Легенда Татр.
Часть вторая. Яносик Нендза Литмановский.
Страница 2

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1912
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Епископ Пстроконский, настоятель Тынецкого монастыря, жаждавший вернуть из изгнания Яна Казимира и спасти Польшу от шведов, так хохотал, что залил всю рясу золотистым вином пана Понграча.

А когда он ложился спать на награбленных мехах, Гадея прочел ему "Отче наш" по-гуральски.

Епископ дал ему подзатыльник, а сам шелковым платком утирал выступившие от смеха слезы.

Мужики плясали, стоя на одном месте, потому что было тесно; они выколачивали ногами дробь и подскакивали, а епископ равно дивился как дикой, однообразной, исступленной музыке, так и этой однообразной, дикой пляске, для которой воистину надо было иметь "ноги из стали, которые черти дали". Дивился он также несравненной легкости, ловкости и энергии танцоров, а всего больше тому, как танцор, став на концы пальцев и выпрямив ноги, мог бесчисленное множество раз сдвигать и раздвигать пятки, не прикасаясь одной к другой, - это казалось епископу шуткой, достойной французского балета, о котором рассказывались чудеса.

Звали плясать Марину, но она не пошла. Она сидела в углу, мрачно задумавшись, а когда ее стали уговаривать, чтобы показала гостю и женский танец, она встала и ушла.

-- Кто эта женщина? - спросил епископ Яносика.

-- Вот этого мужика сестра, - отвечал Яносик, кивая на Собека Топора. - Орлица разбойничья, - прибавил он, - двоих мужиков стоит.

-- И грабит?

-- Грабить-то она не грабит, а все же я ей ее долю даю, объедками не отделываюсь.

-- Так что же она тут делает? Еду вам готовит да грехи плодит?

-- Еду готовит, а греха не плодит никакого. Один хотел было попытаться, Юро из Ляска. Он уж помер, убили его стрелки епископа краковского. Попытался - да чуть богу душу не отдал. Она не грабит, но, когда надо, дерется так, что ни я, ни брат ее, ни другой кто-нибудь лучше не сможет. Мстит она, потому что один шляхтич хотел украсть ее и в Чорштыне при пане Костке булавой так ударил, что она без чувств наземь свалилась.

А когда всех стало клонить ко сну и мужики разошлись спать, кто в сараях, кто в шалаше, ксендз-епископ, шепча молитвы, стал смотреть на мир божий в дыру, оставленную в стене, между балок, для выхода дыма. Видел он звезды, сверкавшие так, как никогда не сверкают они для тех, кто глядит из долины, на таком чистом небе, что казалось оно стеклянным. Не захотелось ему сидеть в шалаше; он надел шубу и присел на пороге. Кругом стоял лес, спокойный и невыразимо тихий. Бесконечное, светлое, зеленовато-голубое небо простиралось над ним, как огромное поле, покрытое звездами и родящее звезды. Белый снег на лежавшей перед епископом поляне был так же безмолвен, как лес и звезды. О такой тишине и глубоком покое ксендз Пстроконский до сих пор не имел представления. И еще приковывала его внимание мгла, похожая на столб дыма от костра, - это было облако над лесом, недвижное, словно одетое льдом. Торжественно и безмятежно было это затишье, грозное безмолвие пустыни.

"Воистину, - сказал самому себе епископ, - если бы я сейчас увидел летящего ангела, то не счел бы это за чудо: мне казалось бы это обычным явлением зимней ночи в горах".

Он вернулся в шалаш и лег на приготовленную ему постель возле очага, на котором то и дело поправлял огонь кто-нибудь из лежащих вокруг горцев.

Скрипнула дверь, и вошла Марина. Она ночевала в чулане при шалаше, куда ставят обычно молоко в ведрах и складывают разный инвентарь.

-- Еще не спишь? - спросил ксендз.

-- Да вот иду, - отвечала Марина.

-- Прекрасная ночь, - сказал епископ.

-- Послал господь!

-- Так отчего же грехи на свете?

-- Так господь бог устроил нарочно, чтобы человек заботился о спасении души.

-- А не лучше ли было совсем не создавать человека?

-- Если бы человека не было, он не мог бы спастись.

-- А зачем бы это ему нужно было? Ребенок, который не родился, сосков не ищет. Он не голоден.

-- О мысли и воле божьей человеку судить нельзя.

-- А страдать ему можно? Да?

-- Человек затем и живет, чтобы страдать и небесный венец себе выстрадать.

-- А без него он не обошелся бы? Без ада и без рая?

-- Какая-то мука в тебе говорит.

-- Э, ваша милость, мука мукой, - душа человеческая говорит во мне; есть она у меня, как у всех.

-- В костел ходишь?

-- Раза два была. В Шафлярах.

-- Что ты здесь делаешь?

-- Ищу, чего не найти, теряю то, от чего не отделаться.

-- Говори яснее.

-- Э, ваша милость, чего уж девке ясней говорить, коли и господь бог ясно ничего не сказал!

-- Кощунствуешь! Бог все сказал в Евангелии.

-- Я его слышала в громах и молнии, да не понимала, что говорит.

-- Куда?

-- Познать бога.

-- Куда? В долины? Что ж, разве его там больше, чем здесь? Разве там больше звезд светит, гуще леса, больше речек? Разве там ярче молния сверкает, громче гром гремит? Разве сильнее там дуют вихри и лучше поют летом птицы в рощах? Разве там заря больше радует, а вечером больше покоя сходит в души человеческие?

-- Кто научил тебя так думать?

-- Кто? Да господь бог, о котором вы говорите. Коли он создал все - значит, и меня, а коли меня - значит, и то, что во мне.

Задумался епископ Пстроконский.

-- Как тебя звать? - спросил он через некоторое время.

-- Марина.

-- Марина, - сказал епископ, - гляди, какая красота! На небе живет господь бог, вокруг него - ангелы, святые угодники хором поют ему. Правда, ведь хорошо и лучше не может быть?

-- А на земле что?

-- То есть как?

-- Да здесь, на земле?

-- Господь бог с ангелами смотрят на землю и охраняют ее.

-- Страсть как хорошо они это делают! - сказала Марина. - То-то опустела наша земля.

-- Как опустела?

-- Эх, кабы послушали вы, ваша милость, что рассказывают старые люди! Тогда еще здесь Святобор царствовал! Похож он был на медведя, большой и кудлатый, а на голове - оленьи рога. Стерег он леса с топором в руке. Когда на задних ногах шел по лесу, так земля гудела под ним... Но страшен он был только тому, кто лес портил... Красные глаза светились у него во лбу ночью... Дрожали перед ним те, кто рубил лес, топоры бросали да старались удрать... Еще была здесь Погода, владычица дня золотого и серебряной ночи... Крылья у нее были голубиные, и цвели на них анютины глазки... Тогда здесь была и богиня Весна... Жаворонки вылетали из ее рук, а улыбалась она, как солнце на листьях явора... Тогда Лели стерегли клады, спрятанные среди папоротника, тогда светлые Майки и лесные девы по лесам бегали... Тогда здесь цветы, и деревья, и птицы говорили с людьми... Идет человек лесом, а вокруг словно тысячи колокольчиков звенят... Каждое дерево, каждый цветок, каждая травка, каждая птица говорили по-своему. Человек шел по лесу, разговаривал, шутил с ними, а не так, как теперь: поют одни птицы, да и то никак их язык не поймешь. Куда девались ночные огнецветы, что сидели на горах вокруг озер, словно лилии, и звездами играли в воде? Где Лунные девы, что во мгле ночной летали над горами? Где Зарницы, что сеяли и собирали росу? Где синеглазые Сны, скрывавшиеся, точно зайцы, в сени лесной, под сплетенными ветками? Где Заря с огнем на голове и красными крыльями? Где Великан, на плечах сносивший солнце с небес, как пастух сносит с кручи овец? Где водяные с трубами и свирелями, родившиеся когда-то давно от козлов и пастушек, обросшие шерстью, с козлиными рогами, скачущие на двух ногах? Где Полуденницы, хватавшие девок за плечи и бросавшие на траву так, что каждый с ними делал что хотел? А Веснянки, на молниях летавшие по небу? Куда это все девалось? Пришли ксендзы да паны, стали рубить священные деревья, чтобы из них делать кресты, расставили эти кресты повсюду, и все пропало... Провалилось в озера, в щели и ямы подземные... Только откликнутся иной раз - словно бы плачут...

-- Марина, - спросил епископ, - ты знаешь молитвы?

-- Учили меня миссионеры, которые у нас в Грубом жили, когда я еще маленькая была, - отвечала Марина после некоторого молчания, как бы пробуждаясь от сна.

-- Каждый день молишься? - продолжал спрашивать епископ.

-- Как это?

-- Захочется - тогда и молюсь.

-- Каждый день надо молиться.

-- Все равно, хочется или нет? Да что ж это за молитва такая? За ноги, что ли, надо ее ловить?

-- Я тебя не понимаю.

-- Молитва, сдается мне, вроде голода. Когда мне хочется хлеба - я ем, а когда мне хочется бога - молюсь. Только душа не такая ненасытная, как тело, телу надо три-четыре раза в день дать поесть.

-- А душе утром и вечером нужен бог.

-- Разве господь бог не похож на дождь? Идет - так идет, не идет - так не идет. Придет в душу - значит, молись, потому что чувствуешь его. Молитва, сдается мне, как цветы: не носи их за пазухой, а то завянут, - нюхай, когда они в саду цветут.

-- Марина, - сказал в изумлении епископ Пстроконский, - Марина, жаль мне тебя!

-- Эх, ваша милость, - ответила Марина, - опадет еще с леса иней, и будет тепло, весна. Доброй вам ночи.

-- Покойной ночи и тебе. Молись, Марина, и перестань грешить.

-- Да мне дьявола жалко! - рассмеялась Марина. - Что ему делать, если все мы в раю будем? Когда сотворил господь дьявола, сейчас же небось подумал: сотворю-ка я и грехи, а то зачем было творить дьявола? Ведь говорится же: "Кого бог создает, того не изведет". Доброй ночи!

И она ушла за перегородку.

Епископ накрылся шубой. Чудно ему было... В чужом месте, в глуши, среди дремучих лесов, не только среди чужих, но среди разбойников, волков и медведей... Внушающие страх, сильные мужики храпели вокруг, накрывшись тулупами, попонами, награбленными мехами и коврами. Дым очага ел глаза, с одного бока было жарко, с другого холодно от морозной ночи. Как далеко была уютная монастырская келья в Тыньце, где мальчик-послушник подкладывал в печку дрова, а постель была мягкая и удобная!

Но завтра должен был настать великий день... Королю польскому предстояло быть введенным мужиками в его государство...

"Ах, - думал епископ Пстроконский, впадая в дремоту, - не придется ли еще когда-нибудь мужикам польским принести на руках в отчизну короля, более великого, чем этот, короля, изгнанного из страны еще более страшным неприятелем? Не придет ли пора, когда столь тяжелые испытания выпадут на долю Речи Посполитой, что мало будет для защиты ее одной шляхты и понадобятся все ее силы? Не будет ли шляхта в жестокую годину искать мужицкого гетмана, чтобы он шел спасать, ибо Речь Посполитая будет тонуть в море бедствий?

А бедствия эти и упадок предсказывал еще великий проповедник при отце Яна Казимира, ксендз Петр Скарга Повенский..." [Петр Скарга Повенский (1536-1612) - иезуит, проповедник, выдающийся представитель польского ренессанса]

Яносик, оставив на поляне охрану при награбленной добыче, выступил на рассвете во главе своей банды. Среди них в санях, читая утренние молитвы и прося у бога успеха в предпринятом деле, ехал епископ Пстроконский; он удивлялся силе, ловкости и легкости, которые проявляли Яносиковы люди чуть не на каждом шагу трудного пути. Особенно привлекал его внимание Саблик, седой и старый, но до того стройный и легкий, что казалось - он не идет, а скользит по снегу. Засунув гусли в рукав чухи и опираясь на чупагу, шел он наравне с молодыми, задумчивый, похожий лицом на старого коршуна.

Саблик подошел ближе.

-- О чем так задумался, отец? - спросил епископ.

-- Да вот думаю, ваша милость, бывает ли снег на небе, когда у нас зима. Потому - ежели там зимы не бывает, так откуда ж у нас-то она берется и откуда снег сыплется? Я так полагаю, что там она еще лучше нашей, снегу больше, так его много, что лишний на землю падает.

Улыбнулся епископ в воротник шубы, чтоб старика не обидеть, и отвечал:

-- Ну, кто же знает, каково там, на небе!

-- И вы не знаете? - спросил Саблик, подсмеиваясь. - Да ведь вы этому обучались! После смерти-то мы все узнаем: тогда небось и нищий столько же будет знать, сколько святой отец в Риме.

-- Только для этого на земле надо быть праведным человеком.

-- Уж это вестимо. Это вы мудро говорите. Когда я в липтовца под Криванем из ружья либо из пращи целюсь, а он в меня - оба мы правы, только на дело смотрим по-разному.

Епископ Пстроконский маленько смутился.

-- Правда у бога одна, - сказал он.

-- А у людей их столько, сколько людей на свете, - сказал Саблик.

Призадумался епископ Пстроконский над таким беспросветным язычеством, а Саблик, помолчав немного, сперва стал насвистывать старую охотничью песенку, а потом запел себе под нос:

Эй, Саблик, разбойничек,
Эй, топорик острый!..
Загубил разбойничек
Народу немало...
Эх, запел разбойничек,
А Кривань ответил:
"Кому ж еще ведомы
"

И лицо его вытянулось, а серые, мутные глаза глядели и сумрачную даль.

-- Висельник! - с почтительной фамильярностью сказал епископу Кшись, когда Саблик отошел подальше. - Висельник настоящий! Много он липтовских да оравских стрелков в лесах оставил. Ему поперек дороги не становись! В человека стреляет, как в волка.

-- Всякое дыхание да хвалит господа! - воскликнул ксендз Пстроконский. - Неужели правда?

-- А то как же! Было их три брата: этот вот, Ясек, Юзек да Ендрек. Когда ходили они на охоту, так один, бывало, на Криване, другой на Грубом Верхе, а третий на Острой, - и шапками либо чупагами переговариваются. Да вот теперь один Ясек остался. Юзека где-то в Бобровце медведь убил, а Ендрека - липтовский стрелок в Менгушовецкой долине. Отчаянный он, этот Саблик! То-то на Страшном суде натрудятся, покуда все кости найдут, которые он в горах пораскидал!

-- Так вот он какой!

-- Да. Человек славный, музыкант, и посмеется, и посоветует, а уж зато там, в лесу!.. Только пастухи радуются, когда он к ним на полонину придет: чуть медведь на волов нападет - никто лучше Саблика с ним не управится! Он на медведя один ходит, с ружьем либо с луком.

-- Один?

-- Один. Возьмет мешочек муки, соли, а то и без этого обойдется, и идет. Иной раз три, четыре недели где-то пропадает. Уж баба его, должно быть, раза три панихиду по нем служила.

-- А где ж он пропадает?

-- На полонине где-нибудь, у пастухов, либо в лесу. Знают его горцы и в Липтове, и на Ораве, и на Спиже, и дальше - везде! Бацы, паны, лесники - все страсть как рады ему. Потому - охотник настоящий!

Так занимал Кшись епископа. Наконец показалась дорога, которою можно было возвратиться в Краков. Ксендз Пстроконский дал всей банде Яносика отпущение грехов и благословил ее. Мужики целовали у него руки, а когда распростились, Яносик направился к Спижу, откуда шел слух, будто король собирается ехать в Любовлю к пану Любомирскому, великому маршалу коронному, чтобы оттуда начать наступательные действия против шведов.

Яносик шел осторожно, рассылая во все стороны разведчиков, чтобы вернее доставить короля на его "хозяйство" в Вавель [Краковский замок]. Чем дальше к востоку, тем снегу было меньше, но он становился тверже; если под Бабьей горой проваливались они по колени, то теперь, спускаясь к Яворовой долине, приходилось приделывать к лаптям железные шипы, чтобы они не скользили.

Когда Гадея с Матвей донесли Яносику, что шведы, извещенные уже о тайном возвращении короля, собираются подстеречь его в ущелье под Спижской Магурой, - Яносик тотчас придумал план битвы. Уже по дороге присоединилось к нему множество мужиков. Бесшумные, как дикие звери, продвигались вперед Яносиковы разведчики, выслеживая конницу и пехоту шведов; и прежде чем шведы добрались до ущелья, по обеим его сторонам залегли уже в лесу на снегу несколько сот мужиков.

По приказанию Яносика мужики, проявив силу поистине сверхъестественную, выкопали из замерзшей земли огромные камни и держали их наготове над ущельем, склоны которого почти не покрыты были снегом.

Ждали с утра, но мороза не чувствовали, настолько сильно было нетерпеливое желание проделать ужасную, убийственную, разбойничью шутку, задуманную ими. Каждый лежал возле камня и смотрел сквозь деревья вниз.

Вдруг сердца их забились: в ущелье вступало человек двести кавалерии с офицерами, а за ними столько же пехоты.

Шведы шли, ничего не подозревая. Притаились за поворотом и стали ждать короля.

потеху.

Ехала кавалерия, закованная в железо, шла пехота в кирасах, но против камней все это ни к чему.

Но вот и с другой стороны вдали показались всадники.

Впереди ехал человек в шубе, за ним - небольшая свита, всего человек пятьдесят. Ехали они спокойно, не предполагая, видимо, ничего худого. Напротив, заметно было, что едут весело: передний часто оборачивался и что-то говорил следовавшим позади спутникам.

-- Король, король... - зашептали горцы.

Въехали в ущелье. Вследствие узости прохода поезд растянулся и медленно подвигался вперед. Шведы за поворотом насторожились.

Вдруг отчаянные крики наполнили ущелье, и лошади с испугу поднялись на дыбы.

С обеих сторон ущелья на шведский отряд покатилась лавина камней.

Среди шведов произошло страшное замешательство. Валились раздавленные лошади и люди, громоздясь кучами. Со всех сторон сыпались камни. Шведы в неописуемом ужасе обратились в бегство: одни бежали вперед, другие назад, - но в это время обрушился на них град пуль из самострелов, стрел из луков, камней из пращей, а вслед за ними из лесного сумрака вынырнули какие-то фигуры и, с неслыханной быстротой сбегая вниз, с чупагами налетели на искавших спасения солдат.

Топоры застучали по шлемам и панцирям шведов. Тем казалось, что это дьяволы, и они почти не смели защищаться; впрочем, дикое бешенство нападающих, их ловкость и сила делали бесполезным всякое сопротивление. Кого не раздавили камни, тех добивали мужики. Стоя в отдалении за деревом, дивился Кшись на Яносика, Собека Топора, Матею, Гадею и Моцарного, которые ударами чупаг разрубали шлемы, как дранки на крыше горящего дома. Нечеловеческий вой оглашал воздух и лязг, как из кузницы великанов.

"Черти с вилами выбегут, - думал Кшись, - подумают, что здесь кузница, да и прибегут вилы править. От адского огня-то они у них, наверно, портятся..."

Королевская свита была так ошеломлена этим страшным шумом, что даже не обратилась в бегство. Папский нунций и епископ краковский, Гембицкий, сопровождавшие короля, стали осенять пространство перед ними крестным знамением. Лишь когда первые шведы в замешательстве выскочили из-за поворота, король обнажил шпагу, несколько шляхтичей сделали то же самое, а прочие уже готовы были бежать.

Но вид шведов, преследуемых горцами, окончательно изумил королевскую свиту. На глазах у короля и сопровождавших его панов и солдат горцы рубили шведских всадников и пехотинцев. Когда те, кто посмелее, вместе с королем подскакали ближе, они увидели, что горцы колотили сваленных в кучу шведов, как бабы колотят вальками мокрое белье.

-- In nomine Patri et Filii et Spiritus Sancti. Аmen! [Во имя отца и сына и святого духа. Аминь! (лат.)] - воскликнул король. - Что там происходит?

Он смотрел на эту резню с восторгом. Громили его врагов. Не щадили даже просивших пощады. В исступлении горцы косили шведов, и уже папский нунций, не выдержав этого зрелища, закрыл глаза, а епископ краковский закричал:

-- Довольно! Довольно! Стойте, люди крещеные!

Не тут-то было: пока не упал последний державшийся еще швед, пока не был добит последний раненый, страшная молотьба топорами не прекращалась.

Король увидел, что путь его прегражден, но прегражден трупами.

-- Гурали! - отвечали ему хриплые, прерывающиеся от усталости голоса.

-- Откуда? Кто вас привел?

-- Яносик Нендза Литмановский с Полян!

-- Давайте сюда его самого! - крикнул король.

А епископ Гембицкий воскликнул:

-- Люди! Перед вами король!

Тогда горцы стали обнажать головы, снимая бараньи шапки, шерстяные и суконные шляпы, такие засаленные, что непривычному взору они казались кожаными. Многие в порыве восторга целовали королю руки и сапоги.

-- Где же ваш начальник? Где ж этот Яносик? - спрашивал Ян Казимир.

Нендза вышел вперед, с ног до головы покрытый кровью; кровь струилась и с его чупаги.

-- Да ты, я вижу, с бойни пришел, мясник! - весело воскликнул король, большой охотник шутить и подсмеиваться.

Яносик снял перед королем шляпу, снова надел ее и, опершись на чупагу, подбоченившись, сказал:

-- Теперь поезжайте, пан король, на свое хозяйство!

-- Шапку долой! С королем говоришь! - крикнул ему епископ краковский.

А кто-то из свиты свирепо заорал:

-- На колени! Хам!

С молниями гнева в глазах обернулся Ян Казимир, но прежде чем он успел раскрыть рот, Яносик презрительно и гордо ответил:

-- Мы друг с дружкой и в шапках говорить можем: оба мы начальники. А колени преклонять меня учили только перед господом богом в костеле.

Видя гнев Яна Казимира, никто не осмеливался произнести ни слова, а епископ Гембицкий, чтобы замять неловкость, сказал:

-- Прежде чем запоем мы в Кракове в Вавельском соборе "Te Deum" ["" (лат.)], восславим здесь господа по-польски. А вы, люди, очистите своему земному владыке дорогу от шведских трупов!

Мужики принялись за работу, а Ян Казимир спросил у Яносика:

-- Какой хочешь награды?

Яносик подумал немного и сказал:

-- Пан король, дайте в морду тому, кто приказывал мне стать перед вами на колени.

-- Можно и это! - покатываясь со смеху, воскликнул король. - А еще чего хочешь?

-- Ничего, - ответил Яносик. - Я вам помог как хозяин хозяину. Возвращайтесь на свое хозяйство.

Король все еще смеялся.

-- Ежели я тебе понадоблюсь, Яносик, - я с латниками приеду под Татры из Кракова!

-- Это мне не понадобится. Я со своими делами и один управлюсь.

-- Вот как нелюбезно он нам ответил! - обратился к свите король. - Ну, Яносик, чем могу в пути, тем и отблагодарю тебя! - И, вынув из-за пояса кошелек с золотом, он бросил его к ногам Яносика.

Примеру этому последовали оба епископа, паны и шляхта, сопровождавшая короля. Золото посыпалось на снег.

-- Берите, ребята, коли охота, - обратился Яносик к горцам, у которых при виде кошельков задрожали сердца и руки, - а вы, пан король, от меня примите вот это! - И он протянул королю окровавленную свою чупагу.

-- Бери! - крикнул Ян Казимир слуге, стоявшему подле него. - Бери! Ибо благодаря мужицкому топору возвращаюсь я в свое королевство!

Подъехав на коне к Яносику, он поцеловал его в голову и двинулся по очищенной от трупов дороге; за ним с громким пением "Тебя, бога, хвалим" потянулась свита; окружив королевский поезд, чтобы защитить его в случае новой опасности, некоторые мужики, жившие невдалеке от костелов, пели вместе с епископами и панами.

После нескольких лет войны и страшного опустошения, произведенного шведами, в Польше начался голод. Когда Яносик с товарищами вернулся в родительский дом, в Поляны, в окрестных селах он застал страшную нужду. Держались и даже не ощущали ни в чем недостатка только богатые хозяева: Койсы в Хохолове, Вальчаки и Яжомбки в Закопане, солтысы Новобильские в Бялке; не нуждался ни в чем и отец Яносика, но вокруг горцы умирали с голоду.

Когда Яносик после четырехлетней войны со шляхтой и после победы, одержанной над шведами у Магуры, вернулся домой, везя с собой богатую добычу, он стал помогать бедным людям из собственных средств и посылал в Венгрию деньги и сани за провиантом для народа. Но в конце января все занесло таким глубоким снегом, что он завалил хаты до крыш, и людям приходилось рыть туннели и подземные ходы. Вся земля скрылась под снегом. День за днем, ночь за ночью дул ветер и наносил с запада, из-за Татр, огромные лавины снега. Челядь Яносика и его домашние, сменяя друг друга, работали день и ночь, очищая проходы от избы к конюшням, хлевам и амбарам. В еде недостатка не было, потому что крупного и мелкого скота, овец, баранов и свиней было вдоволь; было также чем прокормить скотину, а дров челядь вовремя нарубила и привезла из лесу. Три недели, до самого февраля, валил снег, и мать Яносика сомневалась уже, перестанет ли он идти когда-нибудь, и видела в нем предвестие смерти.

Но однажды поутру небо прояснилось, показалась синева, светлая и словно стеклянная, несравненным и нестерпимым блеском слепила глаза; страшный мороз сковал землю, и снежный покров стал твердым, как железо.

Яносик по лестнице влез со двора на крышу и увидел за домом сплошную белую равнину. Насколько хватал глаз, до самого горизонта, - не было видно ничего: одна белая гладь да деревья, растущие возле домов и по берегам ручьев, текущих из Губалувки; клены, осины, липы и ели торчали из снега белые, обледеневшие. Не видно было ни одной крыши. Ни на Нендзовом Гронике, ни у Стаников, ни у Чаек, ни у Факлей, ни у Тыралов, ни у Питоней, ни у Гадеев, ни у Моцарных, ни у Матеев - нигде кругом не видать было ни единой верхушки крыши.

"Погибли!" - подумал Яносик с ужасом.

Но кое-где приметил он над снегами, над лесом синеватый дым: значит, под этим снежным обвалом люди были живы.

И вот потянулись бесконечные недели однообразного смертельного холода. Днем небо искрилось от режущего глаза солнца, ночью - от звезд, которых, казалось, прибыло множество на небесном своде: они пылали, точно огни. Люди стали на лыжах бродить по затвердевшему настилу бездонного снега, а волки показывались над крышами, и бывали случаи, что, изголодавшись, бросались они, не помня себя, с крыш во дворы. Там приходилось драться с ними, потому что прогнать было некуда. Страшно было выглянуть ночью, когда кругом, над головою, среди ярких зловещих звезд, виднелись горящие глаза и слышалось злобное ворчание да вой. Эта сухая, невыносимо морозная зима тянулась до конца марта. Если кто-нибудь умирал, то на дворе, в снегу, рыли яму и там его хоронили.

Казалось, все вымерло. В воздухе стояла необъятная тишина, и ни одна птица не проносилась в безоблачном небе. Они все погибли от морозов и снега или улетели ниже, туда, где, быть может, зима была не так жестока. Лишь один раз в лиловатых сумерках увидел Яносик сову, высоко летевшую куда-то к югу, за Татры.

Вдруг налетел горный ветер, такой теплый, как в июне; и дул он полтора дня, а вслед за ним хлынул страшнейший ливень. Как в январе валил снег, так теперь не переставал идти дождь. Снега в долинах начали таять. Теплые ветры все дули и пригоняли с востока тучи. Снега таяли на глазах. Сквозь дождь проглядывало ослепительное солнце, лучи которого были стремительны и сильны, как ураган. Снеговые пласты, подмокнув, сползали вниз с шумом и грохотом, от которых захватывало дух. Оттаявшие ручьи прорывались сквозь них. Несмотря на то, что на Татрах еще лежал снег такой невероятной глубины, что он мог пролежать и до июля, начался разлив.

Какие ужасные были зрелища!..

В некоторых избах находили мертвецов - целые семьи, умершие с голоду; в других люди задохлись под снегом. Тут же лежали трупы домашних животных, лошадей, коров, овец, собак, свиней. Находили следы ужасных боев с волками; кое-где волки съели целые семьи горцев, а иногда и сами остались с ними в снеговой могиле. Рухнули под тяжестью снега иные хаты, амбары, конюшни. И под обломками, бог весть с каких пор, уже целые месяцы лежали трупы и падаль. Так погибла в Полянах вся семья Яна Факли, две семьи Зыхов в Витове, Станислав Сечка с семьей в Закопане и множество других. Погибших под снегом насчитывались сотни...

Волки теперь бродили стаями, сошли с гор и медведи, уже проснувшиеся, но не могущие найти в лесу никакой пищи. Среди бела дня лесной зверь нападал на людей, врывался прямо в дома. Медведи, стадами по три, по четыре, по пять, а то и больше, раскидывали по бревнам конюшни и нападали на хаты, а иногда сами карабкались на крыши от преследующей их стаи волков.

И люди, холодея от ужаса, смотрели, как дикие звери пожирают друг друга у порогов и стен человеческих жилищ.

От растаявших снегов реки сильно вздулись; паводок затопил Подгалье. "Ад взбесился", - говорил народ.

У Валосов в Бжегах родители убили и съели своих детей; в Шафлярах некий Круль выкопал на кладбище из могилы собственную жену, принес ее домой, сварил и съел, после этого в мучениях скончался.

Множество сумасшедших бродило по долинам. С Горцев и с Загужа приходили какие-то дикие уроды, кретины с огромными головами, а из подгалянских деревень бесноватые с пеной у рта разбегались повсюду и грызлись в полях с бешеными собаками или погибали, разрываемые на части волками.

Целые вереницы бешеных волков бродили повсюду, сея ужас и безумие. Воздух наполнялся тучами воронья, ястребов, коршунов и орлов, стаями налетавших на падаль и гниющие трупы людей.

-- Миру конец приходит, - говорили мужики.

ездили на медведях, с адским хохотом носились на волках. На стаи хищных птиц налетали грифы и дрались с орлами и коршунами. Часто люди слышали в воздухе неведомые доселе крики и стоны - и птицы падали на землю окровавленные, с перебитыми крыльями.

Видели люди, как гномы в серых бараньих шапках, в широких и длинных городских штанах, стянутых у пояса ремнями, сеяли возле лесов и в лесах ядовитые грибы. Сальку Слодычек из Земба унес Монах, когда она вечером шла по воду. И она исчезла без следа, хотя это было близко от дома. Только крикнуть успела.

В атмосфере всех этих ужасов разнуздались и люди. Что в ком таилось, то безудержно прорывалось наружу. Братья насиловали сестер, свекры - снох, мужние жены в открытом поле отдавались любовникам, распутничали даже двенадцатилетние девочки. Старики и прорицатели предсказывали конец мира и пришествие антихриста.

Участились убийства. Люди убивали друг друга из-за куска овсяной лепешки, из-за меры муки. Каждая ссора, каждый спор кончались кровопролитием, жажда мести как бы носилась в воздухе. Люди спешили мстить за старые обиды, словно боясь, что умрут и не успеют этого сделать.

Темнота и безнадежное отчаяние приводили к безумным поступкам. Яжомбек из Живчанского продал за один обед Яжомбскую гору над Хохоловской долиной; Койс, войт из Хохолова, подарил поле под тридцать корцов хлеба нищему Бартеку из Лопушны, сказав: "На кой черт оно мне нужно?.." А сыновья его, охваченные каким-то безумием, хотели отдать за того же нищего замуж сестру свою, красавицу Касю.

И на гибель эту спокойно смотрели Татры.

А на Татры смотрел Яносик Нендза Литмановский.

В немом и глухом отчаянии сидели однажды вечером перед избою родители Яносика, а с ними - угрюмые Гадея, Матея и Моцарный.

Еды у них было вдоволь, потому что они ходили разбойничать в Венгрию, но их угнетала беда, обрушившаяся на горцев. Сидели они под явором, подпирая подбородки руками, и думали.

Оба они глядели вверх, на Татры, где багряно-лиловое солнце садилось в тучи. Когда взоры их встретились там, в пространстве, над вершинами гор, а души поняли друг друга, - старый Саблик вытащил из рукава тулупа гусли и заиграл.

Играл он старые, неумирающие песни, которые охотники и разбойники игрывали в древние времена.

Когда же прошел час и другой и на небе среди туч уже загорелись звезды, Яносик сказал товарищам:

-- Идем на войну, хлопцы!..

Старый Саблик шел по дикой и пустынной долине, с ружьем на правом плече, с луком на левом, с чупагой в руке и ножом за поясом.

Всю зиму с осени ждал он этой поры. От этой мысли не отвлекала его ни страшная нищета Подгалья, ни нужда в собственном доме. Саблик поясом стягивал голодный живот, бренчал на гуслях и, где можно было, пил водку, пел, насвистывал да ждал весны. А как только чуть-чуть потеплело, он исчез, не сказав даже жене: "Оставайся с богом".

Невыразимое блаженство, невыразимую радость почувствовал он, когда снова крепко подвязал ремнями керпцы - не на один день пути, а на долгое странствие, когда снова взял в руки чупагу, на долгие дни словно приросшую твердой сталью к его твердой руке, когда надевал штаны, чтобы не снимать их, быть может, целыми неделями. Теперь все, что было с ним и на нем, в течение долгого времени должно было быть от него неотделимо. Его испытанный нож, его старое огниво, которые столько раз бывали с ним в горных пустынях и снова находились при нем, доставляли ему радость, какую ощущает, быть может, орел, глядя на свои когти. С радостью вышел Саблик в крепко привязанных керпцах, не для того чтобы забежать в корчму или к соседям, а чтобы идти туда, куда не заглядывал до него глаз человеческий. Веселый, стоял он на крепких подошвах из невыделанной кожи.

Снова ожидали его впереди ночи под открытым небом, костры из только что нарубленных дров, смолистые, полные дыма и треска сырых ветвей, одинокие убогие ужины или богатая добыча охотничья, вода, которую он будет нить прямо из бурных потоков или родников, сочащихся среди камней. Саблик радовался, что скоро смолистый загар покроет его лицо, шею, руки, отчего сам он станет как бы частью леса, чем-то диким, родственным вепрям, кабанам, оленям и соснам. Снова его глаза, руки и ноги будут для него всем. Снова, как бывало уже десятки весен, предстояло ему быть наедине с самим собою, - и он радовался этому, как радуется, быть может, орел, думая о предстоящей охоте.

чем звери, - стрелков из-за Татр; шел жить всей полнотою своей удалой, хищной и рыцарской души, шел в глубь Татр, которые воспитали его.

Он шел навстречу вихрям, дождям, снежным обвалам, зною, туманам, мраку ночей, шел на тяжелый и изнурительный труд среди скользких, острых камней, коварных круч, острых сучьев, на отвесные склоны гор, скалы, меж которых зияют пропасти. Шел и смеялся в душе. Ведь он вырос здесь, любил все это и не понимал иной жизни. Старый Саблик любил, чтобы в груди спирало дух, чтобы глаза искали опоры для ног, любил, держась за выступ скалы и упираясь ногами в расселину, повисать над пропастью, любил шорох песка, осыпающегося из-под его лаптей, любил зацепить чупагу за сук и повисать на ней там, где чаща ветвей не пропускала его и опутывала голову, плечи, грудь, или, воткнувши ее в высокий ствол, отдыхать рядом с ней во владениях рыси и вепря, змеи и лесной куницы. Дорога ему была эта родина его крылатой души охотника и бродяги.

Он шел затем, чтобы ветер хлестал ему в глаза и в голую шею; чтобы натешить ноздри и легкие, привычные к холодному воздуху, и руки свои, когда в рукава рубахи врывается ветер; чтобы наслаждалась его кожа, когда лицо сечет частый дождь и ни одна пора не остается непромытой. Он шел проведать то, что было ему хорошо знакомо: глухие уголки лесов, скрытые в чаще топи, шумные водопады и охотничьи убежища, тихие и таинственные овраги, где еще долго после ухода охотников осторожная лиса либо горная куница, нюхая воздух и озираясь кругом, ищут остатки сала.

В долине Перистой, над озером чистым,

Есть колыбель под утесом кремнистым.

которого нередко оставались лишь два обглоданных хищниками скелета; иногда из-под стаявшего снега виднелся труп человека, охотника, убитого соперниками или застигнутого метелью и занесенного снегом; иногда это бывал труп кладоискателя, сорвавшегося со скалы, или рухнувшего вместе с нею, или убитого неведомой рукой: может быть, рукой разбойника, а может быть, духа, охранявшего сокровища.

Всю историю страшной, мрачной, непобежденной и неодолимой татрской зимы читал Саблик весной, когда стаивали снега. Где льды разрушили скалу, где снежная лавина повалила целый лес, где ветры произвели в нем опустошения; Саблик видел, где спал медведь, где олень проходил к ручью, видел следы рыси, похожие на раскрывшиеся розы. Он радовался свисту своей стрелы, грохоту своего ружья, когда из гладкого дула пуля летела быстро и метко. Радовался он твердости своей руки, радовался, касаясь щекой приклада и щуря глаз. Радовался стуку своего топора в тишине гор и лесов.

Эх ты, чупага из отточенной стали!..

Саблик чувствовал полноту жизни, полноту сил; ему казалось, что он врос в Татры, как свая, вбитая в дно реки.

Так уж целых полвека бродяжил он каждую весну, а когда через неделю, две, три, а то и через несколько месяцев возвращался домой, то отправлялся с Яносиком Нендзой в поход либо на разведки.

Саблик взял с собою ружье и только несколько зарядов пороху - остальной он истратил раньше, - взял свой старый, бьющий без промаха лук, перекинул его через плечо. И отправился старый орел в горы на охоту.

Шел он к дикой и пустынной долине Косцелец. Едва миновал окружающий ее лес и вышел к Дунайцу, на дорогу, по которой гоняли овец на летние пастбища и возили с полонин сено и навоз, на дорогу, которая еще при короле Сигизмунде вела на серебряные и железные рудники, - он среди следов серн, оленей, лисиц, куниц, белок, выдр и волков заметил след кабана, волочившего левую заднюю ногу, должно быть перебитую пулей, и следы четырех медведей: двоих взрослых и двоих поменьше, различной величины.

Он поглядел и сказал вслух самому себе:

-- Два старика; медведица с медвежатами и кормилец.

-- Он!

Саблик узнал его. Та же лапа, те же пальцы, те же когти. Он приложил к следам на снегу чупагу, на которой были у него отмечены длина и ширина этих лап. Это был "он".

-- Эх, господи, только бы встретиться! Черт меня побери, если "он" не вырос еще больше! Времени-то с тех пор прошло почти столько же, сколько мне самому лет...

Саблик не помнил уже точно, с каких пор он ходил за ним: казалось ему, что с самой ранней молодости, с тех пор как начал охотиться.

мужика в Подгалье, - так и этот медведь единственный и другого такого нет. Настоящего мужика да медведя надо ждать. Мелкоты всякой везде довольно, а мужика, чтобы он был как следует, и медведя такого же надо ждать да ждать.

Видел его Саблик несколько раз и стрелял в него. Да только так и не узнал, промахивался ли он каждый раз, либо только по шерсти скользила пуля: никогда ни на снегу, ни на траве, ни на мху не видно было ни капли крови.

Саблик был не особенно суеверен, но иногда готов был предположить, что медведя этого ничто не берет, как колдуна.

Знали этого медведя и другие охотники: Анджей Валя, Мацек Сечка, Сташек Собчак и отец его Собанек, Войтек Самек, Шимек Татар, Ясек Яжомбек из Закопане; знали его Тырали, Юзек Мардула из Полян, Войтек Буковский из Пайонкувки, - и все эти знаменитые охотники не любили говорить о нем. Это было такое чудовище, что часто у них сердце замирало, и они пропускали медведя мимо, не стреляя; а уж выйти на него с охотничьими вилами да с топором или палицей никто не отважился бы. Ударом лапы убивал он самых больших быков и был до того смел, что когда в Шуберской долине, за Рогачами, волы стали его преследовать и загнали на довольно высокую скалу, он бросился оттуда на них и вихрем промчался по их спинам, как по мосту, оставляя на них кровавые борозды. Таким образом убежал он в лес и в ту же ночь убил из этого стада двух волов.

Ставили на него сети, железные капканы, копали ямы, но он всегда уходил.

"Либо я буду твой, либо ты мой", - думал он. И хотя он любил общество охотников, все же с этим медведем хотел повстречаться один на один, чтобы ни с кем не разделить радости борьбы и победной славы, а коли погибнуть суждено - так уж все равно, нынче или завтра.

И он не сомневался, что придет такой день и час, когда они столкнутся и вступят в бой не на жизнь, а на смерть.

Старый Саблик не боялся зверя, так как вообще не боялся смерти. "Родишься не по своей воле, живешь, потом надо помирать. А что потом - об этом не думай, потому что все равно не додумаешься: после смерти узнаешь. Значит, незачем было голову ломать. Зверь околеет, дерево сгниет, человек помрет. Так должно быть".

Дикой, пустынной Косцелецкой долиной, вдоль реки, до самого верховья, где разделяется она на два ручья, шел Саблик по медвежьему следу, - а след был ночной. Но недалеко от верховья следы расходились: медведица с детенышами пошла вверх направо, а "он" пошел один дальше, долиною. И Саблик пошел за ним.

День был тихий, горы окутались туманом, но таким редким, что солнце просвечивало сквозь него. Высоко над горами стоял светлый шар, и от блеска его казался еще темнее сумрак внизу.

Красные вершины. Саблик смекнул, что "он" почуял человека и удирает от него.

Обрадовался Саблик и счел это за хорошее предзнаменование.

В Каменной долине пришлось заночевать.

Саблик отыскал большой камень с небольшим углублением наверху, принес хворосту и ветвей, высек огонь и развел костер, потом в углубление камня налил воды, насыпал муки, которую в мешочке захватил из дому, и, сунув в воду раскаленный в огне кремень, сварил клецки. Соли у него не было, и он ел их непосоленными, запивая водкой.

Потом развел большой костер, нарубил карликовых сосенок про запас и лег на мху возле огня.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница