Камо грядеши.
Часть вторая.
Глава VI

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Сенкевич Г. А., год: 1896
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VI 

Петроний к Виницию:

"Помилуй, дорогой, и не подражай в своих письмах ни лакедемонянам, ни Юлию Цезарю. Если бы по крайней мере, как он, ты мог бы написать: veni, vidi, vici - пришел, увидел, победил! - я понял бы такой лаконизм. Но твое письмо означает в конце концов: veni, vidi, fugi - пришел, увидел, побежал; но так как подобное окончание дела совершенно противно твоей природе, так как ты был ранен и так как происходили с тобой, по-видимому, необыкновенные вещи, то и письмо твое требует более пространных объяснений. Я глазам своим не верил, читая, что лигиец так же легко удушил Кротона, как каледонский пес душит волка в ущельях Гибернии. Этот человек стоит столько золота, сколько весит его тело, и от него самого зависит стать любимцем цезаря. Когда вернусь в Рим, ближе познакомлюсь с ним и велю отлить с него бронзовую статую. Меднобородый лопнет от зависти и любопытства, когда я скажу ему, что это с натуры. Подлинно атлетические тела теперь очень редки и в Италии и в Греции; о Востоке и говорить нечего, а у германцев, хотя они и крупны, мускулы покрыты жиром и больше в них внушительности, чем силы. Узнай у лигийца, что он - исключение или есть среди его соплеменников много таких экземпляров? Что если тебе или мне по обязанности придется устроить игры, ведь хорошо было бы знать, где искать хорошее тело.

и это кладбище, на котором ты очутился среди христиан, и они сами, и образ их действий по отношению к тебе, и последнее бегство Лигии, и, наконец, печаль и тревога, которыми веет от краткого твоего письма. Объясни, потому что многих вещей я не понимаю; и если хочешь знать правду, то скажу откровенно, что я не понимаю: ни христиан, ни тебя, ни Лигии. И не удивляйся, что я, которого немногое интересует, кроме своей личной особы, допытываюсь обо всем так настойчиво. Я принял участие во всем происшедшем, поэтому считаю это дело пока что своим личным. Пиши скорее, потому что я не могу сказать, когда мы увидимся. В голове Меднобородого планы меняются ежеминутно, как весенний ветер. Сейчас, сидя в Беневенте, он хочет ехать в Грецию и не возвращаться в Рим. Тигеллин, однако, советует вернуться хотя бы на короткое время, потому что народ, скучающий без его особы (читай: без игр и дарового хлеба), может взбунтоваться. Я не знаю, что в конце концов будет. Если Ахайя удовлетворит нас, то, может быть, захотим ехать в Египет. Я очень настаиваю, чтобы ты приехал сюда, думаю, что в твоем положении путешествие и наши развлечения послужили бы тебе лекарством, - но не знаю, застанешь ли нас здесь. Подумай также, не лучше ли тебе отдохнуть от своих волнений в своем имении на Сицилии, а не сидеть в Риме. Пиши о себе подробнее - и прощай. Никаких пожеланий, кроме здоровья, на этот раз не присоединяю, потому что, клянусь Поллуксом, не знаю, чего тебе пожелать".

о тщете жизни. Кроме того, ему казалось, что Петроний ни в коем случае не поймет его, что с их разлукой произошло и какое-то охлаждение между ними. Но он не мог прийти к согласию и с самим собой. Вернувшись из-за Тибра в свой роскошный дом на Каринах, он был слаб, измучен и в первые дни радовался отдыху, удобствам и богатству, которое окружало его. Но радость эта была короткой. Вскоре он почувствовал, что все представлявшее до сих пор интерес в жизни или совсем для него не существует, или уменьшилось до невероятно малых размеров. У него было такое чувство, что в душе разорваны струны, соединявшие его с жизнью, и не натянуты новые. При мысли, что он мог бы поехать в Беневент, а потом в Ахайю, чтобы погрузиться в роскошную жизнь, полную безумных выдумок, он почувствовал тщету всего этого. "Зачем? Что это все даст мне?" Вот первые вопросы, которые мелькнули в его голове. И он подумал, что теперь разговор Петрония, его остроумие, блеск, изысканность мысли и яркость словесных форм - утомляли бы его.

Но, с другой стороны, ему становилось тягостным и одиночество. Все его друзья были с цезарем в Беневенте, поэтому приходилось сидеть дома, с головой полной мыслей и сердцем полным чувств, в которых он не мог разобраться. Ему даже казалось порой, что если бы удалось поговорить с кем-нибудь обо всем, что происходит в его душе, то, может быть, он сумел бы понять, осмыслить, разобраться в своем положении. С этой надеждой после нескольких дней колебания он решил все-таки ответить Петронию и, хотя не был уверен, пошлет ли в Беневент свое письмо, написал его, однако, в следующих выражениях:

"Ты хочешь, чтобы я написал подробнее, - хорошо; сумею ли написать яснее, не знаю, потому что сам не могу развязать многих узлов. Я написал тебе о своем пребывании у христиан, о их обращении с врагами, к которым они вправе были причислить меня и Хилона, о заботливом уходе, какой я нашел там, и о исчезновении Лигии. Нет, дорогой, не потому пощадили меня, что я сын консулария. Подобных соображений для них не существует, потому что простили же они Хилону, хотя я сам предложил им убить его и зарыть в саду. Это люди, каких не знал мир, и учение, какого мир до сих пор не слышал. Ничего другого сказать тебе не сумею, и всякий, кто захочет мерить их нашей меркой, ошибется. Но скажу одно: если бы я лежал со сломанной рукой у себя в доме и если бы за мной ухаживали мои слуги или родственники, я, наверное, пользовался бы большими удобствами, но не встретил бы и половины той заботливости, какую нашел у них. Знай, что и Лигия такая же, как они. Если бы она была моей сестрой или женой, она не сделала бы большего. Не раз сердце мое исполнялось радости, и я думал, что одна лишь любовь может руководить ею. Не раз я читал это на лице ее и в глазах, и тогда, поверишь ли, среди этих простых людей, в убогой хижине, которая служила им кухней и триклиниумом, я чувствовал себя счастливее, чем когда-либо. Нет, я не был чужим для нее, и даже до сих пор мне кажется немыслимым думать иначе. И, однако, Лигия тайно от меня покинула дом Мириам. Я сижу по целым дням и размышляю: почему она так поступила? Писал ли я тебе, что сам предлагал ей вернуться к Авлу? Она ответила, что это невозможно и потому, что они уехали в Сицилию, и потому, что всякие новости, переходя через рабов из дома в дом, доходят до Палатина. Цезарь мог снова взять ее у Авла. Это правда! Она, однако, знала, что я не стану больше преследовать ее, отказываюсь от насилия; продолжая любить ее и не представляя без нее жизни, я введу ее в дом как жену через украшенные зеленью двери и посажу на священной шкуре у очага... И все-таки она бежала! Почему? Ей больше не грозило ничто. Если она не любила меня, могла просто отказаться. Днем раньше я узнал там странного человека, Павла из Тарса, который беседовал со мной о Христе и его учении и говорил очень сильно; мне казалось, что каждое слово помимо его воли обращает в прах все основы нашего мира. Этот человек посетил меня после ее исчезновения и сказал: "Когда Бог откроет глаза твои и снимет с них бельмо, как снял с моих, - ты поймешь, что она поступила правильно, и, может быть, найдешь ее". И вот я ломаю голову над этими словами, словно услышал их из уст Пифии в Дельфах. Иногда мне кажется, что я начинаю понимать. Они из любви к людям являются врагами нашей жизни, наших богов и... наших преступлений; поэтому она бежала от меня, как от человека, принадлежащего к этому миру, с которым ей пришлось бы разделить жизнь, по понятиям христиан преступную. Ты скажешь, что раз она могла просто отвергнуть меня, то незачем было ей бежать? В таком случае она бежала от любви. При одной мысли об этом мне хочется разослать своих рабов по всем закоулкам Рима, чтобы они повсюду кричали: "Вернись, Лигия!" Но я не понимаю, почему она поступила так. Ведь я не мешал бы ей верить во Христа и даже поставил бы ему алтарь в атриуме. Что мешало бы и мне поверить в одного нового бога - мне, который и в старых-то не очень верит? Знаю наверное, что христиане никогда не лгут, - а они утверждают, что он воскрес. Человек этого не мог бы сделать. Этот Павел - римский гражданин и как еврей знает старые еврейские книги. Он говорил мне, что приход Христа был предсказан за тысячи лет раньше пророками. Все это вещи необыкновенные, сверхъестественные, но разве сверхъестественное не окружает нас со всех сторон? Ведь еще не перестали говорить об Аполлонии Тианском. Утверждение Павла, что нет толпы богов, а есть лишь один бог, кажется мне разумным. Говорят, и Сенека держится того же мнения, да и раньше многие думали так же. Христос существовал, дал распять себя ради спасения мира и воскрес. Все это совершенно достоверно, и потому я не вижу причины упорствовать в противоположном мнении или не поставить ему алтаря, раз я готов был поставить алтарь, например, Серапису. Мне нетрудно было бы отказаться от всех других богов, потому что более разумные люди и так не верят в них. Но, кажется, все это для христиан еще недостаточно. Недостаточно почитать Христа - нужно жить согласно его учению; и здесь словно я поставлен на берегу моря, которое заставляют меня перейти пешком. Если бы я обещал им это, они сами почувствовали бы, что слова мои пустой звук. Павел откровенно сказал мне об этом. Ты знаешь, как я люблю Лигию, и знаешь, что нет ничего в мире, чего бы я не сделал для нее. Но ведь не могу же я по ее просьбе поднять на руках Везувий или поместить на ладони Тразименское озеро, не могу мои черные глаза сделать голубыми, как у лигийцев. Если бы она потребовала, я, конечно, хотел бы выполнить и это, но ведь подобные вещи не в моих силах. Я не философ, но и не такой глупец, каким, может быть, не раз казался тебе. И вот я говорю: не знаю, как христиане смотрят вообще на жизнь, но ясно вижу, что там, где начинается их учение, кончается владычество Рима, гибнет Рим, прекращается жизнь, уничтожается разница между побежденным и победителем, богатым и бедным, господином и рабом, кончается государственный строй, цезарь, право и мировой порядок и вместо всего этого приходит Христос и какое-то милосердие, какого до сих пор не было, какая-то доброта, противная нашим римским и общечеловеческим инстинктам. Правда, меня больше интересует Лигия, чем Рим и его владычество, - и пусть погибнет мир, лишь бы она вошла в мой дом. Но это другое дело. Для них, христиан, недостаточно признать что-нибудь на словах, они считают необходимостью чувствовать, что данная вещь есть добро, и чтобы в душе не было ничего иного. А я - клянусь богами! - не могу так. Понимаешь, что это значит? Есть что-то в моей природе, что отвращается от этого учения, и хотя бы уста мои славили его, хотя бы я точно держался его предписаний, мой ум и моя душа сказали бы мне, что я делаю это ради Лигии, ради любви к ней, и если бы не она, ничто в мире не было бы мне столь противно, как именно это учение. И что удивительнее всего, это понимает Павел из Тарса, понимает, несмотря на всю свою простоту и низкое происхождение, и этот старый апостол, самый главный среди них, Петр, который был учеником Христа. И ты знаешь, что они делают? Они молятся за меня и просят ниспослания чего-то, что называют благодатью! А на меня нисходит лишь тревога и еще большая тоска по Лигии.

понимаю, почему смотрю на него, как на что-то божественное, с чувством благоговения и трепетом. Люблю его потому, что он сделан ее руками, и ненавижу потому, что он разделяет нас. Иногда мне кажется, что во всем этом какое-то колдовство и что теург Петр, хотя и называет себя простым рыбаком, на самом деле больше и Аполлония и всех других, какие были раньше его, и это он опутал всех: Лигию, Помпонию и меня самого.

чуждого моей природе, как это учение, и однако с того времени, как я узнал его, не узнаю себя... Колдовство или любовь?.. Цирцея своим прикосновением изменяла тела людей, а у меня изменена душа. Это могла сделать одна лишь Лигия, вернее, через Лигию, то странное учение, которое она исповедует.

меня, и меньше испугались бы ее прихода. Ты знаешь, как строго держу я свой дом, поэтому все упали на колени, а некоторые обмерли со страха. И знаешь, как я поступил? В первую минуту хотел было потребовать розог и раскаленного железа, но вдруг чего-то устыдился, и - поверишь ли? - мне стало жаль несчастных... Есть среди них старики, которых привел еще дед мой Марк Виниций из-за Рейна. Я заперся один в библиотеке, и там мне пришли еще более странные мысли, а именно: после всего, что я слышал и видел у христиан, не следует поступать с рабами так, как поступал я до сих пор, и что они тоже люди. Несколько дней они ходили в смертельном страхе, полагая, что я медлю ради того, чтобы обдумать какое-нибудь особенно жестокое наказание, но я не наказывал их, и не наказал потому, что не смог! Призвав их на третий день, сказал: я прощаю вас, а вы постарайтесь загладить вину верной службой! Они упали на колени, заливаясь слезами, протягивали ко мне руки, называли господином и отцом, а я - признаюсь тебе со стыдом! - был равно растроган. Мне казалось, что в эту минуту я вижу нежное лицо Лигии и глаза ее, полные слез и благодарные. И я почувствовал, что и у меня глаза стали влажными... Я признаюсь тебе: я не могу жить без нее, худо мне в одиночестве, я несчастен, и моя печаль больше, чем ты предполагаешь... Что касается моих рабов - вот на что я обратил внимание. Прощение, полученное ими, не распустило их и не ослабило дисциплины; никогда страх не побуждал их так добросовестно работать, как чувство благодарности. Они не только хорошо служат, но словно стараются угадать все мои желания. Говорю тебе об этом вот почему: накануне ухода моего от христиан я сказал Павлу, что мир распался бы от его учения, как бочка без обручей, а он мне ответил: "Любовь - более крепкий обруч, чем насилие". Теперь я убедился, что в некоторых случаях положение это может быть верным. Я проверил его и на своих клиентах, узнавших о моем возвращении и собравшихся приветствовать меня. Ты знаешь, что я никогда не был для них скуп, но еще отец мой относился к ним полупрезрительно и меня приучил к такому же отношению. И вот теперь, увидев потертые плащи и голодные лица, я снова почувствовал что-то вроде жалости. Я велел накормить их, кроме того, я разговаривал с ними; некоторых назвал по имени, иных спросил про их жен и детей, и снова я увидел слезы на глазах, и снова мне показалось, что Лигия смотрит на меня, радуется, довольна... Или ум мой начинает затемняться, или любовь путает мои чувства - не знаю, но знаю, знаю наверное, что она смотрит на меня издали, и я боюсь совершить что-нибудь такое, что могло бы огорчить или оскорбить ее. Да, Кай, мне подменили душу, иногда мне хорошо от этого, иногда я мучусь, потому что боюсь, не отнято ли у меня прежнее мужество, энергия, может быть, я теперь неспособен участвовать в совете, судить, пировать и даже воевать. Это явное колдовство! Меня так сильно изменили, что я готов признаться тебе даже в том, что приходило мне в голову во время болезни: если бы Лигия была похожа на Нигидию, Поппею, Криспиниллу или на других наших разведенных женщин, как и они - развратна, жестока и доступна, то я не любил бы ее так, как люблю. А если я люблю ее как раз за то, что нас разделяет, то ты поймешь, какой хаос родится в моей душе, в каком блуждаю я мраке, не вижу пути и совершенно не знаю, что делать. Если жизнь может быть уподоблена источнику, то в моем источнике течет вместо воды тревога. Живу надеждой увидеть ее, иногда мне кажется, что этому суждено быть... Что будет со мной через год-два, не знаю и не могу угадать. Из Рима не уеду. Я не вынес бы общества августиан; кроме того, единственным утешением в моей печали и тревоге является мысль, что где-то близко живет Лигия, и через Главка, врача, который обещал навещать меня, или через Павла из Тарса я время от времени смогу узнать о ней хоть что-нибудь. Нет! Я не покину Рима, хотя бы мне обещали дать в управление Египет. Знай также, что я заказал скульптору каменный памятник на могилу Гулона, которого убил тогда в гневе. Поздно пришло мне это в голову, а ведь он носил меня на руках и первый научил меня класть стрелу и натягивать тетиву лука. Сам не знаю почему проснулось во мне воспоминание о нем: мне словно чего-то жаль и я чувствую укоры совести... Если тебя удивит все, что я написал, то знай, что я сам не менее твоего удивлен, но пишу тебе все-таки искренне, одну правду. Прощай".



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница