Легенда Татр.
Часть вторая. Яносик Нендза Литмановский.
Страница 5

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1912
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Все затихло, а он обвел народ глазами и громко заговорил:

-- Если хотите идти, я поведу вас! Панов липтовских, графов и баронов на сучьях повесим, замки разграбим, гайдуков господских и епископских, солдат мадьярских убьем, войско перережем! Я один с товарищами, с этими вот тремя: Гадеей, Матеей да Войтеком Моцарным, - целого полка стоим!

-- Идем! - закричали мужики.

Заиграли гусли, скрипки, дудки, кобзы, свирели так, что небо дрогнуло.

Яносик поцеловал у отца с матерью сморщенные руки, а они расцеловали его в обе щеки. Двоюродные сестры, Кристка с Ядвигой, повисли у него на шее, работник Мацусь поцеловал в рукав, и Яносик, став впереди толпы, выстрелом дал знак к выступлению.

С плачем, криками и причитаниями прощались бабы с мужьями, отцами, братьями, любовниками, сыновьями. Л Собеку Топору из Грубого, стоявшему в толпе с луком на плече, с пистолетами и чупагой, припомнился тот весенний день, когда он, баца, в последний раз вел овец к Черному озеру и пришли к нему в шалаш пан Костка с Лентовским, а потом он повел мужиков под Чорштын на выручку пану Костке и был разбит драгунами Сенявского за Новым Таргом; вспомнилась ему любовь к Беате Гербурт, война со шляхтой, сестра Марина, пропавшая без вести... Эх, господи!

Собек вздохнул, сплюнул и сжал в руке чупагу.

А Кшись все играл, бормоча что-то себе под нос и повесив на руку свой топорик.

Яносик повел мужиков в Косцелецкую долину, а бабы огромной шумной толпой провожали их.

День был сырой и туманный. Они вошли в огромный лес, начинавшийся тотчас за Нендзовым Гроником. Яносик хотел провести мужиков через Каменный перевал под Быструю. Он разделил их на отряды, которыми предводительствовали его три товарища-разбойника, Собек Топор, двое Новобильских из Бялки и два солтыса из-под Нового Тарга.

В бессонные ночи надумал Яносик завоевать Липтов для польских горцев. Много ночей провел он без сна, обдумывая свой замысел, и много раз приказывал петь про разбойника Яносика. Наконец в его голове созрел смелый план. Земли в Липтове, на южном Спиже и дальше к Кошицам было довольно, - нашлось бы место и словацким и польским горцам, а словаки с распростертыми объятиями встретят тех, кто освободит их от страшного гнета мадьярских панов.

В бессонные ночи грезил Яносик о великом и дивном будущем. Грезилась ему страна счастья и всеобщего благополучия, а чтобы не дать людям остыть, он придумывал дальнейшие походы, уже не за Татры, а за Нитру, за Нижние Татры, за Фатру, на Мораву, в Силезию, в Австрию, на венгерские равнины, под Комарно и Буду. Так мечтал Яносик и видел себя в будущем мужицким гетманом, еще более знаменитым, чем сейчас. И грезилась ему благодарность народа, слава, любовь!..

А за спиной у него Кшись рассказывал:

--...Уж еда была готова, да только мать говорит дураку: "Беги за уксусом!" - и дала ему грош. Пошел дурак, через год вернулся, да на пороге споткнулся, уронил бутылку и разбил ее. "Ишь, говорит, вот что бывает, когда торопишься".

Шедшие за Яносиком мужики слушали и смеялись.

Они вошли в Косцелецкое ущелье, миновали ворота над Дунайцем. На лугу, где ментусянские мужики косили сено, Яносик велел бабам вернуться домой. Они прощались с мужиками хоть и в слезах, но и радуясь, что те идут завоевывать богатую землю. По всему лесу гремело:

Скоро ты, Яносик, белыми руками
Сундуки купецкие станешь отпирать!..

Они шли старой дорогой рудокопов, добывавших когда-то железную руду в горах, к ручью, который разделялся на два рукава и шумел таинственно, сочась из скалы. Шли старым дремучим бором к той страшной, бездонной расщелине, где жили драконы и всякие чудища, и никто без ужаса не решался вступить на скользкие камни под отвесной стеной известняка.

из Черного Дунайца. И русалки сидят там и драконы страшные о трех головах: одна баранья, другая волчья, а третья человечья либо совиная. Да! Тела у них волчьи, покрыты рыбьей чешуей. Они выглядывают из ям, а кого схватят, тот уж их. И медведю не вырваться. Был когда-то смелый охотник Мардула, он нашему Франеку Мардуле, кажись, прапрадедом приходится. Тот, бывало, схватит быка за один рог и на землю повалит. На медведя ходил с пращой, а убьет - сам на спине домой тушу принесет. И не выпотрошит даже, так со всеми потрохами и притащит. А ведь есть медведи и в двадцать пудов весом. Так-то!

Случилось раз, что он потерял из виду медведя, который от него убегал через перевал из Хохоловской долины. Но медведь от него недалеко ушел. Ночь была темная. Мардула хоть мужик храбрый, но не мог же идти за медведем впотьмах. Разложил он костер на лужайке и сел. И что около него творилось, не дай бог! Всю ночь блеяли овцы, выли волки, кричали совы и слышались человеческие голоса. Мардула так и не спал всю ночь, даже не ложился, а сидел и держал в руке чупагу. И показалась ему эта ночь, как пять ночей. Чуть только рассвело, Мардула встал, зажал в руке чупагу, взял пращу в руки и пошел. Нашел он только кости от медведя. И думается мне, что его не волки съели и не лисицы. Мардула этого не говорил людям, он рассказывал только, что по следам на земле незаметно было, чтобы медведь сопротивлялся. Вот такое-то чудище о трех головах, должно быть, и напало на него - и сразу прикончило. Потом много их слетелось, стали они спорить из-за мяса, а может, и драться. Оттого такой шум и был! Но следов они не оставляют, потому что духи. До самой своей смерти Мардула про это рассказывал.

