Бездна

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1907
Примечание:Перевод А-фьевой, Тучанской и др.
Категории:Стихотворение в прозе, Рассказ
Связанные авторы:Саблин В. М. (Издатель)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Бездна (старая орфография)

КАЗИМИР ТЕТМАЙЕР.

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Том И-й.
Издание В. М. Саблина.

ОТРЫВКИ.
СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ.
БЕЗДНА.
ПЕРЕВОД
А-фьевой, Тучанской и др.

MOCKBA. - 1907.
Типо-лит. РУССКОГО ТОВАРИЩЕСТВА печатн. и издател. дела.
Чистые пруды, Мыльников пер., соб. дом.

БЕЗДHА.

Знаете ли вы, что значит страдать? Что значит извиваться в конвульсиях страдания? Что значит повторять и мысленно и вслух: без выхода! без выхода?!.. Знаете ли вы, что значит безвыходное положение, постарайтесь это понять: безвыходное положение... постарайтесь это понять, вникнуть в эти слова. Но так, как это повторяется это раз в день, а вникните в это. Ткач, у которого ничего нет, который чувствует, что слепнет, который поддерживает семью своим трудом - вот безвыходное положение...

Что может он сделать?

Убить себя и забыть обо всем...

Что же он может сделать?

Убить себя и свою семью...

Да! И я так могу сделать! Убить себя и ее! Я могу так сделать - убить себя и ее... Себя и ее...

Или - или только ее...

Проклятая! Она! Она и она! Разве в жизни нет ничего, ничего кроме женщины?! В жизни есть океаны жизни кроме женщины, а между тем, - а между тем мы живем только женщиной...

Человек ли женщина? Или может быть придаток к человеку? Разве она то же, что человек - мужчина? Разве одинаково женщины живут мужчинами, как мужчины женщинами? Разве женщина не есть что-то иное, нечто иное? Разве её нравственная сущность не есть ошибка творения, ошибка природы, такая же жалкая, как конструкция нашего тела? Разве не трагедия жизни, трагедия, так часто встречающаяся, что женщина есть что-то иное?.. И всегда она! Всюду и всегда она! Как будто жизнь не имеет целых океанов жизни помимо нея, как будто бы она была жизнью жизни...

А если действительно так...

Не терплю ее! Ненавижу ее! Ненавидел ее всегда, ненавидеть буду до конца жизни! Вся моя мужская гордость, все, что во мне есть, возмущается против нея, толкает меня к этой ненависти и укрепляет в ней...

Я не могу жить без нея!...

Не могу!

Не могу жить без женщины...

Видите! Могу убить себя, могу выколоть себе глаза, вырвать язык, могу уморить себя голодом, могу броситься с моста, могу сделать с собою все, что хочу и как хочу, но жить без женщины - не могу.

Я господин над собой, абсолютный господин, но то, что не могу без нея жить, это господство над моим господством, это - господин надо мной.

Не могу...

И вы не можете, и мы все не можем - но я не могу также и с ней жить.

Тоже не могу...

Вообразите себе ткача, у которого ничего нет, который поддерживает семью и который слепнет - вообразите это себе и поймите, что такое безвыходное положение.

Потому, что я не могу с ней жить... И без нея также жить не могу. У меня только один выход: убить ее и себя... Потому что я без нея не могу жить, не мог бы...

Нет! Нет! Иисус Мария! Нет!!!

ли все деревья?..

Но нет - я совсем не крикнул - она спит там, не проснулась, спит там, за занавеской, в другой комнате. О Боже! Это только в моей душе был этот крик, этот кровавый, страшный крик...

Такой кровавый - как излияние крови, он влился мне в душу кровавым потоком. Ужасен был этот крик. Мне кажется, все матери, у которых вырывали бы плод из внутренностей, не могли бы крикнуть ужаснее. А между тем оне крикнули бы и за себя, и за своих детей - и за своих мужей...

Ха! ха! и за мужей... О Боже, какой я безумец - все-таки есть такия, которые их любят.

Потому что даже и Марина меня любила... Разве она не прижималась ко мне? Не целовала меня? Разве не отдалась мне в свадебную ночь страстная, потерявшая сознание, ослепленная? Разве я не чувствовал у моих губ её губ - открытых, дрожащих, разве не смотрел в её закрытые глаза, которые говорили все именно тем, что ничего не могли говорить? Разве я не чувствовал её груди у моей? Разве она не бросалась мне на шею прежде, чем мы обвенчались? Разве не была моей до мозга костей, до самой сущности?

Разве...

Ах! Разве она не что-то иное - разве то, что мне казалось её чувством, было действительно её чувством? Разве разум мужчины может понять женщину? Разве для него это не так же трудно, как, например, было бы трудно для растения почувствовать и понять камень, или для камня - природу света?

Разве процесс нашего общого мышления то же самое, что процесс пищеварения или смерти? Разве мы наружно не так же похожи друг на друга, как брильянт из алмаза на брильянт из стекла, или как лист искусственный на лист естественный, а внутренно не так же различны, как их органическое содержание? Разве то, что я называю своим "я", называет своим "я" и женщина? Разве то, что я называю любовью, называет любовью и она? Разве мы не так же различны, как две краски одинакового цвета, из которых на настоящую, например, не действует вода, разлагающая искусственную, и тогда как настоящую разрушает холод, на искусственную он не влияет, а между тем цвет их тот же самый, голубой, розовый или фиолетовый? Разве - разве, одним словом, я не разбиваюсь о женщину, как вода о скалу, которые никогда не сольются в одно, никогда не составят одного гармонического целого, никогда не зазвучат одним общим созвучием, и разве женщина не разбивается о меня, как ветер о воду, которую он может поднять, замутить, всколыхнуть, но которую никогда не может уничтожить в её сущности? Да, да - мы любим друг друга, страстно жаждем и ищем друг друга, но мы стихийно чужды друг другу, психически чужды, мы сливаемся, как реки с морями, но никогда не составляем огня, который всегда единое, из чего бы он ни возник. И это вместе с нуждой и смертью составляет величайшую трагедию жизни.

Да, по истине! Нужда, смерть и любовь, это три вакханки в мире, которые справляют самую ужасную оргию. Я вижу их и если бы был художником, возсоздал бы их сейчас... Восковая нужда с птичьими глазами и птичьим лицом, костяная смерть, нагой скелет, танцующий на цветах и нивах, и эта Астарта, сдавливающая за горло, дикая, жадная, страстно жаждущая, ненасытная.

А под всем этим земля, мир - прошел по нем Моисей, прошел по нем Будда, прошли по нем мудрецы - и что они такое в сравнении с нуждой, смертью и любовью?...

Спи, спи, Мариня... Спи и улыбайся. Спи и улыбайся так, как улыбалась мне. Улыбайся так - ему.

Боже! Что за позор! Он! Опять он! Опять тот самый он, вечный, банальный, этот третий, этот он, любовник чужой жены. Боже! Разбить себе голову о него, об этот столб, к которому подходит каждая собака - о него! Боже! Какой стыд! Погибнуть в ванне, в общей купальне, утопиться в ванне! Быть задавленным мукой! Упасть с общественного моста! Убить себя на пороге костела! Как это смешно! Он, всегда он, тот третий, любовник жены! О жизнь! Поистине твое имя ирония.

Спи, Мариня - и улыбайся ему, тому третьему - твоему любовнику. Улыбайся так, как когда-то улыбалась мне. И подумай, сотни, тысячи, миллионы, миллиарды женщин уже улыбались своим любовникам так, как раньше улыбались мужьям - и подумай: сотни, тысячи, миллионы, миллиарды женщин точно так же будут улыбаться после тебя в будущем... О какое это странное ощущение - будущее! Все будет точно так же! И все эти скорби, страдания, огорчения, печали и горести наши - все повторится в будущем, как в нас повторится прошлое.

О жизнь! Безчеловечность - имя тебе...

Ничто, ничто - всегда то же самое, всегда напрасно, всегда ничто. Никто не будет меньше страдать оттого, что я страдаю теперь, так же, как я не страдаю меньше оттого, что страдали другие. О жизнь! Злоба - имя тебе...

- жалоба. Самое чистое - слезы. О жизнь! Как же тебя назвать?

Спи, Мариня, спи... Бог, судьба, неизбежность, Ничто - бодрствуют над тобой. Спи... Голубая была бездна, голубая... Фиолетовое было благоухание, фиолетовое... Солнечная была песнь, солнечная...

Спи...

Как в романе! Ха, ха, ха! Есть роман. Где и когда его не было? Разве мог бы быть роман, если бы его не было? Разве - я не играю словами, как Гамлет, разве я думаю? Разве я существую? Разве?...

А ты спи!

Подлая! Отвратительная! Никуда негодная! Отродье сатаны!

Нож! Нож!

Ах!

О нет - чтобы ее убить...

Нужно быть больше, чем первым из дьяволов... Поэт! Поэт! Глупый, смешной дух! Глупый и смешной раб жизни, своей крови, своего тела, своей души! Потому что есть нечто высшее, выше тела, выше крови, выше души! Глупый и смешной дух! Ты земной бог, а между тем ты глуп и смешон! И ты любил! И ты пылал страстью! И ты - не мог убить...

О Боже! Что за судьба! За что? За что?...

А она - спит.

Спит...

Так спит скала, когда вода испаряется на солнце, когда мороз стягивает ее в лед, когда она убывает, когда она стонет от боли - она спит!..

Наверное спит и он...

Он...

Почему мне никогда не приходит в голову его убить?

Разве я боюсь? Так же повесили бы за него, как за нее.. А между тем она моя жена, а он мой враг... Нет - он, он не враг.

Мой враг только она, и его враг только она. Она вошла между нами, как входит машина с двумя поршнями между двух стен. Она их соединяет и в то же время отталкивает. Если бы её не было, ничто бы их не соединяло, если бы её не было, ничто бы их не отталкивало. Разве я его ненавижу? Но она в нем. Разве он меня ненавидит? Но она моя жена. Он во мне, я в нем со ненавижу. Он ее ненавидит, как мою жену; я ее ненавижу, как его любовницу. Разве мы не прошли бы равнодушно мимо друг друга? Или даже не работали бы вместе, над одним делом? Ведь он - это я. Я в прошлом.

Боже, Боже, как я измучен! Руки мои опускаются, как подрубленные ветви, голова свешивается, как увядшее растение, все тело мое, как поздняя осень. И душа моя так измучена - так... ах! нечеловечески измучена. Я, как долина, залитая водой. Ах, умереть! Умереть - не существовать... Что же случилось? Пришел этот человек и взял ее у меня. О темный, тихий, печальный, как смерть, ангел мира - стань передо мной, никого но хочу видеть кроме тебя. О тихий ангел, я хотел бы полететь куда-нибудь на какое-нибудь безлюдное море, на какой-нибудь остров, отрезанный от мира, и смотреть на тебя, ангел молчания, в твое лицо, темное и печальное, как смерть, в твои глаза без блеска... Я, как дерево, разбитое громом - хочу заснуть...

Все продолжается ночь, ночь длинная, звездная, тихая, ночь бесконечная, безсонная. Никогда не засну. И никогда уже ничего не будет, кроме этой ночи, длинной, бесконечной и безсонной. Никогда не наступит день, не будет солнца, не будет светло. Христос, теперь я один из Твоих избранных детей - я страдаю.

Нечеловечески страдаю. Не знаю, что со мной - чувствую, что страдаю, что умираю от страдания.

И именно тем умираю, что не могу умереть...

Если бы кто-нибудь плакал надо мной, если бы чьи-нибудь слезы лились на мои глаза, если бы кто-нибудь страдал по мне.

Ненавижу тебя! Это ты должна страдать во мне, ты, ты, моя жена, из-за которой я страдаю!

Нечеловечески страдаю.

Ха, ха... - теперь я нормальный человек.

Что-то делается вокруг меня. Какие-то трубы играют, гремят, воют надо мной. О трубы, трубы, гремите! Может быть, душа моя вырвется из тела и в вашем громе вылетит в пустое небо! Если бы душа моя была червяком, если бы можно было задавить ее собственной ногой. Если бы можно было раздавить свою жизнь, как червяка, сапогом. Если бы можно было не страдать...

Протягиваются ко мне руки худые, жалкия, изнуренные... протягиваются ко мне лица бледные, исхудалые, вытянутые - идет ко мне толпа несчастных и взывает: брат! брат! Мне кажется, я стою где-то на горе, а снизу, из долины идет эта толпа и взывает: брат! брат!.. Это те, что страдают, это они! Какая масса! Какая толпа! Боже? Какая толпа! Сколько же нас, мы - большинство! Какая сила, какая страшная сила? Пойдем же! Раздавим, уничтожим горсть счастливцев! Зальем ее, как море заливает остров, засыпем ее, как песок засыпает оазис в пустыне. Какая толпа!

Но их - их не будет ни на острове, ни в оазисе. Они также в этой толпе! Они тоже страдают. Какой кровавый огонь!!.. Они страдают, потому что она моя жена!.. Трубы, дьявольския трубы! Гремите так, чтобы небо разорвалось! Гремите так, чтобы сам Бог распался на куски! Потому что она моя жена!..

Нет, нет, это неправда. Луга зеленеют, потоки журчат, цветы цветут, хлеб мелется - нет, нет, все так, как есть, я не сошел с ума. И даже это неправда, его нет, все так, как есть, так, как было. Да, да, луга зеленеют, потоки журчат, цветы цветут. Все так, как было...

Нет, нет - не так. Есть пустое, пустое, пустое пространство, и на нем ничего, ничего. Безконечное пространство. Есть приятный свет и тишина - бесконечная тишина. И нет ничего, ничего - даже её нет. Её нет. Никогда её не было. Никогда, никогда... О отчаянье!

Неужели эта ночь никогда не пройдет?

И всегда ли хватит страдания для моей груди? Это как колесо, которое вращает вода: оно не может перестать вращаться - вода идет. Воды не может не хватить - есть источник. И это колесо имеет много зубцов, и каждый зубец цепляется за мое сердце, на каждом зубце столько крови... О Христос!

Ты стоишь предо мной. Светлый, тихий, печальный до смерти. До смерти печальна Твоя душа. Ты был - пожертвовал всем для любви, хотел оторвать нас от земли, чтобы мы не страдали - а мы страдаем, страдаем страшно, нечеловечески. Не можем быть духом, не можем подняться над нашим телом. О чем бы мы ни думали, чтобы ни говорили, чего бы не хотели: душа для нас тень, а тело птица. Никогда тень не поднимется над птицей, не взлетит выше её. Напрасно этого хотеть.

О Христос, Ты сильно страдал, много страдал. Ты знаешь, что такое страдание. И потому Ты стоишь предо мной, такой светлый и тихий, и такой печальный до смерти. Tristis est anima Tua usque ad mortem. Я люблю Тебя! Люблю Тебя! Бог Ты или человек, люблю Тебя! Дай мне обнять Твои колени, дай мне их целовать. Ты знаешь, моя грудь, как громадное здание, в которое может войти целый океан страдания. Ты знаешь это.

О ночь, ночь! Иль исторгни из моих глаз слезы, иль пусть звезды твои изольются слезами с небес и поглотят меня в своих волнах. Я хочу погибнуть в слезах.

А ты, Мариня, спишь...

Итак, что же произошло? Для того, чтобы иметь возможность назвать эту женщину моей, моей женой, чтобы иметь возможность впиться в её уста и светить в её душе, чтобы прижимать её руки к губам и погрузиться в её сердце, чтобы обладать ею и чтобы она мной обладала, что составляет, может быть, еще большее блаженство, чтобы обнять ее и быть обнятым ею, что, может быть, еще большее упоение; чтобы чувствовать, как она лишается чувств, обнимая меня и прижимая к себе, как она впивает меня в себя и погружает в себя глазами, губами и всем телом; чтобы чувствовать, что когда я без сил кладу голову на её грудь, то она не без сил, но без дыхания, почти безсознательно ее берет; чтобы жить одной жизнью, одной мыслью, одним впечатлением и одним воображением, одним дыханием, одним светом и одним мраком, одним сознанием, одним понятием, одним чувством, одним существованием в пространстве и времени и одним погружением в жизнь, - я убил себя. Да, это так. Я растоптал все: мою, если не веру, то по крайней мере надежду, мое достоинство, мое я, мою любовь, мою жизнь, мое право на жизнь и мои обязанности по отношению к жизни, мою гордость, мою страсть, мою волю, мои силы, мое мужество и отвагу, мой героизм, мое все! Для одной женщины, или, проще говоря, для того чтобы содержать ее, чтобы зарабатывать столько, чтобы можно было с ней жить, не дать ей терпеть голод, иметь для нея на платья и квартиру, я стал изменником, отступником, ренегатом. Товарищи отвернулись от меня, одни с отвращением, другие с пренебрежительной улыбкой понимания того, чему бы сами не сделали уступки, иные с равнодушием людей, которые действительно любят идеал, иные с негодованием, а иные с презрением.

шеей по отношению к начальству, бегающим за протекцией и пользующимся ею; с идеалом увеличения жалованья: с надеждой, что его увеличат; с фанатизмом не опаздывать в контору и исполнять как можно лучше поручения, так, чтобы обратить на себя внимание начальника; со страстью прилежания; с мыслью, чтобы заработать: с желаньем выбиться выше других и достигнуть двух тысяч жалованья в год. Мое самолюбие, моя гордость, моя воля, мои мечты, мои грезы, мой идеал, моя мысль: это две тысячи жалованья в год. Теперь я получаю полторы. С тем, что я зарабатываю сверх того, три. Я, который думал, что взлечу, как орел, и заблистаю, как звезда, несущая добрую весть; я, который думал, что блесну, как молния, и буду светить постоянным светом; я, который хотел подняться, как туча, и упасть, как живительный дождь - я, который с энтузиазмом, с экстазом, стремился принести себя в жертву общему благу, братству, я, душой которого было дело, общественная польза, гордостью которого было служение идее... Я упал, как со скалы. Сразу порвались связки в шее, сдавился мозг, стерся лоб, повисли плечи, я сжался, уничтожился. Я стал мужем барышни с небольшим приданым и поступил на службу. Я перестал слышать человеческое слово, я слышу только язык. Я перестал сжимать человеческия руки и сжимаю только машинки. Я перестал смотреть в глаза людям, я смотрю только в окна галантерейных магазинов. Я не стремлюсь к героям, я стремлюсь только к чиновникам в золотых воротниках, на высоком посту. Я не говорю теперь с вихрями, я говорю только с рельсами, по которым катятся колеса буржуазно-государственного механизма. Я не упиваюсь шумом крыльев, для меня звенят только деньги. Моя присяга - гербовая марка; моя вера - ксендз; мой предел - первое число каждого месяца; моя цель - касса; мой бог - директор; мое небо - наблюдательный комитет; моя жизнь - контора; мое слово - лояльность... До сих пор я не сделал ничего такого, что опозорило бы меня, но думаю, что и это случится, должно случиться. Иногда молчание - уже позор, а я так часто молчу... Так часто подавляю себя и молчу, задыхаюсь и молчу, бешусь - и молчу.

Лицемерие, ложь, беззаконие, преступление, личная выгода, распущенность, грабеж текут рекой: я молчу; вижу это - и молчу. Неправда, нечеловеческая неправда воет у меня под окнами: я слышу ее - и молчу. Душа моя бьется в конвульсиях: я молчу. Грудь у меня сжимается, в груди у меня кипит, кровь меня разрывает, убивает: я молчу. Меня топчут ногами за то, что я молчу - и я молчу. Да, да, молчание также может быть позором, я опозорен, я подл - я молчу.

Я подл? Нет, это называется иначе: я оппортунист, я "не вмешиваюсь". Дают пощечину моим идеалам, моим убеждениям, моей вере - я "не вмешиваюсь". Плюют на мою душу, плюют на мое сердце - я "не вмешиваюсь". В чем Дьявол создал для меня ад мучений? В том, что я внутренно остался таким, каким был: идеалистом и фанатиком, вихрем и пламенем.

Я не изменился - изменилась только моя оболочка. Я не снял моей души вместе с вытертым сюртуком свободного, бедного человека, как делают многие - я остался с ней, остался сам собою в этом приличном венском костюме. Я остался тем, чем был - но у Марини было только пятнадцать тысяч гульденов приданого, я должен был - умереть.

Это совсем особенное ощущение, которое немногие испытывают: существовать после своей смерти. Если у кого-нибудь отнимут все права, отберут чин, должность, привилегии, перережут все артерии, которые его связывали с прежней жизнью, жизнью еще до какой-нибудь катастрофы, допустим, до измены стране, - или обмана в карты, и пустят в свет без чести, без положения, без знакомых, без друзей, без возможности жить в общих нормальных условиях: тогда этот человек ходит по свету после своей смерти. И я так хожу: все, что потерял этот человек, потерял и я. Я сам сорвал у себя погоны с плеч и галуны с груди, сам себя вытолкнул за пределы человечества, сам сломал свою саблю над головой, сам себя обезчестил, унизил, лишил положения, знакомых, друзей. Но за это все я стал обладать женщиной, которую страстно жаждал, и был обладаем ею, что, может быть, еще большее блаженство. Я чувствовал, что она меня жаждет, что она меня берет, что она меня привлекает к себе и овладевает мной. За это все я имел мою Мариню и то блаженство, что принадлежал ей. А теперь - теперь приходит третий человек и отнимает ее у меня! И чем?! Вот бездна жизни! Отнимает ее у меня тем, что я для нея убил в себе, отнимает ее у меня моей смертью, пробуждает в ней новую жизнь тем, что я для нея раздавил... Да, поистине, это бездна жизни!

* * *

И подумат, что это я сам, я сам - и в самом деле никого третьяго тут нет - я сам являюсь моим собственным врагом, я сам у себя отнял мою собственную жену. Потому что этот человек никто иной, как я сам, я, каким я был перед смертью. Он не отличается от меня ничем, у него есть только то, чего не было у меня: власть над собой, воля, характер.

То-есть, может быть, он и очень отличается от меня, но причиной того, что он отнимает у меня жену, является именно то, что я убил в себе для нея - тот фанатизм, та идейность, то безумное увлечение, все то, чем я был...

Это есть нечто, что совершенно превосходит здравые человеческия понятия. Когда я боролся с собой, когда просто умирал внутренно, когда совесть, подавленная ради любви к этой женщине, стонала во мне от боли, когда я должен был выбирать между дырами на локтях, привязанностью к моим идеям и отчаянием, что я теряю Мариню на всегда, и - местом в конторе, отступничеством и счастьем, что Мариня будет принадлежать мне: она даже не видела, что я борюсь с собой и как страшно борюсь. Она только хотела быть моей женой, как можно скорее.

Я овладел ею и она овладела мною, что составляет еще большее блаженство, она любила меня без памяти - и у меня не было ни одного дня счастья, ни одного часа, ни одной минуты. Уж не говоря о людях, хотя это были люди благородные и высокие, но с момента моей капитуляции и отступничества, против меня выступила моя совесть и начала меня мучить. Что это была за борьба! Сколько раз я говорил себе, что все это глупости, что я возьму от жизни то, что можно взят - и сколько раз я повторял себе, что я подлец! Каждый вздох и каждый стон наслаждения, издаваемый Мариней, заглушал вздох и моей души и стоны моего сердца. Если бы я, как другие, переменивши сюртук, переменил бы и душу! Если бы, убивши себя в себе, я убил бы в себе и душу свою... Но нет! Я остался таким, как был, и мои две страсти начали меня терзать, как львицы, начали вырывать меня друг у друга, разрывать на части. Я бросился в объятия Марини, как бешеный, она думала что я с ума схожу от счастья, а я с ума сходил от страдания. Пожертвовать всем для чего-нибудь и потом, овладевши этим, чувствовать себя страшно несчастным... Вот бездна жизни человеческой!..

Все, чем я утешал себя после свадьбы, что себе представлял, обратилось в ничто. Сломившись в одном месте, я сломился весь. Уже ни в чем я не мог найти себя. Я стал только до безумия любящим мужем и чиновником. И - о проклятие! - во мне осталось воспоминание о том, чем я был раньше...

* * *

Так шли годы, один, другой, третий. Мариня меня любила, я чувствовал, что любила больше всего за то, что я ее действительно любил больше всего на свете. Она была так добра, так нежна, так упоительна...

Вдруг - явился пред нами мой двойник, я, только с волей и характером, которых у меня не доставало и... Потому что я мог убить себя, если не мог жить без Марини, но не должен был для нея приносить в жертву свою душу. Этот железный человек покорил ее тем, что то, что во мне было из глины и треснуло; в нем было из железа.

Он приехал сюда из-за границы несколько месяцев тому назад и занял сразу господствующее положение. Он - из железа. Его железные глаза потрясают, его пальцы раздробляют. Он пожертвовал всем: его мать и сестра, как говорят, погибают от голода. Он не сын и не брат. Ни плач, ни стон его не тронуть: он любит весь мир. Есть такие люди, которые хладнокровно приказали бы содрать кожу с одного человека, если бы это было полезно массе. Как-то мы заговорили о процессе Дрейфуса. Он утверждал, что если-бы Дрейфус был вполне невинен, но оправдание его могло бы каким нибудь образом повредить Франции, он должен был бы остаться навсегда на Чортовом острове; я утверждал, что если бы Франции грозила погибель, справедливость все-таки должна восторжествовать. Кто из нас был прав? Конечно, теоретически я, но практически он. Одним словом, это человек, который не знает ничего вне своего credo.

"Если кто пойдет за мной и не возненавидит своего отца, матери, и жены, и детей, и братьев и сестер, даже души своей, тот не может быть моим учеником".

Любит ли этот человек Мариню - я не знаю. Не знаю, может ли он вообще любить? Та жизненная энергия, которая течет в моей душе и в моем уме тысячью дорог, та жизненная сила, которая у меня бешеным потоком выливается в чувство любви, ненависти, блаженства, страдания и в сотни страстных желании - у него она кажется стесненной в одном железном канале, сдавленной, сжатой. Не знаю, любит ли он Мариню. Вижу только, что он делает одно: идет своей дорогой. Чувствую только, что если бы он протянул свои стальные руки, он бы взял ее у меня, потому что не представляю себе, чтобы была вещь, которой бы он не мог взять этими стальными руками. Его рука похожа на лапы металлического автомата в виде орла; что схватят эти когти - должно принадлежать им.

Вместе с тем я не представляю себе, чтобы могла существовать вещь, которой нельзя было бы взять у меня. Я так совершенно и так окончательно утратил веру в себя, всякое доверие к себе, всякое уважение к своим собственным силам, к своему значению, к своей ценности физической и нравственной, что не представляю себе, чтобы кто-нибудь был так слаб, что не мог бы взять у меня того, что ему понравилось. Я даже не знаю, есть ли у меня что-нибудь свое, мне кажется, что все у меня погибло с той минуты, как этот человек взял у меня Мариню. Любит ли он ее - не знаю, но он ее взял у меня.

Если ее можно взять у меня, то чего же нельзя взять? Любит ли он ее, не знаю, но она его любит.

бы желая приблизиться к нему. У Марини душа чистая, как слеза, но у нея страстность испанки. Она любит, как Анеля Словацкого, и вместе с тем, как Суламита. Она способна к самому чистому духовному экстазу и вместе с тем к безумной страсти до потери сознания. Я знаю ее и вижу, что в ней происходит. Она хотела бы вместе с ним ночью с балкона переходить со звезды на звезду, окрылить человеческую душу, как лебедя, и душу мира раскинуть на звездах, как небо, чтобы потом упасть в его объятия и белыми зубами впиться ему в губы. Я знаю ее - так было со мной. Я помню те дни и ночи экстаза, когда просто нельзя было отделить души от тела. Если мы жили в горячке перед свадьбой, то потом жили как будто не на земле. Я не не отличал её руки от её слов, её головы от её дыхания; её губ от её движений, её взглядов от благоухания её волос, оя мыслей от её шеи, её плеч от её слов.

Она слилась для меня в какое-то упоение, в нечто такое, чего я не умел назвать, что не было ни женщиной, ни моей женой, ни Мариней, но каким-то неземным существом, энергией света, тепла, экстаза и восторга. А между тем и несмотря на это я не был счастлив - я чувствовал только, как сильно, как бесконечно я мог бы и должен бы быть счастлив. Я не мог быть счастлив - я изменил, я стал чиновником в конторе... О нечеловеческая, дьявольская, адская Ирония! Да, да! Я не мог быть счастлив, потому что сделался чиновником. О торжествующая, победная, безжалостная Ирония...

Ирония, ты ад разума...

О Ирония! Я верю в тебя одну, верю в твое царство, твою божественность, верю во всемогущество твое, верю в тело твое и кровь твою, которые мы употребляом, чтобы сходить с ума от страдания, умирать от страдания, падать без чувств от страдания, чувствовать, как ломаются кости в теле и разрушается мозг, как тернии впиваются нам в череп, чтобы попадать под раскаленные стопы гиганта жизни, не иметь возможности ни жить, ни умереть! Твое высшее дело, твой венец, твоя слава и твой триумф, Ирония - чтобы мы не могли ни жить, ни умереть. Потому что мы хотим умереть, ах! как многие из нас хотят умереть! Хотят люди, хотят семьи, хотят целые поколения, целые народы, целые племена - и не могут умереть.

О смерть, сойди с высоты - ты не сойдешь...

О смерть, выйди из глубины - ты не выйдешь...

О смерть, выплыви из туч над нами - ты не выплывешь...

О смерть, сожги нас в свете - ты не сожжешь...

О смерть, задави нас мраком - ты не задавишь...

Да, мы не можем умереть... Сколько из нас этого хочет! Хотят тысячи, десятки тысяч, миллионы - и однако живут. Потому что Ирония жизни создала свой chef d'oeuvre: любовь к жизни. Timor fecit deos {Страх создал богов.}, а любовь к жизни создала страх перед смертью. Страдаю, с ума схожу, погибаю и умираю от мук, проклинаю жизнь и разорвал бы ее на куски, а между тем люблю жизнь. И боюсь смерти, потому что люблю жизнь. Здесь Ирония достигла своего зенита. Человек повис на цепи над глубиной, мучится, страдает и не может ни взобраться наверх, ни порвать цепь, чтобы упасть и погибнуть, и - о Ирония! - он любит это положение висящого на цепи, он любит и это положение, и эту цепь - он так живет!

О дивная, страшная Ирония! Я чувствовал

Страсть среди отвращения, блаженство среди страдания!

* * *

Что было со мной, когда я впервые заметил, что Мариня заинтересована Ричардом, не могу себе представить. Не знаю, прошла ли с тех пор неделя, две недели, год, два года или двести лет. Это случилось когда-то. С того времени я не приближался к Марине, не жил с ней, или бросался на нее, как сумасшедший, Но было ли это в течение недели, двух недель, двухсот лет или в течение одной секунды, одного часа - не знаю. Потому что теперь я совсем умер. Ем, пью, думаю, действую, работаю, живу - и однако я мертв. Я умер в течение одной секунды, одной единственной секунды. Это был один взгляд, брошенный Мариней. Мы сидели у стола, Мариня катала пальцем шарики на скатерти, я курил сигару - мою хорошую сигару от моего хорошого начальника за мою хорошую службу - Ричард говорил. Говорил, как всегда, свободно, ровно, не громко, не тихо, только слова его падали, как куски стали на медь. Он говорил все то, что я убил в себе одним коротким словом: люблю. Потом я никогда уже не говорил с Мариней об этих вещах; сколько раз оне были у меня на языке, но я прогонял их поцелуем - только там в душе у меня, скованные, оне выли и стонали...

Вдруг Мариня перестала катать шарики, подняла голову, подняла глаза на Ричарда, подперла лицо рукой и, смотря ему в глаза, сказала: "вы - Ричард Львиное Сердце"... Он улыбнулся, а я упал в пропасть. Я не выпустил моей хорошей сигары от моего хорошого начальника за мою хорошую службу - однако я упал в пропасть и разбился в дребезги, как черепаха, выпущенная орлом. В эту минуту в Марине зародилось ужасное презрение ко мне. Разве существует что-нибудь более уничтожающее, нежели презрение, хотя бы только пренебрежительное прищуривание глаз женщины. Оно убивает, убивает так, как мужчина убивает чувство в женщине, которая отдается, давая ей понять, что он знает, почему она отдалась: потому что хотела, а не потому, что была принуждена и не могла не отдаться. Мариня ударила меня в эту минуту в лицо, в сердце, в душу - а я ведь все, все бросил ей под ноги, пожертвовал всем для нея, для её любви, чтобы обладать ею и чтобы она мною обладала, отрекся от всего, отбросил все от себя...

О адская Ирония! О бездны жизни...

Если бы Ричарда звали иначе, если бы его имя было Ян, Карл или Франц, то ей это не пришло бы в голову, и, может быть, между нами все осталось бы и теперь так, как было раньше. Может быть, ей пришел бы на ум Иоанн Креститель, Иоанн Евангелист, Карл Зудерманский, Франциск Ассизский - что бы ей ни пришло в голову, в сердце её не зародилось бы того, что породил Ричард Львиное Сердце, и во мне не зародилось бы того, что я испытал. Это было фатальное стечение обстоятельств. Пусть смеются глупцы, но был великим мудрецом тот, кто сказал, что если бы глаза Клеопатры были менее красивы, весь мир имел бы другой вид.

Да, так - если мне недоставало чего-нибудь, если мне нельзя было дать какого-нибудь эпитета, то именно того, на которое навело Мариню имя Ричарда. Я мог быть всем - но никто не мог назвать меня Львиным Сердцем. Однако, для одной женщины я отрекся от всего, плюнул на мою душу, на мою совесть, на мои обязанности, на мой мир... Ведь я сделал это для тебя, Мариня!

Для одной женщины - то-есть для пары плеч, для пары глаз, для розовых губ, я растоптал все, что называл святым, я отбросил, как лохмотья, или лучше сказать, продал, как Исав, свое право за чечевичную похлебку.

Чего же я достоин кроме презрения?..

Мариня не пренебрегает мной - не пренебрегала и в ту минуту - она не испытывает этого чувства, не отдает себе отчета, не представляет себе, не воображает даже, а однако я знаю, что это так. С её стороны, повидимому, ничего не изменилось по отношению ко мне, а однако я знаю, что в действительности изменилось все.

после катастроф в любви наступает еще более сильная привязанность, как хорошая погода после бури. Да, но человек не воздух, всегда возрождающийся и всегда одинаково способный возрождаться - каждая катастрофа оставляет рубцы на сердце, и никто не знает, сколько иногда в любви общого сожаления, общого обмана, общого страдания. Люди, у которых любовь не постоянная, вечная гармония, приходят в отчаяние - сколько раз у них бывает столько сожаления, столько грусти, столько разочарования по отношению друг к другу, что они даже бросаются в объятия друг другу, чтобы не смотреть прямо в глаза и - не оттолкнуть друг друга. Сколько бывает тяжелых объятий, сколько раздирающих душу поцелуев... Если бы этот человек от нас ушел, если бы мы опять остались одни, уже ничто не вычеркнет у нас из памяти того, что произошло. Мы склонили головы и будем постепенно наклоняться друг к другу, пока в конце концов не разразимся плачем и не бросимся в объятия друг другу с криком: мы страшно, страшно несчастны!

Я не герой романа, не могу сказать: счастье мое разбито... Я только человек и говорю: не счастье мое разбито, а разбито то, что я имел в жизни, то, что говорило мне, какой вид могло бы иметь мое счастье. Герои романов должны для эффектных контрастов быть очень счастливы и очень несчастны. Мы, люди, бываем очень несчастны без контрастов. Мы скучны и монотонны. И в конце концов мы умираем, и если бы Бог хотел нас судить, мы бы могли Ему сказать: мы только страдали... Как редко из нашей жизни бывает "поэма для Бога!" Как часто она бывает только трагедией для нас самих!

Если, например, будет итти дальше так же, как было до сих пор, то Мариня может даже никогда не узнать, что делается во мне. К переменам моего настроения, к моей часто повторяющейся тоске, к моей задумчивости, углублению в себя она привыкла. Это называется "моей натурой", "моим характером". Я знаю, она не допустит, чтобы я заметил, что происходит в ней. Она сама себе еще не отдает в этом отчета, она еще ничего не может сказать, она - как существо, которое родится слепым: глаз еще не открыла, пока только чувствует. Она не видит еще ничего. Действительно, только две недели, как она познакомилась с Ричардом, и только три дня, как она отдалась ему душой. Она еще этого не понимает. Но я понимаю это, понимаю все понимаю со всем совершенством самого трагического продукта девятнадцатого века: полного сознания.

* * *

Как жаль мне, как жаль мне моего прошлого... Если бы Мариня могла знать по крайней мере, как мне жаль... Не знаю, есть ли другой человек на свете, который имел бы такую способность испытывать сожаление, как я. Все, что уходит, уходит так безжалостно, навсегда. Если я еду в лодке и ударяю веслом, то этот удар уже принадлежит прошлому, уже не вернется никогда, он уже умер. Жизнь человеческая это вечная перемена - ничто не может долго длиться. Есть что-то приводящее в отчаянье, давящее в этом ходе времени, в этом холодном, размеренном исчезновении в пропасти, в бездне прошлого. Вся жизнь - это одна бездна.

Как мне жаль того, что безвозвратно миновало между нами. Наших тихих, задумчивых минут рука об руку и плечо о плечо. Я был для тебя целым светом, всем, альфой и омегой жизни. Если я не раз метался внутренно, как сумасшедший, то ты была спокойна, уверенна, уравновешена. Страстным желанием твоей жизни было любить и быть любимой, осчастливить и быть счастливой. Ты любила меня и была любимой, ты была счастлива и тебе казалось, что я счастлив. Ты не понимала меня. То, что я любил до тебя, то, что я должен был любить больше тебя, было тебе чуждо. Тебя не научили возвышаться мыслью за пределы семьи, своего дома, своих близких. Тебя научили, что надо любить своих родителей и свою семью, потом своего мужа и своих детей, вместе с тем надо иметь доброе сердце и "быть гуманной по мере возможности". На всех струнах твоей души играли как-будто пальцами артиста театрального оркестра. В тебе не пробудили ничего окрыленного. Религией твоей было внимание к другим, евангелием "так, как все", потребностью "домашнее счастье", целью "семья", задачей - "исполнение обязанностей". Да. Если бы это внимание к другим было вниманием тех, которые делятся своим плащом, если бы эти все любили ближних, как самих себя, если бы домашнее счастье основывалось на понимании и отзывчивости, если бы семьей твоей был целый мир, а исполнение обязанностей было исполнением обязанностей по отношению ко всем, нельзя было бы ничего больше желать. Подумай, если бы я не должен был ради тебя отречься от самого себя, чтобы приобрести положение, если бы я нашол в тебе поборницу идей, служителем которых я хотел быть, если бы я нашел в тебе помощницу, если бы мы шли вместе с тобой, как ветер с ветром, огонь с огнем, свет со светом... Подумай, что бы ты могла сделать из меня! Ты могла бы сделать героя, потому что так же, как я отрекся от самого себя ради тебя, ради тебя же я бросился бы в адский огонь, хотя бы не с тобой, но напутствуемый твоим взглядом, твоей улыбкой, твоим удивлением. Да! Я не родился героем, каким-нибудь Регулом или Муцием Сцеволой, но все могла бы сделать из меня женщина, все, все... И что же она сделала? Чиновника! Я люблю Мариню больше жизни, больше души моей, но женщину не выношу, ненавижу, не прощу ей никогда!..

* * *

Как я смешон, как ужасно смешон с этим моим недоношенным героизмом! Я никогда не говорил об этом с Мариней; не хотел сделать ей больно, боялся этого. Теперь я не сказал бы ей об этом, чтобы она не разсмеялась мне на лицо. Я убежден, что она становится со дня на день все более зрелой, что она теперь в сто раз умнее, глубже, проницательнее, чем была раньше. Какой стыд, что не мне, не мне, её мужу, удалось этого достигнуть! как ничтожна человеческая натура, что я больше бы боялся её насмешливой улыбки теперь, чем прежнего чувства, что я делаю ей больно, причиняю ей страдание. Я не любил моей идеи больше, чем себя, потому что пожертвовал ею для моей любви к женщине, но я даже и этой женщины не люблю больше, чем себя. Что же я такое? Ничто, только олицетворенный эгоизм, ничто, только "я", у которого все для себя и через себя. Боже! Разве я ничего на свете не могу любить больше, чем себя? Разве всегда я должен быть для себя самого целью, светом, всем? Разве человек не может выйти за пределы себя, убить себя, забыть о себе? Разве нельзя жить для других, но беря в расчет того удовлетворения, которое дает мне эта жизнь для других? Разве нельзя быть чистым, быть абстракцией?..

Да, да, теперь я прекрасно сознаю: Мариня понимает меня, но это не пробуждает в ней сочувствия, жалости, наконец благодарности, а только отвращение, пренебрежение, иронию. Женщина, как дитя, должна сравнивать и инстинктивно требует авторитета. Кто же может ей импонировать: я ли, который пожертвовал для нея всем, или человек, о котором она знает, что он пожертвовал бы ею без колебания для каждой частицы своей идеи? Теперь она видит, что я в её руках кусок ваты и что она была бы шариком хлеба в руках Ричарда. Высочайшей степенью любви женщины является обоготворение: может ли она меня боготворить? Может ли не боготворить Ричарда? Какое сравнение между кустом можжевельника и кедром? Разве я не опустился во всех отношениях до уровня куста можжевельника, и разве Ричард не возвышается над ней, как кедр ливанский? Если женщине будет предстоять выбор между человеком, который пожертвовал для нея собой, потому что был слаб, и человеком, который растоптал бы ее, как траву, потому что был силен - горе тебе, о глупец, упавший к её ногам! Тебя в лучшем случае она будет сожалеть, - а тот ее увлечет, вдохновит, восхитит. Женщине, как ребенку, импонирует прежде всего сила. Бей ее, но пусть будет в тебе что-нибудь, чему она должна удивляться, что-нибудь, чего она не понимает, что кажется выше её, кажется ей недоступным, что-нибудь мужское. Она не будет дивиться твоей любви, она сама сумеет любить так же и даже еще лучше. В вопросах любви женщины всегда будут нашими учителями; в области воли, энергии, действия духа, высоты мысли мы будем их учителями. Амазонки выжигали себе грудь, чтобы она была похожа на мужскую; мы, любя, смягчаем голос, который становится похож на женский. Женщина, входящая на трибуну, приобретает манеры мужчин; мужчина, садясь возле женщины, на chaise longue, становится похожим на нее в своих движениях. Женщина создана, чтобы любить и быть человеком, мужчина - чтобы быть человеком, который также любит. Не борись с женщиной любовью. Ты покоришь ее не мягкой рукой, а богатырской грудью. Только та женщина, которая видит в тебе что-то львиное, может тебя действительно полюбить.

* * *

Предо мной две дороги: или притворяться, что ничего не вижу, ничего не чувствую, ничего не понимаю, или стараться найти в в себе то, что я утратил, и вступить в борьбу с Ричардом. Кто знает? Если бы я вдруг крикнул Марине, что я задыхаюсь, изнемогаю от этой жизни, что, несмотря на всю мою любовь к ней, несмотря на то, что я люблю ее так, как только мужчина может любить женщину, я люблю еще, кроме нея, людей, человечество, мою мысль, мои идеи - кто знает?.. Если бы я ей сказал, что хочу, чтобы она умерла даже с голоду, но жила бы вместе со мной жизнью духа, жизнью идеи, жизнью мысли; что хочу питать не только её тело, но и душу, - хочу, чтобы мы лучше хоть год прожили высшими интересами, хотя бы потом пришлось броситься в пропасть, чем нас ждали бы долгие годы прозябания - кто знает, может быть, тогда она ожила бы для меня? Потому что тогда я был бы равен Ричарду головой, а сердцем стоял бы выше его; потому что тогда она нашла бы во мне такое же львиное сердце, какое видит в нем, и кроме того мою любовь. Все-таки два года нашего знакомства перед свадьбой, три года нашей совместной жизни, эта традиция, привычка, сознание, что она моя жена, моя женщина, моя собственность так же, как я её муж, её собственность, её мужчина, не могут пройти без следа, без влияния, без значения для нея. Ричард может казаться ей идеалом, архангелом Михаилом с пламенным мечем, или Гавриилом, несущим благую весть, но, как бы то ни было, он для нея чужой человек. Его рука выше манжета ей незнакома, как незнакома его душа за его словами. Традиция обладает большой силой. Традицией держатся целые государства, традицией держатся между собою люди. И как еще много людей! Сколько их живет вместе только потому, что жили вместе раньше. Человек ищет перемены тогда, когда прежнее для него достаточно, а если в прежнем он откроет новую черту, то будет его больше желать, чем ту же черту в предмете для него чужом. Каждый наездник предпочел бы остаться с прежней, известной ему лошадью, которая избавилась от привычки бросаться в сторону при скачке, чем брать новую, у которой совсем не было этой привычки. Наездник привыкает к лошади, его рука машинально затягивает поводья известным образом, его ноги имеют свое обычное место, его бедра тесно прилегают к бокам лошади; точно так же фехтовальщик привыкает к шпаге определенного веса, пианист к определенному фортепьяно - и точно так же человек привыкает к человеку. Если муж или жена, которые любили друг друга, перестают любить, то это случается тогда, когда они откроют друг в друге неисправимый физический или моральный недостаток, а если они убедятся, что ошиблись, то возвратятся друг к другу с радостью - ведь они любили друг друга. Только мне кажется, что то, что вообще называется любовью, не любовь, что девять десятых людей никогда не любили и никогда не были любимы, что действительно любить можно только один раз и что такая любовь не может пройти.

А все-таки Мариня меня любила.

Как жалки те мужчины, которые в женщине не видят ничего, кроме женщины, кроме символа женщины, и как жалки те женщины, которые только это видят в мужчинах. Как жалок тот мужчина, который, целуя уста женщины, целует прежде всего уста "женщины", а не определенного, любимого существа-, между тем мне кажется, что большинство людей именно так любит и это называет "любовью". Любит эту, потому что натолкнулся на нее; любил бы другую, если бы натолкнулся на другую. Но я чувствую, что если бы я не любил Марини, то не любил бы никого, и сколько раз она мне сама это говорила! Сколько раз говорила она до и после нашей свадьбы, что не вышла бы замуж никогда, если бы не могла выйдти за меня, что я её тип, что я создан для нея, и что она чувствует, что и она создана для меня. Сколько раз я слышал от нея это! Она не могла обманывать сама себя - у женщин есть инстинкт. Она не хотела обманывать меня - она слишком честна. Зачем бы она тогда выходила за меня замуж, зачем? Она красива, имела огромный успех, многих претендентов на её руку, несравненно лучшия партии. Она могла бы выйти замуж богато, блестяще, могла бы быть миллионершей, могла бы утопать в роскоши, а она хотела только быть обезпеченной, лишь бы не терпеть полного недостатка, окончательного убожества, нужды. У меня нет четырех тысяч гульденов дохода, я почти бедняк, у меня едва столько, чтобы как-нибудь прожить, и однако, как только она получила возможность иметь хоть какую-нибудь матерьяльную опору, то, не бросив даже взгляда на свои великолепные партии, со своей красотой, со всей своей молодостью двадцати одного года, со всем сознанием своего огромного права на жизнь, она вышла за меня потому что её наибольшим счастьем было "быть при мне, жить со мной, во мне, для меня, через меня''-. Сколько раз я слышал это от нея и не в часы физических наслаждений, когда женщина, которая всегда стыдится своей страстности, прикрывает ее оправдывающими словами, и когда слова вообще являются звуками без значения, но в часы таких бесед, размышлений, задумчивости, углубления в свою собственную душу, в часы мысли, в часы души. Итак она любила меня, не мужчину во мне, а меня, как единственное, избранное существо. Она искала во мне не удовлетворения своего естественного влечения, но любила меня, как единственное, избранное для себя существо... Она любила меня. И несомненно еще есть время. Мариня занята Ричардом, может быть, она начинает уже сознавать это, может быть, даже сознала, но она бесконечно справедлива, честна, верна и бесконечно добра. Все в ней возстанет против нея самой. Её честность, её сознание своих обязанностей, её религия, её принципы, её понятий, её убеждения, вся её натура. Прелюбодеяние, хотя бы только мысленное, для нея грязно, отвратительно. Мариня верит, как дитя: она одинаково будет и бояться того, что считает грехом, и испытывать к нему отвращение. Она нравственна до мозга костей. Я уверен, что одна мысль обмануть человека, которому она присягала в верности, человека, который её муж, поражает ее и возмущает до глубины души. Если она исповедуется - согрешила мыслью, словом, делом, - то все это у нея очень близко одно к другому. Это будет борьба, в которой я должен победить. Если бы даже Мариня вполне разочаровалась во мне, то её честность, вынесенная из семьи, будет моим союзником. Как благодарен я её родным, что они воспитали ее в таких честных взглядах! Не без основания говорят, что обыкновенно приходится возвращаться к тому, что говорили старые тетки. В самом деле, эти потертые, банальные, шаблонные понятия часто очень смешны, очень раздражают, иногда очень неудобны, но в известных условиях неоценимы. Например, я могу Марине доверять, потому что знаю, что ее так воспитали, что ей можно доверять. Все кажется иным, пока человек лично этого не коснется. "Кто не имел ран, смеется над железом", говорит где-то Шекспир. Пока я не был чиновником, пока я говорил, я стоял за самую большую свободу любви, все, что говорили "старые тетки", казалось мне оскорбительным посягательством на свободу личности человека-, а разве есть теперь закон, кодекс, средство, за которое я не ухватился бы, чтобы удержать Maриню; разве есть достаточно яркое слово, которое я не сказал бы ей, чтобы выставить позор вероломства в супружестве, хотя бы только мыслью, только мыслью о мысли, только её тенью? Разве, если бы это было в моей власти, если бы я был вполне убежден, что Мариня любит Ричарда и любима им, я не схватил бы ее и не унес куда-нибудь на необитаемый остров? Разве не удержал бы насильно при себе, хотя бы это было для нея мучением? Разве не злоупотребил бы своей силой, своей властью, если бы только мог? Разве не бросил бы ей в лицо самым грубым образом: ты моя, присягала быть моей, должна быть моей! Разве не сказал бы: должна! Разве не повторил бы: должна, должна! - я, утверждавший когда-то, что слово это не должно существовать в человеческом лексиконе? Разве не поступил бы с ней наиболее достойным осуждения образом, с точки зрения и моих прежних понятий и настоящих? Потому что, как бы я ни поступил с ней, я не утратил бы никогда способности судить мои поступки; да, я осудил бы, осудил бы себя, но сделал бы то, что мне приказывала бы сделать, к чему меня принуждала бы моя любовь к Марине. Слово быть должным будет исключено из человеческого лексикона только вместе со словом страсть, то-есть никогда. Существует только одно оружие против нея - смерть.

Я сделал бы все, к чему побудила бы меня любовь к Марине, и, отдавая себе полный отчет в своих поступках, назвал бы себя подлецом. И я испытывал бы еще то мучение, что Мариня страдает из-за человека, который является подлецом. Я понимал бы все, определял бы все, имел бы мужество все назвать - и извивался бы от боли, как червяк на булавке, и чувствовал бы вокруг себя только одно - бездну.

* * *

в цинизме со стороны людей другого характера. Если цинизм - смотреть просто и ясно в свою душу, в чужую, или в человеческую вообще; видеть то, что видно, но крайней мере по их мнению, понимать, а то, что понимаешь, называть, - то это цинизм. Люди, как женщина, которая хочет, чтобы верили, или по крайней мере притворялись верящими, что она должна была отдаться и не могла поступить иначе; они хотят, чтобы им говорили, что они в основе, по природе, по своим задаткам хороши, и только жизненные условия, вообще строй мира искажает их, портит их натуру, этот несчастный "характер", делает их худшими и уродует. Нет лучшого способа вызвать симпатию людей, как льстить природной доброте человека. Это ничего не стоит, но приносит выгоду. Итак, я с полным "цинизмом" смотрю в себя. Я вижу все пружины, которые мною двигают, я знаю название каждой и их взаимное отношение. Я смотрю в себя, как часовой мастер в часы через лупу. Так же я смотрю и в чужую душу и в душу мира. Если есть недостаток в моем зрении, то я вижу плохо, но, по моему мнению, я вижу хорошо. И в конце концов может быть я ошибаюсь, но мое суждение искренно: люди поприроде, в основе, по своим задаткам, гораздо более склонны к злу, чем к добру. Каждый судит по себе? Да, я имею смелость сам пред собой поставить это предложение. Я сам могу быть очень дурным человеком, но у меня есть одно достоинство: я не лицемерен. Если верующим людям дорого спасение души, то всем, за неслыханно малыми исключениями, дороже всего лицемерие, а самыми ненавистными являются те, которые срывают маску с этого лицемерия.

Я гнушаюсь лицемерием даже в четырех стенах и называю вещи по имени: я, который всякое принуждение, особенно по отношению к существу слабейшему, называю подлостью, совершаю эту подлость по отношению к Марине. Моя теория, что умный человек должен предоставить женщине полную свободу действий, так как это составляет одно из кардинальных условий, чтобы быть умным, - является глупостью. Я люблю ее, и она должна оставаться моей. По доброй воле или против воли - должна! Я дикий зверь? Да, пусть так! Нет большей муки, как жить с женщиной, которую принуждают жить с тобой. Да - но она должна остаться моей! Пусть ненавидит меня, презирает, пусть топчет меня ногами и плюет на меня, но она должна остаться моей! И я топчу все и плюю на все, что лежит вне моей любви.

* * *

Итак, на борьбу - ха, ха, ха! на борьбу. При одном этом слове меня охватывает смех. Я - и борьба... Я так измучен, что едва поддерживаю голову руками, чтобы она не свалилась у меня с плеч; я, в сердце которого живой огонь, а в нервах какое-то конвульсивное оцепенение, - я хочу бороться! Бороться с женщиной, которая меня не любит, которая непобедима. Нет более неумолимого, более жестокого врага, как женщина, которая не любит. Бороться с человеком, принадлежащим к числу тех людей, которые сдвигают с основания земной шар - мне!.. Бороться с людьми мне, против которого все люди... Нет! Это в самом деле слишком смешно! О! Если бы я мог сбросить эти оковы! Как я пресыщен жизнью! Если бы я мог убежать куда-нибудь, убежать, убежать и не возвращаться уж никогда, никогда... Дайте мне какой-нибудь необитаемый остров, дайте мне море вокруг, море без края, без границ и на нем ничего, ничего, никаких парусов, никаких лодок... И ничего, ничего, никаких мечтаний, никаких снов никаких видений, ничего, ничего, кроме пустыни, молчания, неизмеримого пространства... Духи, духи молчания, возьмите меня к себе. Я не хочу никаких видений, никаких волшебниц и наяд - ничего, ничего, я хочу только отдохнуть, лежать без сил, без движения, без мысли, без чувства, без жизни... Истерзанное у меня сердце - болит оно...

И однако, нет, нет! Я найду в себе энергию, я сделаю усилие над собой, последнее усилие, хотя бы истощил последнюю каплю крови, хотя бы это усилие, было убийственным и смертельным. Я сделаю усилие над собой, заставлю себя и начну бороться. Я проиграю, знаю, что проиграю, но не хочу испытывать угрызений совести, что не сделал всего по отношению к себе. Это Пилатово умывание рук по отношению к себе, умывание рук человека, который летит в пропасть: я сделал все, что мог - лечу в пропасть со спокойной совестью, - а сделал все, что мог. Когда я почувствовал, что теряю равновесие, что нога моя поскользнулась на краю пропасти и что я лечу, я поднял руки кверху и распростер их, чтобы удержать равновесие. Я оборвался и упал на скользкий камень - и сразу понял, что нет спасения, что я должен слететь вниз. Тем не менее я хватался руками за гладкий гранит, сломал ногти и содрал кожу с рук, окровавил себя, пробовал зубами схватиться за камень; готов был бы ухватиться веками, если бы было за что, - все время сознавая, что я непременно должен упасть, и что, раня и окровавливая себя, я ни на одну минуту не отдалю моего падения. Предо мной бездна - я лечу в нее, но я сделал все, что мог. Я разсыплюсь на куски, разобьюсь, как стекло, но со спокойной совестью по отношению к себе, с сознанием, что я сделал все, что мог. О Ирония, Ирония! О нечеловеческая, страшная, чудовищная, кровавая Ирония!..

* * *

Я уже сам не знаю теперь, действительно ли мне жаль чего-нибудь, или нет... Ну чтож, если бы Ричард взял Мариню, если бы я ее потерял? Разве жизнь не так коротка и жалка, что в самом деле не стоит в, ней бороться за что бы то ни было? Разве этот постоянный, неизменный, бешеный в своей поспешности ход времени не делает просто смешной всякую борьбу за что бы то ни было в жизни? Разве не лучше опустить голову - и пусть будет, что будет? Ах, Боже, Боже! Если у меня действительно есть какие-нибудь силы, то неужели же оне достойны лишь того, чтобы тратить и губить их в конторской работе ради несчастных двухсот гульденов и в отчаянии, что кто-нибудь вырывает у меня мою женщину?! Разве не лучше бросить это все, оттолкнуть, откинуть и броситься в омут, в борьбу, в битву за то, что свято?!

Но что свято?... Бороться за счастье тысяч миллионов? Да, но если я нужен для счастья Марини, если, несмотря на все, надо, чтобы я остался при ней? Из кого же составляются миллионы? Из отдельных индивидуумов. Вся эта масса не имеет ни общого голода, ни общей жажды, а каждый отдельный индивидуум имеет свой голод, свою жажду, свою потребность счастья. Мариня такой же отдельный индивидуум - почему же собрание чуждых мне отдельных единиц должно быть для меня дороже, чем одна такая единица? Потому что их много? Разве, если бы десять человек упало в воду, я не спас бы, если бы мог, той, которая мне дороже всех, оставивши других умирать? Да, а еслибы я мог спасти всех других ценой этой одной? Разве больший героизм умереть за толпу, чем за одного человека? Разве рана не также болит, смерть не также страшна? Почему человек, который всем пожертвовал для дорогого ему человека так, что масса ничего не выиграла от этого, - эгоист, а кто жертвует собой для толпы чуждых ему в отдельности лиц - герой? Разве потому, что это труднее? Ах, иногда гораздо труднее отречься от самого себя для одного человека и жить, нежели умереть за все человечество...

Но зачем все это? Я думаю и размышляю совсем как глупец, потому что я не только не нужен Марине, но нужно, чтобы я ушел от нея, чтобы меня при ней не было, чтобы я устранился. Что за ужасное чувство быть принужденным уйти от женщины, чтобы дать место другому мужчине! И именно от той женщины, которую любил и любишь и которая любила. Помнить, что она любила, чувствовать это еще! Её холодные, округленные формы были, как холодные, округленные волны озера, - такия подвижные, такия плавные, приятные, гладкия и такия холодные. В её глазах светилось страстное желание, унаследованной от праматери Евы. Её глаза так смотрели, что, казалось, весь мир, мужчина и женщина, вся предвечная страсть созданы для того, чтобы эти глаза могли так смотреть. Потому что нет большого эгоизма по отношению к самому себе, как у женщины, которая страстно желает. Тогда она все подчиняет себе, все топчет, и мир существует только для того, чтобы она могла страстно желать и наслаждаться, мужчина перестает быть самим собой, прежним человеком - он становится орудием наслаждения, машиной для эксплоатации. Он мог бы совсем не существовать, лишь бы существовало наслаждение. В нас оно непременно связано с той или другой женщиной. Женщина может не любить и отдаваться, мужчина, который не любит, опьяняется. Женщина страстно жаждет наслаждения, мужчина - женщины.

Каким счастьем мне представляется то время, которое было, которое прошло - оно мне кажется счастьем просто гигантским. Я был разъедаем внутренней борьбой, не имел ни одной минуты спокойствия в душе, день и ночь меня преследовал призрак отступничества. Пустяки! Это было пустяками, совершенными пустяками! Видали людей, умирающих за дело многих, но невидано еще никогда, чтобы кто-нибудь пустил себе пулю в лоб от отчаянья, что нельзя помочь, чтобы, например, миллионы людей не погибали от голода или дурного воздуха. Между тем из-за любви к женщине, к одной единственной женщине уже лишили себя жизни сотни тысяч людей. Что же сильнее? Пустяки! Пустяки! Первобытный человек не был ни членом общества, ни сыном какой-нибудь страны; он был самцом, который хотел иметь самку. Во всем том, что создалось позже, по мере отдаления от первобытности, есть много серой теории Гёте. Эта серая теория разбивается, как стекло, при столкновении с настоящей, истинной, первобытной природой человека. Жизненные условия вызвали нас из первобытной колеи жизни. Племена и народы, сословия, касты: все это продукты потребности культурной. Половой инстинкт врожден. Что же имеет большее право на жизнь? То, что врождено, или то, что выработано?

Стыд, боязнь общественного мнения, наконец потребность взаимности: вот что часто толкает человека на дорогу так называемой общественной деятельности. Обыкновенно говорят: пожертвовал своей жизнью для общественного дела, потому что чаще всего это есть жертва. И Христос сказал: "Лисицы имеют свои норы, и птицы небесные свои гнезда, но Сын Человеческий не имеет, где голову склонить"...

Да! Теперь, когда я сам с собой, когда я открываю перед собой тайники моего духа, я говорю, что то, что я выстрадал, принесши в жертву любви мою душу, ничто в сравнении со страданием из-за любви. Да и если бы упреки моей совести увеличились в десятки раз и если бы ко мне вернулась вера в Мариню, я был бы счастлив теперь, когда я знаю, что значит не только страдать, но просто умирать от страдания. Я был бы счастлив! Мое спокойствие по отношению к ней! Мое отчаяние, заглушаемое на её груди! Моя печаль, замирающая на её устах! Моя борьба и упреки совести, исчезающие в её волосах!.. Но то был рай! О ты, мука моя, вернись, вернись вдвое большей, в десять раз, в сто раз большей! Ты была блаженством сравнительно с тем, что я чувствую теперь! Отлетело от меня все, не осталось во мне ничего, кроме человека. Мучатся и другие? Я также. Страдают и другие? Я также. Придете ли вы, чтобы мне помочь? Нет! Будете ли сочувствовать мне? Нет! Трогает ли вас моя судьба? Нет! Ты - черный, худой, голодный работник, что я для тебя? Животное, у которого есть, что жрать, и которое рычит из-за самки. Как я должен жить? Бросить все, пожертвовать всем и работать, чтобы у тебя было, что жрать, правда? Чтобы ты мог наесться и, наевшись, также имел силы и охоту рычать из-за самки, сколько бы тебе было угодно, правда? Я должен бы отречься от всего, всем пожертвовать, правда? Все для твоего дела? Ты высосал бы меня до мозга костей, а потом бросил бы меня и растоптал, когда я тебе ничего не мог бы дать? Да, да! будем разбивать себе лбы для них, безумцы! Ты, черная масса, ты, чудовище, для которого я был только ступенькой, на которую ты поставило бы ногу, не оглянувшись даже, еслибы ступенька сломалась! Ты, черная масса, первым поступком которой был смех над своими собственными пророками и героями! Разве я любил тебя когда нибудь? И разве я должен тебя больше любить, чем мою Мариню? Прочь от меня! Вы страдаете?! Но и я также! Разве вы пожертвовали бы для меня один грамм, одну унцию вашей жизни? Нет! Вы бы убили меня, потому что я отрекся от вас, но если бы я умирал с голоду, никто из вас не дал бы мне куска хлеба. Если бы я мог за вас кричать, вы носили бы меня на руках, чтобы я кричал еще громче, но если бы при этом крике за ваше дело мой голос оборвался и онемел, вы выбросили бы меня, как ни к чему непригодную вещь! Для вас все, вы имеете право требовать! Вы неприкосновенны, вы святы, мир существует для вас! А мы для того, чтобы облегчить вам его завоевание?! Так знай же, черная масса, стоголовое чудовище, знай ты, толпа, что если бы вас всех вместе взятых распяли на крестах, если бы вас всех пытали раскаленным железом, если бы вам всем петля сдавила сотни тысяч горл, я не дал бы за вас ни одного волоса Марини!! Слышите? Понимаете? Прочь! Прочь! Идите прочь! В бездну, черная масса! В бездну! Вместе со мной, вместе со мной, со мной в бездну!.. О Христос! Что такое подлость, что такое жизнь, что не смерть?!..

Нет, невозможно так мучиться дольше. Я доведен до последней крайности.

В течение трех месяцев мой день - ад, а ночь - ад из адов. С ней я не говорю никогда, но она давно все знает. Что в ней происходит, не знаю: она бледна, молчит, не ест, под глазами круги и дышет, как чахоточная.

Она знает, что я знаю, - знает давно. Впрочем не было ни одного факта. Я знаю, что он никогда не поцеловал ей даже руки. Тем не менее она принадлежит ему, принадлежит душой и телом, принадлежит всем.

Что он думает, я также не знаю: он всегда одинаково железный, одинаково отдающийся своей идее, одинаково ничего не видящий вне её, одинаково фанатичный - точный сколок моего "я" в прежнюю эпоху, только с волей и характером, которых у меня не доставало, только железный, каким я не был, только с тем львиным сердцем, которого у меня не было. Желает ли он ее, я не знаю - знаю только, что если бы он вытянул свои руки с когтями орла, то взял бы ее у меня. Что она его желает, - это просто бросается в глаза! Она никогда так не желала - никогда, никогда!

О ад! О ад адов!

никогда!

Моя ревность теперь двойная. Я ревную, что она любит его, а не меня, и ревную, что никогда она так не любила меня, как любит его теперь. Моя ревность так чувствительна, как лист мимозы, так глубока, как море, и так широка, как мир... Ах! и она жжет, как рубашка Геркулеса, которую он не мог сорвать с себя, жжет до костей. Ночь за ночью в течение трех месяцев я сижу в моем кабинете до утра, пока не засну каким-то мертвым сном на моем chaise longue. Мариня уже не спрашивает, почему я не ложусь в постель, как это делала раньше. Так в течение целых месяцев мы не говорим ничего, кроме таких слов, которые ничего не выражают. В течение целых месяцев она в одиннадцать часов идет в нашу спальню, а я сюда, рядом, в кабинет. Она раздевается, ложится, тушит свечу, но я не знаю, спит она, или нет. Никогда ни одного вздоха, ни одного более сильного дыхания, ни одного стона, ни рыдания. Ничего, ничего. Она, которая вначале так легко шла выплакаться на моей груди, которая давала мне выпить слезы из её глаз моими губами, а если плакала из-за меня, то бросалась на свою постель и рыдала громко, - теперь молчит, как гроб. Что она страшно страдает, я вижу это. Я знал, что все в ней будет против нея, что все, что она впитала в себя с детства, и вся традиция нашей жизни станет за мной против нея; только одного я не знал - что двое людей могут существовать друг около друга так, как мы теперь существуем, без слова и без движения. Так должен был жить отец зачумленных с женой, когда у него все дети умерли, прежде чем она сама умерла. Только они так прожили день, а мы уже три месяца.

Ни она не сделала ни одного шага к Ричарду, ни я не сделал ни одного шага против него. Все идет своим чередом. Мне кажется, оба мы чувствуем, что одно слово, один какой-нибудь факт мог бы вызвать что-то, чего мы оба боимся, потому что не можем этого ни разсчитать, ни предвидеть. Мы похожи на двух людей, запертых в помещении, под которое подведены мины; вся их мысль напряжена в том направлении, чтобы не уронить ни одной искры огня. Они знают, что одна искра взорвет их на воздух и разобьет на куски. Я хотел бороться с Ричардом оружием, которым он победил меня. Я хотел отыскать себя - все это было пустой мечтой. Найти себя теперь я мог бы меньше, чем когда-нибудь. Все во мне умерло. Я - как город после заразы. Однако, если бы я мог даже найти себя, если бы я мог попробовать просто пококетничать с Мариней моим прежним "я", я не сделал бы этого. Какое-то ужасное безсилие повисло надо мной, какой-то ангел смерти коснулся моего лба. Я стал похож на какое-то проклятое Богом озеро, куда даже ветер никогда не залетает, и вся жизнь моя - какое-то проклятое озеро.

Мы молчим и живем. Ричард приходит два раза в неделю вечером, развивает свои планы, строит разсчеты, говорит, заглядывает в какую-то бездну будущого; чувствуется, что ему не принадлежит ни одна капля его крови, ни одна частичка его тела, ни один этом его души, что все это собственность массы, нуждающейся в помощи - а Мариня слушает и упивается. Почему я так не говорил с ней никогда? Нет! Вернее, почему она три года тому назад не слушала бы меня, но поняла бы? Что с ней произошло? Какое злое божество превратило ее из ребенка-женщины в женщину-человека? Какое злое, проклятое божество? А между тем - все-таки я никогда ничего другого не желал когда-то, как той перемены, которую теперь вижу. Мой сон сбылся; Мариня - женщина-человек. И я проклинаю это? О Ирония, Ирония жизни, убей меня, но не мучь дольше так ужасно!

А по нем я ничего не могу узнать! Знает ли он, что в нас и между нами совершается - не могу угадать. Если бы он бывал когда-нибудь весел, в изменчивом настроении, но он всегда одинаков; железный пророк будущого, герой и фанатик, для которого вне мысли, вне идеи не существует ничего. Когда при нем говорят о чем-нибудь другом, он не улыбается презрительно, как глупец, считающий себя умнее других, но молчит. Все постороннее его не интересует, вся жизнь для него концентрируется в одном - в его идее.

Для меня такой человек, как он, был бы слишком деревянным или железным, но я думаю, что тут собственно играет роль закон контраста. Я был всегда человеком, у которого все поры души и тела были открыты для жизни и её явлений. Все чувства мои остры, как у диких зверей; я мог, - мог потому, что теперь меня собственно нет, - я мог быть безумно веселым и безумно печальным, впечатлительность у меня - как у растения к атмосферным явлениям, способность проникаться впечатлениями совершенно детская. Я был в состоянии в одну секунду от экономического вопроса перескочить к вопросу о поцелуе в ладонь или в руку, кажется мне даже, - мог одновременно думать о том и о другом. Да, я никогда не был артистом в моей профессии мечтателя - я был только диллетантом.

Большим шансом в пользу Ричарда несомненно является закон контраста. Мариня смотрит на меня и говорит: дитя! Смотрит на Ричарда и говорит: человек! Хотя, может быть, кто-нибудь другой, глядя на нас, сказал бы обо мне тоже "человек", но тогда о Ричарде он сказал бы "дух".

Во всяком случае всегда его поставили бы выше.

Это значит, что идея всегда выше, нежели жизнь жизнью, хотя бы в жизнь было вложено все, что есть у человека самого лучшого. Это значит, что тот, кто приближается к Христу, всегда будет выше того, кто похож на пеликана. И разве мне нужна была такая мука, чтобы дойти до этого сознания? Да, да, все, что существует на свете, есть безформенная, жидкая, гипсовая масса, и только наша рука придает ей форму. Только знать - недостаточно, нужно прикоснуться. Старые истины бывают новыми открытиями. Каждый открывает для себя, что дважды два четыре. Я знаю, что нельзя касаться раскаленного металла, знаю из опыта других; но как болит обожженное место, этого никто мне но объяснит, пока я не обожгусь сам. Я знаю, что нельзя красть, но, только укравши, я знал бы, что такое мучение совести вора. Если бы я жил в начале нашего столетия, я, может быть, пустил бы себе пулю в лоб ради теории под влиянием Вертера, но только теперь я знаю, что значит страдать из-за любви. Все уже было, но все снова является новым.

И все зависит от угла зрения, потому что теперь моя прежняя мука мне представляется раем, а может наступить еще такое положение, в котором и мое "сегодня" мне тоже покажется раем.

* * *

Теперь ночь, одна из тех ночей, которые повторяются вот уже несколько месяцев, одна из тех ночей, которые длятся без конца. Светит луна... Тихо и спокойно вокруг. Теперь мы могли бы быть с Мариней где-нибудь в роще, над каким-нибудь озером, таким же тихим и спокойным, как и эта ночь. Луна светила бы нам, и мы видели бы серн.

"Те - обе неподвижные

Лучистые головы положили друг на друга.

Я сказал: они влюблены в тебя"...

Так бывало не раз. Мариня тогда прижималась ко мне и говорила с этим своим р, не может так любить. Ведь я был первой её любовью. Для меня первого забилось её сердце, обо мне первом была её воплощавшаяся в действительность мечта, для меня первого загорелся огонь в её крови. Она меня так любила, как никого уже любить не может...

Хорошее утешение. Если кто-нибудь потеряет свое состояние и умирает от голода, что ему от того, что когда-то он был быть?

Что ему от этого?

* * *

Интересно мне, спит ли она! Какая тишина у нея в комнате - как будто она умерла!

О, Боже, какое страшное слово я сказал! Разве Мариня может умереть? Разве может умереть что-то такое, что является олицетворением наслаждения, олицетворением красоты и ласк, что-то, созданное только для того, чтобы любить и быть любимой...

Как у нея тихо в комнате... Если б я знал, что она спит! Так бы хотелось ее увидеть. Мне кажется, я целую вечность её не видел. Который теперь час? Половина второго... Ну, значит, я видел со два часа тому назад. Так бы хотелось ее увидеть... Наверно она спит на правом боку, лицо на подушке и обе руки около лица... Она почти всегда так спит. Иногда она спит навзничь, но никогда - лицом к стене. Я знаю её позу, ведь уже три года я её муж.

Боже! Боже! До чего дошло! Чтобы я мою собственную жену страстно хотел увидеть и думал о том, могу ли я войти! Нет, этого нельзя перенести! Это страшно и смешно! И, наконец, что у меня против нея кроме моих предположений и подозрений, кроме моих предчувствий и предвидений? Разве я застал ее целующейся с Ричардом в передней или увидел их где-нибудь на свидании? Разве я имею какие-нибудь доказательства? Разве я знаю что-нибудь? Разве я знаю что-нибудь? Нет! Я думаю, мне кажется, я предполагаю, но не знаю ничего, ничего, может быть, мне все только кажется!

Ах, а она там спит, спит - мне кажется, я не видел её целую вечность... Её мягкое, стройное тело вырисовывается под одеялом, её лицо при розовой ночной лампочке кажется мне листом розы, волосы разсыпались по подушке, мои чудные, дорогие, золотые волосы!.. "Эта все твое, все твое, все твое"... Я слышу, как она говорит это, как шепчет это потихоньку, едва слышно, упоенная, почти без сознания от любви. Я беру ее, поднимаю от подушки, целую в губы. Она опрокидывает головку назад, кладет ее на подушку, раскрывает губы... Ведь это все-таки моя жена! И я не вхожу к ней в комнату?! Боже, Боже, неужели ты ничего, кроме трагической иронии, не дал мне?!

Я войду... Тихо - она должно быть спит... Темно... Даже лампочка потушена... Если-бы я вошел, если-бы я зажег свечу, если-бы она меня увидела, улыбнулась, протянула ко мне руки... Свои белые руки с широкими рукавами, так что их все видно. Сколько раз оне охватывало мою шею... Войду... Как темно у нея... Подожди, тише, я зажгу спичку. - Я не был у нея... Она ни разу не говорила об этом... Она недель шесть, нет, больше, два месяца, горда... Это все был сон, страшный сон... Все может быть хорошо...

Правда, Мариня? Все может быть еще хорошо. Зажечь свечу или лампу? Зажгу свечу, она у меня под рукой, ближе... Спит... Какая чудная... Какая она прекрасная, чудная... Руки её на одеяле... она улыбается сквозь сон... Боже, Боже! Жена ли это моя, или это ангел Твой с неба... она улыбается сквозь сон... Позову... Мариня, жена моя!..

О Боже!..

Я просыпаюсь... как будто я спад... разве я действительно спал? Что-то, где-то, когда-то со мной случилось... но где и когда... и что? Что-то однако случилось со мной... Была ночь - и теперь ночь - но разве та же самая?.. Я у себя в комнате, но в постели, которой здесь не было. - Должно быть ее внесли сюда... Возле меня стоят какие-то бутылочки - лекарства - разве я был болен? Что же случилось?! Сейчас - на моей стене должен быть календарь, в котором автоматически передвигаются дни месяца. Лампа горит... значит, я увижу... Было семнадцатое февраля... Ах, как мне тяжело поднять голову... Что же это такое?! Девятнадцатое! Я спал два дня, что ли? Должно быть был просто болен - был без памяти... Мариня должна была за мной ухаживать... Позову Map... Нет, нет, верно она заснула измученная... Пусть спит... Вот-то она обрадуется! Любовь моя! Моя единственная! Мое чудное создание! Бедняжка, она, должно быть, очень изнурена. Такая молодая. Ей только двадцать три года. Почти дитя... Она должна была страшно устать, так как я верно был тяжело болен, если был без памяти и меня должны были перенести сюда. Здесь окна выходят на двор, значит, тише и потому меня сюда перенесли. Как же я однако заболел? Я был в конторе... Да, да, припоминаю, делал доклад о покупке Загаевиц... потом пришел домой... Ах? Уже знаю, знаю!.. Уже знаю... я вошел в комнату Марини - думал, что она проснется и улыбнется мне. Она улыбнулась сквозь сон. Я позвал громко: Мариня, жена моя!.. Она вздрогнула, проснулась, открыла глаза, и в этих глазах написано было столько упрека, за то, что я ее разбудил, такое нерасположение, такое отвращение ко мне, что все вдруг потемнело у меня в глазах, и я почувствовал, что падаю. Должно быть, я упал и очнулся только теперь.

А ей, должно быть, снился он, Ричард. Должно быть, снилось, что она прижимается к нему, что она охватывает его руками, целует его, отдается ему. И в такую минуту, в минуту наслаждения, я разбудил ее... Развратница!

А за это время, за это время, что могло случиться?! Что должно было случиться! Два дня, два дня!.. Да, да, иначе быть не могло, Мариня должна была ему отдаться. О ад!

Но этого не будет больше - она погибнет!

Погибнет!..

Огонь жжет мою голову, все жилы у меня в голове, в груди, в руках, в ногах полны огня. Как мне трудно подняться... Мне кажется, что я еще болен... Там, в ящике моего столика есть револьвер. Ее и себя... Себя, но и ёе. Ты не будешь её иметь! И ты не отдашься ему!.. Что здесь должно было случиться за это время, что должно было случиться!.. Боже, как я страшно несчастен!.. Да, с этими еще мокрыми от слез глазами пойду и застрелю ее. А может быть он там? Тогда И его. Да, да и его. Он тоже должен погибнуть. Если его нет, то я пойду к нему и там его убью. А потом себя, потом себя...

"Но прикажи меня похоронить от этих трупов дальше".

Револьвер у меня в руке, иду... как у меня подкашиваются ноги, как кружится голова... Я едва держусь... Прелюбодейка!.. Спит? Да. Одна - я услышал бы дыхание. Его нет, иду...

Но если она на меня посмотрит? Если посмотрит? Если она на меня посмотрит?! Боже! Если бы тысячи бездн меня поглотили, то все-таки эти глаза последуют за мной! Эти глаза, эти глаза!.. Глаза голубые, глаза ясные, отвернитесь от меня!.. Глаза, глаза, глаза страшные, отвернитесь от меня!.. Ужас! Боже! Святые ангелы, спасите меня! Вокруг меня нет ничего, кроме глаз, её глаз!.. Эти глаза, эти голубые глаза... Куда убежать, где скрыться?!.. Потоп глаз, океан глаз... Они гонятся за мной, преследуют меня, бросаются на меня. Гонятся за мной, как обезумевшия звезды... Не неистовствует ли небо, бросая свои звезды?! Я задыхаюсь...

они воют, вздымаются, клубятся... Что-то чудовищное! Они становятся чем-то оторванным от мира, чем-то противным природе... Какой-то хаос, какая-то буря, какой-то вихрь глаз... Это не глаза, это смерть!.. Это моя смерть... я умираю. А это только пара её глаз, её голубых глаз, на которые я хотел набросить вечную ночь!.. Проклятый...

Десять часов утра. Мариня отдает распоряжения прислуге. Что она говорит? - Ты купишь два фунта колбасы, картофеля...

Как давно я не слыхал её голоса... Два дня... Купишь керосину... Только поспеши, моя дорогая, моя дорогая - с этим чудным невыговариванием р. И принеси большой букет ландышей, поставим его возле барина, как всегда... В самом деле возле меня стояли ландыши... Она помнит, что я люблю их... Мариня, о Мариня, смотри, я плачу... Что она говорит? Что?! Зайди к господину Гальницкому и скажи ему, что барин еще не пришел в себя...

Не пришел в себя - значит можешь спокойно придти, или спокойно ждать у себя или в гостинице. О негодная! И не приду в себя! Буду без сознания все время, все время. Я должен их поймать. Притворюсь, что сплю. Поймаю их! Он придет! Она пошла зачем-то в свою комнату, вернулась, зовет прислугу... Она говорит - отдай господину Ричарду книгу и попроси второй том... Она называет его Ричардом, по имени, перед прислугой!.. Она говорит - но скажи, что если сегодня после обеда он придет, то я отдам ему сама, потому что хочу его о чем-то спросить - только второй том мне принеси. Иди же, моя дорогая - с этим проклятым своим р! - потому что поздно, десять часов.

Значит он придет. Подождите!.. Она идет сюда. Притворюсь мертвым...

Жду - как я мучусь!.. Мариня постоянно заглядывает ко мне, кладет мне холодные компрессы на голову, глаза сами вдруг у меня открываются, едва могу удержать их закрытыми. Минутами меня охватывает такое желание прижать вя руки к моим губам, или обнять ее и притянуть к себе на грудь, что я едва могу овладеть собой? Что-то будет!.. Боюсь, что ничего не узнаю, что ничего не будет. Я хотел бы хоть что-нибудь иметь в руках, я предпочел бы, чтобы они начали целоваться у моей постели, чем чтобы продолжалось так дольше.

Звонок!.. Кто это может быть? Ричард?!..

* * *

Он вошел только на минуту. Зашел узнать, как я себя чувствую. Пришел раньше, чем наша прислуга зашла за ним. Как они страшно печальны! Я смотрел на них прищуренными глазами. Мариня бледна, как полотно. Когда он пришел, они подали друг другу руки. На прощанье он поцеловал её руку. Он пробыл всего только несколько минут... Я ничего не узнал... Он должен придти после полудня и принести книжку. Я вынес только такое впечатление, что они оба бесконечно печальны... Он тоже. В первый раз я заметил перемену в его голосе. Он говорит тише, чем обыкновенно. Мариня говорит сквозь слезы. Если она знает, что я знаю, если она его любит, и в то же время меня, безсознательного благодаря одному её взгляду, имеет при себе, как мужа, то и она в бездне... Бедная! Но между ними за эти два дня ничего не произошло... В этом я уверен... Впрочем Ричард придет после полудня. Подслушаю их разговор. Да, да, сделаю эту подлость и подслушаю их разговор. Они будут сидеть или возле меня, потому что Мариня меняет у меня компрессы из льда, или в моем кабинете, чтобы быть близко возле меня. Двери должно быть будут открыты, чтобы не скрипели. Никто им не помешает - я знаю, что доктор должен придти вечером. Тогда уж я открою глаза, или навсегда они будут закрыты... Ах, и так было бы лучше всего! Чего еще в жизни я могу ожидать, что еще у меня есть в ней?

* * *

- Как он себя чувствует теперь?

- Мне кажется, что жар значительно уменьшился.

- Ужасны были эти два дня!

- Что с ним собственно случилось? Вы сами были почти без сознания...

- Значит он знает?..

- Ах, я не могу дальше скрывать! Я не люблю его!..

Плачет... Плачь! Плачь! Я не плачу, у меня что-то воет в груди, во мне разверзается гроб, я не плачу, но посмотри, моего сердца уж нет, есть только пустота, черви его источили Плачь! Плачь, Мариня! Я не плачу, все мои слезы стали кровью, а вся моя кровь застыла в, жилах... Я не плачу...

Она хочет говорить дальше...

* * *

Кто-то держит меня за руку - посмотрю... Доктор Шавельский...

- А! Открыл глаза! Вы видите меня? - воскликнул он. - Кто же я?

- Доктор Шавельский - шопчу я, потому что не в силах говорить.

- Как мое имя?

- Сколько мне лет?

- Около шестидесяти.

- Я седой, брюнет, или блондин?

- Седой.

- Хорошо. Я был болен?

- Гм... долго и с рецидивом.

- Раньше я тоже был болен?

- Да, но только два дня.

- Напротив, вы бывали в сознании, но не вполне. Однако довольно, не говорите больше. Спокойствие, спокойствие и спокойствие!

- Еще одно. Где Мариня?

- Ваша жена? Гм. - Её нет...

- Ушла?

Я срываюсь с постели, припомнивши все, и кричу: говорите, где Мариня?! Её нет?!

- Ручаюсь вам, что она есть! Она вышла на минуту, вы хотите ее видеть? Она сейчас вернется. И - она также очень нуждается в покое. Она ужасно измучена. Я боюсь за нее больше, чем за вас. Нужно, чтобы все было спокойно, совершенно спокойно. Не пугайте её, не огорчайте, не безпокойте, понимаете? Будьте с ней очень осторожны. Она не спала почти три недели.

- Ухаживала за мной?

- Да, как жена, как мать и как сестра. У вас ангел, а не жена!

- Ну до свидания, до свидания. Приду завтра. Даете мне слово, что будете спокойны, совсем спокойны?

- Даю.

- Дайте мне руку. Хорошо... Ни слова, ни движения!

- Хорошо.

Знает ли он что нибудь?! Сказала ли она ему? Не догадался ли он сам? Хорошо, что он ушел. Где может быть Мариня? Поднимусь немного и загляну через дверь в столовую. - Что это такое?! Все мои волосы седые. Я увидел себя в зеркале. Я поседел, как старик...

Я должен был поседеть в ту минуту когда она сказала: "а я теперь вижу, что не любила его никогда, никогда!"

Значит, я ошибался. Она даже меня не любила!.. Значит, это был только сон, И она только ошибалась, что любит меня... Значит, все это было иллюзия? Все иллюзия?! Иллюзия?!. С начала до конца все это не было правдой? Все её слова были ложь, все её поцелуи ложь, все её объятия ложь? Итак, когда она сказала мне в первый раз: люблю тебя - то она только ошибалась? Когда она отдавалась в первый раз, она только ошибалась, что лишается чувств от любви? И всегда потом она только ошибалась, мы оба только ошибались? Итак, это не было правдой? Никогда ничто между нами не было правдой? Все было только иллюзией, имело только вид правды? Все было только иллюзией, маской правды? Все? Все?! Значит ей только казалось, что она меня любит, и мне только казалось? Значит, когда она обнимала меня, это был только сон о любви? И когда я чувствовал, что она обладает мной, что было для меня невыразимым блаженством, то это была только иллюзия любви? Мы оба только обманывали себя, думая, что она меня любит? Значит я никогда, никогда не видал ее такой, какая она есть в действительности, настоящей! И никогда не был ею любим?...

Почему же это не убивает меня? Почему это сознание не приходит меня убить? Убей меня! Бог, Судьба, Неизбежность, убей меня! Есть ли еще такая бездна, в которую можно было бы толкнуть меня из этой бездны? Можно ли меня погрузить еще глубже? Есть ли под этим адом другой, еще более глубокий? Есть ли еще что-нибудь, что я должен испытать?

"...не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний день сам будет заботиться о себе: довольно для каждого дня своей заботы". Правда, о Христос Назареянин, завтрашний день сам будет заботиться о себе... "У людей это невозможно, но все возможно у Бога"... Правда, о Христос Назареянин? Правда, Назареянин?

Спокойно, спокойно - не нужно огорчать и пугать Марини, - она три недели почти не спала, ухаживала за мной, как жена, как мать, как сестра... у меня ангел, ангел - не жена... Почему же я не умираю? Почему это не убивает меня? Почему это сознание не приходит меня убить? Чтобы завтрашний день сам заботился о себе?.. О Назареянин!..

Пусть же придет этот день, пусть придет! Уже нет такого ада, которого бы я боялся. Наоборот, у меня такое ощущение, как будто я полюбил свою муку, чувствую в ней какое-то наслаждение. Может быть, это потому, что меня мучат с такой утонченностью, с таким искусством? Даже пытка, если палач является артистом в своем деле, вызывает удивление. Все, что совершенно само по себе, доставляет удовлетворение; если я должен мучиться, то пусть меня мучит испанская инквизиция, а не шайка пьяных мужиков. Ну что ж, буду мучиться и дальше! Мне еще нет тридцати лет, а я уже поседел - что же будет дальше? Великий хирург! Режь меня дальше! Операция очень тяжела, но ты лечишь меня от страшной болезни - от жизни. Я болен жизнью. Режь меня и, может быть, вылечишь меня... Разве действительно так трудно не жить?.. "Зачем я не умер в лоне моей матери или не погиб, когда вышел из лона матери".

Зачем меня баюкали на коленях и зачем я сосал грудь?

Потому что теперь я лежал бы и отдыхал, я спал бы и имел покой...

если бы нашли гроб".

* * *

Кто из нас двух первый заговорит? Мы уже с полчаса сидим друг против друга, смотрим друг на друга и не говорим ничего. Ах! Что она делает? Она бросается на колени перед моей постелью, целует мою руку, прижимает ее к своим губам, и горячия, горячия, крупные слезы падают мне на руку... Мариня...

* * *

И так снова идет день за днем. Я уже встаю с постели и сижу в кресле у окна. Весна наступает, но из моего окна не видно ничего, кроме каменных домов. Боже, если бы хоть маленький луг, запах сена, хоть немного деревьев! Мариня приносит мне цветы. У меня их целые снопы. Приехала её кузина с детьми. Дети ходят гулять и приносят мне букеты из полевых цветов и сирени. День за днем проходит пред этими серыми каменными зданиями и среди умирающих цветов.

Я потерял счет времени. Не знаю уж, как долго это продолжается.

Мариня действительно ангел, ангел, который вошел в ад моей души. Я не думаю ни о чем, - не думаю ни о том, что происходит теперь, ни о том, что может быть завтра, думаю только о том, что она меня не любила тогда, когда я думал, что она меня любит, и когда она сама так думала. Если бы она здесь, на моих глазах упала в объятия Ричарда, это было бы для меня почти безразлично - она меня не любила. Что такое то, что может быть сравнительно с тем, что она меня не любила?.. От этого уже душа моя разорвалась на части. Отнять у меня даже это, даже это! То, что было для меня самым дорогим, что собственно потому было для меня таким дорогим, что осталось бы навсегда в моей памяти, было бы единственной святыней моей жизни! Я делил мою жизнь на две части: пока она меня любила и с тех пор, когда перестала любить.

Для тебя сегодняшний день имеет довольно своей заботы, а у меня еще вчерашний приходит пить кровь из жил!

На моем кресте прибиты мои руки и ноги; теперь надели на мою голову терновый венок и молотком вбивают мне тернии в виски. Но я не могу уже ни кричать, ни метаться.

"О если бы Богу было угодно уничтожить меня, наложивши на меня руку Свою!..

Разве сила моя - каменная сила? или тело мое медное?

Дыханием моим гнушается жена моя",

совсем - что можем мы сказать друг другу? Теперь уже нет между нами никаких тайн. Её слезы, её горячия, крупные слезы на моей руке, сказали мне, что она знает все, что я знаю... все! Но я все-таки спрошу ее, что с Ричардом. Прямо спрошу, совершенно спокойно. Она дремлет в кресле, но я знаю, что она не спит.

- Мариня!

- Что?

- Значит ты не спала?

- Нет.

- Дети Елены принесли их!

Не могу ее спросить... Но отчего он не приходит?

- Мариня, слушай - может быть, мне уже можно выйти?..

Зачем я ее об этом спросил? Она ответила мне, что нужно узнать у доктора, но какое это может иметь для нея значение?! Какое значение - ? И прежде, ах! только по внешности это имело бы для нея значение. О, Боже, Боже!!.. Но все-таки я должен узнать, что с Ричардом.

- Мариня, слушай - у нас теперь никто не бывает?

- Все знают, что ты болен.

- А Ричард Гальницкий где теперь?

Мариня говорит неправду. Кровь отхлынула от её щек, когда я спросил ее о Ричарде. Я видел, как задрожали её губы. Но она говорит неправду, - он не уехал, он в городе, но она ему запретила приходить и вместо того пригласила Елену с детьми. Ведь она не женщина, а ангел... Что, если бы я сказал ей, что это неправда, что он здесь и почему он не приходит? А если бы я ей сказал, что хотел ее убить, что потому не убил, что меня охватил страх перед её глазами, её голубыми большими глазами, которыми она могла бы смотреть Богу в лицо... Что, если бы я сказал ей об этом... Любопытно, переписываются ли они...

Спрошу ее - теперь уже нет между нами тайн. Спрошу.

- Вы переписываетесь?

- Нет.

- Был ли он еще после того?

- Нет.

Буду с ней говорить, буду говорить. Она так бледна, как будто жизнь в ней изсякли. Буду с ней говорить. Не боюсь ничего.

- Писали ли вы когда-нибудь друг другу?

- Знаешь ли ты, что сучилось со мной в ту ночь, когда я вошел к тебе?

- Знаю.

- Что тебе снилось?

Волна крови пришла к её лицу. Ответит или нет? Поднял на меня глаза и опустила их. Ответит ли?.. Открывает рот...

- Что тебе снилось?

Я вижу, что она задыхается от прилива крови.

- Что тебе снилось?

Она смотрит на меня, как серна, которую поймали в капкан и к голове которой прикладывают острый гвоздь, чтобы вбить его в моз. Если бы она меня раньше любила, я не спрашивал бы!

- О нем.

- Но что?

Грудь её разорвется, грудь её разорвется!...

- Мне снилось, что - я принадлежала ему....

- А потом ты знаешь, что я слышал, что ты ему говорила?

- Знаю, потому что ты застонал.

- Что же вы сделали тогда?

- Я вбежала в твою комнату. Ты был в обмороке.

- Да.

- Что же вы сделали?

- Я сказала ему, чтобы он пошел за доктором и чтобы больше не возвращался.

- Что же он сделал?

- Ушел.

- Нет.

- Знает ли он все?

- Что?

- Что ты его любишь?

- Ты не говорила ему никогда?

- Никогда.

- Никогда ничего?

- Никогда.

- Нет.

- Никогда ничего?

- Никогда.

- Но он знает?..

- Мариня, он знает!.. Он любит тебя!

- Не знаю...

- Знаешь, знаешь! и он знает! Вы любите друг друга и знаете об этом! Иначе не может быть! Правда, что вы любите друг друга?!

Опять кровь отхлынула от её щек.

- Если ты хочешь - да!

- Ты любишь его?

-- Да.

- А он тебя?

- А ты?

- Да... Я люблю его...

Боже, Боже! Зачем я вырвал это признание из её груди?! Я знал это, но теперь я чувствую себя так, как будто в мое сердце вбивают гвоздь, раскаленный до красна. Я знал это, меня убивало это, а между тем мне кажется, как будто сейчас я в первый раз начинаю это чувствовать. Что нового я узнал? А между тем море нового страдания заливает мой мозг. Это ужасное её "да"!.. Однако дальше, дальше, дальше!

-- Что же ты теперь думаешь делать, Мариня?

- Что же ты теперь думаешь? Что теперь будет?

Она борется с собой... Мариня!..

* * *

О, какой это был плач, какой это был плач!.. Казалось, что она душу свою выплачет у меня на груди... Какой это был плач... Я думаю, что если бы часто так плакали на земле, то на небе никогда бы не могло сиять солнце...

Чего эта женщина не выплакала у меня на груди!.. Она выплакала все свои обманутые надежды, все свои разочарования, выплакала всю горечь обмана, который совершила по отношению к ней судьба, сделавши меня её мужем; выплакала свои страдания из-за того, что она обманывала меня и себя, что все, что мне и ей казалось правдой и наслаждением, было обманом и иллюзией наслаждения; выплакала мне свое отчаянье надо мной и над собой... Выплакала всю бездну своего страдания... Выплакала на моей груди - все-таки я её муж... и так мы оставались друг с другом... Проходил час за часом, а она не отрывала головы от моей груди. Стало темно. Я взял ее на руки и отнес на кровать. Я сел возле нея и взял со за руку. Я поднес её руку к губам, но она схватила мою и прижала к своим губам. Я не мог вырвать. Что мне от этого поцелуя? Что я должен простить тебе, дитя? Ты разорвала мне душу, но это не твоя вина. Так хотела судьба. Не твоя вина, не твоя вина - чем виновата ты, мое бедное, маленькое дитя? Видит Бог, что если бы я мог вдвое сильнее страдать, чем теперь, чтобы ты не страдала, я согласился бы на это с наслаждением. Мое дорогое, маленькое дитя...

О нет! Ни за что! Ни за что! Если я ее не буду иметь, то и ты никогда не будешь её иметь! Никогда! Ах! Как я тебя ненавижу! Зубами бы разорвал твое тело! Ты, негодяй, вошел в мой дом, чтобы у меня отнять все, что у меня было самого дорогого, все, что я имел, все единственное! Почему же ты не ушел, когда увидел, что эта женщина интересуется тобой?! Разве ты не знал, что это моя жена? О нет! Но для тебя не существует ничего, кроме силы природы, кроме естественного влечения, инстинкта, кроме вольной воли, или, лучше сказать, того, что мы ею называем... Но - но это мои собственные убеждения...

О заколдованный круг, о страшный хаос, в котором действия противоречат мыслям, мысли действиям, в котором на каждом шагу воображаемое разбивается о действительное, действительное сталкивается с мечтанием; в котором гармония, спокойствие, счастье существуют только во сне; о ошибка мира, называющая себя жизнью! Нужно было бы быть богом, чтобы уметь жить человеческой жизнью!

Пророк, апостол! Ты миллионы людей хочешь сделать счастливыми, а начинаешь с того, что вносишь в дом несчастье. Но, впрочем, чего я требую? Разве каждый не имеет права жить так, как хочет? Каков человеческий кодекс? Кто из нас может знать, как нужно жить?

"Зачем ты называешь меня благим? Никто не благ, только один Бог"...

ей дать счастье, значит, если он любит Мариню и видит, что её счастье было бы в их союзе, то чего же другого ему желать? И что он должен принимать во внимание? Меня? Кем и чем явлюсь я для него? Должен ли он пожертвовать Мариней для меня? Для моего счастья, для счастья человека, который именно в этом случае является его наибольшим врагом, он должен пожертвовать счастьем дорогого ему существа? Разве я на его месте пощадил бы его на счет Марини? Поскольку пожертвовать своим счастьем для другого является героизмом, постольку пожертвовать счастьем любимой женщины для счастья кого бы то ни было является и глупостью, и безумием! Разве я поступил бы иначе? Разве разсудок не говорит мне, что я должен уступить? А с другой стороны... Что за круг, что за страшный круг! Сошел ли я уже с ума, или только на пути к сумасшествию?

Но нет, нет! Не уступлю. Если вы имели права по отношению к себе, то у меня также есть свои права? Если вам закон природы позволяет топтать меня, то он мне также позволяет защищаться и даже самому топтать того, кто меня топчет. Ты не будешь иметь Марини! В моем несчастьи пусть мне останется хоть то, что она ничья. Я страдаю через вас - страдайте же через меня - око за око, зуб за зуб, рана за рану...

Но разве это не подлость?.. Да, безусловно, но мне все равно!

Но что же, что же?! Хотя я и удержу тело Марини при себе, все равно я не могу помешать тому, чтобы она не принадлежала ему душой...

Что же делать?

Если я убью его, она будет любить его память и тем более ненавидеть меня...

Если он меня убьет, моя черная тень всегда будет стоять пред душой Марини... Это ужасно! Что бы я ни сделал, мы оба будем несчастны!.. Нет выхода, нет выхода! Вообразите себе ткача, который работой поддерживает семью и который слепнет - положение без выхода...

Не могу смотреть на Мариню. У меня заволакиваются глаза. Опять мы ни о чем не говорим, кроме самого необходимого. Я совсем перешел в кабинет. В нашу прежнюю спальню я не вхожу совсем. Нет более болезненного, унижающого и мучительного чувства для мужчины как сознание, что он противен женщине. Особенно, если он ее любит - особенно, если она была его женой. Особенно, если когда-то она изнемогала в его объятиях... Возьму отпуск и уеду. Я получу его; очередь, правда, не за мной, но я был болен и директор меня любит, - я такой прекрасный чиновник! Теперь я сам себя превосхожу, мне кажется, что скоро я начну вырывать из рук работу у моих товарищей. Повышение мое гарантировано. "Коллеги"! знаете ли вы, почему я так работаю? Я убиваю себя работой, чтобы не думать. Беру ее на дом, работаю до смешного. И знаете, почему работаю? Потому, что когда я захотел найти себя, когда я заглянул в глубь моей души, когда я подумал, что еще может быть брошу эту вашу контору и начну разрывать мой мозг на куски и этими кусками прокормлю Мариню - я увидел, что мне уже нечего разрывать на куски... Я увидел в себе пустоту, ничто... Я теперь глупее, чем наш курьер... Я испугался этой пустоты, этого уничтожения души, этого омертвения - и работаю, работаю, работаю, чтобы не думать, не знать, не чувствовать, не вспоминать и не помнить... И работа эта не без выгоды: начальник меня хвалит, дирекция относится с уважением, я буду подвигаться по службе... О Ирония! О Ирония, ты сатана мира! Это все для того, чтобы я скорее подвигался по службе, Тогда мы будем в состоянии лучше есть и лучше пить... Нет худа без добра. Что такое потеря любви Марини, её страдания и мои, в сравнении с блинчиками с вареньем?! Вся моя нравственная смерть нужна для того, чтобы я мог есть блинчики с вареньем. Я разжирею, наверное разжирею! Кто жиреет, тот здоров. Самое необходимое - здоровье. Все глупости, лишь бы было здоровье! О, сердце у меня разрывается от этого смеха, сердце у меня разрывается...

Мы блуждаем у моря, как двое осужденных. Мариня, бледная и печальная, теперь так чудно прекрасна, как никогда... Уже столько месяцев она только носит мое имя... Морския волны забегают нам под ноги, и что же оне нам несут? Что нам дает это солнце на небе и на море, что дает нам этот мир, похожий на сновидение?

Мы блуждаем у моря, как двое осужденных. Я получил отпуск, и мы уехали. Мариня совершенно пассивна; она и не обрадовалась при мысли об отъезде и не возражала. Оделась, вошла в вагон, и мы поехали.

Это наше первое большое путешествие вдвоем; мы никогда не были дальше Тироля. Мы всегда мечтали о том, чтобы вместе быть у моря. Это была наша мечта еще тогда, когда мы были женихом и невестой и еще раньше. Мы ожидали чудес от жизни у моря. Нам казалось, что сердца наши станут так велики, так глубоки, так чисты, как оно. Сколько наших бесед начиналось со слов: "когда мы поедем к морю"... или кончалось словами: да, мы должны непременно поехать к морю". "Вместе с тобою у моря" - это было любимое выражение Марини. И вот мы у моря вместе, "вместе с тобой". О море, шумящее море! Можешь ли ты выразить в своем шуме то, что шумит в моей душе?! Можешь-ли ты передать своим шумом тот ураган, ту бурю вихря, которая бушует в моей душе? О море! Бушуй, бушуй! "Вздымайся, темнолазуровый океан, вздымайся!"' Валы на валы, пучина на пучину!... Над тобой стою я - человек. Стою над тобой и рыдаю, и плачу, и извиваюсь в конвульсиях от отчаянья. Плачу ли я так над человеческим несчастьем и собственным безсилием? Нет, я плачу об одной женщине, которую я потерял... Что же ты выражаешь мне своим шумом, море? Презрение!...

Через твои бездны плывет корабль, я вижу его, вижу... Куда он плывет? На прекрасную смерть...

В Грецию, в Грецию! В Мессалунгах загремят пушки... Вся Европа с неоподлившимся сердцем протянет руки к этому гробу... весь мир. На святое дело освобождения Греции и на прекрасную смерть... А я - я стою над морем - и плачу об одной женщине, которую я потерял... И если бы я сейчас был так велик, как Байрон, так могуч, как он, еслиб мне пришлось плыть по этому морю, как он плыл в Мессалунги - что бы я сделал? Он, пресыщенный жизнью и с геройством в душе, плыл с глазами, устремленными вперед, туда, где был Марафон и Саламин, с единственной целью: сделать что-нибудь прекрасное, героическое, бросая все, свою славу и жизнь, полную наслаждения, не требуя ничего; я поплыл бы, если-бы меня принудило к этому общественное мнение, потому что, если бы я был искренен, я отдал бы все, целый мир, все, что прекрасно и хорошо, справедливо и необходимо, благородно и героично, за одни объятия Марини... Шуми же, море, шуми же, море, шуми презрением! Каким ничтожным являюсь я пред тобой, пред стихией, потрясающей материки и дерзко раскидывающей свои воды от одного конца земли до другого! Потому что, если великая душа сильнее, чем целый мир, чем все небо со звездами, то комок грязи весят больше, чем низкая, самолюбивая и ничтожная душа. Шуми же, море, мне презрением, шуми...

что все от меня далеко... Все... Мне кажется, что я уже не человек, что мне уже не нужно жить жизнью человека-зверя, но что я дух, что-то освобожденное от всего земного, что-то высшее, чем все земное. Мне кажется, что никакое стремление, никакое страстное желание, никакое хотение не может охватить меня, что через пепелище моих страстей я дошел до того места, где чистый дух расправляет свои крылья, что я перестал быть человеком-зверем, что я мужественно поборол в моей душе человека и становлюсь какой-то эфирной, стихийной силой. Тогда я начинаю созидать. Я становлюсь богом, творю мир из хаоса, мир иной и колоссальный. По моему слову возникает мир, о котором снится поэтам. Люди являются не людьми, а призраками из света и тепла. Гирлянды их носятся в пространстве, плывут, волнуются, соединяются в круги и хороводы. Под какую-то музыку сфер они вьются и расплетаются в ленты светлых существ, как радуги. Весь горизонт наполнен радугами, этой пляской человеческих духов. Никто не может себе вообразить, как это прекрасно. А я, творец, смотрю с наслаждением и упиваюсь. В моем сердце огромная любовь к моему созданию. Я создал его таким прекрасным, чтобы любить ого, и люблю его, потому что оно так прекрасно.

Иногда мне однако кажется, когда я сижу на этом приморском камне, что я страшно, нечеловечески измученный жизнью человек, над которым сжалился какой-то добрый ангел и унес его с земли. Я не хотел ничего кроме покоя, и мне дали покой. Мне дали покой, одиночество и забвение - то, о чем я просил. Ах! как хорошо уже не быть на земле, как хорошо, как благословенно... Ни тело мое, ни душа страдать уже не могут... Я не связан ни с чем, не принадлежу ни к чему. Отчизна моя - тишина, воздух мой - вечное спокойствие. Я не умер, но перестал существовать в земном мире. Я не помню ничего, знаю только, что отдыхаю. Знаю, что был измучен, потому что иначе не чувствовал бы блаженства отдыха, но меня уже не мучит и не преследует ничто. Я впал в какой-то сом - не смерти, но и не человеческий. Я утонул в небытии, в пространстве, в котором нет ничего, кроме сознания, ощущения этого небытия, которое составляет счастье. У меня ничто уже не может болеть, ничто не может меня мучить, угнетать! Мне кажется, что я уплываю все дальше и дальше. Камень, на котором я сижу, выплыл в море, а море расширяется, разбегается, становится настоящей бесконечностью. Ничего, ничего... Небо сливается с морем, соединяется в одно, в единство, которое является абсолютной пустотой, глубиной без края и границ. О! Какое блаженство! Раскрываю объятия - везде ничего... Как рыба в водную бездну, я погружаюсь в этот океан небытия... Поднимаюсь и опускаюсь... Я упиваюсь этим полетом и этим небытием...

Ночь, ночь тихая, как гроб, как вечность. Ветер вздымает море, волны все больше, все громче бьют о берег. Темные тучи застилают горизонт, душно, как перед бурей. Что-то ужасное висит в воздухе - безотчетный страх.

Каждые несколько минут Везувий выбрасывает столб кровавого огня, зловеще искрящийся в этой темноте. Глухой шум моря растет, усиливается, кажется, что вот - вот он сделается таким сильным, что наполнит собой весь воздух. Нестерпимо душно.

Я слышу с моего балкона, как Мариня ходит по ковру на мраморном полу. Удивительный печальный звук производят её башмаки на этом мраморе.

Никогда уж, никогда ты не придешь в тихую ночь ко мне опереть свою голову на мое плечо, положивши свою руку в мою, обнявши мои плечи... Никогда... Никогда, Мариня, никогда... Никогда уже мы не будем сидеть так рядом, без слов, без движения, слившись в одно... Никогда... Никогда уже наши уста не соединятся неведомым и невольным, долгим, тихим, глубоким поцелуем, никогда... Никогда, Мариня, никогда... Разве тебе не жал этого, Мариня?

Никогда уже я не назову тебя моей дорогой женой, не успокою этим твоей стыдливости, не обласкаю твоей души. Никогда уж ты не придешь ко мне, не сядешь у меня на коленях, никогда мы уже не обнимем друг друга за шею, чтобы так оставаться целые часы. Разве тебе не жаль этого, Мариня?

Ведь нам было хорошо, было хорошо. Разве ты можешь отрицать это? Разве ты не говорила мне сто раз, что ты счастлива, что большого счастья ты знать не хотела бы и не могла? Скажи, Мариня, разве тебе не хорошо было со мной?Не вернешься ко мне? Никогда? И разве ты в самом деле обманывалась, думая, что меня любишь?..

Я слышу, как она ходит по комнате. Ходит все быстрее и быстрее. Она всегда так быстро ходит, когда о чем-нибудь думает. С некоторого времени я вижу, что в ней что-то происходит, как будто бы она принимает какое-нибудь решение. Я смотрю на нее, и инстинкт не говорит мне ничего дурного...

шею руками и шепнула: Людвик... Сколько раз так бывало, когда она хотела ласк... Если бы она сделала так теперь... я упал бы к её ногам, целовал бы её колени и ноги, носил бы ее на руках, плакал бы, плакал бы от счастья... Если бы она стала за мной, наклонилась бы и, обнимая меня за шею, шепнула: Людвик... Мариня моя! Мариня! Она идет - да, да, идет - наклоняется - обнимает меня - раскрывает губы - ах, нет, нет! это сон!.. А если бы я к ней пошел, если бы... Но как же? Как? Ведь она любить другого! Ведь меня она "никогда даже не любила!" Невозможно - я не могу к ней пойти...

А я так жажду её поцелуя, мне кажется, что жизнь бы отдал за её поцелуй... За один только её поцелуй, за одно прикосновение её маленьких, розовых, влажных губ - за одно прикосновение её губ... Она брала мою руку и целовала мои пальцы... Иногда я почти не обратил на это внимания. А теперь! Ах! Не за один поцелуй её губ, но за одно прикосновение башмака на её ноге пусть возьмут мою жизнь...

Боже мой! Она идет сюда... я слышу, как она набрасывает на себя накидку - входит в дверь... я весь дрожу, я боюсь... зачем она может идти?!.

Она стоит в дверях, как бы колеблясь, войти ли. Она вся белая в своей белой кофточке и светлой накидке. Она кажется мне чем-то неземным... Выглядит, как дух... Мариня, я боюсь тебя...

Чего она хочет? Хочет ли она посмотреть на море? Или хочет говорить со мной? Или хочет поцелуя?

Вокруг нас темно, перед нами море и озаряющийся каждую минуту красным светом Везувий... шум моря... душно и тихо. Тишина... Мне кажется, что какой-то темный дух стоит между нами, и пока он не отойдет, мы не можем говорить.

Она приближается ко мне, берет меня за руку - говорит:

- Людвик, слушай, так не может продолжаться дальше...

Что мне ответить? Чувствую её руку на моей, маленькую, гладкую, холодную, чувствую ее возле себя близко, всю, эту чудную, прекрасную, любимую, мою, жену мою...

О, мое божество! Она об этом думала! Она думала обо мне, о том, чтобы мне было лучше, чтобы я мог жить!..

Я не смею покрыть её руку другой моей рукой, не смею двинуться. Что она скажет еще?

- Видишь, наша жизнь, - говорит она, - наша жизнь раньше была очень гадкая жизнь. Мы жили только для себя, только для нашего счастья, только для своего эгоизма.

Разве мы когда-нибудь сделали что-нибудь хорошее?..

моя святая! О, мой ангел!.

О да, да! Пусть у меня возьмут жизнь, но ты пошли мне твою улыбку на эшафот, но ты попрощайся со мной словом- люблю тебя!..

Почему я не могу ей громко этого сказать?.. Почему?.. Потому, что вместе с тем вся моя мужская гордость и достоинство чувствуют себя уязвленными до крови. Потому что не я ее научил, что нужно жить не только для себя, не только для нашего счастья, но только для своего эгоизма; потому что это не я показал ей, что жизнь, в которой нет жертвы, гадкая жизнь; потому что это не я открыл ей тщету, безплодность, безцельность нашей прежней жизни, потому что все это сделал он, Ричард Гальницкий, человек, который стал между нами, как призрак смерти.

Она говорит: не правда ли, Людвик?

огнем и жаром. Что я могу тебе сказать? Но я чувствую тебя мягкой, темной, чудной, столько месяцев утраченной, столько месяцев желанной...

- Видишь, я знаю, - говорит она, - я только теперь поняла, что ты пожертвовал собой для меня, я знаю, чем ты был, чем ты мог быть. Ты пожертвовал собой для меня, для меня и, благодаря мне, ты мучаешь себя; у меня так болит сердце, когда я подумаю об этом. Это низко с моей стороны. Я не останавливалась над этим. Ты мне никогда не говорил, что ты бросил для того, чтобы создать дом. Я не понимала этого, я хочу быть, как другия жены людей, работающих для чего-нибудь. Я хочу тоже работать, хочу быть бедной, хочу быть голодной, но не хочу, чтобы мне сказали, что я украла человека, украла его у тысячи людей. Я хочу быть тоже человеком!...

Говори, говори! Каждое твое слово - новый удар кинжалом в мое сердце, Ты знаешь меня пять лет - и никогда тебе это не приходило в голову. Пять лет ты меня знаешь, была моей невестой и женой, и однако все эти длинные пять лет душа твоя и сердце спали возле меня, все это время я не умел ничего вызвать у тебя, а пришел чужой человек и несколькими беседами в течение нескольких вечеров развил в тебе душу и сердце, как цветок. О, какое страдание! Разве ты не чувствуешь, Мариня, разве ты не чувствуешь, какие ты ужасные раны мне наносишь? И какой я глупец! Она не думала о том, чтобы полюбить меня наново - разве можно играть сердцем, как мячиком? Нет, она только хотела не чувствовать ко мне хоть отвращения... Она так близко, так близко, её дыхание при каждом слове я чувствую на лице... Я вижу, как поднимается и волнуется её грудь, эта девственная грудь... Вижу ее всю, припоминаю ее себе, она возле меня, она моя, кто имеет право ставить между нами преграды?! Для чего я отдалился от нея? Пусть рушится весь мир! Пусть рухнет небо!

Как печален тот жест, которым она меня отстранила от себя... Только женщина, которая любит кого-нибудь и чувствует себя виноватой, может так печально отстранить. Мариня слишком чиста и слишком горда - даже мужу она но может отдаться без любви.

Я схватил ее за плечи, притянул к себе, прижимал, стал искать губами её губ, шепча: скажи мне, будешь ли ты меня любить? Скажи, я сделаю все, что ты захочешь, пойду на смерть, но скажи, можешь ли ты еще любить? И скажи, правда, ты не обманывалась, думая, что любишь меня, ты в самом деле любила меня, действительно любила? Скажи же! Ты не обманывала себя, думая, что ты любишь меня, правда? Ты забудешь обо всем, ты будешь опять моей...

ее, как дитя, на руки и отнести в комнату. Я мог с ней сделать все, что хотел, она не сопротивлялась бы мне. Еслибы она вырывалась силой, я бы это сделал. Но она отодвинула меня мягко, так мягко и так печально. Как же может отдаться женщина, которая любит другого? Она чувствует себя виновной по отношению ко мне, виновной без снисхождения, но все-таки хочет уважения для своей любви. Её любовь может быть преступной, но её душа чиста. И я думаю, что, может быть, только в эту минуту она поняла и увидела это ясно и отчетливо. И если бы она бросилась к моим ногам, она не могла бы выразить большого страдания, большей боли, чем та боль, которую выразили её глаза, когда она смотрела на меня из двери своей комнаты. Она моя жена, она присягала мне в любви и верности, она хочет меня любить, она не хочет любить другого - что же ей делать?..

А ты, море, шуми, шуми! Светись, ты, кровавая гора! Сойдите с неба вы, громы, висящие во тьме. Сойдите и ударьте в мою страшную пустыню, в мое одиночество! Потому что я на этом свете, как лодка, забытая в океане, как путешественник, заблудившийся среди льдов. Вокруг меня нет ничего, кроме мрака. Взор мой может блуждать - он не встретит - ничего. Уши мои могут слушать - не долетит до них ничто. Мне не с кем говорить. Некого позвать. Не с кем мне ни есть, ни спать. Если я заболею, нет у меня никого. Если буду умирать, никто не пожмет мне руки на вечную дорогу. О моем счастье не заботится никто. Моя печаль и моя радость только для меня. Вся моя жизнь только моя жизнь.

И печальна моя душа до смерти. Шуми, море, шуми! Не погрузится моя печаль в тебя, но смирится мое горе. Они только колышутся над тобой, как две заблудившиеся птицы, бьют крыльями о твои воды, поднимаются и падают на твою волну, на твою бездну. Ты, кровавый огонь огненной горы - видишь ли ты этих птиц над водой? Как оне кружатся, как стонут, как бьют крыльями и грудью о воду, как места им нет, как нет для них ни покоя, ни пристани, двум большим черным птицам. Это моя растерзанная душа, это горе мое и печаль моя, это боль моя, для которой уже нет ни слов, ни мысли. А Мариня там плачет в своей комнате. И это жизнь?! Да, это жизнь. А потом приходит смерть, и человека хоронят со всем тем, что он любил, из-за чего страдал, был счастлив и несчастлив, что ему когда-то было жаль собаки, которую били, и что он ходил в школу с сумкой, что ел и пил, что у него было какое-то польское утро, которое он всю жизнь вспоминал со слезами на глазах, и один какой-то закат солнца, когда у него билось сердце, как-будто его коснулся ангел - и со всем этим - со всем этим и с этой целой мозаикой жизни, вместе со своей душой и со своим дурным или хорошим пищеварением, с своим мозгом и с своей болезнью глаз и почек с оставленным в шкафу черным сюртуком и с тысячью неосуществленных желаний в сердце, со всем этим он идет уснут в темную глубину в гроб, на вечные времена. Аминь.

Какая-то народная процессия проходит пред моим балконом. Огромная толпа людей с хоругвями, значками, с музыкой. Какой-то народный праздник. Поют, кричат, шумят, забыли о своей нужде и мерещится им, что они свет перевернут вверх ногами, несмотря на то, что животы их урчат от голода. Солнце смотрит на них, лучистое, огневое, небесный вулкан. Оно печет их и жжет, но они не обращают внимания - такия мечты у них в головах и такое урчанье в животе. Идут мужчины, женщины, дети, масса.

А на все это, на всю эту процессию смотрит Ирония жизни: солнце, которое является отцом и матерью всего сущого, от которого произошло все доброе и все злое, солнце, которое не позволяет быть камнем и не дает достаточно света и тепла, чтобы быть духом - страшная Ирония жизни. Оно не так равнодушно, как небо, которое от начала веков забавляет мир своими молниями и улыбкой из-за облаков - солнце смотрит, думает, насмехается. Смотрит - и насмехается. Оно наплодило миллионы муравьев, которым непременно захотелось строить домики на воде - потому, что их идеалом являются - бобры. Почему их идеалом является бобр, именно бобр - это тайна, hic Rhodus, hic salta - солнце смотрит, видит и помирает со смеху. Потому что много тысяч лет, от начала своего существования, все муравьи этого мира хотят строить домики на воде, так как их идеалом является бобр. Это было даже их первой мыслью, первым душевным движением. На языке муравьев это называется идеалом, идеей. Eritis sicut бобр.

и будет бобр. