Через степи.
Глава VIII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Сенкевич Г. А., год: 1882
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Через степи. Глава VIII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавление

VIII.

Через две недели после выезда из летняго становища охотников мы въехали в пределы Утаха. Путешествие, хоть и не без трудов, шло вначале успешно. Нам надлежало еще пройти западную часть Скалистых гор, образующих целое сплетение отрогов под названием Wahsath Mountains. Но две значительные реки: Green и Grand River, сливающияся в огромное Колорадо, и многочисленные притоки их, прорезывающие горы в разных направлениях, открывали нам легкий путь. Этими-то проходами мы дотащились до озера Утах, от которого начинается Соленая земля. Нас окружил странный, однообразный, унылый край: огромные степные долины, ограниченные амфитеатром тупо усеченных скал, следовали одна за другою, вечно такия же точно, утомительно-однообразные. В этих скалах и пустынях есть какая-то суровость, дикость и мертвенность, так что при виде их по-неволе приходит в голову библейская пустыня. Озера здесь соленые, с безплодными берегами. Деревьев нет; голая на всем видимом пространстве, земля покрыта солью и поташом или серым злаком, с толстыми листьями, которые, если разломить их, дают липкий и соленый сок. Дорога эта трудная и изнурительная; проходят целые недели, а пустыня все тянется без конца и развертывает перед глазами все одинаковые, скалистые пространства. Наши силы вновь стали слабеть. В степях нас окружало однообразие жизни, а тут - однообразие смерти.

Людьми овладело какое-то тупое равнодушие. Миновали Утах: все - мертвые земли; въехали в Неваду - то же самое. Солнце пекло так, что голова трескалась от боли; свет, отражаемый покрытой солью поверхностью, ослеплял глаза; в воздухе носилась неизвестно откуда берущаяся пыль, от которой воспалялись ресницы. Вьючные животные хватали зубами землю и часто падали, точно громом пораженные солнечным ударом. Большинство людей только и держалось мыслью, что еще неделя, две - и на горизонте покажется Сиерра-Невада, а за нею и желанная Калифорния. А дни и недели уплывали все в больших и больших трудностях. В течение недели бросили три телеги, потому что не было запряжек. О, эта земля горя и несчастия! В Неваде пустыня стала еще глуше, а наше положение еще горше, потому что на нас напали болезни.

Однажды утром мне сказали, что Смит захворал. Я пошел посмотреть, что с ним, и уже сам убедился, что тиф свалил старого рудокопа. Перемена стольких климатов не прошла безнаказанно. Лилиан, любимая Смитом как родное дитя, благословленная им в день свадьбы, начала ухаживать за ним. Я, слабый человек, дрожал за нее, но не мог ей воспретить быть христианкой. Она просиживала над больным целый день, вместе с миссис Эткинс и миссис Гросвенор, последовавшими её примеру. На другой день старик впал в безпамятство, а на восьмой умер на руках Лилиан. С горькими слезами похоронил я того, кто не только был моим помощником и правою рукой, но настоящим отцом для меня и моей жены. Мы думали, что Бог не потребует от нас новой жертвы, но это было только начало, потому что в этот же самый день умер еще один рудокоп, а потом почти каждый день кто-нибудь сваливался на телегу и оставлял ее только для того, чтобы на руках товарищей сойти в могилу. И так мы тащились по пустыне, а вслед за нами тащилась и зараза, набрасываясь на новые жертвы. Наконец, захворала и миссис Эткинс, но, благодаря стараниям Лилиан, скоро выздоровела. Душа моя замирала каждую минуту, и не раз, когда Лилиан была при больных, а я где-нибудь впереди табора, один среди темноты, то руки невольно стискивали голову и я падал пред Богом, как послушный пес, умоляющий о милосердии для нея, не смея выговорить: "да будет воля Твоя". Иногда ночью, когда мы были вместе, я внезапно пробуждался; мне казалось, что зараза приподняла холстину моего воза и заглядывает, отыскивая Лилиан. Все эти минуты, когда я был близ нея, - а их было много, - слились для меня в одне муки, от которых я гнулся, как дерево под вихрем. До сих пор, однако, Лилиан выносила все трудности. Более сильные люди падали, а я видел ее постоянно худевшею, осунувшеюся, бледною, но здоровою, переходящею от телеги к телеге. Я не смел даже спросить, здорова ли она, только брал ее в объятия и долго прижимал к груди; а когда хотел сказать что-нибудь, горло спазмодически сжималось и слова не выходили наружу.

Постепенно начала воцаряться в моем сердце надежда, а в ушах переставали звучать страшные слова библии: "Who worshipped and served the creatur more than the Creator"?

двух дней никто не захворал, я думал, что наши несчастия кончились. А время было тяжелое.

Девять человек померли, шесть больных лежало на повозках и страх почти безследно уничтожил всякую дисциплину; лошади почти все подохли, а мулы походили на скелетов. Из пятидесяти двух телег теперь только тридцать две еле тащились по пустыне. Притом, так как никто не хотел идти на охоту, опасаясь упасть вдали от обоза и остаться без помощи, наши запасы пищи начинали кончаться. Вот ужь неделю как мы питались черными земляными белками, но их сухощавое мясо до такой степени опротивело нам, что его можно было есть только с величайшим отвращением. Наконец, и эта пища стала убывать. Впрочем, за озерами начала появляться дичь и пастбище становилось лучше.

Опять попались нам индийцы и напали на нас, против своего обычая, в белый день и на ровной степи. Я во всеобщем переполохе был ранен топорком в голову так сильно, что вечером, в этот же день, потерял сознание от потери крови. Но я не жаловался: теперь Лилиан ухаживала за мной, а не за больными, от которых могла заразиться тифом. Три дня пролежал я на повозке, три счастливых дня мог целовать её руки и, когда она сменяла мои бандажи, мог смотреть на нее. На четвертый день можно было опять сесть верхом, но душа моя так ослабела, что я притворялся больным, чтобы еще хоть немного побыть с ней.

Только теперь я сообразил, насколько был измучен. Я был точно скелет, и как прежде смотрел на мою дорогую, так она теперь смотрела на меня - с тревогой и непокоем. Но голова перестала валиться с плеча на плечо, - делать нечего, нужно было садиться на единственную живую лошадь и провожать табор далее, тем более, что нас со всех сторон окружали какие-то зловещие признаки. Жара сделалась сверхъестественной, в воздухе носилась какая-то мгла, точно дым далекого пожарища. Горизонт потемнел и помутился, неба не было видно, а солнце казалось медно-красным. Скотина выказывала странное безпокойство и хрипло дышала, оскаливши зубы; мы также вдыхали легкими огонь. Я думал, что это - последствие удушливых ветров из пустыни Джила, о которых приходилось слышать еще на Востоке, но вокруг царствовала тишь, - ни одна травка, ни один листок не шелохнется. Вечером солнце заходило красное, как кровь, и наступала душная ночь. Больные умоляли подать воды, псы выли, а я по целым ночам кружил по нескольку миль от обоза, чтоб убедиться, не горит ли степь, но зарева нигде не было видно.

Я успокоился, предположив, что, это действительно дым, только от угасшого уже пожара. Днем мы заметили, что зайцы, антилоны, буйволы, даже белки поспешно удаляются на восход, точно бегут от Калифорнии, куда мы так стремились. Но так как воздух стал чище, а жара меньше, то я окончательно убедился, что пожар действительно был, но прошел, а звери ищут просто пастбища. Нам нужно было как можно скорей спешить туда, чтоб узнать, можно ли переехать путь пожара, или потребен объезд. По моим разсчетам, до гор Сьерры-Невады было не более трехсот английских миль, около двадцати дней дороги. Я решил идти вперед во что бы то ни стало. Теперь мы ехали по ночам, потому что днем скотина совершенно ослабевала от жары, а между возами все-таки можно было найти хоть какую-нибудь тень, где можно отдохнуть днем. В одну ночь, когда я не в состоянии был держаться на коне и сидел на повозке близ Лилиан, мой слух был поражен свистом и скрежетом колес, едущих по какомуто необыкновенному грунту. В одно время с этим по целому табору разнеслись крики: "стоп, стоп!" Я торопливо выскочил из повозки и при блеске месяца увидал возниц, наклонившихся к земле. Наклонился и я и попробовал: оказалось, это был уголь, - мы ехали по спаленной степи.

но и сама земля точно стеклом покрыта. Ноги мулов и колеса повозок отражались как в зеркале. Мы не могли проследить, как широко прошел пожар. Горизонт был еще затемнен мглою. Я приказал немедленно своротить к югу, чтобы добраться до конца пожара, вместо того, чтобы ехать по пепелищу. Я знал по опыту, что такое значит ехать спаленною степью, где нет ни одной травинки для скотины. Так как огонь шел, очевидно, по направлению к северу, то я и решил ехать к югу. Люди исполнили мой приказ, хотя весьма неохотно, потому что он вел за собою Бог знает сколько замедления. Во время полуденного отдыха мгла редела, а жара становилась до того невыносимою, что даже воздух дрожал и змеился и... вдруг... Вот неожиданно, точно по чьему-то приказу, дым и мгла исчезли и нашим глазам предстала Сьерра-Невада зеленая и улыбающаяся, чудная, покрытая блестящим снегом на вершинах и так близко, что невооруженным глазом можно было отличить разщелины в скалах, зеленые водоемы и леса. Нам казалось, что нас достигает их свежее дыхание, полное живительного запаха елей, и что через несколько часов мы придем к подножию гор. При этом зрелище люди, измученные пустыней и страшными трудами, почти сошли с ума от радости: одни с рыданием падали на землю, другие протягивали руки к небу или хохотали, иные побледнели и молчали. Мы с Лилиан также плакали от радости, которая, впрочем, скоро сменилась во мне недоумением, потому что я предполагал, что нас отделяет от Калифорнии по крайней мере полтораста миль. А в это время горы улыбались нам через пожарище и, казалось, при помощи какого-то чародейства приближались, наклонялись к нам, манили нас. Хотя время, предназначенное на отдых, еще не прошло, но никто и слышать не хотел о дальнейшей стоянке. Даже больные - и те, высовывая из-под полотняных покрышек исхудавшия, пожелтевшия руки, умоляли, чтобы скорей запрягать и ехать. Смело и охотно двинулись мы вперед, а к свисту колес по обугленной земле примешивались хлопанья бича и песни. Об объезде выжженного пространства и речи не было.

Да зачем и объезжать, коли в нескольких милях была уже и Калифорния, и её чудные снеговые горы! Мы шли на-прямик. Тут опять мгла скрыла от нас радужный вид. Уплывали часы, кругозор становился все меньше, наконец закатилось солнце, спустилась ночь, замигали звезды, а мы все ехали вперед. Очевидно, горы были дальше, чем казались.

В полночь мулы начали визжать и упираться. Через час табор остановился, потому что большая часть скотины полегла на землю. Люди пробовали поднимать ее, но безуспешно. Во всю ночь никто глаз не сомкнул. При первой заре наш взгляд жадно полетел вдаль и... не отыскал нечего... Черная траурная пустыня тянулась на всем видимом разстоянии, однообразная, глухая и отделяющаяся сухою линией от горизонта; вчерашних гор не было и следа.

Люди остолбенели, мне же зловещее слово "фатаморгана" объяснило все... Мозг застыл в моих костях. Что делать? Идти далее? - А если эта сожженная площадь тянется еще сотни миль?... Возвратиться? - А если там, через несколько миль, конец пожарища?... Я не осмеливался заглянуть в пропасть, у которой мы стояли. Однако, нужно же знать, чего держаться. Я сел на лошадь, поскакал вперед и с ближайшого возвышения обнял взором более широкое пространство. С помощью бинокля, я увидал вдали что-то зеленое, что впоследствии оказалось простою лужей, где огонь не смог пожрать всей растительности, а сожженная полоса шла далее, чем глаз и подзорная трубка. Ничего не оставалось. Нужно было вернуть табор и объехать пожарище. Я поворотил коня. Возы должны были оставаться на месте.

На приказ мой никто не обратил внимания. Мулов подняли и пошли далее. На мои вопросы мне отвечали понуро:

Я не пробовал и сопротивляться, потому что знал, что не было человеческой силы, которая бы удержала этих людей. Может-быть я и вернулся бы назад с Лилиан, но моей повозки не было и Лилиан ехала с миссис Эткинс.

Мы шли вперед. Снова настала ночь и принужденный отдых. Над обугленною степью взошел большой кровавый месяц и осветил даль, однообразно-черную. На утро только половина телег могла двинуться далее, потому что половина мулов подохла. Жара в течение дня была убийственная. Тепло, поглощенное угольями, наполняло воздух огнем. В дороге один из больных умер в страшных конвульсиях, и никто не позаботился о его погребении. Его положили на землю и ехали далее. Вода из большой лужи, у которой мы были вчера, освежила на минуту людей и животных, но не могла возвратить потраченных сил. Мулы в течение тридцати шести часов не ущипнули ни травинки и питались только соломой, доставаемой из телег, да и той уже не хватало. Каждую милю мы отмечали их трупами и, наконец, остался один, которого я силою отнял для Лилиан. Телеги и снаряды, с которыми мы разсчитывали добывать хлеб в Калифорнии, остались в этой, вечно проклятой, пустыне. Все, кроме Лилиан, шли пешком. Вскоре в глаза нам заглянул новый враг - голод. Часть пищи осталась в повозках, а то, что каждый мог унести с собой, было съедено. Вокруг, кроме нас, не было ни одного живого существа. Только я один во всем обозе обладал сухарями и куском соленого мяса, но берег это для Лилиан и готов был разорвать на клочки всякого, кто намекнул бы мне об этом. Сам я тоже ничего не ел. А страшная, черная поверхность все тянулась, тянулась без конца. Как бы для увеличения наших мук, в полуденные часы опять являлась фатаморгана, дразня нас горами, лесами, озерами... Но ночи... о, эти ужасные ночи!... Все лучи, украденные днем у солнца угольями, выходили ночью, палили наши ноги, наполняли огнем наши горла. Такою-то ночью один из наших людей помешался, сел на землю и спазмодически захохотал... Его страшный смех долго преследовал нас во мраке. Мул под Лилиан издох. Голодные разорвали его в клочки в мгновение ока, но что это значило для двухсот человек!... Прошел четвертый день, пятый... Лица у всех сделались точно птичьи, все с ненавистью поглядывали друг на друга. Они знали, что у меня есть еще пища, но также знали, что попросить у меня - это смерть, а инстинкт жизни все еще преобладал над голодом. Я кормил Лилиан только ночью, чтобы не возбуждать ничьей жадности. Она всеми святыми заклинала меня, чтоб я тоже ел, но я поклялся, что при упоминании об этом я выстрелю себе в лоб; она ела рыдая. Но все-таки она сумела красть у меня крошки, которые отдавала миссис Гросвенор и миссис Эткинс. А в это время железная рука голода грызла и мои внутренности; голова чуть не трескалась от жара. Пять дней у меня во рту ничего не было, кроме воды из той лужи. Мысль, что я несу мясо и хлеб, что они здесь, что я могу все это съесть, делалась для меня ядом. Я опасался, что, как раненный, могу поддаться искушению и броситься на пищу.

- О, Боже! - молился я в душе, - не дай мне пасть до степени зверя, чтоб я мог съесть то, что может сохранит её жизнь! Но Бог был немилосерд ко мне. Утром шестого дня я увидал на щеках Лилиан огненные пятна, руки её горели, дыхание громко вырывалось из груди. Вдруг дико взглянув на меня, точно боясь, что потеряет память, она сказала быстро:

- Ральф, оставь меня здесь и спасайся сам, - для меня нет уже спасения!

"Who worshipped and served the creatur more than the Creator!" Но я не отпрянул, как тетива туго натянутого лука, и, глядя в безжалостное небо, всею возмущенною, взбунтовавшеюся душой отвечал:

- Я!

Я нес на мою Голгофу мой безценный крест, мою единую, святую, любимую мою мученицу. Не знаю, откуда брались у меня силы. Я стал нечувствителен к голоду, к жару, к утомлению; не видал ничего перед собой: ни людей, ни выжженной степи. Только ночью ей стало еще хуже. Она теряла память и только иногда тихо стонала: "Ральф, воды!" А я, - о, горе! - имел только соленое мясо и сухари. В диком отчаянии я распорол себе ножом руку, чтобы каплей собственной крови увлажить её уста, но она пришла в себя и, закричав, впала в долгий обморок, от которого, как я думал, никогда не очнется. Но она вновь пошевелилась, хотела что-то сказать, и не могла, - горячка путала её мысли. Наконец, она тихо пробормотала:

- Не сердись, Ральф! Я - твоя жена...

Я нес ее дальше, молча, сам почти съумасшедший от отчаяния. Наступил седьмой день. Сиерра-Невада показалась на горизонте, а на заходе солнца начало угасать и солнце моей жизни. Когда она кончалась, я положил ее на землю и упал перед ней на колени. Глаза её были широко открыты, блестящи и устремлены на меня. На минуту в них блеснула мысль. Она еще прошептала:

- Му dear, my husband!... Потом по телу её пробежал трепет, на лице вырисовался страх и... она умерла.

а в ней огненные слова: "Who worshipped and served the creatur more than the Creator?"

* * *

Я очнулся только через месяц потом в Калифорнии у поселенца Мошиньского. Собравшись немного с силами, я отправился в Неваду; но там степь вновь поросла густою травой, так что я не мог до сих пор отыскать могилы и до сих пор не знаю, где покоится святой прах. Чем я согрешил перед Богом, что он отвратил от меня свое лицо и забыл меня в этой пустыне - тоже не знаю. Хоть бы мне над могилой её поплакать, все бы легче было!... Каждый год езжу в Неваду и все напрасно. Грешные мои уста говорили не раз: "да будет воля Твоя", - а горько мне без нея на свете. Человек живет и ходит меж другими, и смеется часом, а старое сердце плачет, и любит, и тоскует, и помнит...

Я стар, скоро придется собираться и в другую дорогу... Я прошу Бога только о том, чтобы там, на небесных степях, он позволил отыскать мою небесную подругу и уже не разлучал бы с ней никогда.

В. Л.

"Русская Мысль", No 5, 1882



Предыдущая страницаОглавление