Автор: | Тетмайер К., год: 1912 |
Категории: | Роман, Историческое произведение |
И Беата продолжала плакать и прижималась к Марине, целуя ее руки, обнимая колени, умоляя, чтобы Марина с братом защитили ее, чтобы не выдавали ее ни в руки Сенявского, ни в руки отца. Обещала наградить их щедро, когда после смерти отца унаследует его богатства, и укрывалась в объятиях Марины.
Открылась дверь, и Собек спросил:
-- Не спите?
-- Нет, - ответила Марина. - А ты, брат?
-- Не могу заснуть, пока что-нибудь не решится. Пожалуй, придется всем Топорам уходить отсюда куда глаза глядят. У одного пана Сенявского, слышал я, больше войска, чем у нас здесь мужиков в тридцати деревнях. Уйдем, как ушли зегльчане всей деревней с войтом в Венгрию от тиранства своего пана.
-- Шесть тысяч войска у Сенявского, - прошептала Беата.
-- Да еще удастся ли уйти, - сказал Собек.
Помолчали с минуту, и затем Марина сказала глухим, словно чужим, но твердым голосом:
-- Топоры останутся в Грубом.
-- Я-то останусь наверное, только мертвый, - с серьезной и спокойной покорностью сказал Собек.
-- Нет.
-- Что же ты думаешь, сестра? Живого меня не уведут ни из дому, ни от вас обеих.
-- Ляжем спать, - сказала Марина, - Сон - брат смерти, но отец хороших решений.
Собек снова ушел в курную избу, а когда на другой день проснулся на рассвете, Марина не стояла, как всегда, у печки и не готовила завтрак. Он ждал, но не дождался ее. Отворил дверь в горницу и увидел на постели одну Беату. Он подошел, стал около нее и зашептал:
-- Как же я позволил бы кому-нибудь взять тебя, если ты хочешь жить у нас, цветок лилии? Нет, не дождутся! Я не воевода, не князь, мне нечего думать о тебе, но никто не сможет так любить тебя и не будет так любить! Во власти твоей - кровь моя и жизнь, пташка долин, лилия моя!
Он, не сознавая, что шепчет, опустился на колени перед кроватью. Вдруг Беата проснулась и, увидев Собека, воскликнула с удивлением и страхом:
-- Что такое? Что вы делаете, Собек?
-- Я Марину искал... хотел помолиться, - ответил, вставая, смущенный Собек.
-- Марины нет?
А она, оседлавши лошадь и взяв в руки косу, рысью ехала через лес к Заборне. Она спешила: не дождавшись слуги, Сенявский, конечно, двинется к Татрам. Это надо было предупредить.
Дороги она не знала, но сломя голову домчалась до ближайшей деревни, а там мужики сказали ей, куда надо ехать.
Когда она подъехала к Заборне, было уже около полудня; она ехала медленно, потому что лошадь устала. Да и она сама была сильно утомлена долгой скачкой и тяжелыми мыслями.
Она ехала навстречу несчастью, чтобы предупредить его, не дать ему совершиться.
Она еще не знала, что будет делать, хотела только задержать нападение Сенявского на Грубое.
Она отдавала себя в его руки; хотела лечь у его ног, как порог, переступить который он не сможет. Что с нею будет, она не могла предвидеть.
Чувствовала одно: что боги ее призвали, что они вели се мстить Сенявскому за поражение отряда, который вел Собек, за кол пана Костки, за смерть деда, за разграбление дома, - мстить, хотя в сердце ее было любви столько же, сколько ненависти...
Дедилия, богиня любви, не услышала ее молитвы... У богини любви, окруженной голубями, увенчанной миртами и алыми розами, под грудью была голубая перевязь и сердце было видно, чтобы можно было убедиться, что нет в нем ничего нечистого, ни жажды мести, ни злобы. В сердце Марины все чувства были как змеи среди лилий. Она и любила и ненавидела.
Она держалась лесных дорог, чтобы не попадаться никому на глаза, и, чтобы не сбиться с пути, все время смотрела на вершину Бабьей горы, под которой лежала Заборня. Иногда встречные указывали ей дорогу. Она выдавала себя за сестру Яносика Нендзы Литмановского и говорила, что брат послал ее к Баюсу из Лещин, рыжеусому атаману, убившему панов Трояновского, Бобровницкого и Былину. Этого было достаточно. Никто не осмеливался дерзко поднять на нее глаза, и только, когда она проезжала, парии жадно поглядывали на эту красавицу.
Она приехала после полудня и заявила страже, стоящей перед корчмой, что у нее есть дело от Томека к пану.
Сенявский в это время сидел в комнате, обитой привезенными коврами, и писал стихи. Он чувствовал себя одиноким, покинутым, и сердце его было исполнено тоски и горечи. Когда слуга постучал в дверь, он едва приподнял голову, но, узнав, что девушка с косою в руке приехала верхом и остановилась перед корчмой, бросил перо, вскочил из-за стола и выбежал на двор.
Изумился он чрезвычайно, но только в первую минуту. Он подскочил к Марине и крикнул, как в Чорштынском замке:
-- Ты?
-- Я, - ответила Марина с лошади.
Вокруг стояли драгуны: десятка два людей, бывших свидетелями позора, которым Марина покрыла его в Чорштыне. Бешенство охватило Сенявского. Вспыхнув, как огонь, он закричал не помня себя:
-- Взять ее!
Драгуны стащили Марину с лошади, прежде чем она успела замахнуться косой.
-- Раздеть! - крикнул Сенявский.
С плеч Марины сорвали полушубок.
Она не сопротивлялась. Несколько сильных рук держали ее; с нее сорвали платок, юбки и, наконец, рубашку. Коса расплелась, и волосы рассыпались по плечам.
Она не кричала. Смертельно бледная, смотрела в глаза Сенявскому. Ничего человеческого не было в этом взгляде.
Высокие, прямые плечи ее не дрожали под руками солдат. Она стояла голая, похожая на стройную, гибкую, крепкую ель.
Переглядывались даже привыкшие ко всему солдаты Сенявского. А он, по своему обыкновению, подбоченился и, тяжело дыша от страсти, глядел на Марину.
Марина не знала, что он с ней сделает: не бросит ли ее на потеху драгунам? И ее лазурные глаза, словно острые ножи из голубой стали, старались проникнуть в самое сердце Сенявского. Смертельный ужас овладел ею. Только глаза и зубы были ее оружием в эту минуту. Сенявский стоял и смотрел на нее.
Видывал он во время своих путешествий по Италии мраморные статуи древних богинь. И Марина напоминала ему Диану, богиню охоты, с копьем в руке преследовавшую оленя.
Расцветшая сила сочеталась в теле Марины с расцветом женственной прелести. У Сенявского задрожали губы, подбородок поднялся вперед, шея вытянулась, как у сокола, летящего за добычей, - неожиданно, словно подгоняемый силой, превосходящей все, он подскочил к девушке, обнял ее одной рукой и, крикнув драгунам "Прочь!" - голую втащил по каменным ступеням в корчму; здесь он, закрыв глаза, чтобы не видеть ее взгляда, сжал ее в объятиях. А она, чуя уже над собой власть Дедилии, богини любви, подумала, что ложится преградой между Топорами и Сенявским.
Оба долго молчали. Наконец Сенявский прошептал:
-- Ты любила меня?
-- Любила, - отвечала Марина.
-- Зачем же ты мне противилась?
-- Я не шиповник, который можно сорвать, понюхать и бросить!
-- Любишь меня еще?
-- А что ты сделал?
-- Что хотел!
Сенявский почувствовал, как руки Марины сошлись за его спиной и впились в поясницу.
-- Тебя Томек послал?
-- Да. Я нашла его в лесу умирающим.
-- А что с ним случилось?
-- Панна Гербурт у вас?
-- Я бы убила и ее и тебя! - сказала Марина.
-- Значит, любишь еще?
Марина не ответила, только рукою нащупала то место, где билось сердце Сенявского.
После победы под Берестечком были совершенно подавлены крестьянские бунты. Вести о повсеместных разгромах деревень, о казнях и мести со стороны шляхты приходили все чаще и были все ужаснее, а Сульницкий, злясь на Сенявского за то, что тот держит его в глухой Заборне, бесчинствовал сам и разрешал бесчинствовать солдатам. Начались пожары, насилия, убийства и грабежи; каждую ночь во многих местах горели дома, и огромное зарево стояло на небе. Этими заревами приветствовали друг друга пан Ланцкоронский, впоследствии убитый мужиками, ротмистр Циковский и Сульницкий, слуга Сенявского.
В одну из таких багровых ночей Кшись проснулся и сказал жене своей Бырке:
-- Бырка, если так будет продолжаться, так и до нас дойдет.
-- Дойдет! - с закоренелым бабьим пессимизмом согласилась Бырка.
-- Если не переменится дело, плохо нам будет.
-- Плохо!
-- Надо спасаться.
-- Надо!
-- Руки-то у нас есть, а головы нет, - сказал Кшись.
-- То-то и оно...
-- Собек Топор - вот был мужик!
-- Ага!
-- Только не повезло ему под Чорштыном. Люди веру в него потеряли. И что-то с ним неладное творится. Я его видел третьего дня. Дохлый какой-то ходит. Да еще Маринка куда-то пропала...
-- Кажись, и лошадь взяла?
-- Да.
-- Собек в вожаки теперь не годится. А вот я знаю другого.
-- Кто же такой?
-- Литмановский Яносик.
-- Атаман этот?
-- Он. Вот это молодец! Если и он нас не спасет, так уж больше некому! Он только ногой топнет, как у него из-под лаптя семьсот чертей выскочит! Орел! Я к нему пойду.
-- Ну что ж, иди, - сказала Бырка. Она мало что понимала, кроме горшков да чистки коровьих стойл.
Кшись собрался, поел холодной капусты, оставшейся со вчерашнего ужина, - он хоть и любил поесть, а дома у себя был бережлив и недоедал, - завернул на дорогу в тряпку кусок овсяной лепешки да сала и отправился в Закопане к Нендзам. По дороге он не пропускал ни одной корчмы, выпил в каждой, но в меру, чтобы явиться к Яносику трезвым. Боялся только, что не застанет его дома. Каково же было его удивление, когда перед избой Нендзы увидел он огромную толпу баб, мужиков и детей.
"Это что же такое? - подумал он. - Помер кто-нибудь, что ли?"
Все переговаривались шепотом, а когда Кшись подал голос, чтобы узнать, что случилось, ему дали знак замолчать.
-- Спит! Спит!
-- Кто? - спросил Кшись.
-- Яносик.
-- Яносик? Он дома?
-- Дома. Только спит.
-- Болен, что ли?
-- Нет. Спит.
-- А чего вас тут набралась такая орда, словно на праздник?
-- Мы к Яносику пришли.
Кшись протолкался к избе. На пороге стояли старики, родители Яносика, и две двоюродные сестры его, Ядвига и Кристка. Рядом на скамье сидел Саблик и тихонько бренчал одним пальцем по струнам гуслей. Какая-то старая женщина, поглаживая мать Яносика по щеке, спросила:
Мать отвечала с гордостью:
-- Пойдет.
В эту минуту распахнулась дверь и из сеней вышел Яносик Нендза, в одной рубахе и портках, босиком. Он откинул со лба волосы и обвел толпу вопросительным, еще сонным взглядом. Мужики, бабы и дети повалились ему в ноги, крича:
-- Спаси нас!
-- От чего? - спокойно спросил Яносик.
-- От насилий, разбоев, огня и пыток.
Женщины обнимали ноги Яносика, восклицая:
-- Что есть - все отдадим тебе!
-- Я полотна!
-- Я корову!
-- Я меду!
-- Я девку! - крикнула какая-то баба, держа за руку прекрасную семнадцатилетнюю дочь. - Невинная, атаман!
Толпа окружила Яносика, а он положил руки на головы двух женщин, в слезах стоявших перед ним на коленях, и сказал:
-- Когда шел я с разбоя от Дуная в Польшу через Железные Ворота в Татрах, я видел ночь, красную от огня! От этого спасать вас?
-- От этого! От этого! - закричали мужики.
-- Да, да! Господь карает нас руками шляхты! За то, что мы захотели воли!
-- За восстание!
-- Ох, карает, карает! Хуже татар свирепствует шляхта! Жгут, головы рубят, вешают!
-- Целые деревни бегут!
-- Скотина, люди, добро - все гибнет!
-- Спаси нас! Спаси!
-- Мы сюда к тебе, атаман, как к архангелу Михаилу прибежали!
-- Под крылья твои!
-- Ты уж был нашим солнцем, - будь же и мечом!
-- Защити от панов!
-- Святой Станислав Костка все слезы своего святого потомка собрал в мешочек и отнес их к престолу господа бога!..
-- Да, да!..
-- Кровь наша льется! Ни на час нельзя быть спокойными за свою жизнь!
-- От огня, глада, меча, смерти внезапной и панской кары избави нас, господи!
-- От панских рук спаси нас, господи!
-- Пан Ланцкоронский, как Люцифер, что вышел из ада!
-- А ротмистр Циковский - антихрист!
-- Мор, наводнение, засуха не так страшны, как паны!
-- Либо нам бежать на край света, либо всем погибать у наших хат!
-- Своя шляхта хуже татар!
Со всех сторон раздавались стоны и плач баб, мужики стояли, опустив головы в безмолвном отчаянии. Семнадцатилетняя красавица вырвалась из рук матери, подбежала к Яносику и, повиснув у него на шее, стала целовать, говоря:
-- Гетман! Спаси наши деревни!
Яносик Нендза спокойно отстранил девушку и ответил такими словами:
тебе можно меня бить, так и мне тебя можно.
-- Вот, вот, так всегда и надо, - сказал старый Нендза, кивая головой.
-- Ну, так если можно панам бить мужиков, так и мужикам - панов, - заключил Яносик.
-- Верно! - с восхищением закричал из толпы Кшись. - Это вы, Яносик, хорошо сказали! Вы - голова!
-- Да, - сказал сыну старый Нендза. - Надо тебе идти.
-- Он пойдет, - важно и спокойно сказала мать Яносика.
-- Можете идти по домам, - сказал Яносик. - А из мужиков, кто хочет, пусть берет оружие и приходит сюда нынче к вечеру.
Люди бросились к рукам, к ногам разбойничьего гетмана, и он не мог их отстранить; целовали его в щеки, плечи, гладили по волосам. Прекрасная семнадцатилетняя девушка стала перед ним, поднесла руку к шее, словно собираясь развязать ворот рубахи, и спросила:
-- Хотите меня? Вот сейчас?
Но он улыбнулся ей ласково и снисходительно, как ребенку, и сказал:
-- Ты не для орла, - ты для павлина. Ну, прощай.
Девушка посмотрела на него - и расплакалась.
-- По домам! По домам! Расходитесь, - торопил людей старый Нендза.
Они уходили, благословляя Яносика, еще в слезах, но уже полные радости.
Остались только старый Саблик да Кшись.
Вдруг Яносик засунул в рот два пальца и так пронзительно свистнул, что все кругом задрожало.
-- Это еще что такое? - в ужасе закричал Кшись.
-- Хе-хе-хе! - засмеялся старый Саблик и, приставив гусли к груди, провел по ним коротким изогнутым смычком.
У Кшися в ушах звенело, он даже не услышал игры Саблика. Он думал: "Что-то будет? И зачем свистать так, что от этого свиста у человека нутро дрожит?"
Вскоре из лесу, над которым виднелся дымок (по-видимому, из какой-то хижины), вышел мужчина и направился к дому Нендзы.
Потом пришел второй товарищ Яносика, за ним третий. Шли они, должно быть, бросив домашнюю работу: у одного на одеже висели стружки.
-- Недалеко живут, - пояснил Саблик Кшисю.
-- Да, этот как свистнет, и черта в пекле разбудит! - с восторгом сказал Кшись, любуясь товарищами Яносика, высокими сильными крестьянами. Когда они стали рядом, от них, казалось, весной пахнуло, как от зеленых буков.
-- Ну, эти наделают дел! - шепнул он Саблику.
Саблик кивнул головой и продолжал играть на гуслях.
-- Эй, крестный, - закричал Саблику Яносик, - сыграй-ка песню о том разбойнике Яносике, что до меня жил. Мне под нее хорошо думается.
Саблик подвинтил колки, смазал смычок смолой, вынутой из кармана сермяги, и запел по-польски, вторя себе на гуслях, а двоюродные сестры Яносика, Кристка и Ядвига, ему подпевали. Кшись слушал разбойничью песню, которой еще не знал, и дивился ее красоте. Яносик сел на скамью под явором, засунул руки в карманы штанов и широко расставил вытянутые вперед босые ноги. Его три товарища стояли позади, опираясь на чупаги, а Саблик и девушки пели, глядя на Яносика:
Кшись, широко раскрыв глаза и блаженно ухмыляясь, смотрел на Саблика и девушек и в немом восхищении слушал песню, принесенную откуда-то из-за Татр. Он ловил каждое слово, каждый звук, чтобы все запомнить. Яносик смотрел в туман, прямо перед собой. По-видимому, мысли его были далеко. Когда же певцы замолкли, он сказал вполголоса, словно доканчивая вслух свою мысль:
Потом обратился к трем своим товарищам:
-- Бегите за мужиками, которые поближе, а прежде всего к тем, которые напрашивались ко мне. Скажите им, что теперь не откажу, приму их с благодарностью. Кто хочет мстить, пусть идет, и кто хочет грабить - тоже. Нынче к вечеру чтобы были здесь. А я пока что пойду спать.
Он поднялся и пошел домой, на мягкую постель. Отец с матерью пошли за ним - приготовить что нужно.
Три разбойника после краткого совещания разошлись в разные стороны.
Кшись пододвинулся к Саблику и спросил:
-- Где это вы такую песню слышали?
-- Слышал я ее далеко, на Спиже, от одного лесничего, - ответил Саблик. - Покойный Вавжек Нендза, дядя Яносика, да Яжомбек из Живчанского, да я были у него на охоте. Был и Яносик - мальчонка еще, восемнадцати лет ему не было. Леса там такие, что в любую сторону три дня иди, а из лесу не выйдешь. Это леса графов Пальфи, Эрдеди, панов Мариаши и епископа. К ним туда никакая весть не доходит. О войне узнают они, когда уж она кончится, а о моровом поветрии - когда уж оно где-то в море потонет. Были у этого лесничего три дочки: одну звали Ирма, и были у нее волосы светлые, как лен, другую - Веронка, у этой были косы черные с синим отливом, а третью, младшую, звали Ючи, по-нашему - Улька. И еще был у них брат, Андриш, который играл на гармонике. Они-то и пели эту песню. Тихо там, только речка шумит около дома да деревья над ней. Небо видно только между их верхушками, папоротник - до пояса. Глушь страшная. Девки пряжу прядут и поют песню за песней. Размножились там дикие свиньи целыми тысячами и изрыли все поля. Вот граф Пальфи прислал за нами, прослышав, что мы хорошие стрелки. Яносик тоже увязался за нами: любопытно ему было.
-- Красивые были девки? - с интересом осведомился Кшись.
-- Чудо!
-- Как же это лесничество называлось?
-- А тебе охота там побывать? Рабсик, вот как оно зовется. Мы там недолго были, одну ночь только, а оттуда пошли дальше, к Батыжовцам. Яносик не раз тамошних девок вспоминал. До сих пор тоскует по ним.
-- Что ж он туда не пойдет?
-- Разбойнику не дело так ходить. Он всегда должен быть настороже; про Яносика по всей Венгрии слава гремит, две тысячи талеров назначено за его голову.
-- Да... Золотая песня!
-- Золотая! Когда Яносик думает, как ему что сделать, всегда заставляет меня петь ему эту песню, - сказал Саблик. - И девки от меня научились.
-- Да, лучше всего думается под старую песню, - убежденно заметил Кшись. - Я сам, как надо что-нибудь обдумать, снимаю со стены свою скрипку и играю. Бырка, конечно, сейчас начинает языком молоть, будто я ничего не делаю, а я ей на это заиграю:
-- Ой, сестрица, слыхала? - крикнула одна сестра Яносика, Ядвига, другой, Кристке, когда старый проказник Кшись пропел последний, четвертый, стих.
-- Я так считаю, - сказал Саблик, - что нет ничего лучше музыки да песни. В песне - вся душа человека. Гор этих не обойдешь и в неделю, а одной мыслью можно их все охватить, - так же и в песне все выразить можно. Ударишь по струнам - и словно увидел звезды.
-- Верно, - подтвердил Кшись.
-- Я не раз недели по две проводил в горах на охоте - и ничего, не скучал. Гусли у меня всегда были в рукаве завязаны: подстрелю я медведя - и сыграю, чтоб ему веселей было умирать.
-- Ну-ну! - воскликнул Кшись.
-- А себе играл я по ночам в долинах, у костра, под Криванем, в Глинской долине, под Большим Верхом, за Воловцем, в Менгушовецкой, где придется. Скалы вокруг меня да лес. Я да он.
-- Медведь? - спросил Кшись с живостью.
-- Медведь. Искали мы там друг друга, а как сходились - лес гремел.
Орлиное лицо старого Саблика стало строгим, он пропел смычком по струнам, тонкие губы его задрожали, серые, потускневшие глаза устремились куда-то в пространство.
-- А липтовских стрелков сколько ты там в горах оставил с пулей в груди? - спросил Кшись.
Саблик только головой кивнул.
-- Э, поди-ка сосчитай! А зачем поперек дороги становились? - добавил он, не переставая играть.
А Кшись сказал:
-- Теперь я спокоен. Коли Яносик Литмановский двинется - значит, аминь. Побегу-ка я к Собеку, к Топорам, к Мардулам, к Мровцам на Ольчу - надо их оповестить, послать кого-нибудь на Бялку и Гронь.
-- Есть мужики и в Буковине, - вставил Саблик.
-- Там народ запуганный. Высоко живут, на ветру. Как выйдет мужик в поле, у него каждый волос отдельно торчит, а на каждом волосе - вошь сидит.
-- Батюшки! - ахнула Кристка.
ласточек бывает по осени на башнях шафлярского костела. Придут Топоры, Мардулы, Уступские, - эх, эти им запоют:
-- Ха-ха-ха! - засмеялся тихонько Саблик.
-- Ну, пока оставайтесь с богом, - сказал Кшись, поднимаясь со скамьи, - Приду и я. Только скрипку захвачу из хаты. Буду, как и вы, играть Яносику.
-- А баба? - спросил Саблик.
-- Бырка? Бырка моя не пропадет!
-- Батюшки! - воскликнули обе сестры Яносика, Ядвига и Кристка, покатываясь со смеху.
Но из сеней выглянула мать Литмановского и шикнула:
-- Тише, девки! Яносик спит!
Но он не спал. Лежал на постели и смотрел в потолок. Прошло уже восемь лет с той поры, как он был в Рабсике и слушал пение Ирмы, Веронки и Ючи под гармонику Андриша. Через страшные леса на рассвете пришли они к хижине лесничего. Он, Яносик, и первейшие охотники - крестный его, Саблик, дядя Нендза и Ясек Яжомбек. Вел их посланный от графа Пальфи. Спали в лесу, в яме, пришли к лесничему, когда было еще темно. Стоял туман; жена лесничего их накормила. По росе, около дома, мимо коровьего хлева, мимо сараев, ходили девушки. Они казались в тумане призраками, лиц нельзя было разглядеть, только видно было, что это девушки. Все казалось сотканным из тумана: дом, хлев, стойло, люди, привязанные гончие. Моросил дождик. Крупные капли падали с крыши медленно и редко.
Лесничиха дала им по чарке можжевеловой водки и по огромному куску хлеба с венгерским салом. Дядя Вавжек Нендза, которому нос проломил медведь, и Ясек Яжомбек, приятель его, нос которому проломила рукою Кунда Гарендская, как-то неловко повернувшись во время танцев, - после этого угощения разговорились. Их не понимал никто, но они друг друга понимали. Понимали, несмотря на то, что оба были глуховаты: дядя - оттого, что его в молодости ударил обухом Куля Валовый из-за Мартыновой Бронки, а Яжомбек - оттого, что на него свалилось дерево во время рубки. Они бренчали на губах, как на варгане; только и можно было разобрать, как дядя говорил: "Ох, бестия!" - а Рябчик: "То-то и оно". Это они прибавляли к каждому слову.
А цветущие, высокие, крепкие девушки бродили в тумане на дворе, и роса заглушала их шаги.
Охотники отправились вместе с лесничим. Сошлись с ловчими и охотились весь день, до вечера. Убито было девять кабанов, три волка, рысь, четыре оленя и лось, не считая серн, лисиц и зайцев. Два медведя были ранены, но убежали. Одного охотника, немца, запорол вепрь; двоих егерей помял медведь, и один из них тут же умер.
Вечером вернулись в избу лесничего, чтобы переночевать и завтра идти дальше.
Лесничиха приготовила из графских припасов обильный ужин. Было токайское вино и кошицкий мед, пироги из пшеничной муки и гуляш с разными приправами. Богата земля венгерская, текут в ней реки молоком и медом.
На скалистом, холодном Подгалье люди мечтают о ней, как о рае...
К вечеру погода прояснилась: звезды усеяли темное небо. Лес весь заискрился, словно зацвел ими. Тысячи звезд сверкали на верхушках и сучьях.
играл чардаш, а танцевал его с лесничихой старый Саблик, к тем большему изумлению присутствовавших, что он был поляк и в лаптях, а не в сапогах. Когда он кончил, Рябчик обратился к Яносику:
-- Попляши-ка ты, парень!
Крестный Саблик подвинтил колки и заиграл. Андриш ему вторил. Снял Яносик чуху, сбросил сермягу и пояс и вышел на середину комнаты в одних только портках да в рубахе. Посмотрел на дверь в соседнюю комнату: там стояли обе девушки, которых утром видел он сквозь туман. У одной были светлые, как лен, волосы и голубые глаза; у другой - волосы черные, блестящие, а глаза - синие, как небо.
Сердце его дрогнулр. Он взглянул на вторую и запел под Сабликовы гусли:
Так песней ответил он глазам девушки.
И вот - не вернулся.
Плясал, должно быть, хорошо, потому что дядя Вавжек, который был скуп на похвалы и молодежь не ставил ни во что, раза два сказал: "Ах, бестия".
Тридцать раз проплясав вокруг комнаты и проделав все коленца, Яносик, разгоряченный танцем, вышел из дому проветриться. Но, сделав несколько шагов, встретил черноволосую Веронку.
-- Красивый танец, - сказала она.
-- А вы красивее, - ответил Яносик.
-- Завтра пойдете дальше?
-- Да.
Девушка вздохнула, а он обнял ее и шепнул:
-- В вас для меня весь свет!..
Надо было разойтись. Мать позвала девушек в дом. Они, как обычно, принялись прясть и вместе с матерью стали петь гостям, а Андриш играл на гармонике. Подперев головы руками, до поздней ночи слушали охотники разные песни: о парне, который спрашивал мать:
А узнав, что она умерла, что лежит в могиле во чистом поле, пошел к могиле и стал звать:
А когда она не встала, когда сказала, что мертва, что земля засыпала ей рот и глаза, он так причитал:
А потом, улыбаясь, запели девушки:
Пели они и песню странников:
И унылую, тоскливую песню венгерской неволи:
А под конец запели:
Так песня следовала за песней, пока не сморил могучих охотников сон. Головы их склонялись все ниже. Их отвели спать на сеновал.
Но Яносик успел перекинуться словечком с чернокудрой Веронкой. И когда все заснули, он тихонько выбрался с сеновала, а она ждала уже у колодца. Пошли в лес, полный звезд. Она не защищала ни губ своих, ни себя. Только спрашивала:
-- Вернешься?
-- Вернусь.
Она говорила:
-- Ты для меня - как этот лес...
А он отвечал:
-- Я с тебя собираю мед, как пчела с сирени...
Была еще ночь, когда они расстались. Еще не светало, когда лесничий затрубил в рог, сзывая собак. Снова дали охотникам по чарке можжевеловой водки и по огромной краюхе хлеба с салом. Но Яносик не ел: он положил хлеб с салом в мешок и, уходя, запел:
Но уже недели через две отец отвел его на Паукову гору, к Кристофу Пауку, знаменитому разбойничьему атаману: ибо такое поприще избрали для него отец, дядя и крестный, а мать одобрила их решение. Паук испытал его, проверил силу, бег, прыжки, умение бросать чупагу и рубить сучья и, приведя его к присяге перед наведенным пистолетом, принял в свою шайку. А когда, год спустя, Паука повесили в Микулаше, на Липтове, Яносик Нендза был уже прославленным разбойником и за его голову обещана была награда.
Любовниц у него было сколько угодно и где угодно; но он несколько остерегался девушек, боясь предательства.
А той Веронки из Рабсика он забыть не мог.
Что с ней? Живет ли еще в лесу у родителей, или вышла замуж и хозяйничает в избе лесника или крестьянина? Жива или умерла? Так ли прекрасна, как была?
Не раз задумывался о ней Яносик Нендза, ибо никогда ни одна женщина не могла заменить ему ее, и красота всех их меркла перед красотой Веронки, как все цветы сада - перед черной розой.
И он часто заставлял Саблика играть и петь ему спижские песни. От Саблика научились им и товарищи Яносика, и его двоюродные сестры, и мальчик-слуга, и даже мать часто напевала их за ткацким станком или прялкой или когда сучила лен.
Когда Яносик обдумывал что-нибудь, ему особенно нужны были эти песни. Надумает он что-нибудь под песни Веронки из спижских лесов и пойдет сеять ужас в долинах от Липтова - за Тиссу, за Дунай, до Железных Ворот у турецкой границы.
От розысков Веронки удерживал Яносика Нендзу не только страх за свою голову: она была дочерью лесничего, графского слуги, и ей с детства внушили ненависть и отвращение к разбойникам, так же как ему, Яносику, - презрение к слугам панским и гордость вольного человека. Да и мать не допустила бы, чтобы он женился не на хозяйской дочери, а на "нищенке", на девке "с панского порога", на "служанке".
Он боялся даже встречи с Веронкой: предпочитал вспоминать ту ночь, те несколько часов и заставлял петь себе песни, под которые обдумывал планы разбойничьих вылазок, как орел, готовый налететь на добычу.
Марину не разыскивали. Ясно было, что она взяла лошадь и куда-то уехала по своей воле. Быть может, убежала, охваченная внезапным страхом перед Сенявским... или хотела таким образом отвратить несчастье: ведь Сенявскому незачем было теперь вторгаться в Грубое. Она могла предполагать, что Гербурт рано или поздно узнает о пребывании у них Беаты и приедет, чтобы взять ее, а противиться этому никто не посмеет, да и не должен.
Но чем дольше жила панна Гербурт у Собека Топора и чем больше они сближались, тем сильнее в душе его разгорались пылкие желания, тем горячее закипала в нем кровь. Он не осмеливался смотреть на Беату прямо, но за спиною пожирал ее горящими глазами и при виде ее чувствовал, как что-то жжет ему губы. Он выискивал тысячи предлогов, чтобы всегда быть около нее, и мучился, как бы чем-нибудь не выдать себя. Он спал в кухне, а Беата в чистой горнице, и по ночам он сидел у ее двери, прислушивался и проклинал дом, построенный так, что не было щели между дверью и косяком, а перегородка доходила до самого потолка. Но однажды ему в голову пришла мысль просверлить дыру в потолке и через нее подсматривать за Беатой.
Когда Беата была в хлеву, он взял большой бурав и пошел на чердак. Но когда приставил острие к потолку над самой постелью Беаты, его охватил священный ужас.
Как? Сверлить дыру, дырявить дом, построенный при короле Ольбрахте, стоящий полтораста лет, дом, в котором умер его отец, его прадеды Топоры - Кшос, Обух, Ясица, высокий, дом, в котором умер сам строитель его, Валилес, брат Ломискалы, корчевавший некогда лес под селение Грубое, дом, в котором убили деда, в котором рождались поколения за поколениями, - этот священный дом? Портить его?!
С одного волокна начинают в лесу портиться бук и ель, а потом дерево все прогниет, искрошится и рухнет. Так и у медведя: загнивает один только зуб, и, как ни велик и силен медведь, конец его уже начался. Но это делает время, - а он, Собек, в своем доме, в доме отцов своих, сам начнет разрушение?!
И Собек отнял от потолка приставленный уже бурав.
Но тут заговорила страсть. Он увидит, как панна ложится, увидит, как она будет вставать, умываться и менять белье, увидит...
Он приставил бурав к дереву. Казалось ему, что дом вздрогнул.
И снова он отнял сталь.
Священный ужас охватил его. Он оглянулся. Ему казалось, что за спиной стоят тени, что страшные руки протягивают к нему великаны-предки: Валилес, выкорчевавший землю для Грубого, и Ломискала.
Но никого не было.
Он снова приставил бурав, - надавил, повернул...
И стал вертеть изо всех сил, с ожесточением, обливаясь потом, дрожа от озноба.
Вертел... Со страстью, в каком-то безумии, с силою десяти человек вертел дыру, пока не провертел ее. Он вытащил сталь, сдул опилки - и увидел дневной свет и постель Беаты Гербурт. Тотчас же сбежал вниз, чтобы подмести пол, - и с тех пор дни и ночи проводил на чердаке. Потому что приходилось взбираться наверх и ложиться на пол так, чтобы никто не слышал, и спускаться точно так же незаметно. Не раз случалось ему пролежать на чердаке с полудня до следующего утра.
Родные стали совещаться.
Марина пропала. Собек весь высох, бродит как тень, хозяйство забросил, еле волочит ноги; если так будет продолжаться, он при всем своем богатстве пойдет с сумой. Он словно зачарован, как птица, под взглядом змеи... Все богатство Топоров прахом пойдет!
А тут еще недалеко, по соседству, здоровый мужчина, пришедший из лагеря под Берестечком, слег и умер. В деревне той начал распространяться тиф. Откуда бы, ежели мужик пришел домой еще совсем здоровым?..
Бабы стали шептаться, мужики совещались. Мужики толковали о том, что Собек опустился, не ищет Марины, не думает о мести за смерть деда; бабы шушукались о другом. Жена Железного Топора сказала жене Топора Лесного:
-- Кажись, сглазили семейство Ясицы.
-- Марина пропала - и следу нет...
-- Да. Точно ее унес кто-то.
-- Я думала - не русалки ли, да нет их нигде, и не слыхать о них.
-- Тоже и не Монах: люди его здесь давно не видали. И не волки - чай, не зима.
-- Ну, так куда ж она пропала?
-- Кто знает?
-- И с лошадью вместе. Сквозь землю не провалилась, на небо не взлетела. Не иначе как ее выгнало что-то из дому невесть куда: в лес или в горы. Бог знает, жива ли она еще?
-- Так, так... Неведомо, что с ней сталось...
-- Сглазили ее. Больше нечему быть.
-- А Собек-то? Тень тенью. Да и мало его на людях видать. Все дома сидит целые дни.
-- Да. Я тоже в нем перемену заметила.
-- Да и я. А с каких пор?
-- Недавно. Сейчас же почти, как с овцами с гор сошли.
-- Так, так... Теперь уж дело ясное: сглазили их.
-- Сглазили.
-- И люди кругом болеют. Трое померло.
-- Да.
-- А почему? Из-за чего? Да тут никакой болезни не бывало! Откуда бы она взялась? Кабы Войтек Бустрицкий, который с войны вернулся, больным пришел, а то ведь ничего с ним не было!
-- Здесь захворал.
-- Сглазили, верно. Но кто?
-- А кто здоровый ходит тут, да красивый, да как сыр в масле катается. И откуда взялся?
-- Ты о ком это?
-- Жрет, пьет, как тот колдун, что за речкой у Собанка жил и всех донимал, да еще потом деревню затопить хотел.
-- Но у нас здесь колдуна никакого нет, ни к кому из хозяев не приходил.
-- Это-то я знаю. А что Галайда нашел? У озера-то?
-- Эге! Панну эту?
-- Он мне сам рассказывал, а я ему сколько раз говорила: кто знает, хорошо ли ты сделал, что ее принес?
-- Может быть, и правда. Гм...
-- Сами посудите: все кругом к земле клонится, а она на глазах расцветает!
-- Да, да, это вы правду говорите.
-- Я ни на кого клепать не стану. Да ведь это в глаза бросается.
-- Да, да, верно, просто глаза режет.
-- Топора старого убили, жена его колодой лежит, Марина пропала, Собек одурел, - а ей хорошо.
-- Так, так!
-- Я пустяков болтать не люблю, но как тут не задуматься: кого это Галайда в шалаш принес?
-- Вот, вот, кто знает?
-- Может, нечисть какая, дьявольское наваждение...
Бабы с минуту молчали под впечатлением услышанного.
-- Что делать? А что сделали с колдуньей за Белой рекой?
-- С Беджаной? Которую сожгли?
-- Да!
Опять молчали, чувствуя, что высказали что-то страшное, словно раскаленный камень бросили в чью-то голову.
-- Когда стало у коров молоко пропадать? Когда стал умирать дети? Как раз тогда, когда она откуда-то пришла.
-- Пришла она, кажись, из города.
-- Толкуй там! Кто знает, откуда?
-- Может, и с Лысой горы?
-- Я это от людей слыхала. В Испании сами ксендзы велели еретиков и разных колдунов жечь. И считалось это святым делом!
-- Да и немцы Гуса какого-то сожгли.
-- Ну да, который детей еще в животе материнском портил, так что они мертвые рождались.
-- Да, да, и я это в Шафлярах слышала: ксендз говорил с амвона богомольцам.
-- Спаси, господи!
-- Надо людей спасать...
-- Да и род наш: Собек ведь - Топор.
-- Может, тогда и Марина найдется. Почем знать?
-- А что, ежели мы ее начнем бить? До тех пор, пока Марину не вернет либо скажет, где она. А если уж померла Марина, так узнаем хоть, где ее тело.
-- Пойдем к мужикам.
Пошли. Мужики выслушали их внимательно. Были это мудрые и в делах человеческих опытные старики, и говорить им разные пустяки было не к чему. Они позвали самого старшего Топора, Мурского, и его жену.
и она могла бы присвоить себе все хозяйство. Такие дела уж не раз случались. Наскучит какому-нибудь черту сидеть в пекле, и вздумает он зажить на земле своим домком. Ну, и купит у мужика землю или выслужит чем-нибудь - где мужику с чертом тягаться? А иной раз черт его либо застращает, либо разными хитростями доведет до разорения, а хозяйство возьмет себе. Иной раз и обманом выманит. И женились такие черти, что жили в деревне. После одного нечистого духа остались под Черным Дунайцем его дети, Духи. Да и Покусы [Покуса - искушение (пол.)], большой род, расселившийся от Людзимежа до самых Полян, тоже от нечистого пошли. Кто знает, может быть, эта панна подослана дьяволом, и может, она его любовница?
-- Да ведь никто не видел, чтобы кто-нибудь к ней ходил...
-- Во-первых, они на время могли расстаться, а во-вторых, - дьяволу ни дверей искать не надо, ни в окошко стучаться. Он во всякую щель пролезет, в замочную скважину или под дверью и людей усыпит.
Старый Топор из Мура долго молчал. Наконец он заговорил:
-- В чем тут дело, я не знаю, а что она хочет Собеково да Маринино добро к рукам прибрать - это может быть. Слышал я от старых людей про карлу, который нанялся к мужику в работники, и мужик при нем до такой нужды дошел, что хотел повеситься. Не знали, чем ему помочь. Наконец нашелся умный человек и посоветовал карлу выгнать. Ну, собралась вся округа и выгнала карлу вон, за границу. А мужик опять разбогател, как прежде. Было это где-то на Ораве.
-- Вот, вот видите? - затараторила Железная.
-- Так и тут будет, - подхватила Лесная.
Сколько раз подходил он ночью к ее двери - и всякий раз отступал, не смея открыть ее. Он так одичал, что рад был исчезновению Марины: при ней нельзя было бы лежать на чердаке, над просверленной в полу дырой, или по ночам подслушивать в сенях у дверей Беаты. А он прислушивался к каждому ее движению, к каждому вздоху, к дыханию.
Когда она ворочалась на постели, его пронизывала горячая дрожь, словно он выпил расплавленного железа. Иногда ему приходила мысль вырыть из-под явора позади дома медный котелок с дукатами и высыпать золото к ногам панны, но тотчас же он смеялся над этой мыслью: и не столько золота видела она в отцовском замке. Может быть, в детстве давали ей больше золота, чтобы она им забавлялась!
Не раз Собек в конюшне бился головой о стену, а иногда, ошалев от муки, дергал лошадей за уздечки, пинал их ногами, без всякой причины бил кулаком по мордам, так что они уже дрожали, как только он входил в конюшню. А раньше они дружелюбно поворачивали к нему головы. Работник удивлялся, но когда однажды вздумал что-то сказать, Собек захватил в кулак его рубаху у самого горла, рванул его к себе и взглянул на парня такими глазами, что тот решил молчать, даже если Собек станет живьем драть с лошади шкуру.
Беата ходила тихая, ничего не зная, ни о чем не догадываясь, в тревоге и беспокойстве за Марину и в страхе перед Сенявским. Тем не менее воздух, здоровая пища и работа сделали то, что она слегка пополнела и порозовела. Любовь и страшная судьба Костки, угрызения совести и горе сделали эту кроткую и спокойную девушку печальной и задумчивой. Постоянная меланхолия омрачала ее лицо и глаза. Она жила, как человек не от мира сего, и трепетала перед действительностью.
насколько могла, старалась наладить своим трудом. Что могло случиться с Мариной? Беата терялась в догадках.
Много хлопот и возни было со старой бабкой, которая не жила и не умирала. Она была в полном сознании: глаза ее разумно смотрели на людей. Видно было, что в ней про исходит мучительная борьба жизни и смерти, но она не могла умереть. Лежала в своей комнатке, похожая на скелет, беспомощная и неподвижная. Но глаза ее, широко раскрытые, страшные глаза полутрупа, открывались каждое утро! Она жила.
Однажды около полудня Собек, возвращаясь с чупагой в руке из лесу, где отмечал деревья, которые надлежало вырубить, увидел с удивлением большую группу людей, во главе которой шли Топоры, Железный, Лесной и Мурский со своими женами. Толпа направлялась к его дому, и многие - особенно бабы - были вооружены вилами, цепами и кнутами. Он прибавил шагу и, забежав вперед, спросил:
-- Куда это вы такой толпой идете? На волков?
-- К тебе, - отвечал Топор из Мура, старший в роду.
-- Ну да.
-- А что случилось?
-- Нечисть идем выгонять из твоего дома.
-- Нечисть? Из моего дома? Какую нечисть? Я ничего не знаю!
-- Меня испортили? Да вы что, тетка, одурели? Что вы такое говорите?
-- Тетка правильно говорит, - сказал Топор из Мура. - Мы тебя пришли спасать.
-- Что за черт? - крикнул Собек, потеряв терпение. - Или вы все сумасшедшие, или я рехнулся? Что такое вы говорите?
И стукнул чупагой о землю.
-- Послушай, Собусь, дитя мое. Поступил в одной деревне на Ораве карла к мужику в работники. Пропадал при нем мужик, вот как ты теперь. Во всем ему не везло, коровы падали, овцы и кобылы яловые стали, баба его умерла, сам истаял, - вот как ты теперь. А тут еще мор напал на людей. Ну, собралась родня этого мужика и вся деревня - и выгнали карлу.
-- Ну, так что ж? Я-то тут при чем?
-- А ты умом пораскинь! Деда убили, бабка в параличе, Марина пропала, - бог весть, жива ли еще, - сам ты похудел, извелся так, что глядеть жалко, за хозяйством не смотришь, а в деревне люди кругом от горячки помирают...
-- Ну, так что ж? - тревожно прервал его Собек, словно ужаленный недобрым предчувствием.
-- Кого?
-- Панну.
-- Панну?!
-- Мы так порешили, что все это несчастье она в ваш дом принесла.
-- Да.
-- Да вы, дядя, белены объелись или меня с ума свести хотите?
-- Помни, с кем говоришь! - строго сказал Топор Железный.
-- Господи боже мой! Не вводите меня в искушение, потому что, хоть вы и старше и дядя мне...
-- Да хоть тысяча деревень! Я здесь хозяин! Я в своем дому; и кто у меня в доме, тот мне свой! Ступайте ко всем чертям, пока я не осерчал!
-- Мы тебя не боимся, - сказал Топор из Мура.
-- Мы сюда по святому делу пришли. Где панна?
-- Да с чего это вам взбрело в голову? С чего?
-- Чистое наказание! Заладили - порченый да порченый! Чтоб вам пусто было! Вот как брызнет кровь из-под обуха, так узнаете, порченый я или нет.
-- Помни, с кем говоришь! - снова грозно остановил его Железный.
-- Да хоть бы и с вами, крестный! - загремел Собек. - Вы ее у меня не отымете! Разве только вместе с душой вырвете!
Мужики переглянулись. Переглянулись и бабы. Покивали головами.