-- А вы слышали? - спросил какой-то насмешник из дальней деревни, с низин, где такие вещи были в диковинку.

-- Слышал: поросенок хрюкнул, - ответил Саблик, поднимая на смельчака свои мутные стальные глаза коршуна.

-- А, что, попало? То-то! Помалкивай! - раздались голоса, и слышно было, как кто-то ударил смельчака по шляпе. Мужики знали, кто такой Саблик.

Тут заговорил Кшись:

-- В одной деревне жила баба, мудрая-премудрая! Все знала и людям предсказывала, что с кем будет, кто когда умрет...

А жил там мужик, который сильно смерти боялся, он и пошел к этой гадалке. Заплатил ей хорошо - двух кур дал, чтобы она сказала ему, когда он помрет.

Вот она ему и сказала, что когда он пойдет на мельницу и упадет на дороге - тут ему и крышка. Сразу помрет.

Он поверил. Пошел раз на мельницу, - а гололедица была страшная, - он поскользнулся и упал.

Лежит и дожидается, когда же придет смерть и возьмет его.

Прибежала свинья и стала тормошить у него за спиной мешок с овсом. Тормошит, тормошит, а он хоть бы что. Лежит.

А когда свинья принялась уже вовсю овес жрать, мужик давай кричать на нее, да так жалобно: "Пошла в хлев... ах ты, паршивая! Если б я жив был, я бы тебе задал!"

Рассказ Кшися заглушил громкий хохот. Мужики смеялись так, что долина гудела. Только слышны были слова Кшися:

-- Баба у него была большая и здоровая, такая и с мужиком справится... Намочила она веревку. Три дня веревка мокла...

...Страсть, что было!

Мужику если баб слушаться, так с ним всегда какое-нибудь несчастье приключится.

Одна тебе наврет чепухи, а другая зато потом уму-разуму научит...

-- Ох, научит! - глубоко вздохнул один из слушателей.

-- А что, видно, тебя учили, Щепан? - спросил его сосед.

-- Да, да! С чего бы это?

Кшись оглянулся, лукаво подмигнул этому Щепану из Ляска, а может из Нивы, и пропел:

Что за воз такой проклятый?
Мажь не мажь его - скрипит!

Лес дрогнул от взрыва дружного смеха.

У одного толстого парня из Длугополья, видно, затосковало молодое сердце по какой-то Бронке или Марысе, оставшейся дома, и он затянул протяжную, унылую песню:

Мне было казалось,
Что зоренька взошла,
А это подружка
Ко мне пришла!..

Но старый шутник Кшись на этот же мотив запел другую, циничную песенку:

У моей подружки
В пятницу сговор,
В воскресенье свадьба,
Во вторник - крестины! -

да так жалобно, заунывно, совсем по-длугопольски.

Вот как весело, с песнями шли суровые, закаленные, но беспечные горцы на войну за хлебом и мясом, за вином, за золотом.

Один только Шимон Бафия из Дзяла, мужик лет пятидесяти, которого жестокая нищета выгнала из дому, высокий, всегда худой, а теперь от голода высохший, как щепка, с птичьим профилем и глазами, горящими, как гнилушки, мрачно глядел на черные вековые ели, которые свешивали свои ветви над идущими мимо людьми.

Ему было безразлично, умереть ли с голоду дома или погибнуть за Татрами. Тут, по крайней мере, он не видел жены и детей, которые стали похожи на скелеты. Он шел с косой на плече, но так ослабел, что еле передвигал ногами. В душе он сам смеялся над собой: любой крепкий ребенок мог свалить его. Нищета, которая не оставляла его всю жизнь ни на день, ни на час, ни на минуту, убила в нем всякую способность верить в лучшее.

"Яносик погибнет, и мы все погибнем, - думал он, - но не все ли равно, тут ли, там ли погибать? Смерть одна что в Венгрии, что в Польше. А дома и при мне все мои померли бы..."

Шимон предвидел страшную судьбу, страшный конец, который ждал их всех, но все-таки шел. Он уже видел Яносика повешенным за среднее ребро, а вкруг него, куда ни глянь, - все виселицы да виселицы, и на них висят мужики.

Миновали заброшенные рудники, где во времена королей Сигизмундов добывали серебро и железо, и пришли к тому месту, где, по преданию, стоял когда-то костел, провалившийся под землю. Провалился он потому, что уж очень грешили рудокопы, продававшие душу дьяволу для того, чтобы он указывал им богатые залежи.

-- Вот господь бог наконец осерчал, - рассказывал Саблик, - и в зареве вышел из костела. И только это он вышел, как прилетел черт и вдавил костел в землю. Три дня он его зарывал и три ночи, потому что костел, хотя уже и бога в нем не было, крепко держался крестами на крыше и башнях. Ну, кое-как вдавил. Но под землей колокола звонят, костел там стоит, как был, целехонек. Его было откопать хотели мужики из Тихого, - там остались серебряная и золотая утварь, чаши, дарохранительницы и ризы, - да не смогли докопаться, он только еще глубже в землю ушел. Но стоит он там, как был, и колокола звонят каждый вечер. Так-то.

Мужики шли, чудилось им, что под землею звучало: динь-дон, динь-дон, - и священный ужас охватывал их.

Набожный Шимчик из Людзимежа стал на колени и хотел помолиться, но шагавший рядом с ним Петр Кулах тронул его за плечо:

-- Вставайте, кум! Чего молиться, коли в этом костеле бога нет? Нешто вы не слышали, как тот старый подгалянин сказывал, что он оттуда заревом вышел?

Тем не менее многие осеняли себя крестным знамением, а Кшись заметил:

-- Вот где черту можно учиться играть на органе, не придется ему у входа святой водой себя кропить.

Когда они подошли к Еловому озеру, Саблик сказал:

-- Там, на поляне под Томановой, есть окаменевшие овцы, пастухи и собаки. Случилась раз летом страшная метель, и потом люди нашли их здесь замерзшими. Они были льдом покрыты да инеем и словно каменные. Овцы сбились в кучу, пастухи при них сидят рядышком. Они были откуда-то издалека, из-под Обидовой. Случилось это давно. Тогда в Подгалье еще люди не жили, а только приходили отовсюду и пасли здесь своих овец. А у одного бацы была любовница, и страсть как она была ему верна. Когда он той осенью не вернулся с гор, она стала беспокоиться и пошла его искать. Шла, шла, пришла сюда и увидала этих окаменевших пастухов, а меж ними и бацу своего. С горя и тоски бросилась она в это вот Еловое озеро.

И когда бывает очень темная ночь - в новолуние, или когда месяц на ущербе, или в непогоду, - выходит эта утопленница из воды и идет к нему на поляну. Тогда окаменевшие собаки начинают жалобно выть, а один пастух, у которого была с собой кобза, бренчит на ней так, точно в ней что-то рыдает. А женщина ходит по лесу и плачет - какого ни на есть смельчака испугает! Так-то вот проходят годы, века, а она все поднимается сюда из озера и плачет по своем милом.

Горцам, которые не знали Косцелец, эта долина казалась заколдованной. Отвесные, подоблачные горы с пылающими на закате вершинами, склоны их, одетые лесом, который местами словно плыл, поднимаясь вверх; причудливой формы утесы, напоминающие то великанов, то монаха, то окаменевшую сову; непрерывная однообразная музыка вод - все вселяло в сердца мужиков тревогу и благоговение.

Так они шли, разговаривая о своей нужде, о голоде, о несчастиях, которые погнали их за Татры за хлебом, мясом, вином и золотом - за всем тем, чего не было в Польше.

По узкой лесной тропинке среди огромных, обросших мхом деревьев дошли они до затерянной среди леса полонины горы Пышной, откуда виднелся Каменный перевал. Здесь Яносик велел им расположиться на ночлег.

Заискрились об оселки кремни, принесенные в мешках, и загорелось множество костров. Развели их не для того, чтобы варить еду (еды почти не было), а для того, чтобы согреться, так как дул восточный ветер и было очень холодно.

Среди множества облачков всех цветов - голубых, синих, золотых, зеленых, бронзовых и серебристо-желтых - летел стремительно блестящий серп луны на лазурном небе, усеянном звездами, которые быстро исчезали и вновь появлялись из-за туч, рубиново-красные и золотые. Все небо словно звучало музыкой красоты, как высоко настроенные скрипки, у которых нет ни одной низкой ноты, звуки которых плывут, как мерцающие, блестящие волны под быстрой и гибкой рукой искусного музыканта. Казалось, вся ширь неба звенела звездами и месяцем над горами, где залегла вековая тишина.

Яносик, лежа у костра, смотрел вверх и медленно тянул старую песню, которую любил петь, когда бывал высоко в горах:

Яно пас двух волов,
Яно пас двух волов,
 
У зеленой горы,
У зеленой горы.
Вдруг приходят из лесу,
Вдруг приходят из лесу,
  из лесу,
Дюжих два разбойника,
Дюжих два разбойника.
Дай нам, Яно, твой тулуп,
Дай нам, Яно, твой тулуп,
  твой тулуп,--
Ты нам поле потравил,
Ты нам поле потравил.
Я тулупа вам не дам,
Я тулупа вам не дам,
  вам не дам,--
Лучше с вами сам пойду.
Лучше с вами сам пойду.
И пошел за ними Ян,
И пошел за ними Ян,
 
И убили Яника,
И убили Яника.
Лежит Яник убитый,
Лежит Яник убитый,
  убитый,
Овчиною покрытый,
Овчиною покрытый.
Кто ж по нем кручинится,
Кто ж по нем кручинится,
  кручинится?
Мать, отец да девушка,
Мать, отец да девушка.
Горько плачут мать с отцом,
Горько плачут мать с отцом,
  мать с отцом.
А подружка голосит,
А подружка голосит.
Отец с матерью жалобно,
  жалобно,
  ой, фальшиво!

Далеко разносился по всему лесу могучий голос гетмана, и никто не смел ему вторить. Неслась песня из груди Яносика, рвалась из души, откликавшейся на музыку неба. А когда отзвучали ее последние отголоски, седовласый Саблик после некоторого молчания вынул из рукава гусли, забренчал на них и запел:

Было у Сечки,
Было у Сечки
Трое детей.
Каждому надо,
Каждому надо
Доли своей.
Первый бежит,
Первый бежит
К темной горе.
А другой бежит,
А другой бежит
К быстрой реке.
Третий бежит,
Третий бежит
К чужой стороне.
Ищет бедняга,
Ищет бедняга,
Я, горемычный,
Я, горемычный,
Годами стар.
Нечем мне их,
Нечем мне их
Всех прокормить.
Крылья мои,
Крылья мои
Надломились,
Ручки мои,
Ручки мои
Опустились.

-- Так певал покойный Мацек Сечка, когда уже не мог на охоту ходить, - заговорил Саблик. - За козами лучше его не было охотника. Украсть ли, застрелить ли из ружья, из пращи - он везде первый. Он живого козленка за ноги поймал. Дело было так: лег он в горах на выступе, а мы с братом Юзеком коз на него погнали. Проход был узкий, вот козы и стали через Сечку прыгать. А козленка, который не перепрыгнул, он поймал за ноги. Слава богу, что не упал, - там пропасть страшная. Принес козленка домой в деревню, и его кормила домашняя коза, только он скоро издох. Низко ему, должно быть, было в долине: дышать нечем. Или молоко было не по нем. Издох.

Сечка редко бывал дома. Не любил он этого, он любил горы, как орел. Да только несчастье с ним случилось: заболел одышкой, шагу не мог сделать в гору. Сыновья разбрелись на заработки, куда-то в Венгрию ушли, а он, бедный, сидел перед избой, поглядывал вверх и все тосковал. Вот однажды проходила через их деревню смерть, услыхала, сжалилась над ним и унесла с собой...

Медленно наступала ночь. Небо темнело и превращалось из светло-голубого в темно-синее, почти черное. Ветер рассеял туман, и среди неба в бездне, недосягаемой для гор и тумана, повис серебристо-белый блестящий месяц с резко очерченным розовым ободком. Орлы и ястребы, пробужденные светом костров, кричали на вершине; лес постепенно наполнялся ревом, блеянием и словно бы пронзительными звуками огромных флейт: это на лесных полянах гонялись друг за другом олени, справляя свои свадьбы.

В мелколесье пониже и на лугах гудел ветер. И, словно вырвавшись из одной груди, загремела в горной пустыне короткая песня - разбойничий вздох:

Ты свети мне, месяц,
Высоко, не низко.
На разбой иду я
Боже, в Польше нашей
Пошли нам здоровья,--
В стороне венгерской
Пошли нам удачи!..

Говор понемногу стихал. Одни засыпали, другие думали о том, куда идут и вернутся ли. Горе-злосчастье погнало их на войну, добывать землю...

Вокруг Яносика спали товарищи, заснул даже Саблик, бормотавший что-то сквозь сон, а между тем старик, бывало, бодрствовал целую ночь, подбрасывая в костер шишки и ветки и шепча что-то про себя.

Один только Кшись сидел еще и, закрыв один глаз, напевал, старый проказник, себе под нос:

Коли пить что - так уж водку,
Коль облапить - так красотку...

Но потом и он захрапел.

Только Яносик не спал. Он вспоминал ту ночь, когда сошелся с дочерью лесника Веронкой, которая спросила его: "Вернешься?", которой он отвечал: "Вернусь". Веронка говорила ему: "Ты - как этот лес", - а он ей сказал: "Я с тебя собираю мед, как пчела собирает с сирени..."

Яносик размечтался. А над ним шумел вековечный Пышнянский лес...

Пришли ему на память предки: Валигора, Вырвидуб, Пентожек и Водопуст, Ломискала и Валилес, великаны Топоры, которые выкорчевывали лес и на его месте построили Грубое. Вспомнился могучий предок Яно из Гро-ня, который один напал в горах на ментусянские стада, перебил всех пастухов и увел семьсот овец, пустив по миру всех ментусянских хозяев, так что потом они кричали: "Беда! Беда!" Отсюда и пошло его прозвище - "Нендза" [Нензда - по-польски значит "беда", "нищета"].

Огромный вековой лес шумел и качался над ним, и в его шуме возникали образы, полные бессмертной славы: Валигора, Вырвидуб, Пентожек, что покорял реки, строя из бревен мощные плотины. Он, говорят, повернул в другую сторону русло Дунайца в Людзимеже, отвел его к новотаргскому берегу, и от прежней реки остались только болота, поросшие тростником, где много водится диких уток. Он, говорят, задержал своей грудью поток, который хлынул на избу мельника в Ратулове. Грудь у него, видно, широка была! А у мельника дочь была красавица.

Водопуст - тот выпустил ручей из-под валунов в Калатовке, потому что ему стало жалко, что вода стонет под камнями и не может вырваться наружу. Буковинцы просили его, чтобы он открыл источники в их голых, безводных горах, и он сделал бы это, если бы они не были ему так противны. От постоянного ветра волосы у буковинских мужиков стояли дыбом на голове, а на каждом волосе сидела вошь, - так рассказывал Кшись. Водопуста рассердил их неопрятный вид, и до сих пор приходится им ездить по воду в долины: летом возят бочки с водой в телегах, а зимой - на санях.

Однажды Пентожек и Водопуст побились об заклад. Водопуст говорил, что пустит в Косцелисках новый ручей, а Пентожек говорил, что он его задержит. И когда он задержал один ручей своей грудью, Водопуст повернул ручей в другую сторону, и Пентожек не мог задержать воду сразу в двух руслах. Он проиграл и отдал все золото, которое лежит в Криване.

Зато Пентожек завалил воду, которая грелась на солнце, такими огромными камнями, что Водопуст не мог ее откопать, и пришлось ему делать в скале проход, только уже у самых Косцелиск выпустил он ее из-под скалы; а проход этот рыл на Красной вершине целых тридцать лет. От подземного шума и грохота скалы трескались, и оттого в горах вокруг Косцелиского ущелья теперь такие страшные расселины и пропасти.

- ночью казалось, будто огни прыгают по горам. Но завистливый овечий пастух, Водопуст, рассек скалы, чтобы озеро провалилось в расщелину, и засыпал его песком. С тех пор и существует Косцелиское ущелье, в котором водятся разные чудовища.

Водопуст пас овец, а Пентожек - коз. Были они пастухи на славу. Когда Водопуст стал спускать на нижние луга речки из озер для своих овец, Пентожек для своих коз стал устраивать огромные озера в Татрах на такой высоте, куда овцы не смели заходить. Зато орлы крыльями нанесли лед на самое высокое озеро, Терянское, и завалили его совсем.

Слава предков Яносика гремела в горах и долинах. А потом было множество других великанов и силачей, хоть и не таких, как они. Саблик знал песни о них: о великих разбойниках Новобильских, о Войтеке Мальце, тоже из Бялки, который столетним стариком плясал вприсядку и ходил красть волов под Мурань на Спиж; о великих охотниках, которые в лесу связывали медведям ремнями лапы и на плечах приносили их с гор в долины; о смелых мужиках, которые победоносно сражались с царем змей и его полчищами, с татарами и закованными в латы рыцарями, похищавшими девушек.

Огромный, вековой Пышнянский лес баюкал Яносика, шепча ему о славе предков.

Но он, Яносик, мог прославиться еще больше, если выведет весь народ из нищеты, убожества в страну благоденствия. Он мог бы сделаться как бы королем народа, перед которым откроет новый мир. Он хотел создать для своих горцев новую, счастливую жизнь. И тогда все леса татрские будут шуметь о нем, до далеких потомков дойдет его имя, имя разбойника над разбойниками, храбреца над храбрецами, гетмана над гетманами. Благословение поляков и ужас венгров увенчают имя его, как зеленые ели венчают островерхую скалу под Гевонтом.

Яносика сморил сон.

А когда он проснулся и взглянул вверх, на бледнеющем небе мерцали уже только редкие звезды. Приближался рассвет.

Яносик поднялся и засвистал.

Этот свист, точно тысячи стрел, брызнул вокруг и наполнил собою лес. Кшись поднял голову с земли и проворчал:

-- Эх, чтоб тебя!..

Гадея, Матея и Моцарный вскочили по знаку гетмана; старый Саблик сел, провел рукою по влажной траве и росою умыл лицо и глаза. Проснулись и остальные. Мардула, чтобы размяться, три раза высоко подпрыгнул и три раза обеими руками сильно хлопнул себя по кожаным подошвам керпцев.

И сейчас же, перекусив чем у кого нашлось, тронулись дальше, на Каменный перевал. Светало, когда мужики по красноватому песку и поблекшей осенней траве, покрытой инеем, взбирались по склону горы, а когда последний из них взошел на вершину, все вокруг уже сверкало в лучах утренней зари.

Небо за Криванем сияло бледно-розовым светом, и отблеск его падал на темно-зеленые Нижние Липтовские Татры, а долина у подножия их лежала еще во мраке. Когда же свет понемногу рассеял тьму, над землей показалась серая неподвижная пелена тумана. Но понемногу он начал редеть и рассеиваться, открывая глазам белые усадьбы, деревни и города. Засеребрился вдали быстрый Ваг.

Теперь горцы видели вдали Прибилину, Королевскую Лехоту, Порембу, Градек, Микулаш - липтовские деревни, поместья, города с богатыми лавками, край, где родятся пшеница и виноград, где землю пашут на белых волах...

При виде всего этого Гадея, Матея и Моцарный, друзья Яносика, затянули песню, которую пели всегда, когда переходили с гетманом через Татры:

Вышел я, разбойничек,
В сторону чужую,
Виселиц наставили -
Выбирай любую!

Они смотрели вниз, в длинное, глубокое ущелье Каменной долины, пустынное, дикое и мрачное, поросшее можжевельником и карликовыми соснами, и дальше, на Липтовскую долину, которая простиралась до высокой горы Дзюмбира. Внизу перед их глазами что-то мелькнуло - казалось, кто-то взмахнул огромным серпом. То рысь, обитательница этих мест, гигантскими прыжками промчалась с западного на восточный край горы и скрылась в зарослях.

Они тотчас поняли, что это лекарь. Он искал чудесный дягилевый корень и целебные травы.

Этот малорослый и тучный старик подошел к Яносику и, сняв шляпу, сказал:

-- Клад ищут... там... Пусть идут... гетман...

-- Дурачок! - зашептались мужики, а Яносик спросил:

-- Кто ищет?

-- Трое... из Кракова... немцы... там, у Рачкового Плеса... под Кончистой... иди... убей... возьми... великий гетман... разбойничий...

-- Откуда ты меня знаешь? - спросил Яносик.

Старик поднял вверх обе руки.

-- Что? - благоговейно воскликнул он гортанным голосом.

Яносик вынул из пояса дукат и дал ему: лекарь поклонился в ноги, потом сказал:

-- Саблик!

-- Так это ты? - отозвался Саблик.

-- Гы-гы-гы! - засмеялся старик. - Пан лесничий лежал в лощине... фук! фук! фук! - Он делал руками знаки, показывая, как горит огонь.

-- Поджег ты, что ли, крестный? - спросил Яносик у Саблика, а тот отвечал:

-- Поджег шалаш, когда спал он, а двери запер.

-- Где?

-- Под Остервой. Я видел. Ходит. С тех пор три года прошло.

-- Рысь от тебя убежала, - сказал Яносик лекарю.

-- Сало съела... в кустах... каналья!..

-- Из Варшавы... с Краковского предместья... Я у панов Казановских служил.

-- И давно за травами ходишь?

-- Тридцать лет... Идите к Кракову... Они клад ищут... немцы... купцы краковские... у них книги... черные... Духов заклинают...

-- А ты искал?

-- Искал.

-- И что же нашел?

-- Дух камень в меня швырнул... - И, приподняв шляпу, он показал на голове рубец.

-- Потому ты, должно быть, и одурел, - сказал Кшись. - А где искал-то?

-- У Жабьего Плеса... под Ледовым... в Кленовых рощах...

-- Вон сколько гор исходил! - заметил Гадея.

-- Прощай, мы уходим! - сказал Яносик, отстраняя старика рукой.

-- Уходи, не то мешок отнимем! - пугнул его и Кшись, делая вид, что хочет схватить мешок с травами.

Лекарь притворился испуганным и с низкими поклонами ушел в сторону, где скоро скрылся среди зарослей.

Яносик смотрел на лежавшую перед ним долину, и его мужественное сердце ширилось в груди. Он чувствовал себя орлом, парящим над землею. Земля, погруженная в утренний сон, лежала глубоко внизу, а он поднимался над нею, как горный ветер, как туман, встающий из-за скалистых вершин, чтобы ринуться на нее и завладеть ею.

-- Гей! Гей! - закричал он; так, прежде чем налететь, гудит ветер в горах, давая о себе знать.

На этом перевале решалась судьба тысяч людей и его судьба. Он стоял на рубеже: правой ногой - на польской, а левой - уже на венгерской стороне.

-- Гей! Гей! - повторил он, и эхо понеслось среди скал. Затем Яносик пошел вперед, а за ним тронулись мужики.

Когда углубились в лес, Юзек Татар, молодой, семнадцатилетний парень из Копы, отошедший было в сторону, в испуге прибежал обратно, крича:

-- Труп! Труп!

-- Там! Между соснами! - Он указал рукой.

Несколько человек побежало туда. Саблик с ними.

Они увидели голого человека, лежавшего на спине.

-- Что с ним приключилось? - недоумевали мужики. - Ран на теле у него нет, запекшейся крови тоже не видно.

-- Хе-хе-хе! - засмеялся Саблик. - Горы его съели!

-- Что это значит? - спрашивали мужики из долин у подгалян.

-- А кто его знает, что он хотел сказать, - отвечали им подгаляне.

-- Съели его горы, ой съели! - повторил Саблик. - А воры одежу унесли. Нешто он первый?

-- Горы съели человека, - повторяли жители долин, со страхом глядя на пустынные, желто-зеленые осенние склоны.

-- Вот смотрите! - сказал Саблик. - Здесь знак есть на дереве. - И он указал концом топорища на крест, вырезанный на коре. - Он либо предал, либо хотел предать товарищей. Нельзя общие деньги красть, не то товарищи тебе так отплатят, что в ушах зазвенит. Поглядите-ка ему в ухо, ребята! Есть там колышек?

-- Колышек? Какой колышек?

-- Да уж вы поглядите!

-- А ведь правда! Колышек в ухо вбит! В левое! - воскликнул Питонь из Полян.

Саблик победоносно обвел окружающих своими серыми ястребиными глазами. Мужики смотрели на него с восхищением.

-- Меня, старика, не проведешь! - сказал он с гордостью, - Походил я по горам немало лет. Знаю их, как свои пять пальцев. Если тебе дороту [Дорота -- толстая и короткая свиная кишка] вобьют...

--...Так о ядвиге [] позабудешь, - ввернул озорник Кшись.

Саблик свистнул раза два сквозь зубы и забормотал еле слышно старую-престарую горскую песню:

Рудокопы идут, рудокопы идут
На гору из долин.
Будут скалы пробивать,
Злато, серебро добывать.

Пораженные мужики теснились около убитого.

-- Удивительные дела творятся в этих Татрах, - прошептал один из "чужаков", отходя к перевалу.

Никто не мог бы описать того, что видели мужики. Казалось, радуги змеились в долине; казалось, тихие пруды, и озера, и сверкающие синим золотом ручьи загорались в тумане; по горным лугам и склонам тянулись вереницы синих туманов, словно двигались огромные синие задумчивые призраки. Иногда в голубом сумраке проплывало что-то белое, крылатое; иногда из золотистого озера поднималось откуда-то снизу словно серебряно-розовое облако.

Казалось, что огромные стаи чудовищных рыб со светящейся чешуей кидаются в серое море туманов, а иногда с долины словно летел к небу ангел с гремящими крыльями.

А вдали все спокойнее, все светлее раскрывалась главам равнина липтовская. Казалось, в этот час над нею витали золотисто-розовые сны. Спокойно дышала грудь ее.

Вдруг Яносик Нендза Литмановский пронзительно свистнул и зазвенел над долиной поднятой высоко, выше орлиного пера на его шляпе, чупагой с медными кольцами.

Тяжело, пусто было в доме стариков Нендз после ухода Яносика, единственного сына.

Но так нужно было - и он пошел.

Пошел, как некогда шел мстить шляхте за мужиков и удержать ее карающую руку после битвы под Берестечком.

Пошел, как некогда шел для того, чтобы провести польского короля по шведским трупам на родину, в его королевство.

Теперь шел Яносик в третий раз за Татры, чтобы победить нищету, добыть землю для польских мужиков, своих земляков, голодающих гуралей.

Молча смотрели друг на друга старики, родители Яносика, сидя в большой белой избе, под толстыми, резными столбами, подпиравшими потолок.

Так нужно было, сын должен был идти. Это было его дело.

И с гордостью смотрели друг на друга родители Яносика.

Ведь не черт его создал, не колдунья подарила ему рубаху, пояс и чупагу, - рубаху, в которой заключено упорство, пояс, в котором - сила, и чупагу, которая сама девять дверей прорубит.

Это они, Ясек Нендза из Гроня, старший сын Ясека Нендзы Литмановского и Марины, Чайковой дочери, и она, Каська, единственная дочь Вальчака из Скибувки, зачали его в июньскую благоуханную ночь.

Полный гордости, смотрел старик Нендза на жену; полная гордости, смотрела старуха на мужа.

Так уж всегда бывало, что матери были красивее дочерей, а отцы сильнее сыновей.

Но с тех пор, как люди помнят род Нендз из Гроня, еще с тех пор, как жили они на Заскалье, между Людзимежем, Шафлярами и Рогожником, не бывало такого Нендзы, как Яносик.

И не будет.

Ни Яно, который побил ментусян, ни Юро не были лучше его.

Нет...

И он должен был идти.

Потому что если бы не он, то кто ж бы пошел?

На него, как на солнце, обращены были взоры горцев.

Несмотря на свою молодость, он был как бы королем Подгалья.

И не только Подгалья, но и всех Татр.

Вот каким сыном благословил их господь!

Без него шляхта перебила бы всех мужиков, без него король не вернулся бы в свою столицу. Он нужде загородил дорогу в Подгалье, широкой грудью своей преградил ей путь, он вырвет людей у нее из глотки, как ягненка из волчьей пасти.

А когда сделает это, когда вернется со славой и с новым богатством, тогда он женится на девушке богатой, из Почтенного дома и будет хозяйничать на своей земле. Справят свадьбу, да еще попышнее, чем когда-то у его родителей, хотя и о той свадьбе молва шла на шесть миль кругом.

Над дверями, напротив искусно сплетенной из тонких стебельков огромной подвижной паутины, средства против дурного глаза, висел на гвозде венок, который надевала старуха Нендзова в день своей свадьбы, венок, успевший давно засохнуть. В нем она перед свадьбой, в июне, гуляла по зеленому лугу и пела:

Зачем ты мне нужен,
Я себе сплетаю
Последний веночек...

А за иконой, написанной на стекле, торчал свадебный букет старика Нендзы, отца Яносика, сухой и пыльный.

Старики улыбнулись друг другу.

У нее еще сохранилась та рубашка, в которой ездила она к венцу в Шафляры, рубашка была спрятана в сундуке, тонкая, как паутина, с широким кружевом вокруг шеи, вышитая чудесным узором из еловых веток и горных лилий. Там же хранился и голубой корсаж с шитыми золотом розами, белый прозрачный головной платок с богатым шитьем, красные сафьяновые сапоги... В сундуке из кедрового дерева лежали наволочки, искусно вышитые, и тонкие полотняные простыни, а на самом дне пять ниток кораллов, которым не было цены, - их старуха надевала по праздникам и берегла для будущей невестки.

Но это должна быть девушка, каких мало!

Из хозяйского роду, как дочь Топора из Грубого или солтыса Новобильского, богатая, работящая, послушная, здоровая и красивая. Много таких невест в томлении поглядывало на Нендзов Гроник, но Яносик еще не хотел жениться.

-- Знаете, мама, - говорил он, - ветру легче лететь, когда он ничего не несет. Хоть бы только ольховую ветвь или птичье перо нес, и то уж ему мешает! А я - как ветер!

Улыбалась старуха, слушая его. Ведь благодаря такому характеру сына росла его слава, богатство и значение.

Но печально глядели сейчас из резного киота лики святых, писанные яркими красками на стекле, и меж темно-зеленых кедровых сундуков, богато разрисованных цветочками, полных всякого добра, бродила грусть... и грустью веяло от цифры тысяча пятьсот пятьдесят на потолке, под которой была надпись: "Ян Нендза Литмановский построил этот дом".

А вдруг сын не вернется!..
А вдруг он погибнет!..

Ни слова не сказали старики друг другу - только посмотрели одновременно друг на друга.

Больше ста лет стоит дом и ведется хозяйство в Тропике.

Господь благословил их, и богатство росло.

Неужто все это осиротеет?

Вздохнули старики.

Но сын должен был идти...

Они его для этого растили.

Они учили его гордо держать голову и заставлять людей уважать себя.

Они не находили ему равного даже среди солтысов, хотя, например, Новобильские в Бялке или Зыхи в Витове были шляхетского рода.

Сами они ему твердили, что нет ему равного.

Сами учили соседских детей победнее слушаться Яносика, когда он был еще мальчиком.

Они первые ставили его выше всех других.

В холодных, надменных глазах старухи Нендзовой засверкали крупные слезы.

-- И зачем только я родила на свет такого молодца? - сказала она. - Такого гетмана!..

Но она тотчас же смахнула пальцами слезы, и на ее лицо вернулось суровое, гордое спокойствие.

-- Что же делать? - сказал старый Нендза. - От орла сова не родится, а только орел. Мы - Нендзы Литмановские.

-- Да! - ответила старуха. - Надо мириться.

Коровы уже возвращались с пастбищ, позвякивая колокольчиками; и хозяйка, встав, вышла на порог, чтобы поглядеть на них. Стадо брело, сбившись в кучу, за ним шли с длинными кнутами и чупагами в руках два взрослых пастуха, которые могли защитить его от волков и злых людей, а третий, подросток с палкой в руке, издали уже орал во все горло:

Солнышко заходит, за лесом садится...
Начала хозяйка с ужином возиться,
Варит, эх, готовит не кому иному,
Пастуху, что лугом стадо гонит к дому.

Медленной поступью, отдельно от коров, шли длиннорогие волы с пастбища, за ними - два волопаса с дудками и длинными чупагами. Среди волов были пегие оравские, рыжие и черные польские.

Побрякивая сотней медных колокольчиков, бежали овцы, которых подгоняли белые собаки и пастухи, бежали вместе с козами, громадным стадом.

Сыновнее богатство возвращалось домой. Вышел и старик Нендза на порог, поджидая его.

-- Что-то с Пеструхой неладно, хозяин, - доложил старший пастух.

Старики вернулись в дом. Полдник был готов, хозяйка сварила его вовремя, а кухарка подала. Она поставила на стол громадную миску в черной избе, и скоро Нендза с женой, работники и служанки сели на лавках вокруг. Ели горячие гречневые клецки с салом. Нендза, как хозяин, прочел молитву и перекрестил кушанье. Набирали клецки большими деревянными ложками с красивой резьбой на черенках, а хозяйка подливала в миску горячее молоко из горшка, стоящего рядом, и каждый набирал его ложкою вместе с клецками.

После полудня, когда пастухи опять погнали стадо на пастбище, пришли проведать дядю и тетку Кристка, Ядвига и Войтек, который вырезал из дерева всякие вещи.

Они уселись перед избой, так как было тепло, а в поле к это время никакой работы не было, и стали разговаривать.

Войтек нашел кусок мягкого липового дерева и принялся что-то вырезывать.

Долго смотрел на него старик Нендза, не вмешиваясь в разговор женщин, говоривших о свирепствовавшей среди детей лихорадке, которую можно вылечить так: три раза натереть горло ребенка листьями вербы, растущей над рекою, а потом отнести листья обратно туда, где они были взяты. Наконец Нендза спросил:

-- Войтек, что ты делаешь?

-- Матерь божью.

-- Матерь божью? Скажи ты мне, хлопец, чего это тебя тянет к таким забавам?

-- Сам не знаю, откуда это у меня берется, - ответил Войтек.

-- Я, дядя, смотрел на землю и нашел кусок мягкого липового дерева. Подержал его в руке, поглядел, а потом начал резать.

-- Да ведь матерь божья тебе не являлась? - улыбнулся дядя.

-- Она мне не являлась, я ее видел в алтаре костела в Шафлярах, когда мы с покойной матерью там были. Вот она мне и вспомнилась. Хотел бы я сделать такой алтарь! Если б мягкого дерева было вдоволь, я бы сделал. В середине поставил бы матерь божью с младенцем на руках и с тоненьким обручиком над головой. Вокруг бы звезды сделал, а под ногами шар, а на нем змея и яблоко - все, как я видел в Шафлярах. Змей, кажется, яблоко в пасти держал. Эх, какой был бы алтарь!

-- Так, так... - задумчиво протянул старик Нендза.

-- Да, хорошо бы... - ответил старик.

-- Вот так бы оно и было, дядя, правду говорю.

-- Господь бог каждое свое творение каким-нибудь даром наделил. У кабана клыки есть, а мужик на всякую работу способен. Был у меня когда-то замечательный нож, пастушеский, и не мог я на него надивиться. Ручка была украшена кольцами из меди, кости, рога, даже серебра, а сверху медная заклепка... Да все так затейливо сделано, что я, когда пас овец, не раз себе голову ломал, какой же это человек его смастерить мог... А еще видел я где-то чупагу. С одной стороны на ней был сделан костер, а вокруг него люди на коленях огню молятся. А с другой стороны - солнце, месяц и звезды, а на обухе - как будто человек, молния в одной руке, в другой - шар. Старые люди сказывали - мы ведь не раз в шалаше этой чупаге дивились, - что это бог и что он держит землю. А хозяин чупаги, Сташек Вирдзинник, говорил, что нашел ее где-то в болоте в Марушине. Да-а...

-- Эх, как бы я хотел ее увидеть, дядя! - сказал Войтек.

потерялась. Вирдзинник-то уж лет сорок тому как умер.

-- О чем это вы говорите с дядей? - спросила старуха Нендзова.

-- Я ему рассказывал про тот пастушеский нож, который ты у меня видела, да про Вирдзинникову чупагу.

Осенний день быстро клонился к закату. Вдали на луг вышел пастись олень. Его хорошо было видно.

-- Где-то теперь Яносик? - вздохнула Кристка.

-- Боюсь я за него! - сказала старуха Нендзова, но старик ответил:

-- Яносик разбойничье ремесло знает. Нечего такими мыслями себя растравлять, ни к чему это.

-- Знаете, дядя, - сказала Ядвига, - я никак не пойму, зачем это он с такой уймой народа за Татры пошел?

-- А ты знаешь ли, девушка, зачем у оленя рога выросли? Пути господни неисповедимы, я его благодарить должен, что такого сына дал. Да, я его за это не корить буду, а благодарить! С господом богом спорить не приходится... Эге, никак дождь будет.

-- Яносику удача должна быть, - добавил старик как бы про себя, - он хочет людей сравнять и не тут, не к Польше, грабить, а далеко. Такого разбойника и бог хранит и люди благословляют. Пойдем, старуха, в избу, холодно! Да и ужин готовить пора. Скоро пастухи придут.

Старики ушли, вместо них пришел работник Мацек со скрипкой и сел около Ядвиги, в которую был влюблен, но на которую и смотреть не смел, так как она была богата, а он был батрак да еще очень молод.

-- Мацек, о чем ты думаешь, когда играешь? - спросил Войтек, повторяя вопрос дяди.

-- А о чем мне думать? Играю, да и все тут! - ответил Мацек.

-- А Кшись о корчме, - засмеялась Кристка.

-- Я играю так, как слышал от людей, - сказал Мацек. - Только больше люблю играть вечером, днем не то...

-- Ведь и лес вечером лучше шумит, - отозвалась Ядвига.

-- Правда, когда такая тишина, как сегодня, тогда, скажу тебе, Войтек, скрипка словно сама играет. Как будто кто-то за тебя водит смычком.

-- Это верно. Наверное, был такой человек.

-- И не один! - сказала Кристка. - Ведь есть песни пастушеские, есть разбойничьи, есть охотничьи, есть свадебные, похоронные, солдатские, всякие.

-- Разве один человек мог бы столько песен придумать? Никак невозможно, - добавила Ядвига.

-- То-то и есть, - согласился Мацек.

-- Может, и сложу, - ответил Мацек, - песня в сердце родится. Когда тебе грустно или весело, сердце подскажет, что играть или петь.

-- Правда, - сказала Ядвига, - когда Бронця Кубова как сумасшедшая бежала навстречу Ендреку Куле, узнав, что оравцы Кулей побили, потому что они панские буки рубить хотели, - Ендрек ей еще издали запел:

Течет из Оравы
Ручеек кровавый...
Не из моей это раны.

Этой песне его никто не учил, ведь никто не знал, что он пойдет рубить лес на Ораве и что там его братьев оравцы убьют. Он хотел свою милую порадовать и тут же сложил песню.

-- Да, оно само приходит, - повторил Мацек, - жизнь учит. Одну песню от людей услышишь, другая в сердце родится, и потом играешь одну людям, а другую - сердцу своему.

-- А то и не всем людям... - сказала Кристка.

Увидев это, Мацек провел смычком по струнам.

-- Слышишь? Играет! - сказал жене старик Нендза, лежавший в избе на кровати. - У нас в Польше, говорят, народ простоват, да ко всему способен. Один из дерева матерь божью вырезал, другой играет так, что и послушать не грех.

-- А мне все боязно за Яносика! Как бы он там здоровья или, упаси боже, и жизни не лишился.

-- Знаешь, старуха, - сказал Нендза, - ласточка из грязи гнездо лепит, а дрозд в лесу свистит, да обоим им далеко до орла. Он по небу летает, диких коз бьет и над всеми птицами царь.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница