Ловель-вдовец.
Глава I. Холостяк улицы Бик.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1860
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Ловель-вдовец. Глава I. Холостяк улицы Бик. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

ЛОВЕЛЬ ВДОВЕЦ.

РОМАН ТЕКЕРЕЯ.

I.
Холостяк улицы Бик.

Кто будет героем этой повести? Не я, пишущий ее. Я представляю только хор драмы; я делаю замечания о поведении участвующих в ней характеров: я рассказываю их простую историю. В ней есть любовь и свадьба; в ней есть печаль и обманутая надежда; сцена совершается в столовой и под столовой. Нет, в этом случае столовая и кухня находятся в одном этаже. В ней не является высшее общество, разве вы назовете вдову баронета знатною особою; и некоторые баронессы могут быть такими, но, конечно, некоторые вовсе не таковы. Я не думаю, чтоб в целой драме нашелся один злодей. В ней есть, правда, отвратительная себялюбивая старуха, старый разбойник с большой дороги, старый блюдолиз, живущий по милости других людей, старый неизменный член батских и чельпенгемских пансионов {Пансион (boardinghouse) - заселение, где отдаются в наем комнаты со столом и где жильцы обедают вместе за общим столом и большею частью вместе проводят время.} (про которые могу ли я что-нибудь знать, я, никогда в мою жизнь небывший ни в одном пансионе ни в Бате ни в Чельтенгеме); старый мошенник-купец, тиран над своею прислугою, мучитель бедных - правда, он мог бы стоять за злодея; но она считает себя добродетельнейшею женщиною, какой не было еще на свете. Героиня не без ошибок (а для некоторых это будет большою отрадою, потому-что добродетельные женщины многих писателей - вы знаете, очень-безвкусны). Главное лицо, пожалуй, вы скажите, колпак. Но разве многие из ваших почтенных знакомых лучше? и разве колпаки знают, что они колпаки, и даже, зная это, разве они несчастливы? Разве девушки откажутся выйти замуж за колпака, если он богат? Разве мы откажемся обедать вместе с колпаком? В прошедшее воскресенье я слышал в церкви колпака; все женщины рыдали и плакали и, Боже мой! как великолепно он проповедывал! Разве мы не удивляемся его мудрости и красноречию в палате общин? Разве мы не даем ему важные посты в армии? Не-уже-ли вы не можете указать колпака, сделанного пером? Разве жена ваша не посылает за одним из них, когда захворает который-нибудь из детей? Разве мы не читаем его милые поэмы или даже романы? Да, может-быть, даже этот роман читается им или от написан. Ну? Quid rides? Не воображаете ли вы, что я пишу портрет, представляющийся передо мною каждое утро в зеркале, когда я бреюсь? Après? Не думаете ли вы, что я предполагаю, будто у меня нет слабостей, как и у моих ближних? Разве я не слаб? Все мои друзья знают, что есть одно блюдо, против которого я не могу устоять - даже если я два раза плотно пообедал. Итак, мой любезный государь или государыня, нет ли и у вас вашей слабости, вашего любимого блюда? (или если вы этого не знаете, то это знают ваши друзья). Нет, любезный друг, тысячу против одного, что мы с вами люди не высшого ума, без громадного состояния, не принадлежим к древнейшей фамилии, не отличаемся совершеннейшею добродетелью, безукоризненною красотою. Мы не герои и не ангелы; мы также не враги человечества из стран неназываемых, черные убийцы, вероломные яго, свыкшиеся с кинжалом и отравою, которых забава - убийство, игрушки - кинжалы, мышьяк - насущный хлеб, разговоры - обман и фальшивая подпись - обыкновенное письмо. Нет, мы не чудовища порока и не земные ангелы; по-крайней-мере я знаю одного из нас, кто не таков, как очевидно каждый день, если подадут ему нож, который не режет или сырую баранину. Но мы не совсем звери, и есть люди, любящие нас. Наши стихи не так хороши, как поэзия Альфреда Теннисона; но мы съумеем обточить куплет для альбома мисс Фани; наши шутки не всегда первого разбора; но Мери и её мать любезно улыбаются, когда папа рассказывает свой анекдот или отпускает остроту. Мы имеем многия слабости, но мы не отъявленные злодеи, точно также, как и мой друг Ловель, напротив, это был добрейший и безвреднейший малый, когда я познакомился с ним. Теперь, когда его положение изменилось, он, может-быть, заважничался (и, конечно, меня не приглашает на лучшие обеды, как прежде, где вы едва-ли встретите нашего брата, мещанина; но, погодите! я забегаю вперед). Когда начинается эта история, я говорю, Ловель имел свои недостатки - кто из нас их не имеет? Он схоронил свою жену, которая, всем известно, держала его под ноготком. Сколько мужчин, наших братий, подобны ему! У него было хорошее состояние - я бы желал иметь такое же, хотя, я уверен, многие в десять раз богаче его. Он был довольно-недурен собою; хотя это зависит от того, милостивые государыни, нравится ли вам блондин или брюнет. Он имел загородный дом, только в Пёпнэ. Он имел дела в Сити и, как человек гостеприимный, оставил три или четыре запасные спальни для своих друзей, всегда встречавших радушный прием в Шрёбландс, особенно после смерти мистрис Ловель, которая была довольно-любезна ко мне в первое время своего замужства, но потом разлюбила меня и стала принимать холодно. Холодный прием - такое кушанье, которого я никогда не мог терпеть (хотя знаю господ, которых пищеварению оно не мешает, которые свыклись и не разстанутся с ним). Итак, когда жена Ловеля стала показывать мне, что мое общество прискучило ей, я стал убегать; уверял, что я уже отозван, когда фред неохотно приглашал меня в Шрёбландс, но принимал его кроткия извинения и предложения обедать вместе en garson в Гриниче или клубе и т. п., и никогда не отплачивал ему за равнодушие его жены, потому-что, за всем тем, он был мне истинным другом в моих критических обстоятельствах: никогда не скупился у Гарпо или Лавгрова и ставил бутылку моего любимого вина, не думая про его цену. Что касается до его жены, то её нерасположение еще было небольшою потерею: мне казалась она тощею, костлявою, жеманною, себялюбивою, гордою, безвкусною тварью; что же касается до его тещи, которая живала у Фреда, пока дочь выносила её присутствие, то скажет ли кто-нибудь про нея доброе слово - кто-нибудь, кто знавал эту известную старую леди Бекер в Бате, Чельтенгаме или Брогтоне, где только собиралось вместе несколько старых колотовок, где только сочинялись сплетни, где только сходились поблекшия репутации, и вдовы с замаранными титулами, и вечно спорили между собою о первом месте? Какой лавочник, с которым только она имела дело, не был ею надут? От всего сердца желал бы рассказать вам историю, в которой главным характером была бы добрая тёща; но вы знаете милостивая государыня, все добрые женщины в романах безвкусны. Конечно, эта женщина не была такою: она не только не была безвкусна, но, напротив, все в ней отзывалось дурным вкусом. У нея был длинный, злой язык, глупая башка, прескверный характер, гордость, дерзость без конца, сын мот и очень мало денег. Что еще я могу сказать сильнее про женщину? А! моя милая леди Бекер! Я mauvais sujet - не так ли? Я приучаю Фреда курить, пить и к другим холостым повадкам - не так ли?.. Я, его старый друг, который не один раз занимал у него деньги впродолжение последних двадцати лет, унижаю вас и вашу драгоценнейшую дочку моим знакомством? Право! Я заплатил ему деньги, которые занимал у него, как человек порядочный; но хотелось бы мне знать, платили ли вы когда-нибудь ему ваши долги? Когда имя мистрис Ловель появлялось в первом столбце газеты "Times" {В первом столбце "Times" помещаются известия о родившихся, женившихся и умерших.}, Фред и я отправлялись, как я сказал, в Гринич и Блак-уан, тогда его доброе сердце чувствовало за своего друга, тогда мы могли распить бутылку старого кларета, и появление Бедфорда и кофе, которое приносили нам во дни мистрис Ловель, прежде нежели мы, бывало, успеем позвонить для второй бутылки, хотя она и леди Бекер выпивали каждая три рюмки из первой - честное слово: три полные рюмки каждая! Нет, сударыня, было время, когда вы преследовали меня; теперь пришла моя очередь и я пользуюсь ею. Нет, старая карга, хоть ты уверяешь будто никогда не читаешь романов, но какой-нибудь из твоих же проклятых добрых приятелей сообщит тебе об этом романе. Вы здесь, моя милая, как писанная - слышите ли вы это? Здесь я вас выставлю. И я намерен выставить также других женщин и других мужчин, оскорбивших меня. Переносить насмешки и оскорбления - и не мстить! Добро легко забывается, но обиды... Какой достойный человек не хоронит их бережно в сердце?

Прежде нежели я начну свой рассказ, позвольте мне объявить вам, чистосердечная публика, что хотя все это правда, в этом нет и слова правды; что хотя Ловель жив и благоденствует, и, вероятно, вы встречали его, но, я отвечаю, вы мне не укажете его; что его жена (Ловель уже более не вдовец) совсем не та леди, которую вы себе представляете, говоря (как вы это обыкновенно делаете): "о! это мистрис Пингами, или этот характер срисован с леди такой-то". Нет, вы решительно ошибаетесь. Помилуйте, даже сочинители пуфов-объявлений почти отказались от этой старой штуки в роде Тайны высшого круга. Beau monde Roman de Société мисс Уитинг". Или "мы подозреваем, известная герцогская фамилия будет себе ломать голову, чтоб угадать каким образом безжалостный автор Таинств Май-Фэр узнал (и выставил безпощадною рукою) некоторые семейные секреты, до-сих-пор остававшиеся известными только немногим знатнейшим членам аристократии". Нет, я объявляю, эти глупые приманки, чтоб поймать на удочку легковерную публику, не будут нашими орудиями. Если вы станете примерять, приходится ли известная шляпа на одну из тысячи голов, может-быть, вы и нападете на истинную; но шляпочник скорее умрет, прежде нежели он вам выскажет, разве он имеет в виду отомстить личную обиду или сделать неприятность кому-нибудь, кто не в-состоянии отплатить за нее; тогда действительно он смело выйдет вперед и напустится на свою жертву - (духовный или женщина, без грубых, задорных родственников, лучше всего для этого) и нахлобучит на него или на нее такую шапку, с такими ушами, что весь свет расхохочется над жалким созданием, дрожащим, краснеющим как свекла, и плачущим со злости и досады, что его сделали посмешищем целого общества. Кроме-того, я продолжаю еще обедать у Ловеля; его общество и кухня в числе лучших в Лондоне. Если они будут подозревать, что я описываю их, то он и его жена перестанут приглашать меня. Захочет ли какой-нибудь великодушный человек лишиться такого дорогого друга из-за шутки, или будет так глуп, чтоб выставить его в романе? Все люди, сколько-нибудь знающие свет, откажутся от подобной мысли, не только ради её подлости, но по её глупости. Я приглашен к нему на будущей недели: vous concevez, я не могу назвать здесь дня: он как-раз меня откроет, и тогда, конечно, не будет более пригласительных билетов для его старого друга. Он не захочет явиться на сцену человеком слабодушным, каким, должно сознаться, он выведен в этом мемуаре. Он считает себя самым твердым, самым решительным человеком. На словах он запальчив, носит страшную бороду, резко говорит с прислугою (которая сравнивает его с вышеупомянутою частью спального туалета) и распекает свою жену так жарко, что, мне кажется, она думает будто он считает себя господином в доме. "Елизавета душа", я воображаю себе, говорит Ловель, "он метит на А, И, или Д", а она отвечает: "О, да! это, конечно, вылитый Д!" Она, пожалуй, знает, что я описываю её мужа в этих простых словах, но она мне этого никогда не даст знать, разве покажет особенною вежливостью, более частыми приглашениями, взглядом этих бездонных глаз (милосердый Боже! подумайте, она так давно носит очки, как-будто нарочно, чтоб закрыть их), смотря в которые, вы тонете так глубоко, так глубоко, что, я отвечаю, вы никогда не проникнете их тайны.

Когда я был молодым человеком, я жил в улике Бик, возле Улицы Регента. (Я столько же жил в Улице Бик, как и на Белгрэв сквере: но я только говорю так и, конечно, ни один порядочный человек не забудется до того, чтоб противоречить другому) - так я говорю, я жил в Улице Бик, возле Улицы Регента. Мистрис Прайор было имя моей хозяйки. Она видала красные дни в своей жизни, как это часто случается с хозяйками. Её муж - его нельзя было назвать хозяином, потому-что мистрис Прайор распоряжалась всем - в счастливое время был капитаном или поручиком в милиции, потом проживал в Доссе, в Норфольке, без всякого дела, потом в Норичском Замке, где он содержался за долги, потом в Лондоне; в саутгамптонском здании, где он был писцом у адвоката, потом в Бом-Ретаро Какодорес, на службе её величества королевы португальской, потом в Мелино-Плэс, Сен-Джорис Фильдс, и т. д. Я удерживаюсь от дальнейших подробностей этой жизни, которая была прослежена, шаг за шагом, полицейским биографом и которая была несколько раз предметом юридического обследования в Линкольнс-ин Фильде {Там находится, вместе с другими судами, долговая коммиссия.}. В то время Прайор выплыл снова, после тысячи кораблекрушений, и приютился конторщиком у торговца углем, на берегу Темзы. "Вы понимаете, сэр" говорил он, "это только временное занятие - судьба войны, судьба воины!" Он знал по нескольку слов из многих иностранных языков, был весь пропитан табачным запахом. Бородатые господа, обыкновенно таскающиеся около Улицы Регента, заходили иногда по вечерам и спрашивали "капитана". Он был известен во многих соседних бильярдных и, я полагаю, неслишком уважаем. В которое время капитан Прайор надоест вам своим грубым бахвальством, замучит вас безпрестанными просьбами денег в займы, чтоб сожалеть о его потере, которая, вы можете себе представить, случилась до поднятия занавеса нашей драмы. Я думаю, два человека только сожалели о нем: его жена, все еще увлекавшаяся воспоминанием о красивом молодом человеке, ухаживавшем за нею и преклонившем ее, и его дочь Елизавету, которую он провожал каждый вечер в её "академию". Вы угадали: Елизавета - главный характер в этой повести. Когда я знал эту худую, пятнадцатилетнюю девочку, покрытую веснушками, в узком платьеце, с красноватыми волосами, она обыкновенно брала у меня книги читать и играла на фортепьяно постояльца первого этажа, в его отсутствии его звали Слёмлэ. Он был издателем выходившей в то время газеты Прощалыга, автором множества народных баллад, другом нескольких музыкальных магазинов - и стараниями Слёмлэ Елизавета была принята воспитанницею в заведение, которое в семействе называли "академиею".

Капитан Прайор обыкновенно провожал свою дочь в эту академию; но часто ей приходилось вести его домой. Дожидаясь около заведения два, три, иногда и пять часов, пока Елизавета учила свои уроки, у него естественно являлось желание приютиться от холода в ближайшем увеселительном доме. Каждую пятницу мисс Беленден и другия молодые девицы получали золотую медаль, а иногда даже двадцать-пять серебряных медалей, за хорошее поведение и прилежание в этой академии. Мисс Беленден отдавала золотую медаль своей матери, оставляя себе только пять шилингов, на которое бедное дитя покупала перчатки, башмаки и другие скромные предметы туалета.

Раз или два капитану удалось перехватить золотую монету и, я полагаю, он роскошно угостил своих бородатых друзей, бродяг Квадранта. Он был щедрый малый, когда в его карман западали чужия деньги. Сводя счеты, он поссорился с торговцем углем. Бесси, раз или два поддавшись его неотступной просьбе, веря его торжественному обещанию в уплате, имела теперь достаточно твердости, чтоб отказать отцу в фунте стерлингов, который тот охотно бы взял у нея. Но её пять шилингов, её несчастные, жалкия карманные деньги, представлявшия её одолжения и приятности для меньших братьев и сестер, скромные украшения, даже необходимые принадлежности её туалета, эти старательно-починенные перчатки, так-часто штопанные чулки, жалкие сапожки, которым доставалось проходить после полуночи несколько томительных миль, эти ничтожные бирюлки, брошку, браслет, которыми бедный ребенок украшал свое простое платье, её жалкие пять шилнигов, из которых Мери иногда получала свою пару башмаков, Томми - фланелевую курточку, и малютка Биль тележку и деревянную лошадку - эту несчастную сумму, эту крупицу, которую Бесси разделяла между столькими неимущими - я опасаюсь очень - отец иногда отымал у нея. Я обвинил раз в этом ребенка и она не могла отрицать. Я дал страшный обет, что если я когда-нибудь еще услышу, что она давала деньги Прайору, то я оставлю квартиру и не стану давать более детям ни ледендов, ни кубарей, ни сикспенсов {Мелкая серебряная монета.}, ни мармаладу, ни инбирных пряников, ни театральных картинок, ни красок для раскрашиванья их, ни старого платья, в которое одевали маленького Томи и маленького Тиля и которое кроили, перекраивали, чинили, гладили и катали с необыкновенным искусством мистрис Прайор, Бесси и их служанка. И право, принимая в уважение все, что происходило между мною и Прайорами, эти денежные сделки, это платье и мою доброту к детям, после всего этого, право жестоко, что мои банки с вареньем опустошались, что мои бутылки с коньяком текли. И потом еще, в заключение, пугать брата историею о неумолимом кредиторе... О мистрис Прайор! О, стыд, мистрис Прайор!

свои золотые медали с гораздо-большею выгодою. Мисс Деламир с восьмнадцатью шилингами в неделю (вы видите, я только в шутку называл их серебряными медалями), имела двадцать новых шляпок, шелковые и атласные платья по сезону, перья в изобилии, муфты и пелеринки из лебяжьяго пуха, премилые носовые платки и драгоценные вещи, и для бедной, подруги не жалела формы желе, бутылки хересу, или теплого байкового одеяла. Что же касается мисс Монтавиль, которая получала то же самое жалованье, такую же стипендию - около пятидесяти фунтов стерлингов в год, то она жила в изящном маленьком котеже, в Парке Регента, держала брум {Двуместная карета на плоских рессорах.} в одну лошадь и грум {Кучер и жокей вместе.} её, которого страшно презирали на ближайшей извощичьей бирже, носил шляпу с громадным золотым галуном. Тётка или мать - не знаю, кто именно (надеюсь, это была только тётка), которая ходила за Монтанвиль, была всегда хорошо одета: у ней самой были браслеты, брошки и богатейшия бархатные мантильи. Но мисс Монтанвиль была хорошею экономкою. Никогда она не помогала бедной подруге в несчастии, не подавала отощавшему брату, или сестре, куска хлеба или рюмки вина. Она назначила десять шилингов в неделю своему отцу, которого звали Боскинсоном и который был дьячком в раскольничьей часовне в Падингтоне; но никогда она не видала его - нет, даже когда он лежал больной в госпитале; и хотя, правда, она дала тринадцать фунтов в займы мисс Уильдер; но она засадила Уильдер в тюрьму за вексель в двадцать-четыре фунта и продала её мебель всю, до последней щепки, так-что целая академия пристыдила ее. Но несчастье приключилось с мисс Монтанвилль, и кто хочет, пусть жалеет о нем. Вечером 26-го декабря 18... года начальники академии давали большую рождественскую пантомиму - я должен бы сказать: публичное испытание воспитанниц в присутствии многочисленного общества друзей. Монтанвиль, которая была здесь на этот раз не в своем бруме, но к великолепной воздушной колеснице, везомой горлицами, упала с радуги, через балдахин трона королевы Амаранты и чуть-чуть не придавила Беленден, сидевшую на троне в голубом газовом платье, вышитом блестками, размахивавшую жезлом и произносившую безсмысленные стихи, для нея написанные профессором литературы при академии. А Монтанвилль? пусть ее себе-летит вниз через трон, ломает ногу и отправляется домой; она не в числе характеров нашей повести. Она никогда не могла говорить: у нея был такой же грубый голос, как у рыбной торговки. Возможно ли, чтоб эта огромная, толстая привратница у лож в театре - которая ковыляет по первому ярусу и предлагает дамам эту несносную скамеечку под ноги и неуклюже приседает и смотрит так зло и так нагло, как-будто она признала знакомую в великолепной даме, входящей в ложу - возможно ли, чтоб эта неприятная старуха была блистательная Эмилия Монтанвиль? Я слышал, что в английских театрах нет привратниц у лож. Я привожу это как доказательство моего особенного старания и искусства защищать личности, с которых списаны характеры этой истории, от злонамеренного любопытства. Монтанвиль не привратница у лож; может-быть, под другим именем, она держит магазин всякой всячины в берлингтонском пассаже - почем вы знаете; но эту тайну никакая пытка не заставит меня разнести. В жизни встречаются возвышения и падения, и ты не укрылась от них, старая ведьма, Монтанвиль, как-бы не так! Ступай своею дорогою! Вот тебе шилинг (Благодарю вас, сэр). Уноси свою проклятую скамейку и не показывайся нам на глаза!

Теперь прекрасная Амаранта была похожа на одну милую молодую девицу, про которую мы читали в нашей ранней молодости. До двенадцати часов одетая в блестящем костюме, она танцует впервой с принцем (Градини, известный под именем Гради во дни своего изгнания в K. Т. Дублине). За ужином она занимает свое место возле отца-принца (который до-сих-пор жив и продолжает иногда царствовать, так-что мы не упомянем его почтенного имени). Она представляет, будто пьет из картонного вызолоченного кубка, а есть колоссальные пуддинги. Она улыбается как добрый, старый, но раздражительный монарх, колотит первого министра и поваров; она блещет великолепием; она сияет тысячью самоцветных камней, перед которыми куи-нур - жалкий голыш; она исчезает в такой колеснице, в какой никогда не езжал лорд-мерь и в полночь. Кто это молодая женщина, пробирающаяся по грязным улицам в сломаной шляпке, бумажном платке и узеньком платьишке, загвожденном на подоле грязью?

помогает готовить обед. Милосердое небо! она часто приносила мой обед, когда я оставался дома, и готовила для меня бараний бульйон, когда я бывал болен. Иностранцы являются в дом, деловые люди приходят к мистеру Слёмлэ, капитаны, изгнанные из Испании и Португалии, сотоварищи её отца-воина. Удивительно, как изучила она их произношения и нахваталась также и по-французски и по-итальянски! Она игрывала также иногда на фортепьяно мистера Слёмлэ, как я заметил выше, но теперь оставила музыку и совсем не заходит к нему. Я подозреваю: он был человек без правил. Его газета жестоко нападала на репутацию многих личностей, и театральные и оперные артисты страшным образом прославлялись и уничтожались в е. Я помню, несколько лет позже, я встретил его у подъезда оперы: он был в необыкновенном азарте, когда выкликали кареты одной леди, и ревел во все горло, употребляя необыкновенно-сильные выражения, которые излишне повторять здесь слово-в-слово. "Посмотрите на эту женщину! Провались она! Я вытащил ее, сэр; достал ей ангажемент, когда семья её умирала с голоду, сэр! Видели вы ее, сэр? Она даже и не взглянет на меня!" Правда, мистер Слёмлэ в эту минуту не был особенно-привлекателен, чтоб на него смотреть.

Потом я вспомнил, что когда мы жили вместе в улице Вик, у этого человека была ссора с хозяйкою. Неприятности, какие были, порешились ahulando. Он выехал из квартиры, оставив превосходное фортепьяно, как обезпечение своего долга, мистрис Прайор; и действительно, хозяева, содержатели музыкального магазина, увезли его в тот же день. Но, в-отношении драгоценной биографии мистера Слёмлэ, будемте осторожны: ведь это "оскорбление литературе утверждать, что есть безчестные и замаранные люди, которые пишут в газетах".

угадали, что когда я говорил про Елизавету и её академию, я разумел театр, в котором бедная девочка танцовала за гинею, или двадцать-пять шилингов в неделю. И верно у нея было достаточно искусства и таланта, чтоб подняться до двадцати-пяти; в то время она была нехороша собою: это была длинная, нескладная девочка, с темными волосами и большими глазами. Дольфин, режиссёр, не имел о ней большого мнения, и они проходила мимо него в толпе водяных нимф, баядерок, фей, краковяков (с развевавшими значками, и в луковых, красных сапожках), незамечаемая также точно, как рядовой Джонс в строю под ружьем, когда проскакивает мимо него галопом его королевское высочество фельдмаршал. Для мисс Беленден не было драматических триумфов; к её ногам не бросали букетов: лукавые мефистофели, отряженные каким-нибудь фаустом, разгуливавшим по улице, не подкупали её дуен, не приносили ей коробочек с драгоценностями. Еслиб нашелся какой-нибудь обожатель Беленден, то Дольфин не пришел бы от этого в ужас, напротив, вероятно, он повысил бы её жалованье. На-деле - хотя сам он, я опасаюсь, был человек не строгой нравственности - он уважал, однакож, нравственность. "Беленден добрая, честная девочка" говаривал он автору этого романа: "работает исправно, отдает деньги своей семье; отец скромный малый. Говорят, вся семья хороша!" и он переходил к другим предметам, обыкновенно занимающим режиссёра.

Теперь к-чему жалкой хозяйке, отдающей квартиры в наймы, делать из этого такой секрет, что её дочь заработывает честным образом гинею, танцуя на театре? Зачем называть театр академиею? Зачем мистрис Прайор так называла его мне, который знал истину и от которого сама Елизавета не делала тайны из своего призвания?

Есть действия, события в жизни, на которые добропорядочная бедность набрасывает покрывало, довольно-приличное. Мы все можем, если захотим, видеть насквозь через эту редкую занавеску: часто за нею не скрывается позора, но только пустые тарелки, жалкие объедки - очевидные признаки голода и холода. И кому охота выставлять свое рубище на-показ людям и кричать на улице: я голоден? В это время (ея характер утратил всю любезность впоследствии) мистрис Прайор была по виду дама почтенная и, несмотря на это, как я уже заметил, мой чай и сахар уничтожались с непостижимою быстротою; мои бутылки с вином и коньяком текли, пока не устранил я их от влияния воздуха, под патентованным замком; мое малиновое варенье от Мореля, до которого я был страшный охотник, поедалось кошкою или этою несчастною работницею, такою деятельною, такою терпеливою, такою грязпою, такою доброю, такою обязательною, если оставляли его на столе на несколько часов. Не-уже-ли эта служанка таскала чай и сахар? Я видел и знаю, что несчастных служанок иногда обвиняют напрасно, и кроме-того, в моем случае, признаюсь, я мало забочусь кто был виноватый. К концу года эта домашняя пошлина не разорит холостяка. В одно воскресенье, вечером, простуда удержала меня дома и поев бараньяго бульйона - который Елизавета приготовляла так отлично и который она принесла мне сама, я подал ей ключ и просил достать мне из буфета бутылку с коньяком. Она видела мое лицо, когда я взглянул на нее: страдание безошибочно было написано на нем. Коньяку было едва на донышке, он весь вытек; день был воскресный и купить порядочной водки в этот вечер не было возможности.

Елизавета, я говорю, заметила мое горе. Она поставила бутылку и заплакала; сначала она удерживалась, но потом слезы брызнули.

-- Моя милая, милое дитя! сказал я, взяв ее за руку: - вы не предполагаете, что я подозреваю, будто вы...

-- Нет, нет! сказала она, утирая рукою глаза: - нет, нет! но я видела бутылку, когда вы пили из нея последний раз с мистером Уорингтоном. О, купите патентовый замок!...

-- Она родилась барыней; ее не посылали в ученье к портнихе, как меня, и потом в этот... о! это место, между этими взбалмошными девочками!... Бесси, в отчаянии, ломая руки.

Вот весело! зазвонили к вечерней службе колокола у св. Бака. - "Елизавета!" раздался снизу потреснувшийся голос мистрис Прайор, и девочка отправилась в церковь, которую она постоянно посещала вместе с матерью каждое воскресенье; а я спал так-же хорошо и без грога.

Когда Слёмле выехал с квартиры, мистер Прайор явилась ко мне с задумчивым видом и спросила: не стану ли я противиться, что мадам Бентивольйо, оперная певица, заняла первый этаж? Это уже было слишком! Как могла идти моя работа, еслиб эта женщина практиковалась и ревела целый день внизу? Но, отказав такому хорошему жильцу, я не мог отказаться ссудить Прайорам небольшую сумму, и Прайор непременно хотел дать мне вексель по форме, который он ручался честью офицера и джентельмена заплатить в срок. Позвольте: это было сколько лет назад? Тринадцать, четырнадцать, двадцать?... Все-равно. Моя милая Елизавета, я думаю, еслиб вы увидели теперь подпись вашего бедного отца, вы бы поплакали по ней. Я напал на нее недавно, разбирая старый ящик, которого я не открывал лет пятнадцать, вместе с письмами, писанными - о чем бы то ни было - и старою перчаткою, имевшею для меня некогда такую цену, и этим паплиновым жилетом изумрудного цвета, подаренным мне старою мистрис Макмалус и который я носил на бале лорда-наместника в парке Феникса в Дублине, где я танцовал с нею. Боже! Боже! этот жилет не сойдется около моей тальи так жe точно, как и вокруг толстяка Даниэла Ломберта? {Даниэль Ломберт прославился своею толстотою и показывал себя за деньги.} Как мы выростаем из многого?

было бы жестоко со стороны мистрис Прайор писать к своему брату (она сочиняет удивительные письма), благословляя Провидение, даровавшее ему хороший доход, обещая ему молиться за него, чтоб он более благодетельствовал и получал свое большое жалованье, и объявлять ему, что неумолимый кредитор, которого он не хочет назвать (разумея меня) держит капитал Прайора в своей власти (как-будто, обладая его грязным царапаньем, я съумел что-нибудь сделать из него), имея вексель мистера Прайора в 43 фунта 14 шил. 4 пенса сроком по 3-е июля (мой вексель), грозит разореньем семье, если часть денег не будет уплачена. Когда я заехал в мою старую коллегию и посетил Сарджента, жившого в доме Бонифаса, он принял меня так церемонно, как-будто я был студентом, едва говорил со мною в зале, где я, конечно, обедал за столом членов, и во все время моего пребывания позвал меня только раз на чай. Теперь этот человек убедил меня жить у Прайоров. Однажды он заговорил со мною за обедом и начал толковать своим высокопарным тоном про несчастную сестру в Лондоне, несчастную партию, сделанную в ранней молодости; муж капитан Прайор, кавалер португальского ордена лебедя с двумя головами, отличный офицер, но безразсудный спекулятор; квартира необыкновенно-выгодная в центре Лондона, спокойная, возле клубов - если я когда-нибудь заболею (я вечно хворал), мистрис Прайор, его сестра, будет ухаживать за мною как мать. Короче, таким образом я попал к Прайорам; я нанял комнаты: меня привлекли дети. Амалия Джен (вышеупомянутая грязная девчонка-работница) тащила колясочку, в которой сидела пара грязных ребятишек; третий шел возле, неся на руках четвертого, почти величиною с себя. Этот крупный народ, следуя могучему потоку Улицы Регента, повернул в спокойную ветку её Улицу Бек, именно, когда мне случилось идти за ними. И дверь, у которой остановился этот небольшой караван, та же самая дверь, которую я искал, была отворена Елизаветою, тогда только-что вышедшею из детства, с темными волосами, прикрывавшими её величавые глаза.

добрым отцом. Прайор показался мне прощалыгою, его жена - хитрою, жадною бабою; но дети заинтересовали меня. Я нанял комнаты; и приятно было слышать по утрам топот их ножек над моею головою. У ней - о ком я говорил выше, их несколько - муж судья в Вестиндии. Allons! теперь вы знаете, как я попал к мистрис Прайор.

Хотя я теперь солидный, закоренелый, старый холостяк (с вашего позволения я буду называть себя г. холостяк в этой истории, и есть одна далеко, очень-далеко, которая знает, что я никогда не променяю этого названия), но я был некогда удалым малым. Я не считал удовольствий юности ниже себя; я изучил кадриль нарочно, чтоб танцовать с нею впродолжение этой длинной вакации, когда я приготовлял моего молодого друга лорда виконта Полдуди в Дубитс! Молчи, глупое сердце! Может-быть я даром потратил мое время, бывши студентом. Может-быть, я читал слишком-пристально романы, занимался много "изящною литературою" (это была наша казенная фраза) и ораторствовал слишком-часто в собрании, где я пользовался значительною репутациею. Но мое красноречие не доставило мне коллегиальных призов, я не добился степени Фелло {Члены университетских коллегий, получающие довольно-значительную пенсию.}, имел потом неприятности с моими родственниками, но я имел свои средства, хотя скудные, которые добывал, подготовляя студентов для маленьких карьер и для получения обыкновенной ученой степени. Наконец, один мой родственник умирает и оставляет мне небольшой капиталец: я бросаю университет и переезжаю жить в Лондон.

простой юноша; его полюбили бы, я уверен, еслиб он даже был не богаче остальных нас; но несомненно, что тщеславие, лесть, поклонение золотому тельцу - недостатки общие, и молодым и старым малым; и богатый юноша в школе или коллегии имеет свою свиту поклонников, как и пожилой мильйонер в Пэль-Мэле, оглядывающий свой клуб, чтоб выбрать, кого увести с собою домой обедать, между-тем, как смиренные блюдолизы выжидают в волнении, думая "ах! возьмет ли он меня сегодня? или он опять пригласит эту отвратительную тварь, подлипалу Генчмана?" Ну, ну! это старая история про льстецов и объедал. Милостивейший государь, я никак не намерен сказать, что вы один из них; а если позволите, с нашей стороны подло и низко любить особенно человека ради его денег. "Я знаю" обыкновенно говаривал Фредь Ловель, "я знаю, товарищи приходят ко мне потому, что я получаю хорошее положение; у меня вдоволь вина из отцовского погреба, и даю хорошие обеды; меня не проведешь, но по-крайней-мере приятнее: у меня хорошо обедать и пить доброе вино, нежели идти на скучный чай к Жаку Гигстону, или наливаться отвратительным оксбриджским портвейном у Неди Ропера". И я допускаю, что собрания у Ловеля были гораздо-приятнее, нежели у большей части товарищей в коллегии. Может-быть, достоинство обеда и вина увеличивало приятность беседы. Обед в коллегиальной зале и оловянная посуда - все это очень-хорошо и от всего сердца я прочту молитву перед этим обедом; но обед. с рыбою из Лондона, дичью и двумя или тремя изящными entrées, конечно, лучше, и в целом университете не было лучше нашего повара в Сеи-Бонифасе, и - ах! тогда были апетит и пищеварение, которые придавали двойную цену хорошему обеду.

Между мною и Ловелем возникла дружба, которую, я надеюсь, не уменьшит даже издание этого романа. Тотчас после получения степени баккалавра, студент обыкновенно находится в затруднительных обстоятельствах. Лавочники невежливо пристают с уплатою счетов. Гравюры, которые мы брали a, запанки и булавки, которыми насильно украшали нашу невинную грудь золотых дел мастера, щегольские переплеты для наших книг, франтовские сюртуки для нас самих - за все это платится по получении степени. Мой отец, который был тогда жив, отказал на-отрез удовлетворить этим требованиям под очень-справедливым предлогом: я сознаюсь, что назначенное мне положение было совершенно-достаточно, и что ради моего мотовства, доля сестер не должна быть обрезана, и меня ожидали большие неприятности, пожалуй, даже заключение моей особы в тюрьме, еслиб Ловель, в опасности изгнания из коллегии, не бросился в Лондон к своей матери (которая имела тогда особенные причины быть любезной к своему сыну), достал у нея денег и привез их ко мне в ужасную отель Шекеля, где я тогда жил. Слезы были на его добрых глазах; горячо жал он мою руку, бросив мне на колено пачку банковых билетов, и наш наставник (Саржент был тогда только наставником), который хотел донести на него мастеру {Нечто в роде декана.}, за нарушение дисциплины, отер слезу на реснице, когда я с трогательным красноречием рассказал ему, что случилось, и предал все дело забвению за старым портвейном 1811 года, которого выпили мы вдоволь в его комнатах в этот вечер. В несколько взносов я успел расплатиться с Ловелем. Я подготавливал студентов; как я сказал, обратился к литературным занятиям, сделался постоянным участником литературного журнала, и - стыжусь сказать - выдавал себя перед публикою за классического ученого. И меня никак не считали менее-ученым, когда мой родственник, умирая, оставил мне небольшое независимое состояние; и мои переводы с греческого, мои iя, подписанные псевдонимом Бета, и статейки в журнале, которого я был на половину хозяином впродолжение нескольких лет, имели успех в свое время.

Действительно, в Оксбридже, если я не добился университетских почестей, то по-крайней-мере обнаружил вкус к литературе. Я получил приз за один опыт в Бонифасе и, винюсь, я писал опыты, стихи и даже трагедии. Мои коллегиальнне товарищи подшучивали надо мною (очень-бедные шутки забавляют тяжелых питух портвейна и смешат их долгое время), пусть веселятся они на мой счет, по случаю покупки, сделанной мною по приезде в Лондон и в которой я попался не хуже Мозеса Примроза {Действующее лицо в известном романе Гольдсмита "Уэкфильдский Священник" (Vicar of Wakkiefield).}, купившого зеленые очки. Мой Дженкинсон был старый знакомый по коллегии, которого я, болван, считал за человека почтенного. У него был чрезвычайно сладкой язык и такая масляная, святая наружность. Он был довольно-популярный проповедник и обыкновенно плакал на кафедре. Этот господин и довольно-подозрительный виноторговец и ростовщик, именем Шерик, по какому-то случаю были владельцами очень-опрятной литературной газеты вы, может-быть, и помните; и мой друг Медович убедил меня своим сахарным языком купить эту удивительную литературную собственность. Я не злопамятен. Теперь этот человек в Индии, где, я надеюсь, он платит и мяснику и булочнику. Ему страшная была нужда в деньгах, когда он продал Музей; он начал плакать, когда, несколько дней спустя, я сказал ему, что он мошенник, и прорыдал из-за носового платка молитву, что современем я переменю о нем мое мнение; напротив, подобное же замечание произвело совершенно другое действие на его сообщника Шерика, который захохотал мне в лицо и сказал, "а вы дурак". Мистер Шерик был прав. Точно дурак тот, без всякого сомнения, кто имел какие-нибудь денежные сделки с ним; и несчастный Медович был также прав; я не думаю о нем так худо, как прежде. Малый, которому до того были нужны деньги, едва-ли мог противостоять искушению обдуть такого зеленого. С вашего позволения, я задавал еще тону, как издатель этого практического "Музея", предполагал себе образовать вкус публики, распространить нравственность и солидную литературу в нации и набить себе порядочно карман взамен за мои услуги. С вашего позволения я напечатал мои собственные сонеты, мою собственную трагедию, мои собственные стихи (к существу, которого имени я не назову, хотя мое верное сердце обливалось кровью от его измены). С вашего позволения я писал сатирическия статьи, в которых я тщеславился моим остроумием и верностью критики, на случай почерпнутой из энциклопедии и биографических словарей, так-что я сам удивлялся моему знанию. С вашего позволения я из себя разъигрывал порядочного дурака перед светом; но мой друг будь откровенен: разве ты этого никогда сам не делал? Если ты никогда не глупил, то, будь уверен, ты никогда не будешь благоразумным человеком.

confrère покупке газеты. Слёмлэ писал для журнала, который печатался в нашей типографии. Тот же мальчишка приносил часто порректуры нам обоим - худенький, востроглазый бесёнок, выглядевший не старше двенадцати лет, хотя ему было шестнадцать - мужчина но уму, когда по росту он был ребенок, подобно многим детям бедных.

Этот крошечный Дик Бедфорд обыкновенно спал сидя у моих дверей, или Слёмлэ, пока мы подготавливали у себя в комнате наши драгоценные творения. Слёмлэ был негодяй, но добрая душа, и давал ребенку есть и пить с своего стола. Я также обыкновенно уделял завтрак этому человеку и с удовольствием смотрел, с каким апетитом он кушал. Сидя с мешком на коленях, склонив голову во сне, едва доставая до пола своими сапожками, Дик был удивительным сюжетом для картины. Весь дом любил его. Пьяный капитан кивал ему головою, важно спускаясь с лестницы с галстухом, сюртуком и жилеткой в руках, в заднюю кухню, где его высокоблагородие исправлял свой туалет. Дети и Дик были друзьями, и Елизавета покровительствовала ему и повременам очень-серьёзно разговаривала с ним. Вы знаете Кланси композитора? может-быть, он вам лучше известен под своим именем Фридриха Доннера? Доннер сочинял музыку на слова Слёмлэ или vice versa, и приходил иногда в улицу Вик, где он и поэт пробовали свое произведение на фортепьяно. При звуках этой музыки глаза маленького Дика разгорались. "О, это великолепно!" говорил юный энтузиаст. И я вам скажу, этот добродушный мерзавец Слёмлэ давал ребенку не только пенсы, но и билеты в театр, концерты и т. п. Дома у Дика была хорошая пара платья; его мать сделала ему очень-порядочную жилетку из моей студенческой мантии; и он и она, очень почтенная женщина, в своих праздничных платьях появлялись довольно-прилично в партере английского театра.

Между прочими местами общественного увеселения, мистер Дик посещал также академию, где танцовала мисс Беленден и откуда бедная Елизавета Прайор выходила после полуночи в своем поношеном платьешке. И раз, когда капитан, отец и покровитель Елизаветы, не мог ходить совершенно-твердо и говорил довольно-громко и несвязно, так-что обратил на себя внимание господ полицейских, Дик явился на выручку, посадил Елизавету и отца в кэб {Извощичья карета.}, заплатил извощику из своих денег и привез с торжеством обоих домой, сидя сам на козлах. Случилось, что я возвращался тогда домой (после великолепного soirée мистрис Устерингам в Дореет-сквере и остановился у моей двери, как к ней подъехал Дик с своим караваном. "Стой, Каби!" говорит Дик, подавая ему деньги и смотря своими огненными глазами. Гораздо приятнее глядеть на его сияющее личико, нежели на капитана, едва-стоящого на ногах и поддерживаемого его дочерью. Елизавета рассказывала мне, что Дик заплакал, когда, неделю спустя, она хотела отдать ему назад шилинг, и она говорила, какой это странный мальчик!

Я обращаиось к моему другу Ловелю. Я приготавливал Ловеля к его ученой степени, (которую, между нами, я думаю, он едва-ли бы получил), когда он вдруг известил меня из Веймута, где он Проводит вакационное время, о своем намерении оставить университет и отправиться за границу. "Случились такия события, мой милый друг" писал он, "которые сделали дом моей матери ненавистным для меня (мало подозревал я, когда ездил в Лондон по вашему делу, отчего она была так удивительно-любезна ко мне). Она сокрушила бы совершенно мое сердце, Чарльз (меня зовут Чарльз); но раны его нашли це"

Теперь в этой первой главе приведено несколько маленьких секретов, и не будь подобная хитрость ниже меня, я мог бы заставить читателя ломать над ними голову целый месяц:

1) Почему мистрис Прайор постоянно называла академиею театр, на котором танцовала её дочь?

2) По каким причинам Мистрис Ловель была особенно-любезна к своему сыну и дала ему 150 фунтов стерлингов сейчас же, когда он попросил у нея денег?

3) Отчего сердце Фреда Ловеля сокрушилось и

Я отвечу на них разом, без малейшого отлагательства и уверток.

1) Мистрис Прайор, постоянно-получавшая деньги от своего брата, Джона Эразма Сарджента, доктора богословия, мастера коллегии Сен-Бонифас, знала очень-хорошо, что еслиб мастер (которого она преследовала на-смерть) проведал о том, что она пустила его племянника на сцену, то он бы не дал ей более ни шилинга.

2) Эмма, вдова покойного Адольфа Лёфеля, сахаровара в Уайт-Чапеле, была особенно-милостива к своему сыну Адольфу Фредерику Ловелю, баккалавру коллегии Сеи-Бонифас, в Оксбридже, и главному партнёру с самого детства, в фирме вышеупомянутого Лёфеля; потому-что она, Эмма, намеревалась вступить во второй брак с высокопреподобным Самуилом Бонингтоном.

4) Это известие сильно сокрушало сердце Фреда Ловеля; он придавал себе вид Гамлета, одевался в черное, спускал свои длинные волосы на глаза и обнаруживал тысячу признаков печали и отчаяния, пока

дочерью вышеупомянутого сэра Попгама Бекера.

Я высказал уже на предъидущей странице откровенно мое мнение о Цецилии. Этого мнения я держусь и не стану повторять его. Для меня это сюжет неприятный, точно также, как она была сама при жизни. Что понравилось в ней Фреду - я не могу сказать; на наше счастье, вкусы мужчины и женщины различны. Вот её портрет, писанный покойным мистером Гандишем. Она стоит, приложив пальчики к той арфе, которая столько раз выводила меня из терпения, когда она аккомпанировала себе вечные Tara's Halls и Poor Marianne {Романсы Томаса Мура.}. Она обыкновенно до того преследовала Фреда и грубила его гостям, что он смиренно говаривал ей, чтоб успокоить ее: "Моя милая, дай нам послушать твоей музыки!" - и вот перчатки Долой, стрень-брень, и начинается:

"Звук арфы однажды..." проклятые струны не знали другой музыки, и это однажды

То же самое сделала и леди Бекер, только, заметьте, не по доброй воле. Она ставила дом не ради холодного приема, но потому, что в том доме ей было черезчур жарко. Я помню, как Фред пришел ко мне в необыкновенно-веселом расположении духа и описал довольно-смешно страшную баталию между Цецилиею и леди Бекер, которая закончилась поражением и бегством последней. Она бежала, однакожь, не далее деревеньки Петнэ, где она собрала свои силы и на-время укрепилась в наемной квартире. На следующий день она сделала отчаянную, но безуспешную атаку; явившись у ворот Шрёбландс с угрозою, что она и горе на век водворятся здесь, и что весь свет узнает, как дочь обращалась с своею матерью. Но ворота были заперты; Борнет, садовник, показался у них с словами: "так-как вы пожаловали, сударыня, то не заблагоразсудите ли вы заплатить моей хозяйке вами занятые у ней двадцать-четыре шилинга?" И он ухмылялся на нее сквозь решетку, пока снова не обратилась она в постыдное бегство. Ловель заплатил забытый счет; никогда еще, говаривал он, двадцать-четыре шилинга не были так хорошо употреблены...

Восемь лет прошло. В последние четыре года из них я редко видел моего старого друга, встречая его только в клубах и тавернах, где возобновляли мы не одно прежнее веселье и теплоту, но и старую дружбу. В одну зиму он отправился с своею семьею за границу. Здоровье Цецилии было разстроено, говорил мне Ловель, и доктор советовал, чтоб она провела зиму на юге. Он не остался с ними: у него были важные дела в Англии; он был заинтересован во многих предприятиях: кроме отцовского сахарного завода, участвовал во многих компаниях, был директором компанейского банка - короче, не один утюг нагревался у него на огне. При детях была верная гувернантка; верная прислуга ухаживала за больною, и Ловель, обожая жену свою - в чем не было никакого сомнения - переносил её отсутствие довольно-равнодушно.

"В Неаполе скончалась от скарлатины 25 числа Цецилия, жена Фредерика Ловеля и дочь покойного сэра Попгама Бекера баронета". Я знал, каково должно быть горе моего друга. Он поспешил за границу при первой вести о её болезни; он не доехал до Неаполя во-время, чтоб услышать последния слова бедной Цецилии.

Несколько месяцев спустя после этой катастрофы, я получил записку из Шрёбландса. Ловель писал старым, дружеским тоном.

Он звал к себе своего старого друга утешить его в его уединении. Буду ли я к нему обедать в этот вечер?

Конечно, я отправился прямо к нему. Я нашел его в гостиной, к глубоком трауре, вместе с детьми, и, признаюсь, я был немало удивлен, встретя в той же комнате леди Бекер.

-- Вас, кажется, удивляет, что вы меня здесь видите, господин холостяк! сказала леди с своею обыкновенною любезностью и учтивостью. Она если принимала одолжения, то всегда оскорбляла людей, которые их делали для нея.

мрачно стояла в углу комнаты.

-- Я здесь не по моему желанию, но по чувству долга перед этим отлетевшим ангелом! сказала леди Бекер, указывая на портрет.

-- Вот как приучили этих невинных детей смотреть на меня! зарыдала бабушка.

-- Молчи Поп! говорит отец: - и не будь дерзким мальчиком.

-- Молчи Поп, продолжал отец, или вы отправитесь наверх, к мисс Прайор.



ОглавлениеСледующая страница