Сентиментальное путешествие по Франции и Италии

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Стерн Л., год: 1768
Категория:Повесть
Связанные авторы:Аверкиев Д. В. (Переводчик текста)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Сентиментальное путешествие по Франции и Италии (старая орфография)

Лаврентий Стэрн.
Сентиментальное путешествие по Франции и Италии

(Sentimental Journey)

Перевод с английского
Д. В. Аверкиева

С-Петербург
Издание А. С. Суворина
1892

От переводчика.

Л. Стерн (1713--1768), один из замечательных английских юмористов прошлого века, принадлежит к числу оригинальнейших писателей. Во всем он чрезвычайно своеобычен: в обработке сюжета, в рисовке характеров, юморе и в слоге. Порой эта своеобычность переходит в чудачество, но всегда держится своего собственного пути, не сбиваясь на чужой. В свое время, он пользовался громкой известностью, и к его поклонникам принадлежали такие люди, как Лессинг, Гете {Гете говорит, что он "бесконечно обязан Стерну".} и наш Карамзин. Позже, заподозрив его личный характер и в неискренности, некоторые думали с тем вместе свести его и с литературного пьедестала. Но поздние нападки на Стерна только доказали живучесть его таланта: писатели посредственные, особенно после смерти, не возбуждают ничьей злобы. К особенностям таланта Стерна следует отнести очень тонкий психический анализ и то, что Карамзин называл "чувствительностью". Стерн весьма охотно пускается в анализ самых обиходных обстоятельств, самых обыкновенных чувств и порывов, самых незаметных и деликатных движений сердца. В этом отношении работа его, кажущаяся с первого взляда несколько кропотливой, а порою как бы спутанной, часто достигает такого совершенства, такой изящной тонкости и отчетливости, что вызывает похвалу даже из уст критиков, не особенно к нему расположенных, напр. Тена в его "Истории английской литературы". Старинную "чувствительность" не следует смешивать с тем, что нынче разумеется под именем сентиментализма. Сентиментализм есть скорее известного рода умственное расположение, заставляющее людей усиленно отыскивать предмет, по поводу которого они могли бы проявить предполагаемую нежность своего чувства; "чувствительность же" предполагает нежное и способное к состраданию сердце. И если порою можно упрекнуть Стерна в некотором искусственном возбуждении "чувствительности", к чему подчас дают повод резкие и нежданные переходы от нежности к юмору, то уж никак нельзя вполне отвергать его искренности, как то делают его безусловные порицатели.

От Л. Стерна остались роман "Тристрам Шенди", "Сентиментальное Путешествие", несколько томов "Проповедей" (он принадлежал к сельскому духовенству) и более ста писем. Мне давно хотелось познакомить русскую публику именно с "Сентиментальным Путешествием" Л. Стерна, сочинением, где имеются на лицо все его достоинства, и почти отсутствуют некоторые не совсем удобные недостатки, напр. чрезмерная любовь к неприличностям.

СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ФРАНЦИИ И ИТАЛИИ.

-- Во Франции это устроено лучше... сказал я.

-- А вы были во Франции? сказал мой собеседник, быстро поворачиваясь ко мне с выражением самого вежливого превосходства надо мною.

"Странно", подумал я, разсуждая об этом с самим собою, "что переход под парусами в двадцать одну минуту, - потому что от Дувра до Калэ решительно не дальше, - может дать человеку такое преимущество!" Надо удостовериться. И, прекратив спор, я прямо пошел домой и уложил полдюжины сорочек и черную пару шелковых панталон.

-- Кафтан сойдет и тот, что на мне, сказал я, взглянув на рукав, и взял место в дуврском дилижансе. Пакебот поднял паруса в девять часов на следующее утро, и в три я уже сидел за столом перед фрикасе из цыплят до того несомненно во Франции, что умри я в эту ночь от несварения желудка, то и целый мир не избавил бы моих вещей от droits d'aubaine {Все вещи иностранцев (за исключением швейцарцев и шотландцев), умерших во Франции, конфискуются в силу этого закона, хотя бы наследник был на лицо; доход от этих случайных выгод сдан на откуп, а потому исключения ни для кого не полагается. Авт.}. Мои рубашка и пара черных шелковых панталон, мой чемодан и все, достались бы французскому королю; даже маленький портрет, который я так давно ношу и о котором я так часто говорил тебе, Элиза, что унесу его с собой в могилу, и его бы сорвали у меня с шеи! Что за скаредность! Как, завладеть останками непредусмотрительного путешественника, которого ваши подданные заманили на свой берег! Клянусь небесами, государь! это нехорошо; и меня весьма печалит, что я принужден убеждать монарха такого образованного и вежливого народа, столь славного своим умом и тонкими чувствами!.:

Но я едва вступил в ваши владения...

Калэ.

Пообедав и выпив за здоровье французского короля, ради того чтоб убедить себя, что я не чувствую к нему никакой злобы, а напротив высоко чту его за человечный характер, - я встал и, благодаря этому примирению, вырос на целый дюйм.

-- Нет, сказал я, - Бурбоны никоим образом не жестокой породы; они могут заблуждаться, как и другие люди, но в их крови есть кротость. При таком сознании я почувствовал, что кровь как-то нежнее приливает к моим щекам, как-то теплее и человеколюбивее, чем то могло произвести бургонское, по крайней мере то, какое я пил, по два франка за бутылку.

-- Боже праведный! сказал я, отодвигая ногою в сторону чемодан, - что же такое есть в земных благах, что из-за них мы раздражаемся, что из-за них походя так жестоко ссорится столько нежных сердцем братьев?

разделить его. И, поступая так, я чувствовал, что во мне расширяется каждая жилка; артерии били в радостном темпе, и всякая поддерживающая жизнь сила совершала свое дело со столь незначительным трением, - что было от чего смутиться самой во всей Франции сведущей по физике précieuse, и она со всем своим материализмом едва ли назвала бы меня машиной.

-- Я уверен, сказал я, - что опровергнул бы её учение.

Эта мысль в тот же миг возвысила во мне природу до той высоты, на какую она только могла подняться; сперва я примирился с миром, и кончил примирением с самим собою.

-- Будь я французским королем, вскричал я, - то сироте не найти бы лучшей минуты, как сейчас, чтоб просить меня о возвращении ему отцовского чемодана.

Монах.

Калэ.

Едва я проговорил эти слова, как в комнату, за подаянием на монастырь, вошел бедный монах ордена св. Франциска. Никто не обращает внимания на то, как его добродетели становятся игрушкой случайности; один человек может-быть великодушным, а другой могущественным, - sed non quoad hanc, - или как бы то ни было, потому что не существует правильного суждения относительно приливов и отливов в расположении нашего духа; насколько я знаю, они могут зависеть от тех же причин, что влияют и на морские приливы, - и для нас часто не было бы никакого безчестия в таком предположении. По крайней мере, что надлежит до меня, то я во многих случаях был бы гораздо более доволен, еслиб говорили, что "я под влиянием месяца совершил поступок, в котором нет ни греха, ни стыда", чем слышать, как выдают за мое собственное деяние и дело то, в чем довольно и того, и другого.

Но как бы то ни было, в тот миг, как я взглянул на него, я решил не давать ему ни су; и, согласно с этим, я положил кошелек в карман, застегнул его, несколько оправился и с важным видом пошел по направлению к монаху. Опасаюсь, что в моем взгляде было нечто отталкивающее; у меня, в настоящую минуту, его лицо как перед глазами, и я думаю, что в нем было нечто, заслуживавшее лучшого обращения. Монаху, судя по распространению его тонзуры, от которой уцелели всего несколько отдельных седых волосков на висках могло быть около семидесяти; судя же по глазам и по тому огню, который горел в них и был умерен скорее выдержкой, чем годами, (ему не могло быть более шестидесяти; правда может быть на середине: ему, конечно, было шестьдесят пять. Такой счет подтверждал и общий вид его лица, хотя казалось, что морщины на нем появились от чего-то преждевременно.

То было одно из лиц, какие часто рисовал Гвидо: кроткое, бледное, проницающее, свободное от всех пошлых идей жирного и самодовольного невежества, смотрящого вниз в землю; он глядел прямо вперед, но так, как будто смотрел на нечто вне здешняго мира. Как такая голова досталась францисканцу, знают лучше небеса горе, посадившия ее на монашеския плечи; она шла бы брамину, и еслиб я повстречал ее в долинах Индостана, то проникся бы к ней почтением.

Остальную его фигуру можно изобразить несколькими чертами; ее можно бы дать нарисовать кому придется: в ней не было ничего изящного, или чего нибудь такого, что не зависело бы от характера, или выражения; она была тонка и худощава, несколько выше средняго роста, но последнее преимущество скрадывалось тем, что он стоял склонясь вперед; но у нея был умоляющий вид, и теперь, являясь в моем воображении, она скорее выигрывает, чем теряет от этого.

Сделав по комнате три шага, он остановился, и прижал левую руку к груди (в правой он держал тонкий походный посох); когда я близко подошел к нему, то он кратко изложил историю нужд своего монастыря и бедности их ордена, и рассказал ее с такой простотой и грацией, и в его взгляде, и во всей его фигуре было столько мольбы, что если я не был тронут ею, то вероятно от того, что был заколдован...

Важнейшей причиной было то, что я предрешил не давать ему ни су.

Монах.

Калэ.

-- Все это вполне справедливо, сказал я в ответ на его приподнятый кверху взгляд, которым он заключил свою речь, - все то вполне справедливо и пусть небо поможет тем, у кого нет иных средств, кроме общественной благотворительности; но я опасаюсь, что её запасов нехватит для удовлетворения множества огромных притязаний, которые ежечасно предъявляются к ней.

Когда я произносил слова огромные притязания, то он слегка глянул вниз, на рукав своей рясы; я почувствовал всю силу этой аппеляции.

-- Согласен, сказал я, - что грубая одежда, которая выдается на три года, и постная пища - не великая вещь; но самое печальное в том, что их можно добыть при помощи небольшого труда, а ваш орден желает приобрести их, черпая из того фонда, который составляет собственность хромых, слепых, престарелых и немощных; пленник, лежа на голой земле, считает и пересчитывает дни своих мучений, и томится, в ожидании своей доли из этого же фонда... И принадлежи вы не к ордену св. Франциска, а к ордену Милосердия, то, как я ни беден, продолжал я, указывая на свой чемодан, - я с великою радостью открыл бы его ради выкупа несчастного.

Монах поклонился мне.

-- Но, заключил я, - изо всех несчастных, наши соотечественники несомненно имеют наибольшее право на помощь, а на нашем берегу тысячи остались в крайности...

Монах сочувственно покачал головою, как бы желая сказать: "несомненно, в каждом уголке земли столько же бедности, как и в нашем монастыре".

-- Но мы, добавил я, дотронувшись, в ответ на его аппеляцию, до рукава его рясы, - мы различаем, добрый отец, тех, кто желает питаться только заработанным хлебом, от тех, которые едят чужой хлеб и не имеют в жизни иной цели, как влачить ее в лености и невежестве, ради любви к Богу.

Бедный францисканец ничего не отвечал; чахоточный румянец на мгновение появился на его щеках, и исчез. Природа в нем, повидимому, уже не обнаруживала чувства злобы: он ничем его не выказал; щн взял посох под мышку, и с чувством самоотречения прижал обе руки к груди, и вышел.

Калэ.

Сердце у меня екнуло, когда за ним затворилась дверь.

-- Э! - с беззаботным видом трижды сказал я себе.

Но это не помогло; все сказанные мною злобные слова толпились в моем воображении; я подумал, что был в праве только отказать бедному францисканцу, и что такого наказания, без прибавки жестких слов, было бы вполне достаточно для обманутого в своих ожиданиях. Мне вспомнились его седые волосы; мне казалось, что его приветливый образ снова входит и ласково спрашивает меня: чем он меня обидел? и почему я дозволил себе так обращаться с ним? - Я готов был заплатить двадцать фунтов адвокату за совет.

-- Я вел себя весьма дурно, сказал я про себя; - но я только что начинаю путешествовать, и в дальнейшем пути научусь лучшему обращению.

La désobligeante,

Калэ.

Впрочем, когда человек не доволен самим собою, то от этого для него та выгода, что он приходит в прекрасное расположение духа для заключения торговой сделки. В виду того, что по Франции и Италии нельзя путешествовать без коляски, а равно и того, что природа вообще направляет нас к предметам наиболее для нас пригодным, - я отправился на почтовый двор, чтоб купить или взять на прокат что либо подходящее для моей цели. Старая la désobligeante {Коляска, называемая так во Франции потому, что в ней можно поместиться только одному. Авт.}, в самом дальнем углу двора, сразу понравилась мне; я тотчас же влез в нее, и найдя, что она в достаточной степени гармонирует с моими чувствами, приказал сторожу позвать monsieur Дессеня, хозяина гостинницы. Но monsieur Дессень ушел к вечерне, а я, не желая встретиться с францисканцем, который, как я видел, разговаривал на другой стороне двора с дамой, только что приехавшей в гостинницу, - закрылся от него тафтяной занавеской и, имея намерение описать мое путешествие, вынул перо и бумагу и стал писать предисловие в la désobligeante.

Предисловие.

В la désobligeante.

Не один перипатетический философ должен бы заметить, что природа своей непререкаемой властью положила известные пределы и преграды ради ограничения человеческого недовольства. Она достигает своей цели самым спокойным и легким образом, налагая на человека почти непреодолимые обязательства трудиться ради собственного спокойствия и переносить свои страдания в своем отечестве. Только тут снабжает она его наиболее подходящими лицами, принимающими участие в его благополучии и несущими часть того бремени, которое, всюду иво все времена, оказывалось слишком тяжким для одной пары плеч. Правда, мы одарены не весьма совершенной способностью распространять свое благополучие за указанные ею пределы; но порядок вещей таков, что вследствие незнания языков, отсутствия сношений и связей, а равно в силу различия в воспитании, в нравах и обычаях, мы встречаем множество препятствий в обнаружении наших чувствований вне собственной сферы, и эти препятствия часто переходят в полную невозможность.

Отсюда непременно следует, что баланс умственного общения всегда оказывается не в пользу удалившагося из отечества искателя приключений; то, в чем он мало нуждается, ему приходится покупать по чужой цене: предлагаемое же им редко идет в обмен без большого учета; при этом, заметим мимоходом, он попадает в руки самых честных маклеров, на каких только наткнется, а потому не требуется особого духа предвидения, чтоб угадать, в каком он очутится обществе.

Это приводит меня к предмету моего разсуждения и естественно ведет меня (насколько то дозволят покачивания экипажа) к изложению действующих, а равно и конечных причин путешествий.

Праздные люди, оставляющие родину, едут заграницу по одному или многим резонам, которые могут проистекать из следующих общих причин:

Телесная немощь,

Умственное безсилие,

или же

Неотложная необходимость.

Первые два отдела заключают в себе всех, кто путешествует по суше или по морю, страдая гордостью, любопытством, тщеславием или сплином; они подразделяются и сочетаются in infinitum.

Третий отдел содержит в себе целую армию странствующих мучеников; особенно же тех путешественников, которые пускаются в дорогу, за исключением в пользу духовенства {Benefit of clergy. Так назывался старинный закон, по которому духовенство не подлежало светскому суду. Пер.}, или в качестве преступников, путешествующих под руководством надзирателей, рекомендованных судом, или же в качестве молодых джентльменов, пересылаемых, благодаря жестокости своих родителей и опекунов, и путешествующих под руководством наставников-надзирателей, рекомендованных Оксфордским, Абердинским и Глазговским университетами.

Есть еще четвертый класс, но столь малочисленный, что не заслуживал бы упоминания, еслиб в сочинении подобного рода не требовалось соблюдать величайших точности и аккуратности, дабы избежать смешения в отличительных признаках. Люди, о которых я говорю, переплывают моря и пребывают в иностранных землях, имея в виду, по разным причинам и под разными предлогами, сбережение денег; в виду того, что они могли бы оберечь и себя и других от множества безполезных мучений, сберегая свои деньги дома, а равно потому, что причины для их путешествий менее сложны, чем других странников, я обозначаю этих джентльменов именем

Таким образом, полный цикл путешественников может быть подведен под следующия рубрики:

Праздные путешественники,

Любознательные путешественники,

Лгущие путешественники,

Гордые путешественники,

Тщеславные путешественники,

Путешественники, страдающие сплином;

за сим следуют:

Путешественники по необходимости,

Путешественники по причине проступков и преступлений,

Несчастные и невинные путешественники,

Простые путешественники,

и наконец, после всех (если вам угодно)

Сентиментальный путешественник

(тут я разумею самого себя), который предпринял путешествие, о коем я теперь намереваюсь дать отчет, - на столько же по необходимости и par besoin de voyager, как и любой из этого отдела.

В то же время я прекрасно знаю, что в виду того, что и мои путешествия, и мои наблюдения будут совсем в ином роде, чем любого из моих предшественников, я мог бы потребовать для себя целого особого отдела; но желать обратить на себя внимание, пока не окажется для того лучших оснований, чем простая новость моего экипажа, - значило бы вторгаться в область тщеславного путешественника.

Читателю, если только он сам путешествовал, вышеизложенного достаточно, чтоб он, при помощи изучения и размышления, был в состоянии определить собственные место и ранг в каталоге; таким образом, он сделает шаг к познанию самого себя, ибо имеется большая вероятность, что он до настоящого часа сохранил некоторый оттенок или подобие того, что где нибудь поглотил или откуда нибудь вывез.

Человек, впервые пересадивший бургонскую лозу на Мыс Доброй Надежды (заметьте: то был голландец), никогда не мечтал о том, что он на Мысе будет пить то же вино, какое дает та же лоза на склонах французских гор, - для этого он был черезчур флегматичен, - но, несомненно, он надеялся пить какую нибудь винную жидкость; он знал, впрочем, достаточно свет, чтоб понимать, что будет ли вино хорошо, дурно или средняго качества, зависит не от его выбора, а от того успеха, какой дарует ему нечто, обыкновенно именуемое случаем; однако, он надеялся на лучшее. И в такой надежде, при уверенности в крепости своей головы и глубине своего суждения, мингеер имел возможность потерять и то, и другое в своем вертограде и, открыв свою наготу, стать посмешищем для своих домочадцев.

То же случается и с бедным путешественником, который идет под парусами и скачет на почтовых по самым просвещенным королевствам земного шара, в погоню за знаниями и усовершенствованиями.

даже когда искателя приключений будет сопровождать удача, то для извлечения некоторой пользы, придется с осторожностью и умеренностью обращаться с приобретенным капиталом; но в виду того, что как при приобретении, так и при приложении, случайности каким-то чудом идут совершенно по другой дороге, я держусь мнения, что тот, кто превозможет себя и спокойно проживет без иностранных знаний и без иностранных усовершенствований, - поступит умно, особенно, если он живет в стране, которая не нуждается ни в тех, ни в других.

В самом деле, часто и много раз испытывал я сердечное сокрушение, наблюдая сколько шагов приходилось отмеривать по лужам любознательному путешественнику, ради того, чтоб взглянуть на вид, или посмотреть на какое нибудь изобретение, когда все это он мог видеть дома и не промачивая ног, как говорил Санчо Панса Дон-Кихоту. Наш век так просвещен, что из какой бы страны или уголка Европы ни исходил свет, его лучи перекрещиваются и смешиваются с другими. Знание, в большинстве своих отраслей и в большинстве случаев, все равно что музыка на итальянских улицах, где ею можно пользоваться безплатно. - Но нет народа под небесами, - и мне свидетель Бог (перед чьим судилищем я должен буду предстать и дать отчет за эту книгу), что я говорю без хвастовства, - но нет под небесами народа, столь богатого самыми разнообразными знаниями, где бы за наукой ухаживали более достодолжным образом и более верным способом приобретали ее, как у нас; где искусство покровительствуется и скоро достигнет высокого развития; где природу (беря ее целиком) ни в чем нельзя упрекнуть и, в заключение, где больше остроумия и разнообразия в характерах, способных питать разум:

-- Куда же вы стремитесь, дорогие соотечественники?

-- Мы просто хотели посмотреть коляску, отвечали они.

-- Ваш покорнейший слуга, сказал я, выскакивая из la désobligeante и снимая шляпу.

-- Мы удивлялись, сказал один из них, которого я признал за любознательного путешественника, что - могло быть причиной её движения.

-- То было волнение при писании предисловия, холодно отвечал я.

-- Я никогда не слыхал, сказал другой, простой путешественник, - чтоб предисловия писались в la désobligeante.

-- Лучше бы писать их в vis-à-vis {Особого рода двухместная коляска, где седоки помещались друг против друга.}, отвечал я.

Но англичанин путешествует не для того, чтоб видеть англичан, а потому я ушел в свою комнату.

Калэ.

Идя в свою комнату, я заметил, что кто-то, сверх меня, затемняет корридор; действительно, то был m-r Дессень, хозяин гостинницы; он пришел от вечерни и весьма обязательно, со шляпой под мышкой, следовал за мною, чтоб напомнить мне о том, что мне требуется. Я дописался до того, что почувствовал отвращение к la désobligeante; и когда m-r Дессень стал мне говорить о ней, пожимая плечами, как о вещи для меня вовсе не подходящей, то мне немедленно пришло в голову, что она принадлежала какому нибудь невинному путешественнику, который, возвратясь домой, поручил ее попечению m-r Дессеня, дабы извлечь из нея возможную выгоду. Четыре месяца прошло с тех пор, как она окончила свое странствие по Европе в углу двора m-r Дессеня; и в первый-то раз она съехала с него в починенном виде и хотя затем и была дважды сломана в дребезги на Мон-Сени, но немного выиграла от такого обстоятельства, - впрочем, ничуть не меньше, чем от стоянки без призора в течение многих месяцев в углу двора m-r Дессеня. Многого, конечно, нельзя было сказать в её пользу, но кое-что все-таки было можно. А когда несколько слов могут избавить несчастного от крайности, то я возненавижу человека, который поскупится на них.

-- Будь я хозяином этой гостинницы, сказал я, дотрогиваясь концом указательного пальца до груди m-r Дессеня, - я неизбежно счел бы для себя за point d'honneur избавиться от этого несчастного экипажа; всякий раз, как вы проходите мимо, он своим качанием как бы упрекает вас.

-- Mon Dieu! сказал m-r Дессень. - Это нисколько не касается моего интереса.

-- Кроме того интереса, сказал я, - который люди с известным складом ума, m-r Дессень, почерпают в своих собственных чувствах... Я уверен, что у человека, который, как вы, принимает к сердцу чужия страдания, как свои собственные, во всякую дождливую ночь, - как бы вы этого ни скрывали, - не может быть спокойно на душе... Вы страдаете, m-r Дессень так же, как и этот экипаж...

Я замечал, что когда в комплименте столько же горечи, сколько сладости, то англичанин вечно теряется и не знает, принять ли его или отвергнуть; француз же никогда: m-r Дессень отвесил мне поклон.

-- C'est bien vrai, сказал он. - Но в таком случае, я только променял бы одно безпокойство на другое и притом с убытком. Вообразите себе, что я дал бы вам коляску, которая развалилась бы в дребезги раньше, чем вы проедете половину дороги до Парижа, - вообразите себе, как бы я должен был страдать от того, что оставил по себе дурное мнение в уме честного человека и когда мне несомненно пришлось бы просить пощады у un homme d'esprit.

Доза была как-раз по моему рецепту; и мне пришлось проглотить ее и в свою очередь отвесить поклон m-r Дессеню. Не вступая в дальнейшия пререкания, мы вместе направились к каретному сараю, чтоб осмотреть склад колясок.

На улице,

Калэ.

Надо полагать, что тот мир весьма склонен к вражде, где покупатель (хотя бы жалкой дорожной коляски) не может выйти для улажения торга с продавцом на улицу без того, чтоб не впасть в то же расположение духа и не смотреть на вступающого с ним в договор такими же глазами, как еслиб он пробирался с ним в какой нибудь уголок Гайд-парка ради того, чтоб драться на дуэли. Что касается меня, то, будучи плохим фехтовальщиком и никоим образом не соперником ш-r Дессеня, - я чувствовал, что во мне зашевелились все волнения, какие являются в подобных случаях. Я присматривался к m-r Дессеню; пока мы шли, я взглядывал на него в профиль, потом en face; он мне казался то жидом, то туркой; мне не нравился его парик; я проклинал его всеми моими богами; я посылал его к чорту!..

И неужели все это загорелось в моем сердце из-за каких нибудь несчастных трех, четырех луидоров, на которые он может надуть меня?

-- Избави Боже! сказала она, поднося свою руку ко лбу, потому что я повернулся лицом прямо к даме, которую видел, как она разговаривала с монахом. Она незаметно шла за нами.

-- В самом деле, избави Боже! сказал я, подавая ей руку.

У нея на руках были черные шелковые перчатки, с открытым большим пальцем, средним и указательным. Она, не колеблясь, приняла мою руку, и я довел ее до дверей каретного сарая.

М-r Дессень раз пятьдесят послал к чорту ключ, пока не заметил, что взял не тот; мы так же нетерпеливо, как и он, ждали, скоро ли отопрется замок; мы были так поглощены препятствием, что я, почти не сознавая того, продолжал держать ее за руку. Мы так и остались, держа друг друга за руку и, оборотясь лицом к воротам каретного сарая, когда m-r Дессень ушел, сказав, что вернется через пять минут.

В подобном положении разговор в пять минут стоит разговора в течение стольких же веков, когда ваши лица обращены к улице. В последнем случае предмет для беседы можно извлечь из внешних предметов и обстоятельств: когда же ваши глаза устремлены на мертвое пустое место, то вам приходится черпать из самого себя. Промолчать всего секунду по уходе m-r Дессеня было бы делом роковым в таком положении; дама неминуемо бы ушла, а потому я тотчас же заговорил.

Но каковы были мои искушения (я ведь пишу не ради того, чтобы оправдывать свои сердечные слабости во время этого путешествия, а для того, чтоб дать в них отчет), - я опишу с тою же простотою, с какой их чувствовал.

У каретного сарая.

Калэ.

Сказав читателю, что я не хотел выходить из la désobligeante потому, что увидел монаха в тайном совещании с дамой, только что приехавшей в гостинницу, - я сказал правду, но я сказал ее не вполне, потому что был настолько же задержан появлением и наружностью самой дамы, с которой он говорил. В моей голове промелькнуло сомнение и подсказало мне, что он рассказывает ей о том, что произошло между нами; внутри я почувствовал какой-то разлад и пожелал, чтоб монах был в своем монастыре.

Когда сердце опережает понимание, то оно спасает наш ум от гибели мучений. Я был уверен, что она принадлежит к высшему разряду существ; впрочем, я больше о ней не думал и, удалясь, стал писать предисловие.

Впечатление возобновилось, когда я встретил ее на улице; сдержанная свобода обращения, с какой она подала мне руку, по-моему свидетельствовала об её хорошем воспитании и здравом разсудке; ведя ее за руку, я чувствовал вокруг нея атмосферу увлекательности, которая исполняла меня спокойствием.

-- Боже мой! как хорошо бы обойти весь мир, держа за руку такое существо!

Я еще не видел её лица, - но то было не существенно: очерк был уже наброшен; гораздо раньше, чем мы дошли до ворот каретного сарая, влюбчивая Мечтательность уже дорисовала её головку, и так радовалась, признав ее за свою богиню, как еслиб ради этого ей пришлось нырнуть на дно Тибра. Но ты - плутовка: ты увлекаешь и увлекаешься; и хотя ты по семи раз в день обманываешь нас своими картинами и образами, все же ты рисуешь их с такою прелестью и украшаешь их таким множеством ликов светлых ангелов, что было бы стыдом разссориться с тобою.

Когда мы дошли до ворот каретного сарая, она отняла руку от лба и дозволила мне увидеть оригинал: то было лицо лет двадцати шести, слегка смуглое и прозрачное, без всяких прикрас, без румян и пудры; разбирая критически, оно не было красиво, но в нем было нечто, привлекавшее меня более в моем тогдашнем положении, - оно было интересно. Мне виднелись в нем признаки вдовства, и именно в тот период, когда два первые пароксизма горя уже прошли, и оно начинает спокойно примиряться с утратой; но тысячи других несчастий могли провести те же черты; мне хотелось узнать, что это были за несчастия, и я готов был спросить ее (еслиб было позволительно употреблять тот же разговорный bon ton, как во дни Ездры): "Что с тобою? что опечалило тебя? и отчего смутился твой разум?" Словом, я почувствовал к ней расположение и решил, тем или иным способом, предложить ей лепту, если не своих услуг, то вежливости.

Таковы были мои искушения. И именно в та время, как я был расположен дать им ход, я и остался наедине с дамой, держа ее за руку, причем наши лица были ближе к воротам каретного сарая, чем то было абсолютно необходимо.

У каретного сарая,

Калэ.

-- Конечно, прекрасная дама, сказал я, несколько приподымая её руку при начале речи, - конечно, это одна из причуд Фортуны: заставить взяться за руки двух незнакомых лиц, разного пола и, быть может, с разных концов земли, - и вдруг поставить их в такое сердечное положение, какое едва ли удалось бы устроить для них и дружбе, думай она над этим целый месяц...

-- И ваше разсуждение, monsieur, доказывает, в какое затруднение она вас поставила, благодаря этому... Когда положение совпадает с нашим желанием, то вовсе не своевременно намекать на обстоятельства, которые его породили... Вы благодарите Фортуну, продолжала она, - и вы правы; сердце чувствовало это и было довольно; но кто же кроме английского философа, довел бы об этом до сведения разсудка, чтоб он отменил решение сердца?

И говоря это, она отняла свою руку с таким взглядом, который я почел достаточным комментарием к тексту.

Я даю, конечно, жалкое понятие о слабости моего сердца, сознаваясь, что оно почувствовало при этом такую боль, какой в нем не вызывали более важные обстоятельства. Я был огорчен тем, что она отняла руку, и то, каким образом это случилось, не проливало ни вина, ни елея на мою рану. Я никогда в жизни не страдал так жестоко от застенчивости.

знает как, я вновь занял прежнюю позицию.

Ей нечего было прибавлять.

Я тем временем стал искать другого предмета для разговора, заключая по духу и нравоучению предыдущого, что ошибся насчет характера дамы; но когда она повернулась лицом ко мне, то дух, оживотворявший её ответ, исчез; мускулы осунулись и я увидел то же безпомощное выражение скорби, которое заставило меня заинтресоваться ею. Как печально видеть, когда живость сменяется тоской! Я от души пожалел ее, и хотя это может показаться смешным для черствого сердца, я готов был, не краснея, обнять и приласкать ее, хотя дело и происходило на улице.

Биение артерий в моих пальцах, когда я пожал ей руку, объяснило ей, что происходило в моей душе. Она опустила глаза; несколько мгновений мы молчали.

Опасаюсь, что в этот промежуток я сделал небольшое усилие, чтоб крепче сжать её руку; я сужу об этом по тому тонкому движению, которое почувствовал на моей ладони: не то, чтоб она хотела высвободить свою руку, но она как будто подумала об этом. Я неминуемо вновь лишился бы её руки, еслиб скорей инстинкт, чем разум не заставил меня прибегнуть к крайнему средству в подобных опасных случаях: - я стал держать ее свободно, точно готов был всякую минуту сам выпустить ее. И она не отымала своей руки, пока не явился m-r Дессень с ключем; между тем я стал обдумывать, как бы разсеять то дурное впечатление, которое должно было запасть ей на душу в случае, если бедный монах рассказал ей о нашем столкновении.

Табакерка.

Калэ.

Бедный старик-монах был в шести шагах от нас в то мгновение, как мысль о нем мелькнула в моей голове;, он приближался к нам, но не по совсем прямой линии, как бы сомневаясь: следует ли ему подойти, или нет. Впрочем, близко подойдя, он остановился с выражением полного благодушия; у него в руках была роговая табакерка и, открыв, он протянул ее ко мне.

-- А вы попробуйте моего, сказал я, доставая небольшую черепаховую табакерку и передавая ее ему.

-- Табак превосходный, сказал монах.

-- В таком случае, отвечал я, - сделайте мне одолжение и возьмите себе табакерку. И когда вы будете брать из нея табак, то вспоминайте порою, что она дана вам в знак примирения с человеком, который когда-то грубо обошелся с вами, но не по сердечной злобе.

Бедный монах так и вспыхнул.

-- Mon Dieu! сказал он, сжимая руки, - вы никогда со мной не обходились грубо.

-- Это на него непохоже, сказала дама.

Я покраснел в свою очередь; но отчего, предоставляю судить тем немногим, кто способен к анализу.

-- Виноват, madame, возразил я, - но я обошелся с ним очень грубо и безо всякого повода с его стороны.

-- Невозможно, сказала дама.

-- Боже мой! вскричал монах с таким, почти клятвенным жаром, какого у него нельзя было и предполагать, - виновен был я сам и моя неумеренная ревность.

Дама не согласилась с ним, и я стал ее поддерживать, утверждая, что невозможно, чтоб такой воздержный, как он, человек мог кого нибудь оскорбить.

Я не знал, что спор может производить такое сладостное и приятное впечатление на нервы, какое я ощущал тогда. Мы замолчали и не чувствовали той глупой тоски, какая нападает, когда, при подобных обстоятельствах, приходится, не говоря ни слова, смотреть друг на друга в течение десяти минут. Пока это длилось, монах тер свою табакерку о рукав рясы; когда от трения она приобрела некоторый блеск, он низко поклонился и сказал, что теперь уже поздно решать, что вовлекло нас в спор: слабость или доброта наших характеров; но как бы то ни было, он просит меня поменяться с ним табакерками. Говоря это, он одной рукой поднес мне свою, а другою взял от меня мою и, поцеловав ее, с прекраснодушными слезами в очах спрятал ее на груди, - и простился с нами.

Я храню его табакерку, как хранил бы внешние символы моей религии, ради того, чтоб направлять свою душу к лучшему. Я редко выхожу без нея; и часто, и много раз в житейских столкновениях я взывал к вежливому духу её владельца, дабы призвать к порядку свой собственный. Эти-то столкновения, как я узнал из его истории, наполняли его жизнь лет до сорока пяти, когда, будучи дурно вознагражднн за военную службу и в то же время обманут в нежнейшей из страстей, он покинул и меч, и прекрасный пол, и затворился не столько в обители, как в самом себе.

не в монастыре, а на небольшом принадлежащем к нему кладбище, в двух лье разстояния. Мне страшно захотелось увидеть, где его положили, - и когда, вынув его маленькую роговую табакерку, я присел у его могилы и сорвал с нея крапиву, другую, которой не к чему было там рости, - то все это так сильно подействовало на мои чувства, что я разрыдался... Но я слаб, как женщина, и прошу других не смеяться, но пожалеть меня.

У каретного сарая,

Калэ.

Все это время я не выпускал руки дамы из своей, и держал ее так долго, что было бы неприлично, выпуская ее, не приложиться к ней устами; в её лице не было ни кровинки, ни жизни, но при этом оне появились вновь.

Случилось, что в эту критическую минуту те два путешественника, что говорили со мною на дворе, проходили мимо, и увидев наше обоюдное обращение, естественно забрали себе в голову, что мы по крайней мере муж и жена. Подойдя к воротам каретного сарая, один из них, именно любознательный путешественник, спросил нас, не отправляемся ли мы завтра в Париж?

-- Я могу отвечать только за себя, сказал я, а дама добавила, что она едет в Амьен.

-- Мы вчера там обедали, сказал простой путешественник.

-- Вы проедете через этот город по дороге в Париж, добавил другой.

Я хотел было тысячу раз поблагодарить его за сообщение, что Амьен лежит на Парижской дороге, но, вынимая небольшую роговую табакерку бедного монаха, чтоб взять понюшку, я только просто поклонился им и пожелал обоим счастливого переезда в Дувр. Они оставили нас вдвоем.

-- А какая будет беда, сказал я самому себе, - если я попрошу эту несчастную даму занять место в моей коляске? или какой вред может произойти от этого?

Все грязные страстишки и все дрянные наклонности моей натуры забили тревогу, едва я выразил такое предположение.

-- Вам придется брать три лошади, сказала Скупость, - а за них придется приплатить двадцать ливров из кармана.

-- Вы не знаете, кто она такая, сказала Осторожност.

-- И в какие чрез то попадете затруднения, шепнула Трусость.

-- Подумайте, Йорик! сказала Скромность, ведь скажут, что вы уехали с любовницей; что у вас с этой целью было назначено свидание в Калэ.

-- После этого вам нельзя будет показаться в свет! громко вскричало Лицемерие.

-- Ни войти в церковь, заметила Низость.

-- И вы в ней навсегда останетесь только паршивым пребендарием! сказала Гордость.

-- Но это вопрос вежливости, сказал я.

Я обыкновенно действую по первому побуждению, и вследствие этого редко слушаю подобные наговоры, которые ведут только к тому, чтоб окружить сердце алмазной стеной, - а потому я тотчас же повернулся к даме.

Но в то время, как происходили сказанные прения, она незаметно отошла, и пока я принял наконец решение, уже успела сделать по улице десять, двенадцать шагов. И я бросился за нею, чтоб высказать свое предложение самым наилучшим, каким только съумею, образом; но когда я увидел, что она ходит, подперши щеку рукою, в задумчивости, медленными и небольшими шагами, опустив глаза в землю, - то мне вдруг пришло в голову, что она сама обдумывает то же дело.

размышлений, полагая, что учтивее, если она сдастся на капитуляцию, чем взять ее приступом, я воротился, и раза два прошелся перед воротами сарая, пока она ходила, раздумывая в отдалении.

На улице.

Калэ.

При первом взгляде на даму я решил в моем воображении, что "она принадлежит к высшему разряду существ"; затем, высказав вторую аксиому, столь же неоспоримую, как и первая, именно, что она вдова и носит на себе признаки несчастия, - я уже не пускался в дальнейшия изыскания; у меня было достаточно почвы для занятия соответствующого положения, и пробудь она подле меня до полуночи, я оставался бы верен своей гипотезе, и продолжал бы разсматривать ее только с этой общей точки зрения.

Едва она отошла от меня на двадцать шагов, как во мне зашевелилась потребность более точного исследования; это привело меня к мысли о будущей разлуке: быть может, я никогда больше не увижу ее. Сердцу всегда хочется сохранить что только можно, а у меня не было даже следов, по которым мои желания могли бы добраться до нея, в случае еслиб я лично очутился навсегда в невозможности ее увидеть. Словом, мне захотелось узнать её имя, её фамилию, её состояние; я знал уже, куда она теперь едет, и желал знать, откуда она. Но все эти сведения были для меня недоступны; сотни деликатных соображений загораживали мне дорогу. Я составлял двадцать планов. Нельзя же было мужчине прямо обратиться к ней с разспросами; это невозможное дело!

Простодушный французский капитан, шедший подпрыгивая по улице, доказал мне, что это самое легкое в свете дело. Пролетев стрелой между нами, как-раз в то время, когда дама возвращалась к дверям каретного сарая, он отрекомендовался мне сам, и раньше чем вполне возвестил о себе, попросил меня, чтоб я сделал ему честь и представил его даме.

-- Но я сам ей не представлен...

И, повернувшись к даме, капитан нашелся и сам ей представился, прямо спросив ее: "не из Парижа ли она приехала?" Она отвечала, что нет, но что едет по дороге в Париж.

-- Vons n'êtes pas de Londres?

Она отвечала отрицательно.

-- В таком случае вы ехали через Фландрию. Apparemment vous êtes Flamande? спросил французский капитан.

Дама отвечала утвердительно.

-- Peut-être de Lisle? прибавил он.

Она отвечала, что не из Лиля.

-- Или из Арраса? из Камбрэ? не из Гента ли? не из Брюсселя ли?

Она отвечала, что из Брюсселя.

Он сказал, что имел честь быть при бомбардировке этого города в последнюю войну, и что он удивительно расположен pour cela; и в нем много дворянства, когда империалисты были прогнаны французами... (Дама слегка присела)... И он рассказал ей о деле, и о том, какое участие сам принимал в нем; затем попросил о чести узнать её фамилию, и затем откланялся.

-- Et madame a son mari? спросил он, сделав два шага и оглядываясь назад.

И, не дождавшись её ответа, запрыгал дальше по улице.

Обучайся я семь лет хорошему обращению, и тогда бы я не съумел сделать этого.

Каретный сарай.

Калэ.

Первое, что мне попалось в глаза, едва m-r Дессень отворил ворота сарая, была старая оборванная désobligeante и не смотря на то, что она была совершенным подобием той, которая так пленила мое воображение на дворе всего час назад, - теперь самый вид её шевельнул во мне неприятные чувства. И я подумал, какая грубая скотина был тот, кому впервые пришла в голову мысль построить такой экипаж; столь же безпощадно отнесся я и к тому, кому он мог понадобиться.

Я заметил, что даме он понравился не больше моего; и m-r Дессень подвел нас к паре стоявших рядом колясок, и, расхваливая их, сказал, что они были куплены милордом А. и Б. pour le grand tour, но доезжали только до Парижа, а потому во всех отношениях были все равно что новые. Коляски были слишком хороши, а потому я перешел к третьей, которая стояла сзади, и тотчас стал торговаться.

-- Но в ней двум будет тесно, сказал я и, отворив дверцы, влез в коляску.

-- Будьте добры, сударыня, войдите и вы, сказал m-r Дессень, предлагая ей руку.

Дама поколебалась с пол-секунды и вошла; в это время сторож кивнул m-r Дессеню, что ему нужно сказать что-то, и тот, захлопнув за нами дверцы коляски, ушел.

Каретный сарай.

Калэ.

-- C'est bien comique, это пресмешно, сказала дама, улыбаясь при мысли, что вот уже во второй раз мы остались наедине вследствие скопления нелепых случайностей. - C'est bien comique.

-- Чтоб оно стало вполне комично, сказал я, - недостает только комического приложения, которое пристегнула бы к нему любезность любого француза: в первый же момент объясниться в любви, а во второй - предложить самого себя...

-- C'estleurfort, отвечала дама.

-- По крайней мере все того мнения. Право не знаю, как это могло случиться, продолжал я, - но за ними утвердилась та слава, будто они и понимают в любви больше, и любят лучше, чем все другие народы на земле; впрочем, что касается меня, то я считаю их за простых шелопаев и самых плохих стрелков, какие только истощали терпение Амура... И вздумается же объясняться в любви при помощи чувств!.. Это было бы все равно, еслиб вздумалось сшить изящную пару платья из обрезков. Приступить так - трах! - с первого взгляда к объяснению значило бы подвергнуть и свое предложение, и самого себя, со всеми les pour и les contre, разбору холодного ума.

Дама молчала, как будто ожидая продолжения моей речи.

-- Примите в соображение, madame, продолжал я, кладя свою руку на её.--

"Что степенные люди ненавидят любовь ради имени;

"Что себялюбивые ненавидят ее ради самих себя;

"Ханжи - ради небес,

"И что все мы, и старые, и молодые, в десять раз больше боимся молвы, чем самого зла, то какой же недостаток знания обнаруживает в этой отрасли человчееских отношений тот, кто дозволяет сказать себе слово раньше, чем пройдет час, другой с тех пор, как его молчание об этом предмете станет мучительным! Целый ряд небольших, спокойных услуг, не на столько скрытных, чтоб остаться незамеченными; от времени до времени нежный взгляд, несколько слов или даже полное молчание на счет самого главного, - все это предоставляет вашу возлюбленную природе и она все это применит по-своему...

-- В таком случае, покраснев, сказала дама, я торжественно объявляю, что все это время вы мне объяснялись в любви.

Каретный сарай.

Калэ.

М-r Дессень явился, чтоб выпустить нас из коляски, и сообщил даме, что её брат, граф де-Л., только что прибыл в гостинницу. Хотя я бесконечно желал даме всего хорошого, но не могу сказать, что это известие сердечно обрадовало меня; я не удержался и высказал ей это, добавив, что оно оказалось роковым для того предложения, которое я желал ей сделать.

бы она не догадывалась за несколько мгновений...

-- Природа, сказал я, - одарила ее этим оружием для непосредственного предохранения...

-- Но полагаю, сказала она, глядя мне в лицо, - мне бояться было нечего, и, говоря откровенно, я уже решила принять его. В таком случае (она остановилась на мгновение), вся опасность состояла бы в том, что ваше расположение заставило бы меня рассказать вам историю, которая вызвала бы сострадание...

И, говоря это, она дозволила мне дважды поцеловать свою руку, и с сочувствием и сожалением во взгляде вышла из коляски и простилась со мною.

На улице.

Калэ.

Никогда я не кончал столь поспешно торга в двенадцать гиней. Как только дама ушла, время потянулось для меня, и зная, что каждая минута будет мне казаться за две, пока я не отправлюсь, я тотчас же приказал, чтоб привели почтовых, и пошел в гостинницу.

Боже мой! сказал я, услышав, как городские часы пробили четыре, и вспомнив, что я всего с час в Калэ.

Какой огромный том приключений в течение такого небольшого кусочка нашей жизни может насбирать тот, кто сердечно всем интересуется; тот, у кого есть глаза, чтоб видеть все то, что время и случай безпрерывно предлагают ему по дороге, и кто не упускает ничего, что честным образом может присвоить себе.

Если из этого ничего не выйдет, то выйдет в другой раз; нет нужды. Я изследую человеческую природу; за мои старания мне награда мой труд, и этого довольно. Удовольствие, которое мне доставлял опыт, возбуждало мои чувства и лучшую часть моей крови, все же грубое во мне спало.

Я сожалею человека, который, проехав от Дана до Вирсавии, восклицает: "как все бесплодно". И действительно, безплодно, но таков и весь мир для того, кто не хочет возвращать предлагаемых ему плодов.

-- Я объявляю, вскричал я, весело всплескивая руками, что, будь я в пустыне, и там бы я отыскал, чем вызвать наружу чувство. За неимением лучшого я привязался бы сердцем к благоуханному мирту или печальному кипарису; я бы ухаживал за их тенью и нежно благодарил их за защиту; я вырезал бы на них мое имя и поклялся, что они прекраснейшия деревья во всей пустыне; я привык бы грустить, когда увядают их листья, и оживлялся бы, когда они начинают оживать.

Ученый Смельфунгус проехал от Булони до Парижа, из Парижа в Рим, и так далее; но он отправился путешествовать со сплином и желтухой, и все, мимо чего он ни проезжал, казалось ему безцветным или безобразным. Он сделал описание своего путешествия, но то простое описание самых жалких чувств.

Я встретил Смельфунгуса под большим портиком Пантеона; он выходил из храма.

-- Огромная арена для петушиных боев, сказал он {Vide Путешествия С. (Смоллета). Авт.}.

-- Надеюсь, вы не хуже отозвались о Медицейской Венере, отвечал я, ибо проездом через Флоренцию слышал, что он безстыдно набросился на богиню и обошелся с нею хуже, чем с уличной потаскушкой, и притом безо всякого повода.

Я снова столкнулся с Смельфунгусом в Турине, когда он уже возвращался на родину; и горькую повесть о грустных приключениях рассказал он мне, "где говорилось о трогательных случаях на суше и воде, и о канибалах, пожирающих друг друга: об антропофагах" {Слова в ковычках взяты из речи Отелло перед сенатом. Пер.}. Всюду, где он ни останавливался, с него с живого сдирали кожу, его терзали и мучили хуже, чем св. Варфоломея.

-- Я разскажу об этом миру! кричал Смельфунгус.

-- Лучше скажите об этом своему доктору, сказал я.

Мундунгус, человек с огромным состоянием, совершил большое путешествие; он проехал из Рима в Неаполь, из Неаполя в Венецию, из Венеции в Вену, в Дрезден и Берлин, и не мог рассказать ни об одном великодушном поступке, ни одного забавного анекдота; но он ехал все прямо, не глядя ни направо, ни налево, из опасения, что Любовь или Сострадание собьют с пути.

Да будет мир с ними, если они только съумеют найти его; но и само небо, если только туда можно попасть с такими характерами, не угодило бы на них: кроткие ангелы на крыльях любви полетели бы на встречу при вести о их прибытии, и душам Смельфунгуса и Мундунгуса пришлось бы слышать только новые радостные антифоны, только новые восторги любви, да новые поздравления с общим счастием! - Я сердечно сожалею о них, они не принесут с собою способности наслаждаться этим, и если на долю Смельфунгуса и Мундунгуса выпадут самые счастливые обители на небесах, то тогда они будут настолько далеки от блаженства, что души Смельфунгуса и Мундунгуса будут предаваться там вечному раскаянию.

Мой чемодан свалился с коляски, и мне дважды приходилось вылезать в дождь, при чем раз по колени в грязь, чтоб помочь почтарю привязать его, а я все-таки не догадывался, чего мне недостает. И только приехав в Монтрэль, при вопросе хозяина гостинницы, не нужен ли мне слуга, я понял, что его-то мне и недоставало.

-- Слуга! да мне в нем горькая нужда, сказал я.

-- А у нас, сударь, сказал хозяин, - есть ловкий молодой парень, который станет гордиться тем, что будет иметь честь служить у англичанина.

-- Почему же именно у англичанина, а ни у кого нибудь другого?

-- Они такие щедрые господа, отвечал хозяин.

-- Пусть меня разстреляют, если сегодня же вечером мне не придется вынуть лишний ливр из кармана, сказал я про себя.

-- И есть им из чего быть щедрыми, добавил он.

За это еще ливр, подумал я.

-- И не дальше как вчера, сказал хозяин, - qu'un mylord anglais présentait un écu à la fille de chambre.

-- Tant pis pour mademoiselle Jeanneton, сказал я.

Жаннетон была дочерью хозяина, и он, считая меня новичком во французском языке, возымел смелость заметить, что следовало бы сказать не tant pis, а tant mieux..

-- Tant mieux toujours, monsieur, сказал он, когда есть какая нибудь выгода, и tant pis - когда её нет.

-- Это выходит на одно, сказал я.

-- Pardonnez-moi, сказал хозяин.

У меня не будет лучшого случая для замечания раз на всегда, что въвиду того, что tant pis и tant mieux суть два главных шарнира, на которых вертится французский разговор, иностранцу следует до приезда в Париж хорошенько освоиться с употреблением этих речений.

Проворный французский маркиз, за обедом у нашего посланника, спросил мистера Юма, не поэт ли он Юм?

-- Нет, кротко отвечал мистер Юм.

-- Tant pis, возразил маркиз.

Кто-то заметил, что это Юм историк.

И мистер Юм, человек с превосходным сердцем, поблагодарил за оба отзыва.

Наставив меня на этот счет, хозяин гостинницы позвал Лафлера, - так звали молодого человека, о котором он говорил, - первоначально заметив, что насчет его талантов он не осмеливается ничего говорить: ведь monsieur может сам лучше разсудить, что именно ему требуется; но что касается верности Лафлера, то он готов ручаться за него всем своим состоянием.

Хозяин высказал это так, что я немедленно решился; и Лафлер, стоявший все это время за дверью, в бездыханным ожидании, которое все мы, дети природы, испытывали в свою очередь, вошел в комнату.

Монтрэль.

Я способен с первого взгляда увлекаться всякого рода людьми; особенно же в тех случаях, когда бедняк является с предложением услуг такому бедняку, как я; зная за собой такую слабость, я всегда предоставляю разсудку сделать известную скидку с этого счета, большую, или меньшую, смотря по случаю и по наличному расположению моего духа, а равно, прибавлю, по полу того лица, господином которого я становлюсь.

Когда вошел Лафлер, то после всех вычетов в пользу недоверчивости, его открытый взгляд и вид сразу решили дело в его пользу; я сперва нанял его, а потом спросил, что он умеет делать.

-- Впрочем, подумал я, - я узнаю его способности по мере того, как буду нуждаться в них: притом, француз годится на всякое дело.

Бедный Лафлер, однако, умел только барабанить да играть на флейте марш, другой. Я решил, что эти таланты пригодятся, и никогда еще моей слабости не доставалось так от моей мудрости, как при этой попытке.

Лафлер рано вступил на житейское поприще столь же храбро, как большинство французов; он пробыл несколько лет в военной службе и, удовлетворив свое самолюбие, сверх того заметил, что честь быть барабанщиком заключает в самой себе свою награду и не открывает иных путей к славе, а потому удалился à ses terres и жил comme il plaisait à Dieu, то есть без копейки.

-- И так, сказала Мудрость, - вы наняли барабанщика для услуг во время вашего путешествия по Франции и Италии.

-- Ба! отвечал я, разве половина нашего дворянства не совершает того же пути в сопровождении тараторящого compagnon de voyage, да сверх того платит и флейтщику, и чорту, и дьяволу.

Кто съумеет при помощи экивока выпутаться из такого неравного спора, тот выпутается не дурно.

-- Но вы умеете делать еще что нибудь, Лафлер? спросил я.

-- Oh! qu'oui.

Он умел делать камаши и немного играл на скрипке.

-- Браво! сказала Мудрость.

-- Что-ж, я сам играю на контрабасе, сказал я, - и мы отлично поладим. А умеете ли вы брить и убирать парик?

Он изъявил готовность делать все на свете.

-- Для неба этого достаточно, сказал я, - прерывая его, и я должен довольствоваться тем же.

И я до полноты сердечной был доволен своим достоянием; еслиб и монархи знали, чего они желают, то и они были бы также довольны, как я.

Монтрэль.

Лафлер объехал со мною всю Францию и Италию и часто будет появляться на сцене, а потому, чтоб заинтересовать читателя в его пользу, я скажу, что в том, что я последовал первому побуждению, никогда мне не приходилось менее раскаиваться, как по отношению к этому молодцу. То была самая верная, любящая и простая душа, какой когда либо приходилось идти по стопам философа; не взирая на его таланты, выбивать дробь на барабане и делать камаши, таланты, сами по себе прекрасные, но которыми мне не пришлось особенно пользоваться, его веселость ежечастно приносила мне пользу. Она возмещала все его недостатки; в его взглядах я постоянно находил утешение во всех моих затруднениях и огорчениях, я чуть было не прибавил и в его собственных, но Лафлера ничто не могло обезпокоить. Что бы ни приходилось переносить Лафлеру во время наших странствований, голод, или жажду, холод или недостаток в одежде, или безсонные ночи, или иные превратности судьбы, это ничуть не отражалось на его лице: оно вечно оставалось тем же. И хотя я несколько философ, о чем от времени до времени твердит мне сатана, но гордость такого сознания постоянно умаляется при мысли, сколько я обязан вполне природной философии этого бедного малого, и я стыжусь, что моя философия не лучшого сорта. Со всем тем Лафлер имел склонность к франтовству, но более природную, чем искусственную; впрочем, раньше, чем я пробыл с ним три дня в Париже, он мне вовсе не казался франтом.

Монтрэль.

На другое утро Лафлер вступил в исполнение своих обязанностей, и я передал ему ключ от чемодана с инвентарем пол-дюжины рубашек и пары черных шелковых панталон и приказал ему привязать все это к верху коляски, а равно велеть закладывать и сказать хозяину гостинницы, чтоб он явился со счетом.

-- C'est un garèon de bonne fortune, сказал хозяин, указывая в окно на пол-дюжины девушек, которые окружали Лафлера и очень нежно прощались с ним, пока почтарь закладывал лошадей. Лафлер поочередно и по несколько раз целовал им руки, и трижды отирал глаза, и трижды обещал привести всем индульгенции из Рима.

-- Весь город любит этого молодого человека, сказал хозяин. - Вряд ли есть уголок в Монтрэле, где не почувствуют, что он уехал. У него только одно несчастие, добавил он: - он вечно влюблен.

-- Сердечно тому рад, сказал я; - это избавит меня от труда прятать каждую ночь панталоны под подушку.

Говоря это, я воздал хвалу не столько Лафлеру, сколько самому себе, потому что всю мою жизнь был влюблен то в ту, то в другую принцессу и надеюсь, что так оно и будет продолжаться до самой моей смерти, - ибо я твердо убежден, что если я когда либо сделаю низость, то именно в промежутке между двумя страстными увлечениями; во все время подобного междуцарствия, я чувствую, что у меня сердце занерто на ключ, - и почти не расположено пожертвовать шесть пенсов на бедность. Поэтому, я всегда стараюсь как можно скорее выйти из подобного состояния и, лишь во мне вновь возгорится пламя страсти, я вновь становлюсь самим великодушием, самим благожелательством и готов тогда сделать все для кого угодно или с кем угодно, если только мне будет доказано, что тут нет греха.

Говоря это, я, однако, хвалю не самого себя, а страсть.

Отрывок.

...Город Абдера, не взирая на то, что в нем жил Демокрит и истощал всю силу иронии и смеха, дабы исправить в нем нравы, - был наигадчайшим и распутнейшим городом во всей Фракии. Благодаря отравлениям, заговорам и убийствам, а равно ругательствам, пасквилям и бунтам, в нем не было проходу днем; ночью было еще хуже.

И вот, когда положение вещей ухудшилось до крайности, случилось, что в Абдере было дано представление Андромеды Эврипида; жители были в восторге, но изо всех речей, которые восхищали их, ничто так не подействовало на их воображение, как те нежные и полные естественности черты, которые поэт изобразил в патетическом монологе Персея: "О, Эрот, царь богов и людей" и т. д. На следующее утро почти все заговорили чистыми ямбами, и ни о чем не было речи, как только о патетическом восклицание Персея.

На всех улицах, во всяком доме только и слышалось: "О, Эрот, царь богов и людей!" Изо всех уст, как естественные ноты нежной мелодии, которые, хочешь ли ты, или не хочешь, вырываются сами собою: "О, Эрот! Эрот!" Словом, ничего иного, кроме: "О, Эрот! царь богов и людей!" Вспыхнуло, - и весь город, как одно сердце, открылся для любви.

Ни один москательщик не продал и грана белены; ни один оружейник не имел духа ковать смертоносное оружие: Дружба и Добродетель встретились и облобызались на улице; воротился золотой век и воцарился в городе Абдере; все абдериты взялись за свирели из овсяных стеблей, и все абдеритянки, бросив пурпурные ткани, скромно сидели и внимали песне.

"Совершить это", сказано в отрывке, "был в силах только бог, чья власть простирается от неба до земли и даже до глубин моря".

Монтрэль.

Когда все готово, когда после пререканий заплачено по всем статьям счета, то, - если вы огорчены таким приключением, - перед тем как садиться в коляску, у дверей гостинницы, приходится устроить еще одно дельце, именно с сынами и дочерьми бедности, которые окружат вас. Да никто не говорит: "Пусть убираются к дьяволу!" К чему отправлять в такое жестокое путешествие бедняков, у которых и без того довольно горя? Я всегда думал, что лучше взять несколько су в руку, и всякому кроткому путешественнику советую поступать также. Нечего быть точным и исчислять мотивы для раздачи этих су, - они будут сочтены в ином месте.

Что касается до меня, то я подаю меньше других, потому что у немногих, насколько мне известно, меньше денег для раздачи; но тут мне приходилось в первый раз публично проявлять благотворительность во Франции, а потому я и обратил на это большее внимание.

-- Чистая беда! сказал я, показывая им, сколько у меня денег в руке, - у меня всего восемь су, а тут восемь мужчин и восемь женщин!

бы так ясно уступчивости в пользу прекрасного пола.

Праведное небо! по каким мудрым причинам ты так устроило, что нищенство и вежливость, столь между собою враждебные в других странах, тут находят средство быть в союзе?

Я настоял, чтоб он получил су чисто за вежливость.

Маленький живой карлик, стоявший в кругу прямо против меня, сначала сунул под мышку нечто, бывшее некогда шляпой, и затем, вынув из кармана табакерку, великодушно предложил соседям по понюшке табаку; то было предложение черезчур щедрое, и оно было скромно отклонено. Бедный карлик с приветливым поклоном настаивал на своем. "Prenez en, prenez", говорит он, глядя в другую сторону, и они взяли по понюшке.

-- Жаль, если в его табакерке когда нибудь не окажется табаку, сказал я сам себе, и положил ему в табакерку пару су, предварительно взяв понюшку, дабы тем возвысить ценность денег. Он почувствовал значение второго одолжения более чем первого: ведь им я оказал ему честь, а первое была простая милостыня. И он отвесил мне поклон до земли.

-- Возьми! сказал я старому однорукому солдату, который до смерти износился в походах.

-- Vive le roi! сказал старый служивый.

У меня осталось всего три су. Одно я подал просто pour l'amour de Dieu, - на основании чего оно и выпрашивалось: у бедной женщины было вывихнуто бедро, а потому другого мотива для подаяния не могло и быть.

-- Mon cher et très-charitable, monsieur... Нельзя противостоять такому воззванию, сказал я.

-- My, Lord anglais, - уже самый звук стоил подачки, и я отдал за него последнее су.

Но в горячности раздачи, я проглядел un pauvre honteux (стыдливого нищого), за которого некому было попросить, и который, полагаю, скорей бы умер, чем попросил сам; он стоял у самой коляски, несколько вне общого круга, и утирал слезу на лице, которое, казалось, видало лучшие дни. "Боже мой!" подумал я, "а у меня не осталось и су, чтоб подать ему". - Но у тебя их тысяча!" вскричали, пробуждаясь во мне, все силы природы! И я подал ему; все равно, - сколько; теперь мне стыдно сказать, как много, а тогда было стыдно подумать, как мало. Но если читатель съумеет отгадать мое настроение, то имея в виду две указанные данные, он может решить сколько именно я подал, считая от ливра до двух.

Остальным я ничего не мог предложить, кроме Dieu vous benisse.

-- Et le bon Dieu vous benisse encore, отвечали солдат, карлик и прочие. Стыдливый нищий ничего не мог произнести; он вынул небольшой платочек и, отворотясь, отирал лицо. Я подумал, что он сильнее всех поблагодарил меня.

Le bidet {Почтовая лошадь. Авт.}.

Устроив все эти делишки, я сел в коляску, более довольный, чем когда либо в другой раз во всю мою жизнь, когда мне приходилось садиться в коляску. А Лафлер, поместив одну огромную ботфорту по одну сторону маленького bidet, а другую по другую (ибо его ноги я не беру в счет), затрусил впереди коротким галопом, столько же счастливый и держась столь же прямо, как какой нибудь принц.

Но что такое наше счастие! Что величие на этой раскрашенной жизненной сцене! Не успели мы сделать и лье, как мертвый осел внезапно остановил стремление Лафлера. Его лошаденка никак не хотела пройти мимо; между ними возникло прение, и при первом же брыкании бедный малый был выброшен из ботфорт.

Лафлер поступил, как француз и христианин, вскрикнув ни более, ни менее, как Di able! Он тотчас же поднялся и, перейдя в наступление, вскочил на лошаденку, и стал колотить ее так, точно колотил по барабану.

Лошаденка бросалась с одной стороны дороги на другую, затем опять назад, затем то туда, то сюда; кратко, повсюду, за искючением того места, где лежал осел. Лафлер настаивал на своем, и лошаденка сбросила его.

-- Что такое случилось с твоим bidet, Лафлер? спросил я.

âtre du monde.

-- Что-ж, сказал я, если она такая высокомерная скотина, то дозволь ей самой выбрать дорогу.

И Лафлер, выпустив узду, звонко хватил ее, а лошаденка, поймав меня на слове, удрала обратно в Монтрэль.

-- Peste! сказал Лафлер.

Тут не будет mal-à-propos заметить, что хотя в данном случае Лафлер воспользовался только двумя восклицаниями, - именно: Diable in Peste! тем не менее во французском языке их существует три, и они изображают как бы положительную, сравнительную и превосходную степени, и каждая из них служит для различных случаев, когда в житейских обстоятельствах кости выпадут неожиданным образом.

Le Diable! то есть первая и положительная степень, вообще употребляется при обыкновенных душевных волнениях, когда неважные вещи выходят не так, как ожидается, например, когда выкинешь в костях по единице, или упадешь с лошади, как Лафлер, и тому подобное; при получении рогов также и по той же причине - Le diable!

Но в том случае, когда в неожиданности есть нечто вызывающее, например, когда почтовая лошадь убежала и оставила Лафлера в ботфортах пешим, очередь второй степени.

Итак, тогда: Peste!

Что касается до третьей...

Но тут сердце мое разрывается от жалости и и сочувствия при мысли, какие несчастия должны были выпасть на долю и как горько пришлось страдать такому образованному народу, что он был вынужден прибегать к её употреблению!..

О, вы, силы, одаряющия в несчастии наш язык красноречием! Какой бы ни выпал мне жребий, пошлите мне для восклицания приличные слова, и моя натура пойдет своим путем.

Но в виду того, что таких слов нельзя достать во Франции, я решился в те минуты, когда меня постигнет несчастие, обходиться безо всяких восклицаний.

Однако Лафлер, не заключавший с собой подобного условия, следил за лошадью, покаона пескрылась из глаз, и тут вы можете, если угодно, представить себе, каким словцом он заключил всю эту историю.

Гнаться в ботфортах за испуганной лошадью было нельзя, а потому приходилось поместить Лафлера либо за коляской, либо внутри.

Я предпочел последнее, и через полчаса мы подъехали к почтовой станции в Нанпоне.

Мертвый осел.

Нанпон.

-- А это, сказал он, кладя остаток хлебной корки в котомку, а это была бы твоя порция; будь ты жив, я разделил бы ее с тобой...

Судя по тону, я думал что он обращается к своему ребенку; он же обращался к ослу, и именно к тому самому, чей труп мы видели на дороге и который был причиной несчастия Лафлера. Крестьянин, казалось, сильно сокрушался по нем, и мне тотчас вспомнилось, как Санчо плакался по своем; но у этого были более правдивые и естественные ноты.

Горюн сидел на каменной скамье у двери, а подле него лежали седло и уздечка с осла; он их приподымал по временам и опять клал; глядел на них и покачивал головою. Затем он снова вынул хлебную корку из котомки, точно хотел съесть, но, подержав в руке, вложил в удила уздечки и, пристально посмотрев на то, что устроил, вздохнул.

Он рассказывал, что теперь возвращается из Испании, куда попал с крайних пределов Франконии, и вот уж сколько проехал на обратном пути домой, как его осел умер. Всем, казалось, было любопытно узнать, что могло заставить такого бедного и старого человека предпринять столь далекое путешествие.

Он сказал, что небу было угодно благословить его тремя сыновьями, самыми красивыми парнями во всей Германии; но потеряв в одну неделю двух старших от оспы, когда и младший заболел той же болезнью, он испугался, что лишится всех трех, и он дал обет, что если небо не возьмет от него младшого, то он в благодарность сходит на поклонение к св. Яго в Испанию.

Дойдя до этого в своем рассказе, горюн замолчал, чтоб заплатить дань природе, и горько плакал.

Он сказал, что небо приняло его обет, и он отправился из своей хижины с этим бедным животным, которое было его терпеливым дорожным товарищем; оно всю дорогу ело с ним один хлеб, и было для него за друга.

Все, стоявшие вокруг, с участием слушали беднягу. Лафлер предложил ему денег. Горюн отвечал, что ему их не нужно; он плакал не о том, что стоил осел, а о его смерти. Он сказал, что уверен, что осел его любил, и затем рассказал им длинную историю о том, как, при переходе через Пиренейския горы, их постигла беда, и они были в разлуке три дня; все это время осел разыскивал его так же точно, как он сам разыскивал осла, и что они почти не ели и не пили, пока не отыскали друг друга.

-- У тебя, друг, есть, сказал я, по крайней мере одно утешение в потере осла: я уверен, что ты был для него милостивым хозяином.

-- Ах! сказал горюн, я сам так думал, пока он был жив; а теперь, как он умер, я думаю иначе. Боюсь, что черезчур тяжело было ему нести и меня, и мое горе; это-то и сократило дни бедной твари, и боюсь, что мне придется отвечать за него.

-- Стыд человечеству! сказал я про себя; еслиб мы все любили друг друга, как этот бедняга своего осла, то это что нибудь да значило-б.

Почтарь.

Нанпон.

Печаль, в которую меня повергла история бедняка, требовала некоторой внимательности; но почтарь не проявил ни малейшей, и пустил во всю прыть по мостовой.

Существо, истомленное до крайности, в самой песчаной аравийской степи не так сильно жаждет выпить чашку воды, как я желал спокойного и мерного движения, и я возымел бы высокое мнение о почтаре, еслиб он тронулся со мною, так сказать, задумчивым шагом. Он же, напротив, едва бедняга окончил свои причитания, безжалостно хватил по лошадям и пустился с грохотом, точно тысяча чертей.

Я кричал ему, насколько мог громко, чтоб он, ради неба, ехал потише; но чем я громче кричал, тем он безжалостнее погонял лошадей.

"Чтоб чорт его побрал с его рысью!" подумал я, "он будет гнать, пока не разорвет моих нервов в клочки и не доведет меня до безумного бешенства, а затем уж поедет тихо, чтоб я почувствовал прелесть тихой езды".

Почтарь выполнил все это в точности; пока он доехал до подножия крутого холма, в пол-лье от Нанпона, он привел меня в ярость против него, и затем я пришел в ярость против самого себя за то, что сердился.

Мое положение потребовало тогда иного лечения, и хорошая скачка с громом оказала бы мне настоящую услугу.

-- Погоняй же, погоняй, пожалуйста, милый, сказал я.

Почтарь указал на холм. Тут я попробовал воротиться к истории бедного немца и его осла; но нить была потеряна, и мне так же трудно было пуститься за нею на поиски, как почтарю пуститься вскачь.

-- Чтоб чорт все побрал! сказал я. - Я вот тут сижу и искренно расположен, как никогда не был человек, принимать самое худое за лучшее, а все идет мне наперекор.

-- Слава Богу! сказал я, протирая глаза, вот и город, куда поехала моя дама.

Амьен.

Едва я произнес эти слова, как меня быстро обогнала коляска графа де-Л., и в ней сидела его сестра. Она только успела кивнуть мне, как знакомому, и притом особенным образом, из чего я заключил, что между нами не все еще кончено. Она оказалась столь же мила, как её взгляд; не успел я поужинать, как в комнату вошел слуга её брата с запиской, в которой стояло, что она позволяет себе прислать мне письмо, которое просит меня лично отдать г-же R. - в первое же утро, когда мне нечего будет делать в Париже. Она прибавила, что ей очень жаль, - но умалчивала по какому penchant, - что она не рассказала мне своей истории, и что она занее остается у меня в долгу. И если мой путь будет когда либо лежать через Брюссель, и я не забуду как зовут m-me L., - то madame L. будет рада уплатить свой долг.

-- Итак, я встречусь с тобой, прелестный ангел, в Брюсселе! сказал я. Ведь только стоит мне проехать, на обратном пути из Италии, через Германию в Голландию, по Фландрской дороге, а это крюк всего в десять станций... но будь их хоть десять тысяч! Зато, каким нравственным удовольствием увенчается мое путешествие, когда я приму участие в горестных случаях печальной повести, рассказанной такою страдалицей! Я увижу ее в слезах, и хотя я и буду не в силах изсушить их источник, все же я испытаю наслаждение, утирая их на щеках первой и красивейшей из женщин! и с платком в руке, я молча просижу подле нея целый вечер.

В этом чувстве не было ничего дурного; а все же я немедленно упрекнул за него мое сердце в самых горьких и язвительных выражениях.

Я уже говорил читателю, что одним из странных даров счастия в моей жизни было то, что я почти безпрерывно был безумно влюблен в кого нибудь; моя последняя страсть вдруг погасла при внезапном повороте за угол, от порыва ревности, и я снова зажег ее у чистого светильника Элизы, три месяца назад, и при этом поклялся, что оно не угаснет все время, пока я буду путешествовать. Но к чему скрывать? Я поклялся ей в вечной верности; она имеет право на все мое сердце; разделить с другой мое чувство, значило бы уменьшить его; обнаружить его, значило бы рисковать им, а где риск, так возможна и потеря. И какой ответ ты дашь тогда, Йорик, сердцу столь верному и полному доверия, столь доброму, нежному и снисходительному?

-- Нет, сказал я, прерывая самого себя, я не поеду в Брюссель.

Но мое воображение продолжало работать. Я вспомнил её взгляд в тот миг нашей разлуки, когда ни я, ни она не могли вымолвить: прощай! Я взглянул на портрет, который она надела на черной ленте мне на шею, и покраснел, взглянув на него. Я готов был отдать все на свете, чтоб поцеловать его, но мне было стыдно.

-- И неужто этот нежный цветок, сказал я, сжимая его в руках, будет поражен до корня, и поражен, Йорик, тобою, кто обещал сохранить его на своей груди?

-- О, вечный источник счастия! сказал я, опускаясь на колени, будь мне свидетелем, и все вкушающие его чистые духи, будьте и вы также моими свидетелями, что я не поеду в Брюссель, хотя бы эта дорога и привела меня на небо, пока Элиза не поедет туда со мною!

В восторгах подобного рода, сердце, наперекор уму, всегда наговорит слишком много.

Письмо.

Амьен.

Счастье не улыбалось Лафлеру; ему не было удачи в рыцарских подвигах и не представлялось еще ни одного повода обнаружить свою ревность на службе мне, с тех пор как он на нее поступил, то есть в течение почти суток. Бедняга сгорал от нетерпения; приход слуги графа Л. с письмом оказался первым удобным случаем для этого, и Лафлер ухватился за него. Ради оказания чести его господину, он увлек посланного в заднюю комнату в гостиннице и угостил его стаканчиком, другим лучшого пикардийского вина; слуга графа Л., в ответ на угощение и ради того, чтоб не отстать в вежливости от Лафлера, пригласил его в дом своего барина. Предупредительность Лафлера (его взгляд служил ему паспортом) вскоре заставила всю прислугу в кухне смотреть на него, как на своего человека; и благодаря тому, что француз, какими бы талантами он ни обладал, ни мало не стыдится их показывать, не прошло и пяти минут, как Лафлер вынул свою флейту и, пустясь в пляс с первой нотой, увлек за собой горничную, метр-д'отеля, повара, поваренка, словом, всю прислугу, и собак, и кошек, и вдобавок старую обезьяну. Полагаю, что ни в одной кухне не было так весело со времен всемирного потопа.

Madame L., проходя из комнат своего брата в свою, услышала, как сильно веселятся внизу, и позвонила горничную, чтоб узнать о причине; узнав, что это слуга английского джентельмена так развеселил всех своей флейтой, она приказала позвать его наверх.

Нельзя же было бедному малому явиться с пустыми руками, а потому, подымаясь по лестнице, он нагрузил себя тысячами поклонов m-me L. от своего господина, прибавил к ним целый ряд апокрифических вопросов насчет здоровья m-me L. и сказал ей, что его господин au désespoir, боясь, что она утомилась от путешествия, и в довершение всего, что monsieur получил письмо, которое madame имела честь...

-- И он сделал мне также честь, прервала Лафлера m-me L., и прислал ответ?

Madame de-L. сказала это таким уверенным тоном, что Лафлер не посмел обмануть её ожиданий; он затрепетал за мою честь, а, может быть, обезпокоился с тем вместе и за свою собственную, как человека, который мог поступить на службу к господину, способному проступиться en égards vis-à-vis d'une femme! А потому, когда m-me L. спросила Лафлера, принес ли он письмо, он отвечал:

-- Oh! qu'oui.

и карманчика для часов. Peste! Затем Лафлер выложил все из карманов на пол; он вынул грязный галстух, носовой платок, гребень, наконечник от бича, ночной колпак, затем заглянул в шляпу. - Quelle étourderie! Он забыл письмо в гостиннице на столе; он сейчас сбегает за ним и вернется через три минуты.

Я только что отужинал, как вошел Лафлер, чтоб дать отчет о своем приключении; он рассказал всю историю просто, как она случилась; и прибавил только, что если monsieur забыл (par hasard) написать ответ madame, то обстоятельства дозволяют ему исправить этот faux pas. Если же нет, то пусть все остается попрежнему.

Я не был вполне уверен, как следовало поступить по правилам этикета: писать или не писать; но если мне следовало написать, то и самому чорту не за что было бы разсердиться; то была простая служебная ревность к моей чести со стороны благорасположенного ко мне человека; поступая так, он мог, конечно, попасть не на ту дорогу и поставить меня в затруднение, но его сердце в этом было не виновно; мне не предстояло никакой необходимости писать, и самое главное, Лафлер вовсе не имел вида человека, поступившого дурно.

-- Все это прекрасно, Лафлер, сказал я.

Этого было достаточно. Лафлер, как молния вылетел из комнаты и воротился с пером, чернилами и бумагой в руках; подойдя к столу, он сложил их возле меня с таким восторгом в лице, что я не мог удержаться и взялся за перо.

Я несколько раз принимался за письмо и, хотя мне нечего было ей сказать, и это "ничто" могло быть выражено полдюжиной строк, я с полдюжины раз на разные лады начинал письмо и ни одним не был доволен.

Кратко, я был в нерасположении писать.

Лафлер вышел и принес воды в стакане, чтоб разбавить мне чернила; затем он сходил за песком и сургучем. Ничто не помогало; я писал, и зачеркивал, и рвал, и жег, и снова начинал писать.

-- Le diable t'emporte! сказал я на половину самому себе, я не могу написать этого проклятого письма.

И, говоря это, я с отчаяния бросил перо.

Едва я бросил перо, как Лафлер самым почтительным образом подошел к столу и, тысячу раз извиняясь в той вольности, которую позволяет себе, сказал, что у него есть письмо барабанщика их полка к жене капрала, которое, как он смеет думать, подойдет к настоящему случаю.

Я дозволил бедному малому удовлетворить свою фантазию.

-- Пожалуйста, покажи же его, сказал я.

Лафлер немедленно вытащил небольшой засаленный бумажник, весь набитый письмецами и любовными записочками в самом жалком состоянии, и положил его на стол; затем, развязав шнурок, чем они были связаны, пересмотрел их одно за другим, пока добрался до искомого письма.

-- La voilà, сказал он, всплеснув руками и развернув письмо, положил передо мною, и пока я читал, отступил на три шага от стола.

Письмо.

Madame!

Je suis pénétré de la douleur la plus vive, et réduit en même temps au désespoir par ce retour imprévu du caporal, qui rend notre entrevue de ce soir la chose du monde la plus impossible.

Mais vive la joie! et toute la mienne sera de penser à vous.

L'amour n'est rien sans sentiments.

On dit qu'on ne doit jamais se désespérer.

On dit aussi que М. le caporal monte la garde mercredi: alors ce sera mon tour.

Chacun а son tour.

En attendant - vive l'amour! et vive la bagatelle.

Je suis, Madame, avec tous les sentiments les plus respectueux et les pins tendres, tout à vous.

Jaques Rocque*).

{*) Сударыня, я проникнут самой сильной печалью, и в то же время приведен в отчаяние внезапным возвращением капрала, которое превращает наше свидание сегодня вечером в самую невозможную на свете вещь. Но, да здравствует радость! а моя будет состоять в том, чтоб думать о вас. Любовь ничто без чувства, а чувство без любви меньше. Говорят, что никогда не следует отчаиваться. - Говорят также, что г. капрал в среду пойдет в караул; тогда настанет мой черед. У всякого свой черед. В ожидании, - да здравствует любовь! и да здравствует шалость!

Пребываю, с почтительнейшими и нежнейшими чувствами,
весь ваш Жак Рок.}

Стоило только заменить капрала графом, и ничего не говорить относительно караула в среду, - и письмо оказывалось ни хорошо, ни дурно. Чтоб доставить удовольствие бедному малому, который дрожал за мою честь и за свою собственную, и за честь своего письма, - я снял с него сливки и, взбив их по своему, запечатал письмо и отослал с Лафлером к madame de-L. На следующее утро мы отправились в дальнейший путь в Париж.

Париж.

Тому, кто может поддержать свое достоинство посредством экипажа и расталкивать всех перед собою при помощи полдюжины лакеев и пары поваров, - тому отлично в таком городе, как Париж; он может разгуливать где угодно.

Но для бедного принца, у которого слаба кавалерия и чья пехота не свыше одного человека, лучше оставить поле сражения и прославиться в своем кабинете, если только ему удастся взойти в него; я говорю взойти, ибо, что бы ни думали о том многие, нет средства опуститься перпендикулярно между ними и сказать: Me voici, mes enfants, - я здесь.

Сознаюсь, что мои первые ощущения, когда я остался наедине, в своей комнате в гостиннице, были далеко не столь лестного свойства, как я предполагал. Я важно подошел к окну в запыленном черном кафтане и, глянув на улицу, увидел, что все, в желтом, голубом и зеленом одеяньи, несутся на зов удовольствия. Старики со сломанными копьями и в шлемах с потерянными наличниками; молодые в блестящих, сияющих как солнце латах, украшенные самыми пестрыми перьями Востока, - и все, все, ломая копья, как заколдованные рыцари старинных турниров, ради славы и любви.

-- Ах, бедный Йорик! вскричал я, - что тебе тут делать? В этой блестящей сумятице, при первой же сшибке, ты будешь превращен в этом; ищи, ищи какой нибудь извилистой алейки, с вертящейся рогаткой у входа, куда не заезжала карета, где не видали блеска факела; там ты можешь отвести душу в сладостной беседе с какой нибудь гризеткой, женою цирульника, и попасть в подобное же общество!..

-- Нет, скорей я погибну, чем поступлю так! сказал я, вынимая письмо, которое следовало отдать madame de R. - Первым делом я отправлюсь к этой даме.

И, позвав Лафлера, я приказал ему сходить за цирульником, и затем, воротясь, вычистить мне платье.

Парик.

Париж.

-- Но я боюсь, дружок, сказал я, что этот локон распустится.

-- Погрузите его в океан, он и тогда не распустится, отвечал цирульник.

Однако, подумал я, на какой большой аршин меряют все в этом городе! Крайний предел идей английского парикмахера не зашел бы далее: "окуните его в кадку с водой!" Какая разница! время, по сравнению с вечностью!

Сознаюсь, я сам не терплю холодных размышлений, а равно и пораждающих их тщедушных идей; я сам до того поражен великими явлениями природы, что еслиб то зависело от меня, я никогда бы не брал для сравнения предмета ниже, по меньшей мере, горы. Против французского выспренняго выражения в настоящем случае единственно можно сказать, что величие более заключается в слове, чем в самом предмете. Несомненно, океан возбуждает в нас великия идеи; но Париж лежит глубоко в материке, и мало вероятия, чтоб я проскакал сотню миль на почтовых ради производства опыта. И так, слова парижского цирульника ничего не значат.

Конечно, кадка с водой, поставленная рядом с неизмеримой глубиной, представляется в речи весьма жалкой фигурой; но следует заметить, что она имеет одно преимущество, именно то, что находится в соседней комнате, и в ней правду относительно локона можно испытать в одно мгновение, безо всяких хлопот.

По чистой правде, и по самом добросовестном разсмотрении дела, французское выражение обещает больше, чем в состоянии выполнить.

Мне кажется, что в подобных безсмысленных мелочах легче усмотреть точные отличительные признаки национальных характеров, чем в самых важных государственных делах, где великие люди всех народов колобродят и болтают до того на один лад, что я за выбор между ними не дам и девяти пенсов.

Цирульник провозился со мною так долго, что стало уже поздно и думать отправиться в тот же вечер с письмом к madame de R.; но когда человек одет для того, чтоб выйти, то размышления не много значат, и я, записав в книжке название гостиницы "Модена" {В прежней улице Jacob. Комическая опера помещалась тогда в улице Mauconseil.}, где я остановился, вышел, сам не зная куда пойду.

-- Я об этом подумаю по дороге, сказал я.

Пульс.

Париж.

Хвала тебе, милая житейская приветливость! ты сглаживаешь нам путь жизни. Как грация и красота с первого взгляда зарождают склонность к любви, так ты отворяешь дверь и впускаешь в дом странника.

-- Пожалуйста, madame, сказал я, будьте добры и скажите, как мне пройти к Opéra-Comique?

-- С большим удовольствием, monsieur, отвечала она, кладя свою работу в сторону.

По дороге, я заглянул в полдюжины лавок, отыскивая лицо, которое не обезпокоилось бы от такого спроса; наконец, это мне понравилось, и я вошел.

Она сидела на низеньком стульце в глубине лавки, напротив двери, и вышивала манжеты.

-- Très-volontiers, с большим удовольствием, сказала она и, положив свою работу на стул рядом, встала с низенького стульца, на котором сидела, с таким приветливым движением и взглядом, что еслиб мне пришлось издержать у нея пятьдесят луидоров, то и тогда бы я сказал: "что за миляя женщина".

-- Вам, monsieur, сказала она, подходя со мною к дверям лавки и указывая по какой дороге мне следует идти, вам надо сперва повернуть налево, mais prenez garde, там два поворота; пожалуйста, поверните во вторую улицу; пройдя по ней немного, вы увидите церковь {Коллегия Четырех Наций (Collège des Quatre-Nations) теперь Академия (L'Institut).} и, миновав ее, потрудитесь повернуть прямо направо, и вы дойдете до Нового моста (Pont-Neuf), через который вам придется перейти, а там уж всякий доставит себе удовольствие и укажет вам дорогу.

Она трижды повторила свои наставления, и в третий раз с той же добродушной терпеливостью, как и в первый; если тон и манеры имеют значение, а они несомненно имеют его для всех, кроме закрытых для того сердец, то она, казалось, действительно интересовалась тем, чтоб я не сбился с дороги.

я помню одно: что когда я говорил ей, как много ей обязан, то смотрел ей прямо в глаза, и повторил свою благодарность столько же раз, сколько она свои наставления.

Не успел я отойти от лавки и десяти шагов, как почувствовал, что забыл до последней буквы все, что она сказала; тогда, оглянувшись назад, и видя, что она все еще стоит у дверей лавки, как бы следя, пойду ли я по настоящей дороге, или нет, я воротился, и спросил ее: куда следует повернуть в первый раз, направо или налево, потому что я решительно забыл.

-- Возможно ли? спросила она, полусмеясь.

-- Весьма возможно, отвечал я, - когда мужчина больше думает о женщине, чем о её добром совете.

То была сущая правда, и она приняла ее, как женщины вообще принимают должную им дань, с легким поклоном.

-- Attendez, сказала она, дотрогиваясь до моей руки, чтоб удержать меня и, позвав мальчика из комнаты за лавкой, велела ему завернуть в пакет перчатки. - Я только что хотела послать его, сказала она, - в тот квартал с пакетом, и если вам угодно подождать, то он будет готов через минуту и проводит вас до места.

И так, я вошел вслед за нею в лавку, как бы имея намерение присесть; я взял манжеты, которые она положила на стул; она села на свое низенькое стульце, и я тотчас же сел подле нея.

-- Он будет готов через минуту, сказала она.

-- И в эту минуту, отвечал я, - я весьма желал бы отплатить каким нибудь вежливым попоступком за все ваши любезности. Случайно всякий может оказаться благожелательным по отношению к другому, но у тех, кто постоянно выказывает благожелательность, она составляет принадлежность темперамента. И конечно, добавил я, - если та же самая кровь, которая исходит из сердца, достигает до конечностей (тут я взял ее за запястье), то я уверен, что у вас пульс бьется лучше, чем у какой другой женщины на свете.

-- Что-ж, пощупайте его, сказала она, протягивая руку.

Я положил шляпу на пол, взял кисть её руки в одну руку, и наложил на артерию два первые пальца другой.

О, еслиб небесам было угодно, мой дорогой Евгений, чтоб ты проходил мимо, и увидал как я сижу в черном кафтане и с мрачным выражением считаю, одно за другим, биения пульса, с таким же благоговением, как еслиб я следил за ходом горячечного кризиса! Как бы ты посмеялся, и каких бы наговорил нравоучений по поводу моего нового занятия. А ты бы и посмеялся, и поразглагольствовал!

-- Поверь мне, дорогой Евгений, ответил бы я тебе, - на свете есть занятия хуже чем щупанье пульса у женщины.

-- Но у гризетки! сказал бы ты, - и притом в открытой лавке, Йорик!

-- Тем лучше: ибо, Евгений, когда мои намерения прямы, то мне все равно, хотя бы целый свет видел как я щупаю пульс.

Муж.

Париж.

Я насчитал двадцать биений, и быстро подвигался к сороковому, как её муж нежданно вошел из задней комнаты в лавку, и сбил меня несколько со счета. Она сказала, что это только её муж, и я принялся отсчитывать новые два десятка.

-- Monsieur так добр, заметила она, когда тот проходил мимо нас, - что взял на себя труд пощупать мне пульс.

Муж снял шляпу и, кланяясь мне, сказал, что я оказываю ему слишком большую честь; проговорив это, он надел шляпу и вышел.

-- Боже мой! сказал я про себя по его уходе, - и этот человек может быть мужем этой женщины?

В Лондоне, лавочник и лавочница кажутся одной костью и одной плотью; по отношению к различным умственным и телесным способностям, преимущество бывает то у одного, то у другой; но, вообще, они вровень друг другу и прилажены друг к другу так, как и должны быть муж и жена.

В Париже вряд ли есть два более противоположные рода существ: законодательная и исполнительная власти в лавке не зависят от мужа, а потому он редко в нее заглядывает; он сидит, не входя ни с кем в сношения, в каком нибудь угрюмом и мрачном чулане, в колпаке из бумажных охлопков, - таким же грубым сыном природы, каким она его создала.

Гений народа, салический только в монархии {По салическому закону женщина не может наследовать престола.}, вполне уступил эту отрасль, со множеством других, женщинам; благодаря постоянным сношениям, с утра до ночи, с покупателями всякого чина и вида, у женщин, как у булыжников, которые долго бы трясли в мешке, при помощи дружеских столкновений, стерлись все шереховатости и острые углы, и оне не только округлились и стали гладкими, но некоторые из них отшлифовались, как бриллианты. А monsieur le mari не много лучше камня на мостовой.

Истинно, истинно, человек! не добро тебе сидеть одному. Ты создан для общительности и нежных сношений, и доказательством тому служит проистекающее от них усовершенствование нашей природы.

-- Как же он бьется, monsieur? спросила она.

-- С тою именно благожелательностью, с какой я и ожидал, отвечал я, спокойно глядя ей в глаза.

Она хотела в ответ сказать мне какую-то любезность, но в лавку вошел мальчик с перчатками.

-- Apropos, сказал я, и мне нужна пара перчаток.

Перчатки.

Париж.

При этих словах хорошенькая гризетка встала, и зайдя за прилавок, достала сверток и развязала его; я стал против нея; все оказались велики. Хорошенькая гризетка мерила их пару за парой по моей руке; но размер от того не изменялся. Она попросила, чтоб я примерил пару, которая была меньше всех. Она держала перчатку открытой; моя рука мигом просунулась в нее.

-- Не годится, сказал я, слегка покачивая головой.

-- Нет, сказала она, делая то же.

При обмене взглядами порой встречается такое простоватое лукавство, в котором прихотливость и ум, серьезность и безсмыслица смешиваются до того, что, если спустить с цепи все языки Вавилонского столпотворения, то и они не в силах его выразить; взгляды эти сообщаются и схвативаются столь мгновенно, что почти нельзя решать, с которой стороны идет зараза. Пусть речистый человек распространится об этом на целые страницы; пока довольно повторить, что перчатки не годились. И мы оперлись руками о конторку; она была узка, и между нами могла уместиться только пачка перчаток.

Хорошенькая гризетка смотрела на перчатки, затем в сторону в окно, потом опять на перчатки, и затем на меня. Мне не хотелось прерывать молчания, и я следовал её примеру; таким образом, я глядел на перчатки, затем на окно, потом на перчатки, и затем на нее. И так далее, поочередно.

Я чувствовал, что при всякой новой атаке несу чувствительную потерю; у нее были живые черные глаза, и она стреляла ими сквозь такия длинные и шелковистые ресницы с такой проницательностью, что заглядывала мне в самое сердце и внутренности. Как то ни покажется странно, но я действительно чувствовал это.

-- Все равно, сказал я, взяв ближайшия ко мне две пары, и пряча их в карман.

Я был уверен, что хорошенькая гризетка запросила с меня только по ливру за пару свыше цены. Мне хотелось, чтоб она запросила еще лишний ливр, и я ломал голову, как бы это устроить.

-- Неужели выдумаете, mon cher monsieor, сказала она, обманываясь насчет моего смущения, - что я могу запросить лишнее су с иностранца, при том с того, кто оказал мне честь своим доверием скорей из вежливости, чем нуждаясь в перчатках? М'en croyez-vous capable?

И, положив деньги ей на ладонь, я поклонился ей ниже, чем обыкновенно кланяются лавочницам, и вышел; мальчик с пачкой пошел за мною.

Перевод.

Париж.

В ложе, куда меня поместили, сидел только любезный старый французский офицер. Я люблю военных не только потому, что уважаю человека, чей нрав смягчается от рода занятий, которые способны дурного сделать еще хуже, но потому еще, что я знал когда-то одного... его уже нет; но почему же мне не защитить от насилия страницы, написав на ней его имя и объявив миру, что то был капитан Товия Шэнди, самый дорогой из моих друзей и духовных овец, о чьем человеколюбии я не могу вспомнить и теперь, когда уже прошло так много времени со дня его смерти, без того, чтоб слезы не брызнули из моих глаз {Товия Шэнди одно из действующих лиц в романе Стэрна; доброта капитана лучше всего характеризуется тем, что он, долго прогонявшись с простреленной ногой за надоедавшей ему мухой, поймав, выпустил ее в окно, заметив, что в мире довольно места, чтоб им больше не встречаться. Пер.}. Благодаря ему, я чувствую пристрастие ко всему корпусу ветеранов; и так, перешагнув через две задния скамейки, я поместился возле него.

Старый офицер в больших очках внимательно читал брошюру, быть может оперное либретто. Как только я уселся, он снял очки и, спрятав их в футляр, положил и их, и книжку в карман. Я приподнялся и поклонился ему.

Переведите это на какой угодно образованный язык, и смысл будет таков:

"Вот в ложу вошел бедный иностранец; он, повидимому, никого не знает, и вряд ли с кем познакомится, даже прожив семь лет в Париже, если всякий, к кому он ни подойдет, не снимет с носа очков; это значило бы захлопнуть прямо у него перед носом дверь к разговору, и поступить с ним грубее немца".

Французский офицер мог бы все это высказать вслух, и поступи он так, я со своей стороны перевел бы свой поклон на французский язык, и сказал бы ему, что "я весьма тронут его вниманием, и благодарю его тысячу раз".

Ничто так не помогает успехам общительности, как мастерство в этого рода скорописи и быстрая передача словами известных оборотов во взглядах и жестах, со всеми их изменениями и оттенками. Что касается меня, то в силу долгой привычки, я делаю это механически и, гуляя по лондонским улицам, все время занимаюсь такого рода переводом; не раз случалось мне стоять позади кружка людей, которые не обменивались и тремя словами, а я уносил до двадцати разговоров, которые мог бы прекрасно записать, и подтвердить под присягой.

Раз вечером, в Милане, я отправился на концерт Мартини, и только что хотел войти в залу, как маркизина ди-Ф. стремительно вышла из нея; она почти наскочила на меня, раньше чем я ее увидел, и я отскочил в сторону, чтоб пропустить ее. Она сделала то же, и в ту же сторону: таким образом, мы стукнулись головами; она тотчас же двинулась в другую сторону, чтоб пройти. Со мной случилось то же несчастие, что с нею, именно я отскочил в ту же сторону и вновь загородил ей проход. Мы оба уклонились в другую сторону, и затем назад, и так далее. Это было смешно, мы оба покраснели до невозможности, пока я наконец не сделал того, с чего следовало начать: я стал как пень, и маркизина уже не встретила препятствия. Я не мог войти в залу, пока не извинился перед нею, по-крайней-мере, тем, что подождал и проследил за нею глазами до конца корридора. Она дважды оглянулась, и шла ближе к стене, как бы желая дать проход тем, которые подымались по лестнице в залу.

-- Нет, сказал я, - мой перевод не годится: маркизина имеет право на самое высшее извинение, на какое я только способен, и она дает мне к тому возможность.

И я побежал, и попросил у нея извинения за затруднение, в которое ее поставил, сказав, что намеревался уступить ей дорогу. Она отвечала, что имела то же намерение по отношению ко мне, и мы взаимно поблагодарили друг друга. Она стояла на верху лестницы и, не видя подле нея чичисбея, я просил у нея позволения проводить ее до кареты. Мы стали спускаться, останавливаясь через каждые три ступени, чтоб поговорить о концерте и о нашем приключении.

-- Честное слово, madame сказал я, подсаживая ее в карету, - я сторонился шесть раз, чтоб дать вам возможность выйти из залы.

-- А я шесть раз, чтоб дать вам возможность войти, отвечала она.

-- И я желаю от души, чтоб вы сделали то же в седьмой раз, сказал я.

-- От всего сердца, сказала она, пропуская меня. Жизнь слишком коротка, чтоб застаиваться на формальностях; я тотчас же влез в карету, и она увезла меня к себе. Что касается до концерта, то полагаю, что св. Цецилия {Покровительница музыки.}, которая вероятно там присутствовала, знает о нем больше моего.

Что же до связи, которая возникла из сказанного "перевода", то она доставила мне больше удовольствия, чем все другия, какие только я имел честь завязать в Италии.

Карлик.

Париж.

безо всякого предубеждения, был поражен необъяснимой игрой природы, создавшей такое количество карликов. Несомненно, в известные времена она забавляется почти в каждом уголке вселенной; но в Париже её забавам нет конца. Богиня, повидимому, также весела, как и умна.

Перенесясь мысленно из Opéra Comique, я стал мерить всех встречавшихся мне на улице. Печальное занятие! особенно, когда рост чрезмерно мал, лицо чрезмерно смугло, глаза живые, нос длинный, зубы белы, челюсть выдается...

Видеть такое множество несчастных, выкинутых силой обстоятельств из своего класса и отброшенных на самый край другого, который мне тяжело назвать!... На три человека один пигмей!.. Одни от того, что голова пострадала от английской болезни и на спине горб; другие от того, что ноги кривы; на третьих Природа наложила руку и они перестали рости на шестом или седьмом году; четвертые отлично и естественно сложены, но похожи на карликовые яблони: им с самого начала и основания не суждено быть выше.

Путешественник-медик может приписать это плохим бандажам; путешественник, страдающий сплином - недостатку воздуха, а любознательный путешественник, ради подтверждения системы, может вымерить высоту их домов, узкость их улиц, а равно на скольких квадратных футах, в шестом и седьмом этаже, едят и спят вместе многочисленные члены буржуазного семейства. Я, впрочем, вспоминаю, что мистер Шэнди старший, который все объяснял по-своему, заверял, будто детей, как и других животных, можно выростить почти до любого роста, только бы они явились в должном виде на свет, но что беда в том, что парижане так сбиты в кучу, что у них не хватает места для выводки детей.

-- По-моему, говорил он, это не значит выводить кого нибудь; это значит ничего не выводить.

-- Нет, продолжал он, надбавляя доказательств, - это хуже, чем ничего не выводить, когда после двадцати или двадцати пяти лет нежнейших забот и потребления самых питательных веществ, в конце концов они все-таки выйдут не выше моей ноги.

Мистер Шэнди был очень мал ростом, а потому выразиться сильнее невозможно.

Я пишу не ученое разсуждение, а потому даю то решение вопроса, которое сам встретил, и довольствуюсь единственно правдивостью замечания, которое подтверждается в Париже на всякой улице и во всяком переулке. Я как-то шел по улице, которая ведет от Карусели к Палэ-Роялю, и заметил, в каком затруднении находится маленький мальчик, благодаря бежавшему по средине её ручью; я взял мальчика за руку и помог ему перейти. Приподняв его головку, чтоб взглянуть ему в лицо, я увидел, что ему около сорока.

-- Все равно, сказал я, - какая нибудь добрая душа также поможет мне, когда мне будет девяносто.

У меня в душе есть какое-то побужденьице, заставляющее меня сочувствовать этим маленьким поблеклым существам нашего рода, у которых не хватает ни роста, ни силы, чтобы выйти в люди. Я не могу выносить, когда вижу, что их топчат под ногами, и едва я уселся подле старого французского офицера, как мое негодование было возбуждено происшествием в этом роде как-раз под нашей ложей.

В конце кресел, между ними и первой боковой ложей, есть небольшое местечко, где находят убежище зрители всякого звания, когда театр полон. Хотя тут стоят так же, как в партере {Места за креслами; теперь в Париже во Французском театре тут устроены скамьи, но в Вене зрители помещаются стоя, по крайней мере так было лет двадцать назад. Партером это место называется потому, что в старину тут не было пола. Наши "кресла" во Франции зовутся "оркестром", а в Вене - "паркетом". Пер.}, но платится как за кресла. Бедное беззащитное созданьице такого рода каким-то образом попало в это злополучное место; в театре было очень жарко, а его окружали существа на два с половиною фута выше его. Карлику невыразимо доставалось со всех сторон; но больше всего его безпокоил высокий мясистый немец ростом футов в семь; он стоял как-раз между ним и возможностью видеть сцену или актеров. Бедный карлик всячески старался хоть глазком взглянуть на то, что происходило впереди, отыскивая, то с той, то с другой стороны хоть небольшого промежутка между руками и телом немца; но немец твердо стоял в самом неблагоприятном, какое только можно представить, положении; карлик с таким же удобством мог бы поместиться на дне глубочайшого в Париже колодца. Карлик вежливо дотянул свою руку до рукава немца и сказал ему о своем горе. Немец повернул голову, взглянул на него, как Голиаф на Давида, и безчувственно стал в прежнее положение.

Я только взял понюшку из маленькой роговой табакерки.

-- О, дорогой мой монах! с каким бы участием склонила бы свой слух твоя нежная и благосклонная душа, столь привыкшая все сносить и выносить, к просьбе этого бедняжки.

Старый французский офицер, видя, с каким волнением поднял я глаза при этом воззвании, спросил меня в чем дело. Я рассказал ему все в трех словах, и прибавил:

-- Как это безчеловечно!

Тем временем карлик был доведен до крайности, и в первом порыве, который обыкновенно бывает безразсуден, сказал немцу, что он отрежет ему ножом его длинный хвост.

Немец холодно оглянулся и отвечал, что желает ему успеха, если только он дотянется.

Несправедливость, усиленная обидой, кому бы она ни была нанесена, заставляет всякого человека с сердцем стать на сторону обиженного; я готов был выскочить из ложи, чтоб добиться удовлетворения в данном случае. Старый французский офицер сделал то же с меньшим безпорядком; он несколько высунулся из ложи и кивнул часовому, указывая ему в то же время пальцем на карлика; часовой подошел. Тут не к чему было излагать жалобы, само происшествие говорило за себя; поэтому, быстро оттолкнув немца мушкетом, часовой взял карлика за руку и поставил его впереди.

-- Как это благородно! вскричал я, всхлопывая руками.

-- И однако, сказал старый офицер, вы не позволили бы сделать этого в Англии.

В случае, еслиб я был в разладе с самим собою, то старый французский офицер примирил бы меня, сказав, что это bon mot. А в виду того, что bon mot всегда что нибудь да стоит в Париже, он предложил мне понюшку табаку.

Роза.

Париж.

Настал и мой черед спросить старого французского офицера: - В чем дело? - потому что крик: - Haussez les mains, monsieur l'abbé, раздавшийся из двенадцати разных мест в партере, был для меня столь же не вразумителен, как для него мое воззвание к монаху.

Он сказал, что вероятно какой нибудь бедный аббат, желая видеть оперу, сидел в одной из верхних лож, притаясь за парой гризеток, и что партер, заметив его, требовал, что он во время представления держал руки подняв кверху.

-- Но разве можно предположить, сказал я, - что духовное лицо залезет в карман к гризетке?

Старый французский офицер улыбнулся, и говоря мне на ухо, сообщил мне сведение, которого я и не предполагал.

-- Боже мой, сказал я, бледнея от изумления, возможно ли, чтоб народ, столь гордящийся чувствами, был в то же время столь нечистоплотен, и так мало похож на самого себя!.. Quelle grossièreté! прибавил я.

Французский офицер сказал мне, что это неблагородная выходка против церкви, ведущая свое начало в театре с того времени, как в нем был дан Тартюф Мольера; но мало-по-малу это исчезает вместе с другими остатками готических нравов.

-- У всех народов, сказал он, - есть свои утонченности и грубости, в которых они по очередно первенствуют и теряют свое первенство. - Он был во многих странах, и всюду находил известную утонченность в нравах, которой не доставало другим. - Le pour et le contre se trouvent en chaque nation. Всюду есть известный баланс добра и зла, сказал он, - и только знание его может освободить одну половину мира от предразсудков, которые она питает относительно другой; выгода путешествия, по отношению к le savoir-vivre, состоит в том, что видишь множество и людей, и нравов; это нас научает взаимной терпимости, а взаимная терпимость, заключил он, поклонясь мне, - научает нас взаимной любви.

Старый французский офицер высказал все это со скромностью и здравомыслием, которые согласовались с первым благоприятным впечатлением, которое он произвел на меня. Мне казалось, что я полюбил его; но я ошибался, - я любил просто свой собственный взгляд на вещи; разница в том, что я сам не съумел бы выразить его и на половину так хорошо.

И для всадника, и для лошади равно тягостно, когда последняя всю дорогу идет, насторожив уши и тараща глаза на всякий невиданный ею предмет. Я столь же мало подвержен таким страданиям, как и любое живое существо; но я откровенно сознаюсь, что множество вещей причиняли мне мучения и я в первый месяц краснел от многих слов, которые во второй мне казались безразличными и вполне невинными.

Madame де-Рамбулье, после полугодового знакомства со мною, сделала мне честь и взяла меня с собой в карету, чтоб съездить за два лье от города. Изо всех женщин, m-me де-Рамбулье самая безупречная, и я не думаю, что увижу женщину более добродетельную и с более чистым сердцем. На обратном пути, m-me де-Рамбулье попросила меня дернуть за шнурок. Я спросил, не нужно ли ей чего нибудь. - Rien que p....r, отвечала m-me де-Рамбулье.

Не печалься, нежный путешественник, что m-me де-Рамбулье п...... А вы, прелестные и таинственные нимфы, сорвите каждая по розе и разсыпьте их на своем пути, потому что m-me de Рамбулье больше ничего не делает. Я подал руку m-me де-Рамбулье, чтоб помочь ей выйти из кареты, и будь я жрецом чистой Касталии, я служил бы у её источника ничуть не с более почтительным благоприличием.

Горничная.

Париж.

То, что старый французский офицер говорил насчет путешествия, напомнило мне советы Полония сыну по тому же поводу; отсюда я перешел к Гамлету, а от Гамлета к остальным произведениям Шекспира и, возвращаясь домой, остановился на набережной Конти, чтоб купить себе его сочинения.

Книгопродавец отвечал, что у него нет ни одного экземпляра.

-- Comment! сказал я, беря один из томов полного экземпляра, лежавшого на прилавке.

Он отвечал, что книги были присланы к нему только для переплета, и что завтра же утром он должен отправить их обратно в Версаль, графу де-Б.

-- C'est un esprit fort, отвечал книгопродавец. Он любит английския книги и, что еще более делает ему чести, monsieur, - он любит англичан.

-- Вы выражаетесь так любезно, сказал я, - что одно это обстоятельство уже обязывает англичанина истратить луидор-другой в вашей лавке.

Книгопродавец отвесил мне поклон и хотел что-то сказать, как в лавку вошла скромная девушка лет двадцати, которая по виду и одежде, казалось, была горничной какой нибудь знатной ханжи, и спросила Les Égarements du coeur et de l'esprit. Книгопродавец тотчас же подал ей книги: она вынула небольшой зеленый атласный кошелек, обвязанный такой же лентой и, опустив в него два пальца, вынула монету и заплатила. Мне больше было не зачем оставаться в лавке и, таким образом, мы вышли вместе.

-- Что вы, моя милая, сказал я, - будете делать с Заблуждениями сердца? ведь вы почти и не знаете, что у вас самих есть сердце. И вы уверитесь в том, что оно у вас есть, только тогда, когда вам о том скажет любовь или когда его заставит страдать какой нибудь неверный пастушок.

-- Dieu m'en garde! сказала девушка.

-- Ваша правда, сказал я; если оно у вас доброе, то будет жаль, если его украдут; для тебя оно сокровище и красит тебя лучше, чем жемчужный убор.

Девушка слушала с покорным вниманием, держа все время атласный кошелек в руке за ленточку.

-- Кошелек небольшой, сказал я, дотронувшись до его нижняго конца, причем она мне его протянула, - и в нем немного денег, моя милая; но будь только так же добра, как ты красива, и небеса наполнят его.

У меня в руке была горсть экю, которые я хотел заплатить за Шекспира; она совсем уже выпустила кошелек из рук и я положил в него одно экю и, завязав ленту бантом, возвратил ей кошелек.

Девушка поклонилась не так низко, как почтительно. То был один из тех тихих, благодарственных поклонов, когда кланяется сама душа, а тело только передает поклон. Я никогда в жизни не дарил экю девушке и на половину с таким удовольствием.

-- Мой совет, моя милая, сказал я, - был бы для вас не дороже булавки, еслиб я с тем вместе не подарил вам этого; теперь же, взглянув на экю, вы вспомните и его; а потому не тратьте его на ленты.

-- Даю вам слово, monsieur, что я на это неспособна, серьезно отвечала девушка и, говоря это, она подала мне руку, как то в обычае при небольших сделках на честное слово. - En vérité, monsieur, je mettrai cet argent à part.

Когда между мужчиной и женщиной завязываются чистые отношения, то они освящают их самые уединенные прогулки; так, не смотря на темноту, мы совершенно спокойно пошли вместе по набережной Конти, потому что нам было по дороге.

Перед тем как мы тронулись, она еще раз присела мне, и не успели мы сделать двадцати шагов, как она, точно думая, что и этого не довольно, остановилась на минуту и повторила, что она благодарит меня.

-- Это небольшая дань, сказал я, - которой я не мог не заплатить добродетели и ни за целый мир я не желал бы ошибиться в той, которой я принес ее; но на вашем лице я вижу невинность, моя милая, - и да падет стыд на того, кто разставит ей сети!

Девушка, по той или другой причине, повидимому, была тронута моими словами; она подавила вздох, и я подумал, что не имею права справляться о его причине; а потому не говорил ни слова, пока не дошел до угла улицы Невер, где нам приходилось разстаться.

-- Но пройду ли я здесь, моя милая, к гостиннице "Модена"? спросил я.

Она отвечала, что пройду; но что я могу также свернуть и в следующую улицу Генего.

-- В таком случае, моя милая, сказал я, - я пойду по улице Генего

Девушка оценила мою вежливость и сказала, что желала бы, чтоб Моденская гостинница была в улице Святых Отцов.

-- А вы там живете? спросил я.

Она отвечала, что она горничная m-me R.

-- Боже мой! сказал я, - да это та самая дама, к которой я привез письмо из Амьена.

Девушка отвечала, что, кажется, m-me R. ждет иностранца с письмом и желает поскорее его увидеть. И я попросил девушку поклониться от меня m-me R. и передать ей, что, конечно, я буду у нея завтра же утром.

Пока это происходило, мы все стояли на углу улицы Невер. Затем мы опять остановились на минутку, пока она укладывала Les Égarements du coeur, которые неудобно было нести в руках; они были в двух томах, а потому я подержал второй, пока она укладывала первый в карман, а затем она придерживала карман, а я уложил в него второй.

Как приятно чувствовать, какими тонкими нитями связываются наши чувства.

Мы снова пошли и на третьем шагу девушка взяла меня под-руку. Я сам хотел было предложить ей, но она сама сделала это с необдуманной простотою, показывавшею, что у нея вылетело из головы, что раньше она никогда меня не видала. С своей стороны, я был до того убежден в нашем сходстве, что не мог удержаться и взглянул ей в лицо, ища в нем черт родственного сходства.

-- Э! сказал я, - разве мы все не родственники?

Когда мы дошли до поворота в улицу Генего, я остановился, чтоб вполне проститься с нею; девушка снова поблагодарила меня за компанию и за доброту. Она дважды сказала мне "прощайте" и я столько же раз. И наше прощанье было столь сердечно, что, будь дело где нибудь в другом месте, я не уверен, что не запечатлел бы его мирным поцелуем, столь же теплым и святым, как поцелуй апостола.

Но в Париже целуются только мужчины, и я сделал то же, но иначе: я молил Бога благословить ее.

Паспорт.

Париж.

Когда я возвратился в гостинницу, Лафлер сказал мне, что меня спрашивал полицейский поручик.

-- Чорт его побери! сказал я, - я знаю зачем.

Время и читателю узнать о том; я не рассказал об этом случае, когда он произошел; не потому, чтобы он вылетел у меня из головы, но потому, что, разскажи я его тогда, о нем бы теперь уже забыли. А теперь он мне необходим.

Я выехал из Лондона с такой поспешностью, что мне не пришло на ум, что у нас война с Францией; и только, когда я приехал в Дувр и посмотрел в подзорную трубу на холмы около Булони, то вспомнил об этом, а следом и о том, что нельзя ехать без паспорта. Но стоит мне дойти до конца улицы и я уже чувствую смертельное отвращение возвращаться не умнее, чем вышел; в настоящем же случае, я сделал одно из сильнейших усилий для приобретения знаний, а потому не мог вынести и мысли о возвращении назад. Услышав, что граф N. нанял пакебот, я обратился к нему с просьбой, чтоб он взял меня в свою свиту. Граф несколько знал меня, а потому затруднения почти не оказалось. Впрочем, он сказал мне, что желание оказать мне услугу не может простираться далее Калэ, потому что он возвращается в Париж через Брюссель; что, впрочем, переехав в Калэ, я могу безпрепятственно добраться до Парижа, но что в Париже мне придется отыскать друзей и самому вывернуться из затруднительного положения.

-- Только бы мне доехать до Парижа, граф, сказал я, - и все будет ладно.

Когда Лафлер сказал мне, что обо мне осведомлялся полицейский поручик, - я вспомнил все это; в то время, как Лафлер говорил мне, в комнату вошел хозяин гостинницы, чтобы объявить о том же, с прибавлением, что особенно осведомлялись о моем паспорте; хозяин гостинницы добавил, что он надеется, что у меня есть паспорт.

-- Конечно, нет, отвечал я.

Хозяин гостинницы, едва я объявил это, отступил от меня, как от зачумленного, на три шага; а бедный Лафлер сделал три шага по направлению ко мне и с таким видом, с каким добрая душа спешит на помощь человеку в нужде. Я за это полюбил его и по одной этой черте я так хорошо узнал его характер и так твердо мог на него положиться, как еслиб он верой служил мне семь лет.

-- Monseigneur! вскричал хозяин гостинницы, но, опомнившись в то время как произносил это восклицание, мигом переменил тон... - Если у monsieur нет (apparemment) паспорта, то у него, повсей вероятности, есть друзья, которые помогут ему достать его.

-- Насколько мне известно, нет, отвечал я равнодушно.

-- В таком случае, возразил он, - вас посадят в Бастилию или в Шатлэ, au moins.

-- Ну, сказал я, - французский король человек добрый и никому не станет делать зла.

-- Cela n'empêche pas, сказал он, - вас, конечно, завтра же утром свезут в Бастилию.

-- Но я нанял у вас помещение на месяц, отвечал я, - и не намерен ради всех французских королей выезжать и днем раньше.

Лафлер шепнул мне на ухо, что никто не может воспротивиться французскому королю.

-- Pardi, сказал хозяин, - ces messieurs anglais sont les'gens très extraordinaires!

И сказав это, и побожившись в том, он вышел.

Паспорт.

Гостинница в Париже.

У меня не хватило духа мучить Лафлера серьезным разсмотрением моих затруднительных обстоятельств, а потому-то я и говорил о них так свысока; чтоб показать ему, как легко отношусь я к этому делу, я перестал вовсе заниматься им. И пока он прислуживал мне за ужином, я говорил с ним с большей, чем обыкновенно, веселостью о Париже и об Opéra-Comique. Лафлер также был там и следовал за мной по улицам до лавки книгопродавца; увидев, что я вышел оттуда с молоденькой горничной и что мы пошли вместе вдоль набережной Конти, Лафлер почел ненужным следовать и на шаг за мною. Размышляя об этом, он пошел кратчайшим путем и явился в гостинницу как-раз во-время, чтоб до моего прихода осведомиться о полицейской справке.

Как только честный малый собрал со стола и пошел вниз ужинать, я стал серьезно раздумывать о своем положении.

Тут, Евгений, я знаю, что ты улыбаешься, вспомнив о небольшом разговоре между нами как-раз перед моим отъездом. Надо рассказать о нем.

Евгений, зная, что я столь же мало обременен деньгами, как и заботливостью, отозвал меня в сторону и спросил: много ли я беру с собой. Когда я назвал точную сумму, то Евгений покачал головой и сказал, что этого не хватит; следом, он вынул свой кошелек, чтоб опорожнить его в мой.

-- По совести, Евгений, с меня довольно, сказал я.

-- Но, Евгений, вы не принимаете того в соображение, сказал я, отвергая его предложение, - что не пробуду я и трех дней в Париже, как скажу или сделаю что нибудь такое, за что меня упрячут в Бастилию, и я проживу там с полгода вполне насчет французского короля.

-- Извините, сухо отвечал Евгений, - я совершенно забыл о таком ресурсе.

Теперь то, над чем я шутил, не шутя угрожало мне.

Не знаю, вследствие глупости, беззаботливости, философии, или упрямства, или чего другого, но после всего, когда Лафлер ушел вниз и я остался одинешенек, - я не мог думать об этом иначе, как в том же тоне, каким говорил с Евгением.

-- Что касается Бастилии, - то весь страх в слове. Преувеличивайте, как угодно, разсуждал я с самим с собою, - а Бастилия значит то же, что и тюрьма, а тюрьма не более как название дома, откуда нельзя выйти. Помилуй, Господи, подагриков! они дважды в год бывают в таком положении... Но с девятью ливрами в день, с пером, чернилами, бумагой и терпением, хотя бы человеку и нельзя было выходить, все же можно удобно просидеть, по крайней мере, месяц или шесть недель. А в конце этого времени, если он безвредный малый, его невинность обнаружится и он выйдет и лучше, и умнее, чем вошел.

Пока я предавался этим вычислениям, мне почему-то понадобилось (зачем, я забыл) выйти на двор; и я помню, что, спускаясь с лестницы, я не мало торжествовал, что пришел к такому заключению.

-- Проклятие мрачным живописцам! надменно воскликнул я. - Я вовсе не завидую способности рисовать житейское зло в таком жестоком и мертвенном свете. Ум ужасается предметам, которые он же сам и преувеличил, и очернил; возвратите им настоящую величину и цвет, и ум и не заметит их. Правда, сказал я, делая поправку, - Бастилия такое зло, которым пренебрегать нельзя. Но отымите от нея башни, засыпьте ров, снимите запоры с дверей, - зовите ее просто местом заключения, вообразите, что вас держит в заперти тирания не человека, а болезни, - и зло исчезнет и остальное вы перенесете без жалоб.

В разгаре этого монолога меня прервал голос, который я принял за детский; он жаловался, что не может выйти. Я посмотрел по корридору в обе стороны и, не видя ни мужчины, ни женщины, ни дитяти, не обратил на него особого внимания.

Проходя назад по корридору, я услышал, что кто-то повторил те же слова дважды и, взглянув вверх, увидел скворца в клетке.

-- I can't get out, I can't get out {То есть: "Выйти не могу, выйти не могу".}, говорил скворец.

Я остановился и стал смотреть на птицу; когда кто нибудь проходил по корридору, она, махая крыльями, бросалась в ту сторону, откуда он шел, с той же жалобой на свой плен.

-- Выйти не могу! говорил скворец.

-- Помоги тебе Боже! сказал я, - чего бы то ни стоило, я тебя выпущу.

И я стал поворачивать клетку, отыскивая дверцу; она была плотно обвита, и притом дважды, проволокой, и ее нельзя было открыть, не сломав клетки в куски. Я стал работать обеими руками.

Птица подпорхнула к тому месту, где я трудился ради её освобождения, и, просунув головку сквозь решетку, она как бы в нетерпении прижалась к ней грудью.

-- Боюсь, бедное создание, что мне не удастся выпустить тебя на свободу, сказал я.

-- Нет, заговорил скворец, - я выйти не могу, выйти не могу.

Сознаюсь, что никогда мои чувства не были возбуждены так нежно; я не помню ни одного случая в моей жизни, когда бы разрозненные духи, для которых мой ум служит игралищем, были столь же быстро созваны домой. Как ни механичны эти ноты, оне звучали в таком верном природе тоне, что в один миг ниспровергли все мои систематическия размышления насчет Бастилии. И я стал тяжело подыматься по лестнице, отказываясь от каждого слова, сказанного мною в то время, как я спускался по ней.

-- Переряживайся во что хочешь, Рабство, сказал я, - все же ты горькая чаша! И хотя во все века тысячи пили от тебя, ты не стала оттого менее горькой. Ты же, трижды сладкая и приветливая богиня, продолжал я, обращаясь к Свободе, - ты, кого все обожают и открыто, и тайно, ты приятна для всякого вкуса, и вечно останешься такой, пока не изменится сама природа. Никакое грязное слово не может запачкать твоей белоснежной мантии, никакая химическая сила не обратит твоего скипетра в железо. Пастух, питающийся коркой хлеба, только-б ты улыбалась ему, счастливее монарха, от двора которого ты изгнана. Милосердое небо! воскликнул я, опускаясь на колени на предпоследней кверху ступеньке лестницы, - даруй мне, великий Раздаватель, только здоровье, и с ним эту прекрасную богиню в подруги, и расточай, если то покажется за блого твоему божественному Провидению, мирты на головы тех, кто скорбит по них.

Париж.

Птица в клетке преследовала меня и в комнате. Я сел около стола и, опершись головой о руку, начал представлять себе все горести заключения. Я был весьма расположен к этому, и дал полную волю воображению.

Я начал с миллионов таких же как я созданий, которые от рождения получили в наследство только рабство; но как ни трогательна была такая картина, я не мог приблизить ее к себе, и множество печальных групп, ее составлявших, только развлекали меня.

Я избрал одного заключенного; заключив его сперва в тюрьму, я затем стал разсматривать его сквозь полумрак решетчатой двери, в намерении нарисовать его изображение.

Я увидел, что его тело наполовину истощено от долгого ожидания и заключения, и почувствовал в чем состоит сердечная болезнь, происходящая от неисполняющейся надежды. Вглядываясь ближе, я увидел, что лицо у него бледное и лихорадочное: тридцать лет западный ветер ни разу не освежил его крови; за все это время для него не существовали ни солнце, ни луна; не прозвучал сквозь решетку ни голос друга или родственника; его дети...

Но здесь мое сердце стало исходить кровью, и был принужден заняться другой частью его портрета.

В дальнем углу темницы, он сидел на полу, на жалкой соломенной подстилке, которая поочередно служила для него и креслом, и постелью; в головах лежал календарик из небольших соломинок, зазубренных в память об угрюмых днях и ночах, которые он провел; одна из соломинок была у него в руке, и он тупым ногтем намечал на ней еще день, чтоб сложить и его в кучу. Я несколько затемнил тот слабый свет, который попадал к нему, и он поднял безнадежный взор к двери, и снова опустил его; покачал головой и продолжал свое печальное занятие. Я слышал, как звякнула цепь у него на ногах, когда он повернулся, чтоб положить соломинку в кучу. Он глубоко вздохнул. Я видел, как железо вошло ему в душу. Я зарыдал; я не мог вынести этой картины заключения, нарисованной моим воображением. Я вскочил с кресла и, позвав Лафлера, приказал ему нанять карету и, чтоб она завтра в девять часов была у дверей гостинницы.

-- Я сам прямо отправлюсь к герцогу Шуазелю, сказал я.

Лафлер хотел уложить меня в постель; но не желая, чтоб честный малый заметил у меня на лице что нибудь, отчего заскорбело бы его сердце, я сказал ему, что лягу сам, и велел ему сделать то же.

Скворец.

Дорога в Версаль.

Я сел в карету в назначенный час, Лафлер поместился сзади, и я приказал кучеру ехат как можно скорее в Версаль.

По дороге не встретилось ничего, по крайней мере ничего такого, чего я ищу во время путешествия; и я ничем не могу лучше наполнить небольшой пробел, как краткой историей той самой птицы, которая послужила предметом для предыдущей главы.

Достопочтенному мистеру N. N. пришлось ждать в Дувре попутного ветра, и мальчик-англичанин, служивший у него грумом, поймал на скалах скворца, который еще не умел летать; мальчик не хотел его убивать и принес за пазухой на пакебот; взяв его под свое покровительство и прокормив его день, другой, мальчик полюбил скворца и привез его в целости в Париж.

В Париже мальчик истратил ливр на клетку для скворца; в течение пяти месяцев, которые его барин прожил в Париже, мальчику не было иного дела, а потому он и выучил скворца говорить на своем родном языке четыре простые слова (и не более того), за которые я так много ему обязан.

Уезжая с барином в Италию, мальчик подарил птицу хозяину гостинницы. Но она пела о свободе на неизвестном в Париже языке, апотому на нее мало обращали внимания, и Лафлер выменял ее для меня вместе с клеткой за бутылку бургонского.

По возвращении из Италии, я привез ее с собой в ту страну, на языке которой она выучилась говорить; я рассказал её историю лорду А., и лорд А. выпросил у меня птицу. Через неделю лорд А. подарил ее лорду В., а лорд В. поднес ее в подарок лорду С. Камердинер лорда С. продал ее за шиллинг камердинеру лорда D., лорд D. подарил ее лорду Е. и так далее, до половины алфавита. Из верхней палаты он перешел в нижнюю и побывал в руках у многих из членов от общин. Но всем им требовалось попасть {Подразумевается: в палату.}, а моему скворцу выйти, а потому на него из Лондоне обращали столь же мало внимания, как и в Париже.

Невозможно, чтоб многие, из моих читателей не слышали о нем, и если есть такие, что случайно его видели, то с их позволения я докладываю им, что это моя птица, или какая нибудь плохая копия с нея.

Мне остается прибавить, что с тех пор я поместил скворца в щит моего герба. И пусть герольдмейстеры сломят ему шею, если смеют!

Версаль.

Не желал бы я, чтоб враг заглядывал мне в душу, когда я отправлюсь к кому нибудь просить покровительства; поэтому, я вообще стараюсь сам себе покровительствовать; но я отправился к герцогу де-Шуазелю по-неволе; отправься я к нему по доброй воле, то, полагаю, я справился бы с этим делом, как и другие.

Сколько низких планов, униженных просьб составляло мое рабское сердце в течение всей дороги! за каждый из них меня стоило бы посадить в Бастилию.

Когда Версаль стал уже виден, то я ничего не мог делать, как складывать в уме слова и фразы, и придумывать положения и тон речи, которые могли бы заслужить благосклонность герцога де-Шуазеля.

-- Это подействует, сказал я. - Совершенно так же, возразил я самому себе, как кафтан, который преподнес бы ему портной, не сняв с него предварительно мерки! Дурак! продолжал я, - ты сперва взгляни герцогу в лицо, постарайся разгадать по нему его характер, обрати внимание на позу, в которой он станет тебя слушать; заметь все обороты и выражения его туловища и конечностей; что же до тона, то тебе его даст первое слово, которое сойдет с его уст. И на основании всего этого в совокупности, ты сразу, на месте, составишь прошение, которое не может не понравиться герцогу: ведь все составные части просьбы будут взяты у него же, и вероятно придутся ему по вкусу.

-- Чудесно! сказал я, - а хорошо бы, еслиб все уже было сделано. О, трус! но если человек равен другому на всей поверхности земного шара, если он равен ему на поле, то почему же не в кабинете, лицом к лицу? И поверь мне, Йорик, что в том случае, когда этого не бывает, человек сам у себя десять раз отымает средства к спасению, а природа всего раз. Явись к герцогу со страхом Бастилии в глазах, и я ручаюсь головой, что ты будешь через полчаса отослан назад в Париж под конвоем.

-- Я уверен в этом, сказал я. - А потому, клянусь небом! я войду к герцогу с самым веселым и беззаботным видом.

-- И тут ты ошибаешься опять, возразил я. - Когда на сердце легко, Йорик, то оно не вдается ни в какие крайности; оно остается в равновесии.

-- Ладно, ладно! восклицал я, когда кучер повернул в ворота, - я чувствую, что все уладится.

И пока он проезжал по двору и подвез меня к подъезду, я почувствовал, что данный мной самому себе урок пошел впрок, и я стал подыматься по лестнице не как жертва правосудия, которой на верхней площадке придется проститься с жизнью, но и не так, как я лечу на встречу жизни к тебе, Элиза! перепрыгивая через две ступеньки.

Когда я вошел в залу, то меня встретила особа, которая могла быть и дворецким, но более походила на помощника секретаря, и она объявила мне, что герцог занят.

-- Мне совершенно не известно, сказал я, - какие формальности следует исполнить для получения аудиенции, потому что я иностранец, и вдобавок, - что при нынешних обстоятельствах хуже всего, - англичанин.

Он отвечал, что это не усилит затруднения. Я слегка поклонился ему, и сказал, что мне надо сообщить герцогу нечто важное. Секретарь посмотрел по направлению к лестнице, как будто хотел пойти и сообщить об этом кому нибудь.

-- Но я не хочу вводить вас в заблуждение, сказал я, - то, что я имею сказать, не важно для герцога, но весьма важно для меня самого.

-- C'est une autre affaire отвечал он.

-- Но не для благородного человека, отвечал я. - Но скажите пожалуста, mon cher monsieur, когда же иностранцу позволительно надеяться на прием?

-- Не раньше как через два часа, отвечал он, посмотрев на часы.

Число экипажей во дворе, повидимому, подтверждало этот разсчет и не подавало надежды на более скорый прием. Но ходить взад и вперед по зале, не имея ни души с кем поговорить, стоило заключения в Бастилии, а потому я мигом воротился в карету и приказал кучеру везти меня в Cordon Bleu, то есть в ближайшую гостинницу.

Я полагаю, что тут было нечто роковое; я редко попадаю в то место, куда отправляюсь.

âtissier.

Версаль.

Раньше, чем я проехал половину дороги, я уже переменил намерение. Я попал в Версаль, - подумал я, а потому не дурно осмотреть город. И, дернув за шнурок, я приказал кучеру проехать по главным улицам.

-- Город, кажется, не очень велик, сказал я.

Кучер извинился, что должен поправить меня, и объявил, что город великолепный, и что у многих из первейших герцогов, маркизов и графов тут есть свои дворцы. Мне тотчас же вспомнился граф де-Б., о котором так прекрасно отзывался вчера вечером книгопродавец.

-- А почему бы мне не отправиться к графу де-Б., подумал я; - он такого высокого мнения и и об английских книгах, и об англичанах. Почему мне не рассказать ему моего приключения?

И я во второй раз переменил намерение. В сущности, уже в третий: ибо я намеревался быть сегодня у m-me R. в улице Святых Отцов, и благоговейно просил её горничную передать ей, что я сегодня наверно явлюсь к ней. Но мною управляют обстоятельства, а я не могу управлять ими. И так, увидев, что по другую сторону улицы стоит человек с корзиной, точно продает что-то, я приказал Лафлеру пойти и спросить у него, где дворец графа.

Лафлер воротился, слегка побледнев, и сказал мне, что то кавалер ордена Св. Людовика продает пирожки.

-- Не может быть, Лафлер, сказал я.

Лафлер не лучше моего мог объяснить такое явление, но настаивал на том, что видел крест, оправленный в золото, и красную ленточку: а также, что, заглянув в корзинку, он видел пирожки, которые продавал кавалер; таким образом, ошибки быть не могло.

Подобный переворот в жизни человека возбуждает чувство более высокое, чем любопытство; я не мог удержаться, чтоб не смотреть на него в продолжение известного времени из кареты, где я сидел. Чем я больше глядел на него, тем сильнее его крест и корзинка путались у меня в мозгу. Я вышел из кареты и подошел к нему.

Он был подвязан чистым полотняным передником, который ниспадал ниже колен; до половины его грудь была закрыта чем-то в роде детского нагрудника. Вверху нагрудника, несколько ниже рубца, висел крест. Корзинка с маленькими пирожками была покрыта белым камчатным полотенцем, а другое, такое же, было постелено на дне; все это было так чисто и опрятно, что можно было покупать у него пирожки не только из сочувствия, но и вследствие аппетита.

Он никому их не предлагал, но спокойно стоял на углу и ждал покупателей, которые подойдут без зазыва.

Ему было около сорока восьми; он глядел степенно, даже почти важно. Я тому не удивился. Я подошел скорей к корзинке, чем к нему, и, приподняв салфетку, взял один пирожок и попросил, чтоб он объяснил мне тронувшия меня обстоятельства.

Он в нескольких словах рассказал, что лучшую часть жизни провел в военной службе; что, прожив небольшое именье, он получил роту и вместе с нею крест; но что при заключении последняго мира, их полк был расформирован, и целый отряд, вместе с некоторыми ротами других полков, остался безо всяких средств. Он очутился в широком мире без друзей и без денег; в самом деле, без ничего, кроме этого; говоря это, он указал на крест. Бедный кавалер возбудил во мне жалость, а в конце сцены и уважение.

Король, по его словам, великодушнейший государь, но его щедрость не может ни помочь всем, ни вознаградить всех, и уж его несчастие, что он не попал в число избранных. У него, говорил он, есть милая жена, которую он любит; она умеет печь пирожки... И он прибавил, что не чувствует безчестья в том, что принужден защищать и ее, и себя от нужды таким способом, - пока Провидение не дарует ему лучшого.

Было бы жестоко лишать удовольствия добрые сердца, умолчав о том, что случилось месяцев через девять с этим бедным кавалером ордена Св. Людовика.

Кажется, что он обыкновенно стоял у железных ворот, которые ведут ко дворцу; на его крест многие обратили внимание, и многие, подобно мне, распрашивали его. Он рассказывал ту же историю, и постоянно с такой скромностью и благоразумием, что она дошла наконец до ушей короля; узнав, что кавалер был храбрый офицер, и что весь полк уважал его как человека чести и неподкупной честности, король прекратил его торговлю, назничив ему пенсию в полторы тысячи ливров.

Я рассказал эту историю ради удовольствия читателя; да будет же мне дозволено рассказать другую ради собственного удовольствия, хотя она тут и неуместна; обе истории дополняют друг друга, и было бы жаль разлучать их.

Шпага.

Ренн.

d'E. с великой твердостью боролся со своим положением; он желал сохранить и явить миру некоторые остатки того, чем были его предки, но их же безразсудство отняло у него к тому возможность. Осталось довольно для скромного существования в тени, но у него было два сына, которые желали быть на виду, и он полагал, что они того заслуживают. Он взялся за шпагу, но она не могла проложить ему дороги; её оправа стоила черезчур дорого, и одной экономии в этом случае было недостаточно; оставалось одно средство - торговля.

Во всякой другой французской провинции, кроме Бретани, это значило бы навсегда срезать под корень то деревцо, процветания которого желали и его гордость, и его сердце. Но в Бретани есть для этого средство, и он им воспользовался; дождавшись случая, когда областные чины собрались в Ренне, маркиз, в сопровождении обоих сыновей, явился в заседание. Потребовав исполнения старинного закона герцогства, который, по его словам, хотя редко прилагался, но тем не менее не потерял силы, - он снял шпагу.

-- Вот, возьмите ее, сказал он, - и будьте её верными хранителями, пока для меня не настанут лучшия времена и я не буду в состоянии потребовать ее обратно.

Президент принял шпагу от маркиза; он помедлил несколько минут, чтоб посмотреть, как ее сложат в его родовой архив, и ушел.

На следующий день маркиз со всем семейством отправился на корабле на Мартинику; после девятнадцати или двадцатилетней успешной торговли, при помощи некоторых непредвиденных наследств от дальных ветвей их рода, он воротился домой и потребовал возвращения дворянства.

По счастливой случайности, какие выпадают на долю только сентиментального путешественника, я был в Ренне во время этого торжественного возстановления прав. Я назвал его торжественным; таково оно было для меня.

Маркиз вошел в заседание со всем семейством; он вел под руку жену, а старший его сын свою сестру; младший был на другом крайнем конце линии, подле матери. Маркиз дважды подносил платок к лицу.

Царствовало мертвое молчание. Когда маркиз приблизился на шесть шагов к трибуналу, он передал маркизу младшему сыну и, выступя на три шага вперед от семейства, потребовал возвращения шпаги. Шпага была возвращена ему; в ту минуту, как он взял ее в руки, он почти всю ее вытащил из ножен; то было блестящее лицо друга, от которого он некогда отказался. Маркиз внимательно осмотрел во всю длину шпагу, начиная с рукоятки, как бы желая убедиться, что она та самая; заметив небольшое ржавое пятнышко близ острия, он близко поднес шпагу к глазам и склонился над ней головой. Мне показалось, что я видел как слеза капнула на пятнышко; последующее доказало, что я не ошибся.

-- Я найду другое средство смыть его, сказал он.

С этими словами, маркиз вложил шпагу в ножны, поклонился её хранителям, и вышел в сопровождении жены, дочери и обоих сыновей.

О, как я завидовал его чувствам!

Паспорт.

Версаль.

Граф де-Б. принял меня безо всяких затруднений. Экземпляр Шекспира лежал на столе и он перелистывал его. Я подошел близко к столу и, сперва взглянув на книги таким образом, чтоб дать ему понять, что я их знаю, - я сказал, что явился безо всякой рекомендации, уверенный, что встречусь в его кабинете с другом, который, надеюсь, представит меня ему.

-- И этот друг, - мой великий соотечественник Шекспир, сказал я, указывая на его сочинения, и взывая к его духу, я прибавил: - Et ayez la bonté, cher ami, de me faire cet honneur-là.

Граф улыбнулся такой странной рекомендации и, заметив, что у меня лицо несколько бледное и болезненное, настоял, чтоб я сел в кресло; я уселся и, чтоб не заставлять его теряться в догадках на счет визита вне обычных правил, я просто рассказал ему о случае в книжной лавке, и как это заставило меня в несколько затруднительном положении, в котором я очутился, обратиться охотнее к нему, чем к кому либо иному во всей Франции.

-- А в чем ваше затруднительное положение, разскажите, сказал граф.

И я рассказал ему всю историю точно так, как читателю.

-- И хозяин гостинницы, сказал я в заключение, - уверяет, monsieur le comte, что меня непременно посадят в Бастилию. Но я не боюсь, продолжал я, - потому что, имея дело с самым образованным в свете народом и будучи уверен, что я честный человек и приехал не ради того, чтоб соглядать наготу страны {Библейское выражение. "И сказал Иосиф; вы соглядатаи; вы пришли высмотреть наготу (слабые места) земли сей" Быт. 42, ст. 9.}, я почти не допускаю мысли, что я в его полной власти. Французской храбрости, monsieur le comte, сказал я, - не прилично проявляться против инвалидов.

При этих словах, щеки графа де-Б. вспыхнули живым румянцем.

-- Я и не боюсь, подхватил я, - притом, - слегка игриво продолжал я, - смеясь я проехал всю дорогу от Лондона до Парижа, и я не думаю, чтоб герцог де-Шуазель был настолько врагом веселости, чтоб за мои вины отправил меня обратно в слезах. Моя просьба к вам, monsieur le comte de B. (я отвесил ему низкий поклон) и состоит в том, чтоб он этого не сделал.

Граф выслушал меня с большой благосклонностью, - иначе я бы не сказал и половины - и раз, или два проговорил:

-- C'est bien dit.

Я этим и закончил свою просьбу, и решил более не говорить о ней.

Граф завязал разговор; мы заговорили о других вещах, о книгах и мужчинах, и наконец о женщинах.

-- Да благословит их всех Господь! сказал я после долгого разговора о них. - Нет на земле человека, который любил бы их больше моего. После всех слабостей, какие я замечал в них, после всех сатир, которые я читал на них, я все-таки их люблю, будучи твердо убежден, что мужчина, у которого нет некоторого влечения ко всему их полу, вовсе не способен полюбить ни одной как следует.

-- Eh bien! monsieur l'anglais, весело сказал граф, - я верю, что вы приехали не затем чтоб соглядать наготу нашей страны, и смею прибавить, не затем также, чтоб видеть таковую наших женщин; но позвольте мне сделать предположение: если, par hasard, оне попадутся вам по дороге, то такая перспектива ведь не опечалит вас?

Во мне есть нечто, почему я не могу выносить ни малейшого неприличного намека: в беглой болтовне я часто усиливался переломить себя в этом отношении и отваживался с великими мучениями в присутствии дюжины женщин говорить множество таких вещей, из которых и малейшей не посмею сказать наедине, хоть бы тем заслужил спасение.

-- Извините меня, monsieur le comte, сказал я; - что касается наготы вашей страны, то, заметив ее, я со слезами опущу глаза; что же касается до таковой ваших женщин (я покраснел от мысли, которую он возбудил во мне), то в этом отношении я держусь таких евангельских взглядов и питаю такое сочувствие ко всем их слабостям, что покрою ее одеждой, если только съумею надеть ее; но я желал бы, продолжал я, - соглядать наготу их сердец и под различными покровами нравов, климатов и религии отыскать то, что в них хорошо, дабы образовать на таком основании свое собственное сердце. И вот за чем я приехал.

-- По этой-то причине, monsieur le comte, продолжал я, - я не видел ни Пале-Ройяля, ни Люксенбурга, ни фасада Лувра и не делал попытки увеличивать числа имеющихся уже каталогов картин, статуй и церквей. Я смотрю на всякую красавицу как на храм и охотнее пошел бы в него ради осмотра оригинальных рисунков и вольных набросков, которые висят в нем, чем стал бы смотреть даже на само Преображение Рафаэля.

-- Жажда этого, продолжал я, - столь же нетерпеливая, как та, что горит в груди знатока, привела меня из моего отечества во Францию, а из Франции повлечет меня в Италию. Это тихое путешествие сердца в поисках за Натурой и за возбуждаемыми ею ощущениями, которые заставляют нас любить друг друга и свет больше, чем мы любим.

Граф по этому поводу наговорил мне множество любезностей и весьма вежливо добавил, что он очень благодарен Шекспиру за знакомство со мною.

-- Но, à-propos, сказал он, - Шекспир полон великих вещей, но он забыл исполнить небольшую формальность и не сообщил мне вашего имени. И вам самим приходится сделать это.

Паспорт.

Версаль.

Для меня нет дела более затруднительного, как объявить кому бы то ни было, кто я таков, - потому что вряд ли есть человек, о котором я не ог бы дать лучший отчет, чем о самом себе; и я часто желал иметь возможность отделаться от этого одним словом и тем покончить. Мне представлялся теперь единственный в жизни случай сделать это кстати: на столе лежал Шекспир и, вспомнив, что моя фамилия есть в его сочинениях, я взял Гамлета и тотчас же, отыскав сцену с могильщиками в пятом акте, я наложил палец на Йорика и, держа палец на его имени, поднес книгу графу.

-- Me voici! сказал я.

Потому ли, что мысль о черепе бедного Йорика за наличностью моего собственного выскочила у графа из головы, или он каким нибудь волшебством перескочил через период в семьсот, восемьсот лет, - не важно для настоящого рассказа; известно, что французы лучше понимают, чем соображают. Я ничему не удивляюсь в этом мире, а этому меньше всего; тем более, что одно из первенствующих лиц нашей церкви, к чистосердечию и отеческим чувствам которого я питаю высочайшее уважение, впал в такую же ошибку и по тому же поводу. Он объявил, что "не в силах заглянуть в проповеди, сочиненные шутом Датского короля".

-- Добрый милорд, сказал я, - но ведь есть два Йорика. Йорик, о котором думает ваше преосвященство, умер и погребен восемьсот лет назад; он процветал при дворе Горвендилла. Другой же Йорик - я сам, и я не процветал ни при чьем дворе.

-- Боже милостивый! сказал я, - да ваше преосвященство после этого смешаете Александра Македонского с Александром медником!

-- Это все равно, отвечал он.

-- Если-б Александр, царь Македонский, мог перевести ваше преосвященство в другую епархию, то вы наверно не сказали бы этого.

Бедный граф де-Б. впал в ту же ошибку.

-- Et , monsieur,est il Yorick?вскричал он.

-- Jе le suis, отвечал он.

-- Vous?

-- Moi même qui ai l'honneur de vous parler, monsieur le comte.

-- Mon Dieu! сказал он, обнимая меня, - Vous êtes Yorick! {"И вы Йорик!" - Да. - "Вы?" - Я, тот самый, что имеет честь говорить с вами. - "Боже мой! вы Йорик!".}

Граф мгновенно сунул Шекспира в карман, и оставил меня одного в комнате.

Паспорт.

Версаль.

Я не мог понять, зачем граф де-Б. такъвнезапно вышел из комнаты, ни того, зачем он сунул Шекспира в карман. Но тайны, которые разъяснятся сами собою, не стоят траты времени, потребного на их разгадывание. Лучше было читать Шекспира. Я взял Много шуму из ничего, и мгновенно с кресла, на котором сидел, перенесся в Мессину в Сицилии, и до того занялся Дон-Педро, и Бенедиктом, и Беатриче, что забыл и думать о Версали, графе и паспорте.

О, сладкая подвижность человеческого духа, ты сразу можешь подчиниться иллюзиям, которые обманывают скучные минуты ожидания и горя! Давно, давно бы уже вы исчислили дни мои, еслиб большую часть их я не проводил на этой очарованной почве. Когда дорога становится черезчур тяжела для моих ног, или слишком крута для моих сил, то я сворачиваю на какую нибудь гладкую бархатистую тропинку, которую мечта усыпала пучками роз всяческих утех; и, сделав по ней несколько туров, я возвращаюсь укрепленным и освеженным. Когда зло сильно гнетет меня, и нет от него на земле убежища, то я предпринимаю иное странствие: я оставляю землю, и в виду того, что у меня более ясное представление об Елисейских полях, чем о небесах, я, как Эней, вламываюсь туда силой; я вижу, как он встречает задумчивую тень оставленной им Дидоны и хочет узнать ее; я вижу, как её оскорбленный дух качает головой и молча отворачивается от виновника её несчастий и безчестия; я забываю в её горе свое и теряюсь в чувствах, которые заставляли меня плакать о ней, когда я был в школе.

По-истине, то не блуждание суетной тенью, и не напрасно человек безпокоится об этом; он чаще поступает таким образом, вверяя исход своих волнений одному разуму. Я могу наверно сказать о самом себе, что я ничем не был в состоянии так решительно победить какое нибудь дурное ощущение в сердце, как призывая на помощь для борьбы с ним, на его же собственной почве, как можно скорее, какое нибудь милое и нежное ощущение.

Когда я дочитал до конца третьяго акта, вошел граф де Б. с моим паспортом в руках.

-- Герцог де-Шуазель, сказал граф, - такой же, смею сказать, отличный пророк, как и государственный человек. Un homme qui rit, сказал герцог, - ne sera jamais dangereux {Кто смеется, тот не опасен.}. И еслиб паспорт требовался не для королевского шута, то я его не добыл бы и в два часа.

-- Pardonnez-moi, monsieur le comte, сказал я, - я вовсе не королевский шут.

-- Vous plaisantez?

-- У нас при дворе нет шутов, monsieur le comte, сказал я: - последний был в распущенные времена Карла II; но с тех пор, нравы постоянно утончались и теперь наш двор так полон патриотов, которые ничего не желают, кроме чести и благоденствия отечества, и наши дамы так чисты, незапятнаны, добры и богомольны, что шуту не над чем шутить.

-- Voilà du persiflage! вскричал граф.

Паспорт,

Версаль.

Паспорт предписывал всем наместникам, губернаторам и городским комендантам, командующим войсками, судебным властям и чинам, чинить безпрепятственный проезд г. Йорику, королевскому шуту, с кладью при нем, и я сознаюсь, что радость о получении паспорта не была ни мало омрачена ролью, которую мне приходилось разыгрывать. Но на свете ничего не бывает без некоторой примеси, и некоторые из серьезнейших богословов наших даже доходили до утверждения, что всякое наслаждение сопровождается равным вздохом, и что величайшее, какое они только знают, оканчивается, вообще, не лучшим, как судоргой.

Я вспоминаю, что важный и ученый Беворискиус, в своем комментарии относительно поколений от Адама, весьма естественно прерывает его в середине примечания, дабы поведать миру о паре воробьев на внешнем крае окна, которые безпокоили его все время, пока он писал, и наконец совершенно отвлекли его от генеалогии.

"Странно, пишет Беворискиус, - но факты несомненны, потому что я отмечал их пером один за другим; воробей, в течение того недолгого времени, пока я оканчивал вторую половину настоящого примечания, действительно прерывал меня повторением своих ласк двадцать три с половиною раза".

"Как милосердо небо, прибавляет Беворискиус, - к своим созданиям".

Злосчастный Йорик! серьезнейший из твоих братьев был способен написать это в поучение миру, а ты краснеешь только переписывая это в своем кабинете.

Но это не относится к моему путешествию; а потому я дважды, дважды прошу извинения.

Характер.

Версаль.

-- А как вы находите французов? спросил граф де-Б., отдав мне паспорт.

Читателю легко представить, что, после такого обязательного доказательства вежливости, мне было не трудно сказать нечто приятное в ответ.

-- Mais passe pour cela, будьте откровенны, сказал он, - находите ли вы у французов ту вежливость, в которой весь свет отдает нам честь?

-- Все, что я видел, сказал я, - подтверждает такое мнение...

-- Vraiment, сказал граф, - les Franèais sont polis.

-- До излишества, подтвердил я.

Граф обратил внимание на слово излишество; и подумал, что я предполагал более, чем высказал. Я долго, насколько умел, защищался против этого; он настаивал, что у меня была задняя мысль, и просил меня откровенно высказать свое мнение.

образом, если вы начнете с очень высокой или со слишком низкой ноты, то либо в верхней, либо в нижней части окажется недостаток для восполнения системы гармонии.

Граф де-Б. не знал музыки, а потому пожелал иного объяснения.

-- Вежливая нация, любезный граф, сказал я, - ставит всякого в число своих должников; притом же сама вежливость, подобно прекрасному полу, обладает столькими прелестями, что сердцу противно сознаться, будто от нея может произойти какое либо зло; но все-таки я полагаю, что для человека, взяв его в целом, существует известный предел совершенства, до которого он в состоянии достигнуть; и перейдя его, он скорее променивает, чем приобретает качества. Я не претендую на то, чтоб решить, насколько это подействовало на французов в том случае, о котором у нас речь; но достигни англичане в ходе усовершенствования нравов, такой же вежливости, какою так отличаются французы, то мы, еслиб и не потеряли la politesse de соеur, располагающей более к человечным, чем к вежливым поступкам, все же лишились бы по крайней мере того разнообразия и оригинальность и в характерах, которое отличает нас не только друг от друга, но и это всего остального мира.

У меня было в кармане несколько шиллингов царствования короля Вильгельма, и я, предвидя, что они могут послужить для разъяснения моей гипотезы, взял их в руку при следующих словах.

-- Взгляните, monsieur le comte, сказал я, вставая и кладя их перед ним на стол, - звякая и отираясь друг о друга то в одном, то в другом кармане в течение семидесяти лет, они так стали похожи один на другого, что их почти нельзя отличить.

-- Англичане же похожи на старинные медали: они держатся особняком и проходят через немногия руки, а потому сохраняют ту первичную резкость очертаний, которую придала им искусная рука природы; они не так приятны на ощупь, но зато на них до того сохранилась чеканка, что с первого взгляда вы различите, чьи на них образ и надпись. Но французы, monsieur le comte, прибавил я, желая смягчить то, что высказал, - обладают столькими совершенствами, что могут обойтись без этого; они самый верный, храбрый, великодушный, остроумный и добрый народ под небесами. Если у них и есть недостаток, то тот, что они слишком серьезны...

-- Mon Dieu! вскрикнул граф, подымаясь с кресла. - Mais vous plaisantez, сказал он, делая поправку к своему восклицанию.

Я приложил руку к груди и с серьезной важностью уверил его, что таково мое установившееся мнение.

Граф сказал, что он чувствует себя убитым, не имея времени выслушать мои доводы, потому что должен сейчас же ехать на обед к герцогу де-Шуазелю.

-- Но если вам не покажется далеко приехать в Версаль, чтоб откушать со мной, то пожалуйста, раньше вашего отъезда из Франции, доставьте мне удовольствие узнать: откажетесь ли вы от своего мнения, или чем вы станете его поддерживать. Но если вы его станете поддерживать, monsieur l'Anglais, добавил он, - то вам придется напрячь все свои силы, потому что против вас весь свет.

Я обещал графу иметь честь отобедать с ним перед отъездом в Италию и затем откланялся.

Искушение.

Париж.

Когда я подъехал к гостиннице, привратник сказал мне, что меня только что спрашивала молодая женщина с корзинкой в руках.

-- Не знаю, ушла ли она, или еще здесь, сказал привратник.

Я взял у него ключ от комнаты и стал подыматься вверх; не дойдя десяти ступенек до площадки перед моей дверью, я встретил ее; она потихоньку спускалась.

То была хорошенькая горничная, с которой я шел по набережной Конти. Madame de R. послала ее с каким-то поручением в модный магазин, в двух шагах от гостинницы; в виду того, что я не пришел к ней сегодня, она поручила горничной узнать, не уехал ли я из Парижа, и если да, то не оставил ли письма к ней.

Хорошенькая горничная не далеко отошла от моей двери, а потому воротилась и вошла со мной в комнату, чтоб подождать минуту, другую, пока я напишу записку.

Был чудный тихий вечер в самом конце мая; кармазинные занавески у окон (одинакового цвета с занавесками у кровати) были спущены; солнце садилось и, проходя сквозь них, отражалось таким теплым светом на лице хорошенькой горничной, что я подумал, будто она покраснела; от этой мысли я покраснел сам; мы были совершенно одни, и у меня на лице снова вспыхнул румянец, раньше чем сошел первый.

Есть особого рода приятный, но полу-греховный румянец, в котором виновна более кровь, чем человек; кровь при этом несдержимо бросается из сердца и вслед за нею устремляется и добродетель, но не ради того, чтоб воротить ее, а для того, чтоб ощущенье стало еще восхитительнее для нерв: оне обе в заговоре.

меня нет ни одной. Я взял перо и опять положил; руки у меня дрожали; в меня вселился дьявол.

Я знаю не хуже других, что этот противник, когда мы оказываем ему сопротивление, убегает от нас; но я редко оказываю ему какое либо противление из страха, что даже в случае моей победы, я все же буду ранен в борьбе; поэтому я предпочитаю безопасность победе, и вместо того, чтоб обращать его в бегство, обыкновенно сам бегу от него.

Хорошенькая горничная близко подошла к бюро, где я искал карточку; она сперва подняла перо, которое я уронил, и затем предложила мне подержать чернильницу; она предлагала так мило, что я хотел было согласиться, но не посмел.

-- Мне не на чем написать, моя милая, сказал я.

-- Напишите, просто отвечала она, - на чем придется.

Я чуть не крикнул, что напишу на её губках!

-- Если я это сделаю, то погибну, сказал я про себя.

И взяв ее за руку, я довел ее до двери и попросил ее не забывать моего урока. Она отвечала, что не забудет, и, с некоторой важностью произнеся эти слова, обернулась и положила обе свои сложенные ручки в мою; в таком положении нельзя было не пожать их. Я хотел выпустить их и все время, пока их держал, в душе упрекал себя за это. Через две минуты я подумал, что мне приходится начинать всю борьбу с начала и при этой мысли почувствовал, что у меня трясутся и ноги, и все тело.

Край кровати приходился в полутора ярдах от того места, где мы стояли. Я все еще держал ее за руки, и как то случилось, я не знаю, но я не просил ее, я не увлекал ее, я и не подумал о кровати; но как-то случилось, что мы оба сели.

-- Я вам покажу сейчас, сказала хорошенькая горничная, - небольшой кошелек, который сшила сегодня для вашего экю.

И она опустила руку в правый карман, который приходился с моей стороны, и поискала в нем, затем в левом. "Она его потеряла". Мне никогда не приходилось переносить испытания так спокойно; наконец кошелек отыскался в правом кармане; она его вынула; он был из зеленой тафты со стеганной подкладкой из белого атласа и как-раз такой величины, чтоб поместить одно экю. Она положила мне его на руку; он был прелестен; я продержал его десять минут, причем тыл моей руки упирался о её колено; я взглядывал то на кошелек, то в сторону.

У меня в складках галстуха лопнула стяжка, другая; хорошенькая горничная, не говоря ни слова, вынула свой несессер, вдернула нитку в иголку и стала зашивать. Я предвидел, что рискую славой нынешняго дня, и в то время, когда она при шитье двигала туда и сюда рукой около моей шеи, я чувствовал как на моей голове колеблются лавры, которыми их увенчало воображение.

Победа.

О, вы, чьи оледенелые головы и чуть-тепленькия сердца могут разсуждением побеждать страсти или замаскировывать их, - скажите, какой грех обладать ими? и в чем человеческая душа ответственна перед отцом духов, кроме действий, которые совершает под их влиянием?

Если природа в своем милосердии так соткала ткань, что в нее припуталось несколько нитей любви и желания, - то неужто ради того, чтоб вытащить их, следует разрывать всю ткань?

-- О, бичуй таких стоиков, великий Правитель природы! сказал я самому себе; - куда бы Твое провидение ни поместило меня ради испытания моей добродетели; какая бы ни грозила мне опасность, каково бы ни было мое положение, - дозволь мне испытать те волнения, которые проистекают от них и составляют мою принадлежность как человека, - и если я справлюсь с ними как добрый человек, то все последствия я вверяю Твоей справедливости: не мы создали самих себя, но Ты создал нас.

Окончив воззвание, я вывел ее из комнаты; она стояла, подле меня, пока я не запер двери и не спрятал ключа в карман, - и тогда, - ибо победа была вполне решительная - только тогда я прижался губами к её щеке и, взяв ее за руку, благополучно проводил до дверей гостинницы.

Тайна.

Париж.

все мои чувства; поэтому, опустив руку хорошенькой горничной, я некоторое время простоял у дверей гостинницы, глядя на всех прохожих и делая на их счет предположения, пока мое внимание не обратилось на субъекта, который сосредоточил на себе все мои мысли.

То был высокий мужчина с философским серьезным и угрюмым лицом; он степенно ходил взад и вперед по улице, делая около шестидесяти шагов в каждую сторону от дверей гостинницы. Ему было около пятидесяти двух; под мышкой у него была небольшая трость; он был одет в темные каштанового цвета кафтан, камзол и брюки, которые, повидимому, служили уже несколько лет; впрочем, они были еще чисты и, вообще, он имел вид бережливой опрятности. По тому, как он снимал шляпу и подходил ко многим встречным, я догадался, что он просит подаяния; и я вынул из кармана су, или два, чтоб подать ему, когда он поровняется со мною. Но он прошел мимо, не обратясь ко мне с просьбой, а не дальше как за пять шагов ранее он просил милостыню у дамы. А из нас двух, я более походил на человека, расположенного подать. Едва покончив с одной дамой, он приподнял шляпу перед другой, которая шла в ту же сторону. Тихо прошел старый джентльмен, а за ним молодой щеголь. Он пропустил обоих и не попросил у них.

Я простоял около получаса, наблюдая за ним; за это время он прошел раз двенадцать взад и вперед, и я заметил, что он неизменно следовал тому же плану.

В этом были две весьма странные вещи, над которыми я ломал голову, но без результата; первое, почему этот человек обращается с просьбою только к прекрасному полу; во-вторых, в чем состоит это обращение и какого рода было его красноречие, что оно, смягчая женския сердца, не действовало, как он знал, на мужчин.

Были еще два другия обстоятельства, которые припутывались к этой тайне. Одно, что он то, что желал сказать, говорил каждой женщине не иначе, как на ухо и таким образом, что казалось, будто он обращается не с просьбой, а сообщает ей секрет; второе, - что его всегда сопровождал успех; всякая, кого он останавливал, вынимала кошелек и немедленно подавала ему что нибудь.

Я не мог составить никакой системы для объяснения этого явления.

У меня оказалась загадка для развлечения на весь остальной вечер и я поднялся по лестнице в свою комнату.

Дело совести.

Париж.

Следом за мной шел хозяин гостинницы, который, войдя за мной в комнату, объявил, чтоб я искал себе другую квартиру.

-- Это почему же, дружок? спросил я.

Он отвечал, что сегодня вечером, в продолжение двух часов, у меня пробыла молодая женщина, и что это противно правилам гостинницы.

-- Прекрасно, сказал я, - в таком случае, мы разстанемся друзьями: девушка оттого не стала хуже и я также не стал хуже, а вы останетесь таким же, каким я вас узнал.

Он заметил, что этого достаточно для того, чтоб разрушить доверие к его гостиннице.

Я попросил его отправиться на покой с миром, что я и сам располагал сделать и прибавил, что за завтраком разочтусь с ним.

-- Я и слова не сказал бы, monsieur, сказал он, - приди к вам двадцать девушек...

-- Против моего счета, вы прибавили ровно два десятка, заметил я, прерывая его.

-- Но только, чтоб днем, добавил он.

-- А разве разница в часах дня производит в Париже разницу и в грехе?

-- Разница в скандале, сказал он.

-- Я согласен, продолжал он, - иностранцу в Париже необходимо, чтоб ему представлялись случаи для покупки кружев, шелковых чулков и манжет, et tout cela, - и нет беды, если придет женщина с картонкой...

-- Свидетельствуюсь совестью, сказал я, - и у нея была картонка, только я не заглянул в нее.

-- В таком случае, вы ничего не купили?..

-- Ровно ничего, отвечал я.

-- А я, сказал он, - мог бы рекомендовать вам продавщицу, которая обошлась бы с вами по совести.

-- Пусть она явится, но сегодня же вечером, сказал я.

Он отвесил мне низкий поклон и вышел.

-- И так, я восторжествую над хозяином гостинницы, вскричал я, - а что-ж затем? Затем я покажу ему, что знаю, что он дрянь. Ну, а затем что? Что затем!.. Я слишком близок самому себе и не мог сказать, что делаю это в интересе других... У меня не было в запасе доброго ответа. В моем проекте было больше злобы, чем нравственной основы, и он опротивел мне раньше исполнения.

Через несколько минут вошла гризетка с картонкой с кружевами.

-- А я все-таки ничего не куплю, сказал я самому себе.

Гризетка желала мне показать все. Но на меня было трудно угодить; она, повидимому, не замечала этого. Она открыла свой маленький магазин и выложила передо мной, одно за другим, все кружева; она их свертывала и развертывала, одно за другим, с самой терпеливой кротостью. Куплю ли я или нет, - она желала продать мне все по той цене, которую я сам назначу; бедняжка, казалось, сгорала от нетерпения заработать хоть су; она во что бы то ни стало хотела заманить меня и я чувствовал в её обращении скорей простоту и ласку, чем искусственность.

Если человек не обладает честной доверчивостью, то тем для него хуже; мое сердце смягчилось, и я столь же спокойно отказался от второго моего решения, как и от первого. Зачем мне наказывать одного за проступок другого?

-- Если ты данница этого тирана-хозяина, подумал я, глядя ей в лицо, - то тем трудней тебе добывать хлеб.

В моем кошельке было не более четырех луидоров, и я не мог встать и указать ей на дверь, пока не выложил трех из них за пару манжет.

Загадка.

Париж.

Лафлер пришел прислуживать мне за ужином и объявил, что хозяину гостинницы очень досадно, что он оскорбил меня предложением съехать с квартиры.

Человек, которому дорог ночной покой, если только для него то возможно, не ляжет спать со злобой в. сердце. И я велел Лафлеру передать хозяину, что мне со своей стороны досадно, что я подал повод к тому.

То было жертвоприношение, - но не ему, а ради самого себя. Избежав с таким трудом опасности, я решил более не подвергать себя риску, но, если возможно, уехать из Парижа столь же целомудренным, как въехал в него.

-- C'est déroger à la noblesse, monsieur {Это значит отказываться от прав дворянства.}, сказал Лафлер, отвешивая мне при этих словах поклон до земли. - Et encore, monsieur может изменить свое решение, сказал он - и если ему (par hasard) вздумается позабавиться...

-- Я не вижу в этом никакой забавы, сказал я, перебивая его.

-- Mon Dieu, сказал Лафлер, - и был таков.

говоря правду, я не очень и раздумывал об этом; у меня не выходила из головы другая, более меня интересовавшая загадка о человеке, просившем милостыню у дверей гостинницы. Я отдал бы все, чтоб разрешить ее, и вовсе не из любопытства, - оно вообще столь низкая причина для исследования, что ради его удовлетворения я не дал бы и двух су, - но я полагал, что секрет, который так скоро и так наверняка умягчает сердце всякой встречной женщины, по крайней мере, равен тайне философского камня; владей я обеими Индиями, я отдал бы одну, чтоб узнать его.

Я почти всю ночь вертел и переворачивал его в мозгу, но безо всякого успеха; и, проснувшись по утру, я нашел, что мой дух был так же смущен снами, как некогда дух царя вавилонского, и я, не колеблясь, утверждаю, что их разъяснение столь же затруднило бы парижских мудрецов, как некогда халдейских.

Le dimanche.

Париж.

Было воскресенье; Лафлер, вошед по утру с кофеем, булкой и маслом, оказался таким франтом, что я едва узнал его.

сделал чудеса.

Он купил блестящий, чистый, отличный, красного цвета кафтан и пару таких же брюк.

-- Оттого, что оне поношенные, оне и на экю не стали хуже, сказал он.

Я пожелал, чтоб его повесили за эти слова; платье на вид было как новое, и хотя я и знал, что этого быть не может, но лучше заставил бы себя вообразить, что купил для него новое платье, только бы не знать, что оно из larne de la Friрегие {С толкучого рынка, или из ветошного ряда.}.

Такая разборчивость не заставляет в Париже страдать сердца.

не ярок, а потому отлично подходил к кафтану и брюкам; он выгадал себе из тех же денег новый кошелек и solitaire, и выторговал у старьевщика пару золотых подвязок к брюкам. За четыре ливра из своих собственных денег, он купил пару муслиновых манжет bienbrodées, - и за пять еще пару белых шелковых чулок; в довершение всего, природа даровала ему красивую фигуру, не взяв с него за то ни гроша.

В таком наряде он вошел в комнату, причесанный по последнему вкусу и с красивым букетом на груди. Словом, все на нем глядело по праздничному, так что мне сразу вспомнилось, что сегодня воскресенье; приняв во внимание и то, и другое, я сразу догадался, что вчера вечером он хотел просить у меня позволения провести этот день как все проводят его в Париже. Едва я сообразил это, как Лафлер с бесконечной почтительностью, но с доверчивостью во взгляде, что я не откажу ему, попросил меня отпустить его на сегодня pour faire le galant visà-vis de sa maîtresse.

Я сам предполагал сделать то же самое по отношению к madame de R. Я заказал для этого карету, и моя суетность не была бы опечалена тем, что на запятках стоял бы слуга так же хорошо одетый, как Лафлер; никогда мне не было труднее обойтись без него.

Но в подобных затруднениях следует не разсуждать, а чувствовать; при найме, сыны и дочери службы разстаются со своей свободой, но не со своей природой! у них есть плоть и кровь; у них, в их неволе, есть свои небольшие суетности и желания так же, как у их работодателей; без сомнения, они оценили свое отречение, и их ожидания так не разумны, что мне часто хотелось обмануть их, еслиб их положение не предоставляло мне для этого слишком много власти.

Взгляни, взгляни, я раб твой!.. это в одно мгновение лишает меня всей господской власти.

Лафлер приложил руку к груди и сказал, что она une petite demoiselle в доме графа де-Б. У Лафлера сердце было создано для общества и, говоря правду, он так же, как и его господин, не упускал случая, - и тем, или другим образом, - Бог его знает, как именно, - но завязал связь с demoiselle на площадке у дверей, в то время, как я хлопотал о паспорте; и если для меня времени оказалось достаточно, чтоб расположить графа в свою пользу, то и Лафлер съумел распорядиться так, что и у него хватило времени на то, чтоб расположить девушку в свою. Повидимому, все семейство располагало сегодня быть в Париже, и он условился с нею, и еще с двумя, или тремя из графской прислуги, погулять по бульварам.

Счастливый народ! они по крайней мере хотя раз в неделю уверены, что отложат все свои заботы, и потанцуют, и попоют и, забавляясь, сбросят с себя бремя печали, которое сгибает до земли дух других наций.

Отрывок.

Париж.

Он принес кружок масла на смородинном листе; но утро было жаркое, а нести было довольно далеко, а потому он выпросил лист ненужной бумаги, чтоб поместить его между смородинным листом и ладонью. Такого блюдечка было вполнедостаточно, а потому я приказал ему положить на стол все, как было; разсчитывая остаться целый день дома, я велел ему зайти к le traiteur распорядиться на счет моего обеда, сказав, что я позавтракаю без него.

Съев масло, я выкинул смородинный лист за окно и хотел сделать тоже и с ненужной бумагой; но остановился, чтоб сперва прочесть строчку, а это понудило меня прочесть и вторую, и третью; я подумал, что бумага заслуживает лучшей участи, и, затворив окно и пододвинув к нему стул, присел, чтоб прочесть ее.

Она была написана на старинном французском языке времен Раблэ и, насколько я понимаю, могла быть написана им самим; сверх того, она была написана готическим почерком, но до того вылиняла и стерлась от сырости и времени, что мне стоило невероятных трудов извлечь из нея что нибудь. Я отбросил ее и написал затем письмо Евгению; затем, я опять заглянул в нее, и снова она истощила мое терпение, и я, ради исцеления от нея, написал письмо Элизе. Но она не отставала от меня, и трудность её понимания только усиливала желание.

Я пообедал и, просветив ум бутылкой бургонского, вновь принялся за нее; и просидев, склонясь, над нею два или три часа, почти с таким же вниманием, с каким когда либо сидели Гретер или Яков Спон над непонятной надписью, я подумал, что понял ее. Но ради того, чтоб убедиться в этом, по-моему, самое лучшее было перевести ее по-английски и посмотреть, что тогда выйдет. И я досужливо принялся за работу, как то делают порой праздные люди, записывая "мысли"; затем, раза два прохаживался по комнате, затем глядел в окошко, что делается на свете; таким образом, я кончил работу в девять часов, и затем я стал читать нижеследующее:

Париж.

В виду того, что жена нотариуса слишком горячо оспаривала этот пункт.

-- Желал бы я, сказал нотариус, бросая пергамент, - чтоб тут был другой нотариус, дабы записать и засвидетельствовать все это.

-- А что бы вы стали делать затем, monsieur? сказала она, быстро вставая.

-- Я пошел бы спать, отвечал нотариус.

-- Можете отправляться к дьяволу! отвечала жена нотариуса.

Случилось однако, что в доме была всего одна кровать, ибо две другия комнаты стояли без мебели, как то в обычае в Париже, и нотариус, не желая лежать на одной и той же кровати с женщиной, которая ни с того, ни с сего только что отправила его к дьяволу, - вышел в шляпе, с палкой и в коротком плаще, - ибо на дворе была ночь и сильный ветер, - и не в духе отправился по направлению к le Pont-Neuf.

Все проходившие по le Pont-Neuf должны сознаться, что изо всех мостов, когда либо построенных на свете, он самый благородный, самый изящный, самый величественный, самый легкий, самый длинный и самый широкий, какой когда либо соединял два берега на поверхности земного шара.

Величайший его недостаток, на который могут указать богословы и доктора Сорбонны, состоит в том, что в то время, когда в Париже или его окрестностях ветра полная шапка, - нигде, ни на одном открытом месте в целом городе, столько не кощунствуют и не sacre-Dieuствуют, как на нем, - и по уважительной и убедительной причине, messieurs; ибо ветер налетает на вас, не крича gardez-vous, и такими непредвиденными порывами, что в числе немногих, которые переходят через мост в шляпах, нет и одного из пятидесяти, кто не рисковал бы двумя с половиною ливрами, составляющими полную стоимость шляпы.

Бедный нотариус, проходя как-раз мимо часового, инстинктивно приложил палку к своей голове; но, подымая палку, он концом её задел за край шляпы часового и сбросил ее через рогатины балюстрады прямо в Сену.

-- Скверен тот ветер, который не надует никому ничего доброго, сказал, подхватывая ее, лодочник.

Часовой, будучи гасконцем, немедленно вздернул усами и прицелился из аркебуза.

при чем кровь гасконца охладилась, и все происшествие обратилось в вящую его пользу.

-- Скверен тот ветер, сказал он, сдергивая с головы у нотариуса поярковую шляпу и узаконивая грабеж при помощи присловья лодочника.

Бедный нотариус перешел через мост и, проходя по улице Дофина в С.-Жерменское предместье, плакался на ходу следующим образом:

-- Несчастный я человек! говорил нотариус, всю мою жизнь я был игралищем бурь! я родился на то, чтобы выносить грозные речи против себя и своего занятия всюду, куда ни явлюсь: под страхом грома церкви принужден я был жениться на бурливой женщине! я изгнан из дома домашними ветрами и лишен шляпы ветрами мостовыми! и вот я здесь в ветреную ночь с непокрытой головой оставлен на произвол приливов и отливов случайных обстоятельств!.. Где я преклоню свою голову?.. Несчастный человек! Который же из тридцати двух ветров компаса надует и тебе что нибудь доброе, как и другим, подобным тебе, созданиям?

Когда нотариус, плачась таким образом, проходил мимо темной аллеи, то чей-то голос кликнул девушку, чтоб она сбегала за ближайшим нотариусом. Наш нотариус был самый ближайший и, пользуясь своим положением, прошел по аллее к двери и, миновав что-то в роде старинной залы, был введен в обширную комнату, где не было ничего, кроме длинного боевого копья, кирасы, старого ржавого меча и перевязи, которые были развешены на стене в равном друг от друга разстоянии.

восковая свечка, а подле стола был поставлен стул; нотариус сел на него и, вынув чернильницу и лист, другой бумаги, которая была у него в кармане, разложил их перед собою и, обмакнув перо в чернила и прислонясь грудью к столу, приготовился вполне к составлению последней воли и завещания дворянина.

-- Ах! monsieur le notaire! сказал, несколько приподнимаясь, дворянин, мне нечего завещать, что оплатило бы издержки по завещанию, кроме моей собственной истории, а не оставив её в наследство миру, я не могу умереть спокойно; выгоды, которые проистекут от того, я завещаю вам за труды по её написанию. Это до того необыкновенная история, что ее должен прочесть весь род человеческий; она принесет счастие вашему дому.

Нотариус погрузил перо в чернилицу.

-- Всемогущий Направитель всех событий моей жизни! сказал старый дворянин, сосредоточенно глядя вверх и подняв руки к небесам. Ты, чья десница, чрез лабиринт странных переходов, привела меня к этой скорбной сцене, помоги слабеющей памяти хилого старика с разбитым сердцем!.. Да руководит дух Твоей вечной правды моими устами, дабы этот посторонний человек не написал ничего, что не стоит в той книге, по свидетельству которой, - сказал он, всплескивая руками, я буду осужден, или помилован!

Нотариус подержал кончик пера между глазом и восковой свечкой.

Нотариус сгорал от нетерпения и в третий раз опустил перо в чернилицу. И старый дворянин, повернувшись несколько к нотариусу, стал диктовать свою историю в следующих выражениях...

-- А где же конец, Лафлер? спросил я; он как-раз в это время вошел в комнату.

Отрывок и букет.

Париж.

-- В таком случае, пожалуйста, Лафлер, сказал я, - сбегай к ней, в дом графа де-Б., и попытайся, нельзя ли добыть их.

-- Без сомнения, сказал Лафлер и убежал.

Весьма скоро бедный малый, едва дыша, воротился назад, с более глубокими признаками разочарования во взорах, чем то могло произойти вследствие простой невозможности отыскать отрывок. Justeell! не прошло и двух минут, как бедняга простился с ней, а неверная любовница уже подарила его gage d'amour, завернутый в мой отрывок, одному из графских лакеев, лакей молоденькой швейке, а швейка скрипачу. Наши несчастия были завернуты вместе. Я вздохнул, и вздох Лафлера, как эхо, отразился в моем ухе.

-- Какое коварство! вскричал Лафлер.

-- Я не был бы так убит, monsieur, еслиб она его потеряла, сказал Лафлер.

-- И я также, Лафлер, еслиб я нашел его, сказал я.

Нашел ли я его, или нет, окажется впоследствии.

Благотворение.

Человек, который считает ниже своего достоинства или боится войти в темное место, может быть отлично добрым человеком и способным на сотни вещей; но из него не выйдет хорошого сентиментального путешественника. Я считаю за пустяки многое, что происходит среди белого дня на широких и больших улицах. Природа застенчива и не любит проявляться перед зрителями; но в одном из таких укромных уголков порой вы можете увидеть, как она разыграет коротенькую сценку, которая стоит всех чувств дюжины сложенных вместе французских пиес, и тем не менее оне абсолютно превосходны. И всякий раз, когда мне предстоит более блестящая, чем обыкновенно служба, то в виду того, что оне равно годны как для проповедника, так и для героя, я обыкновенно заимствую из них проповедь; что касается до текста, то "Каппадокия, Понт, Фригия и Памфилия" столь же хорош, как и любой в Библии.

Есть длинный мрачный пассаж, ведущий от Opéra-Comique в узкую улицу; по нем отправляются немногие, желающие скромно обождать фиакр {Извозчичья карета.} или потихоньку уйти пешком по окончании оперы. Со стороны, ближайшей к театру, он освещается сальным огарком, свет которого почти исчезает раньше, чем вы пройдете половину пути; но у дверей он становится скорее украшением, чем полезной вещью; вам он представляется неподвижной звездой мельчайшей величины; он горит, но миру, насколько нам известно, добра не приносит.

Возвращаясь по этому пассажу и не доходя пяти, шести шагов до двери, я усмотрел двух дам, которые, прислонясь к стене, стояли, держась за руки, и ждали, как я вообразил себе, фиакра; оне были ближе моего к двери, а потому я подумал, что за ними право первенства; я пробрался бочком и тихо стал в ярде или немного дальше от них. Я был в черном, и меня было трудно заметить.

Ближайшая ко мне дама была высокая и худощавая женщина лет тридцати; другая, такого же роста и сложения, лет сорока; не было ни единого признака ни в той ни в другой, что оне замужния или вдовы; оне казались двумя истинными сестрами-весталками, не тронутыми ласками, уцелевшими от нежных поцелуев; я мог бы пожелать осчастливить их, но было суждено, что счастье придет к ним в этот вечер с другой стороны.

и что она в двенадцать раз превышает то, что обыкновенно подается в темноте. Оне обе были, повидимому, удивлены не меньше моего.

-- Двенадцать су! сказала одна.

-- Монету в двенадцать су! сказала другая.

И оне не отвечали ему.

Нищий сказал, что он не понимает, как можно меньше просить у таких знатных женщин! И он до земли склонил голову.

Нищий помолчал секунду, другую и возобновил просьбу.

-- Не закрывайте, прелестные молодые дамы, от меня своих добродетельных ушей.

-- Честное слово, милый человек, сказала младшая, - у нас нет мелочи.

-- Пусть же Господь благословит вас, сказал нищий, - и умножит те радости, которые вы можете дать другим и без мелких денег.

-- Я посмотрю, нет ли у меня су, сказала она.

-- Су! дайте двенадцать, сказал проситель; - природа была щедра к вам, будьте же щедры относительно бедняка.

-- Будь у меня деньги, я подала бы ото всего сердца, сказала младшая.

-- Милосердая красавица! сказал он, обращаясь к старшей. - Чем же так сладостно блестят ваши очи, заменяя свет дневной даже в этом мрачном пассаже, как не добротой и человеколюбием? и что же заставило маркиза де-Сантерра и его брата, когда они проходили мимо, так много говорить о вас?

Спор между ними и бедным просителем прекратился; он продолжался только между ними двумя: которая из них должна подать милостыню в двенадцать су. И для прекращения спора, оне обе подали ее сразу, и нищий ушел.

Разгадка.

Париж.

Я спешно бросился за ним; то был тот самый мужчина, чей успех в выпрашивании подаяния у женщин близ гостинницы так изумил меня. Я сразу разгадал его секрет или, по крайней мере, его основу; он заключался в лести.

по самым трудным и извилистым проходам!

Нищий, которому нечего было скупиться на время, в данном случае преподнес ее в большой дозе; несомненно, во множестве спешных случаев, которые встречались ему на улице, он обладал способом преподносить ее в малом объеме; но я не мучал ума вопросом, как ему удавалось ее видоизменять, подслащать, сгущать и умерять; достаточно, что нищий получил две монеты в двенадцать су, и те, кто получал при её помощи гораздо больше, могут лучше рассказать об остальном.

Париж.

Мы преуспеваем в свете не столько оказывая услуги, сколько принимая их; вы берете завялую ветку и сажаете ее в землю, и затем начинаете поливать ее, потому что посадили сами.

Граф де-Б., единственно потому, что оказал мне любезность в деле о моем паспорте, во время своего недолгого пребывания в Париже, пожелал идти по той же дороге и оказать мне другую, познакомив меня с несколькими знатными лицами, а они должны были представить меня другим, и так далее.

французские взгляды и жесты на простой английскийязык, я вскоре увидел бы, что занимал прибор какого нибудь более занимательного гостя, а потому постепенно должен был бы отказаться от всех единственно по той причине, что не мог бы занимать их. Но как дело обстояло, оно обстояло не слишком дурно.

Я имел честь быть представленным старому маркизу де-Б. Во дни оны, он отличился некоторыми неважными рыцарскими подвигами à la cour d'amour и с тех пор носился с мыслью о сшибках и турнирах. Маркиз де-Б. желал всех уверить, что дело происходило где-то вне его мозга. "Ему хотелось бы прокатиться в Англию" и он разспрашивал меня об английских дамах.

-- Умоляю вас, monsieurle marquis, оставайтесь на месте, сказал я. - Les messieurs anglais едва могут добиться, чтоб оне любезно на них взглянули.

Маркиз пригласил меня на ужин.

-- Только-б мы съумели собрать их, отвечал я ему, отвешивая низкий поклон.

Никогда, ни при каких других условиях, я не получил бы приглашения на концерты monsieur Р.

Меня ошибочно рекомендовали madame de B. как un bel esprit. Madame de B. сама была un bel esprit; она сгорала от нетерпения увидеть и услышать меня. Не успел я присесть, как увидел, что она и на су не интересуется тем, есть ли у меня ум или нет. Она меня приняла за тем, чтоб убедить меня в своем уме. Призываю небеса во свидетели, что я ни разу не открыл дверей уст моих.

Madame de B. уверяла всех, кого встречала, будто "она никогда и ни с кем не вела такой просвещенной беседы".

évote (ханжей); она ни разу не лишается власти в течение этих трех периодов, а только переменяет подданных; когда тридцать пять или свыше лет уничтожат в её владениях рабов любви, она их населяет рабами неверия, а затем рабами церкви.

Madame de B. колебалась между двумя первыми эпохами; розовый цвет быстро увядал; ей следовало сделаться деисткой пятью годами раньше того дня, когда я имел честь явиться к ней с первым визитом.

Ради ближайшого разсмотрения религиозного вопроса, она посадила меня на одну софу с собою. Кратко madame de B. объявила мне, что ни во что не верит. Я отвечал madame de B., что, может быть, таковы её убеждения; но что не в её интересах разрушать наружные укрепления, без которых я не могу представить себе защиты такой, как её, цитадели; что для красавицы нет большей опасности, как быть деисткой; что я почитаю делом совести не скрывать этого от нея; что я не просидел с ней на софе и пяти минут, а уже начал составлять планы, - и что же может задержать их стремление, кроме религиозного чувства и уверенности, что оно живо в её груди?

-- Мы не адаманты, сказал я, взяв ее за руку, - и для нас необходимы всяческия препятствия, пока не подкрадется старость и не наложит их на нас. Но, милая моя дама, еще слишком... слишком рано.

Объявляю, что во всем Париже утверждали, будто я наставил madame de B. на путь истины. Она уверяла г. Д. и аббата М., что я в полчаса сказал в пользу откровенной религии более, чем вся их энциклопедия против нея. Я был тотчас же внесен в списки котерии madame de B., и она отложила еще на два года период деизма.

пришпилен слишком близко к шее.

-- Надо, чтоб он был pins badinant, сказал он, глядя на свой. - Но для умного, monsieur Yorick, достаточно слова...

-- Умного человека, с поклоном отвечал я.

Граф де-Фенеан обнял меня горячее, чем когда либо другой смертный.

Три недели кряду я разделял мнения тех, с кем встречался.

-- Il raisonne bien, говорил другой.

-- C'est unbon enfant, говорил третий.

И за эту цену я мог бы в Париже и есть, и пить, и веселиться во все дни моей жизни; но то был безчестный заработок; я устыдился его. То был заработок раба, и все честные чувства возстали против него; чем я более возвышался, тем сильнее я был принужден следовать системе нищого; чем лучше была котерия, тем искусственнее были её члены. Я затосковал по детям природы, и раз вечером, после самой гнусной самопродажности дюжине разных лиц, я заболел и лег в постель, и приказал Лафлеру заказать на завтрашнее утро лошадей для следования в Италию.

Мария.

Доселе я не чувствовал ни под каким видом что такое значит избыток богатств. И вот мне предстояло увидеть его проездом через Бурбонэ, лучшую провинцию Франции, в разгар сбора винограда, когда природа сыплет изобилие во все подолы и глаза у всех подняты кверху; путешествовать, когда на всяком шагу музыка бьет темп работе и все её дети радостно несут гроздья винограда, и проезжать мимо всего этого, когда мои чувства возгорались и воспламенялись от каждой встречной группы, и каждая из них была полна приключений...

Праведное небо! да этим можно наполнить двадцать томов; но увы! в этом томе остается всего несколько небольших страничек, куда я должен все это втиснуть, - и половина их должна быть посвящена бедной Марии, которую мой друг мистер Шэнди встретил близ Мулена.

Разсказанная им история этой помешанной девушки не мало тронула меня при чтении; когда же я очутился по близости тех мест, где она жила, то она вновь так живо возникла в моем уме, что я не мог противостоять побуждению, заставлявшему меня свернуть пол-лье с дороги, в деревню, где жили её родители, чтоб разспросить о ней.

Сознаюсь, это значило, подобно рыцарю Печального образа, отправляться на поиски за скорбными приключениями; не знаю как то происходит, только я никогда не бываю так убежден, что во мне есть душа, как в то время, когда запутаюсь в них.

сначала испугалась, как бы Мария не лишилась и последних остатков ума; но, напротив, это привело ее немного в чувство, только она не знает покоя. Она сказала, что её бедная дочь бродит где нибудь, плача, близ дороги.

Отчего мой пульс так томно бьется, когда я пишу это? и что заставило Лафлера, чье сердце, казалось, было склонно только к радости, провести дважды тылом руки перед глазами, пока женщина, стоя, рассказывала нам это? Я кивнул почтарю, чтоб он своротил опять на большую дорогу.

Когда до Мулена оставалось с пол-лье, то на перекрестке дороги, ведшей в лес, я увидел Марию; она сидела под тополем. Она сидела опершись локтем о колено и склонив голову на руку и свесив ее в сторону; близ дерева бежал небольшой ручей.

Я приказал почтарю ехать в Мулен, а Лафлеру заказать мне ужин, прибавив, что сам пройдусь пешком.

Она была одета в белом, и такова, как ее описал мой друг; только волосы, убранные прежде под шелковую сетку, теперь падали на плечи. Она прибавила также к своему корсажу бледнозеленую ленту, которая через плечо ниспадала до талии; на конце её висела свирель. Её козлик оказался так же неверен, как и возлюбленный, и она достала вместо него собачку, которая была привязана на шнурке к её поясу. Когда я взглянул на её собачку, она притянула ее к себе за шнурок.

Я взглянул в глаза Марии и увидел, что она больше думает об отце, чем о возлюбленном или о козлике; потому что когда она произносила эти слова, то слезы потекли по её щекам.

Я сел близко подле нея, и Мария позволила мне утирать платком слезы по мере того, как оне лились. Затем я смочил его своими, и опять её, и опять своими, и затем снова отер её слезы. И делая это, я чувствовал в груди такое неописуемое волнение, - что уверен, что его невозможно объяснить никакими комбинациями материи и движения.

Я убежден, что у меня есть душа; и все книги, которыми материалисты очумили мир, никогда не будут в состоянии убедить меня в противном.

Мария.

но помнит об этом по двум причинам: что как она ни была больна, она видела, что он жалеет о ней, и еще потому, что козлик украл у него платок, и она побила его за воровство; она прибавила, что платок она вымыла в ручье и с тех пор держит его в кармане, чтоб возвратить ему, если вновь когда либо увидит его; а он, по её словам, полуобещал это. И, говоря это, она вынула платок из кармана, чтоб показать мне; он был опрятно завернут в два виноградные листа и перевязан веточкой. Открыв его, я увидел в одном из узлов метку "S".

Она рассказала мне, что с тех пор побывала в Риме и осмотрела храм св. Петра и воротилась назад; что она перешла одна через Апеннины, прошла всю Ломбардию без денег и без башмаков по кремнистым дорогам Савойи; как она все это вынесла и чем жила, она не умела сказать.

-- Для стриженной овечки, сказала Мария, - Бог умеряет ветер.

-- И вправду, стриженной! и до живого мяса, сказал я. - И будь ты на моей родине, где у меня есть дом, я взял бы тебя и приютил в нем; ты ела бы мой хлеб и пила бы из моей чаши, и я был бы добр к твоему Сильвио; во всех твоих слабостях и блужданиях, я ухаживал бы за тобой и приводил бы тебя обратно домой; на закате солнца, я читал бы молитвы, а затем ты играла бы на свирели свою вечернюю песенку, и фимиам моей жертвы не был бы принят хуже от того, что восходил бы на небо вместе с фимиамом разбитого сердца.

Когда я говорил это, природа размягчилась во мне, и Мария, видя, что я вынимаю платок, который был уже черезчур смочен и потому не годился для употребления, во что бы то ни стало хотела вымыть его в ручье.

-- Я высушу его на моей груди, сказала она, - и мне от этого станет легче.

-- А разве у вас все такое же горячее сердце, Мария? спросил я.

Я дотронулся до струны, с которой соприкасались все её скорби; она некоторое время с болезненной внимательностью смотрела мне в лицо, и затем, ничего не сказав, взяла свирель и съиграла на ней песнь Богоматери. Струна, до которой я дотронулся, перестала дрожать; через секунду или две Мария пришла в себя, выпустила свирель из рук и встала.

-- Куда вы идете, Мария? спросил я.

-- Пойдемте вместе, сказал я.

Мария взяла меня под руку и опустила подлиннее веревочку, чтоб собачке было удобнее бежать; таким образом мы вошли в Мулен.

Мария.

Мулен.

Мария, хотя была и не высока ростом, тем не менее обладала перворазрядными изящными формами; скорбь придала её взглядам нечто почти неземное, но все же она была женственна, и в ней было так много того, что сердце желает и глаз ищет в женщине, - что еслиб следы прошлого могли изгладиться в её мозгу, а черты Элизы в моем, то Мария не только стала бы есть мой хлеб и пить из моей чаши, но она спала бы на груди моей и была бы мне как дочь.

Прощай, бедная, несчастная девушка! пусть раны твои впитают в себя елей и вино сострадания, которые странник, идущий своею дорогой, проливает в них; только существо, дважды поразившее тебя, может закрыть их на веки.

Бурбонэ.

Ни от чего я не ждал для себя такого радостного пиршества ощущений, как от путешествия по этой части Франции во время сбора винограда; но войдя в нее чрез эти скорбные ворота, я, благодаря страданиям, стал вовсе неспособен к нему; во всякой радостной сцене я в глубине картины видел Марию: она в задумчивости сидела под тополем. И я почти доехал до Лиона, а все её образ не затемнился для меня.

Вечный источник наших чувств! здесь я иду по твоим следам, - и ты то "божество, которое движется во мне", - не потому, что в иные горькия и болезненные мгновения "моя душа сжимается и корчится и содрогается при мысли о разрушении" {Слова в ковычках взяты из Катона Адиссона, действие V, сцена 1.} - что за пустой набор слов! - но потому, что я и вне себя чувствую великодушные радости и великодушные заботы. Все исходит от тебя, великий, великий sensorium мира! в тебе отражается даже то, когда волос падает с нашей головы на землю в отдаленнейшей пустыне твоего создания. Тронутый тобою, Евгений опускает занавески, когда я болен, выслушивает рассказ о признаках моей болезни и бранит погоду за то, что у него разстроены нервы. Порою, ты уделяешь часть её самому грубому мужику, который переходит самые открытые для ветров горы; он натыкается на зарезанного ягненка из чужого стада. Я видел, как в это мгновение он, опершись головой о посох, с видом сочувствия склонился над ним! "О, приди я минутою раньше!" Ягненок смертельно исходит кровью, и его нежное сердце также исходит кровью!

Да будет мир с тобою, великодушный пастух! я вижу, как ты уходишь в тоске, - но твои радости уравновесят ее, ибо счастлива твоя хижина, и счастлива разделяющая ее с тобой, и счастливы прыгающие вокруг вас ягнята!

Ужин.

На передней ноге у коренной лошади, в начале подъема на гору Тарар, расхлябалась подкова; почтарь слез с козел, оторвал ее и спрятал в карман; предстоял подъем в пять, шесть лье, и на эту лошадь возлагалась самая большая надежда, а потому я стал настаивать, чтоб подкову прикрепили как придется, но почтарь выбросил гвозди, а без них молоток в кузове коляски не мог помочь горю, а потому пришлось ехать дальше.

Не поднялись мы и на пол-лье выше, как в начале кремнистой дороги бедная лошадь потеряла вторую подкову и опять с передней ноги. Тогда я самым серьезным образом вылез из коляски и, увидев в четверти лье разстояния дом, уговорил почтаря, хотя и с великим трудом, свернуть к нему. Вид дома и всего, что его окружало, когда мы приблизились к нему, скоро примирил меня с несчастием. То был небольшой фермерский дом, окруженный акрами двадцатью виноградника и хлебным полем такой же величины; с одной стороны, у самого дома, на полутора акрах был разбит огород, где было все, что может принести изобилие в дом французского крестьянина; с другой стороны был небольшой лесок, доставлявший дрова для стряпни овощей. Было около восьми часов, когда я добрался до дома; предоставив почтарю справиться, как он съумеет, со своим делом, я тотчас же вошел в дом.

Семья состояла из седовласого старика и его жены, из пяти, шести сыновей и зятьев с их женами и веселым поколением от них.

Старик встал мне на встречу и с сердечной почтительностью пригласил меня сесть за стол; мое сердце уже село с ними, как только я вошел в комнату, и я уселся между ними, как член семьи; чтоб как можно скорее войти в роль, я тотчас же попросил у старика нож и, взяв хлеб, отрезал себе кусок по-сердцу; когда я сделал это, то в глазах у всех увидел не только признаки того, что я желанный гость, но и благодарности за то, что я в этом не сомневаюсь.

От этого ли, - или скажи мне, природа, от чего другого, - только кусок показался мне очень вкусен; и каким волшебством, питье, которое я налил себе из их кружки, оказалось до того восхитительным, что у меня до сих пор сохранился на нёбе вкус и того, и другого?

Но если ужин пришелся мне по вкусу, то благодарственная молитва после него еще больше.

Благодарственная молитва.

молодые люди к дверям, чтоб умыть лицо и снять деревянные башмаки; через три минуты все были готовы для пляски на небольшой площадке перед домом. Старик и старуха вышли последними и, посадив меня между собою, уселись на дерновой скамье у двери.

Старик лет пятьдесят назад недурно играл на рылях {Струнный инструмент.}, и для своих лет довольно хорошо справлялся с ними и теперь. Его жена повременам подпевала; затем умолкала и опять подпевала старику, а дети и внуки тем временем плясали перед ними.

Только в середине второй пляски, когда они, при перерывах в движении, казалось, обращали взор к небу, мне подумалось, что я подметил подъем духа, отличный от того, который бывает причиной или последствием простой веселости. Словом, я подметил, что к пляске примешивается религиозное чувство; но я раньше никогда не видал подобного проявления этого чувства, а потому почел бы его и теперь за иллюзию воображения, которое вечно вовлекает меня в заблуждение, - если бы старик по окончании пляски не сказал мне, что у них уж такой обычай и что в течение всей жизни он постановил за правило сзывать семью после ужина для пляски и веселья; полагаю, прибавил он, что веселый и довольный дух - лучшее благодарение, которое непросвещенный крестьянин может принести небу.

-- И даже ученый прелат, сказал я.

Деликатное дело.

я нанял ветурина, чтоб он ехал с какой ему угодно скоростью на паре мулов, но доставил бы меня здравым и невредимым через Савойю в Туришь в моей собственной коляске.

Бедный, терпеливый, спокойный, честный народ! не бойся ничего; свет не позавидует твоей бедности и сокровищу твоих простых добродетелей и не овладеет насильственно твоими долинами. Природа! посреди твоих неустройств, ты все же дружелюбна к созданной тобою скудости; не взирая на великия создания вокруг, ты здесь мало дала на долю косы и серпа, но этому малому ты обезпечила безопасность и покровительство, и счастливы жилища, обладающия такой защитой!

Пусть разбитый дорогой путешественник изливает жалобы на твои крутые повороты и опасные дороги, на твои скаты и пропасти, на трудные подъемы, на ужасные спуски, на неприступные горы и водопады, которые сносят с их вершин громадные камни и повергают их по середине дороги. Крестьяне работали целый день над тем, чтоб удалить подобного рода обломки между С. Мишелем и Моданой; и когда мой извозчик доехал до этого места, то требовалось еще проработать целых два часа, чтоб проделать проезд; приходилось терпеливождать, - а ночь была дождливая и бурная; по этой причине, а равно и по случаю задержки, ветурин был вынужден остановиться за пять миль не доезжая до назначенной станции у небольшой, впрочем, приличной харчевни, стоявшей около дороги.

Я мгновенно завладел спальней, приказал развести огонь посильней, заказал ужин и возблагодарил небо, что дела обстоят не хуже, как подъехала карета с дамой и горничной.

Другой спальни в доме не было, а потому хозяйка, без особой щепетильности, ввела их в мою, объявив, когда оне вошли, что тут никого нет, кроме английского джентельмена; что в комнате две хорошия постели и еще одна в соседнем чулане. Тон, которым она говорила о третьей постели, не располагал в её пользу; впрочем, сказала она, имеется три постели и всего три человека, и она посмела прибавить, что джентельмен сделает все возможное, чтоб уладить дело. Я не оставил даму и на мгновение в сомнении на этот счет и немедленно объявил ей, что сделаю все, что только в моей власти.

еще дров, выразил желание, чтоб хозяйка прибавила кое-что к ужину и угостила нас самым лучшим вином.

Дама, погревшись минут пять у огня, стала оборачиваться и посматривать на кровати; и чем чаще она обращала свои взоры в эту сторону, тем они становились безпокойнее. Я страдал за нее и за себя; через несколько минут, благодаря, как её взглядам, так и самому положению вещей, я почувствовал себя в таком же смущении, в каком могла быть и она.

Уже того, что кровати, на которых приходилось спать, стояли в одной и той же комнате, было достаточно для приведения нас в смущение; но их положение - оне стояли параллельно и между ними мог поместиться только небольшой ивовый стул - еще сильнее отягощало дело; притом, оне были установлены ближе к огню и выступ камина с одной стороны и широкий брус, проходивший через всю комнату, с другой, - образовали род ниши, которая нисколько не благоприятствовала деликатности наших чувств; к этому можно еще прибавить, что обе кровати были слишком узки, а потому не допускали и мысли, что дама и девушка могут лечь вместе; еслиб одна из них представляла к тому удобство, то хотя мое спанье подле и не стало бы от того желательно, но все же не заключало бы в себе ничего столь страшного, через что воображение не могло бы переступить без особого затруднения.

Соседняя комната не обещала для нас ничего утешительного; то был холодный сырой чулан с полуоторванной ставней, и в окне, для удержания ночной непогоды, не было ни стекла, ни промасленной бумаги. Я не старался заглушать кашля, когда дама заглянула туда; таким образом, являлась альтернатива: либо дама должна была пожертвовать, ради деликатности, здоровьем, и отправиться спать в чулан, а кровать подле моей предоставить горничной, либо горничная должна была лечь в чулане, и так далее, и так далее.

Дама была из Пьемонта, лет тридцати; щеки её так и пылали здоровьем. Девушка была из Лиона, лет двадцати, такая живая и подвижная, как ни одна французская девушка. Предстояли всяческия затруднения, и камень на дороге, причинивший всю беду, как он ни казался велик, когда крестьяне работали, чтоб сдвинуть его в сторону, - был просто булыжником перед тем, что теперь лег нам поперек дороги. Мне остается прибавить, что тягость, которую мы чувствовали на сердце, нисколько не уменьшалась от того обстоятельства, что оба мы были слишком деликатны и не могли изъяснить друг другу своих чувств по этому поводу.

несколько бутылок бургонского, и она приказала горничной принести парочку; таким образом, к тому времени, как собрали со стола и мы остались вдвоем, мы почувствовали достаточный прилив душевных сил, чтоб по крайней мере заговорить без недомолвок о нашем положении. Мы переворачивали его на все лады и вели прения, и в течение двухчасовой конференции разсматривали его при всяком свете; в конце, мы окончательно установили и обусловили известные пункты, в форме и по образу мирных договоров, - и полагаю с такой же добросовестностью и чистосердечием с обеих сторон, как и в любом трактате, который доселе имел честь быть переданным потомству.

Пункты были следующие:

1. В виду того, что право на комнату принадлежит monsieur и он полагает, что постель, ближайшая к камину, теплее, - он настаивает на уступке со стороны дамы, именно чтоб она заняла эту кровать.

Со стороны madame выражено согласие; но под условием, чтоб, в виду того, что занавески у этой кровати из тонкой и прозрачной бумажной материи, и, повидимому, довольно узки и не сходятся, - горничная либо сколола их при помощи шпилек, либо сшила при помощи иглы и нитки, таким образом, что они образуют достаточную преграду со стороны monsieur.

2. Потребовано с стороны madame, чтоб monsieur спал всю ночь в шлафроке.

Упоминание о шелковых панталонах повлекло за собою полное изменение пункта; панталоны были признаны равноценными шлафроку; было условлено и постановлено, что я всю ночь буду спать в шелковых панталонах.

3. Со стороны дамы было потребовано и условлено, что после того, как monsieur ляжет в постель, свеча будет потушена и огонь погашен, то monsieur во всю ночь не произнесет ни единого слова.

Принято; с тем условием, чтобы произнесение monsieur молитв не было сочтено за нарушение договора.

Один только пункт был опущен в договоре, а именно, каким образом дама и я должны будем раздеться и лечь в постель; существовал только один способ, как это устроить, и я предоставляю его догадливости читателя, протестуя заранее, что если он окажется не самым деликатным в свете, то по вине его воображения, - против чего мне приходится жаловаться не в первый раз.

наконец истощились и природа и терпение.

-- О, Боже! сказал я.

-- Вы нарушили договор, monsieur, сказала дама, которой спалось не больше моего.

Я попросил тысячу раз извинить меня, но настаивал на том, что то было не более, как молитвенное восклицание; она поддерживала, что договор нарушен вполне. Я поддерживал, что это предвидено примечанием к третьему пункту.

-- Даю честное слово, madame, сказал я, протягивая руку в знак клятвенного утверждения.

Но горничная, услышав, что мы разговариваем, и опасаясь, чтоб затем не последовали враждебные действия, потихоньку выползла из чулана и, благодаря совершенной темноте, прокралась так близко к кроватям, что очутилась в узком проходе между ними и подвинулась в нем на столько, что была как-раз между мною и своей госпожой.

Таким образом, когда я протянул руку, то схватил горничную за.... {На этом прерывается "Сентиментальное Путешествие" Оно осталось неоконченным за смертию автора. Пер.}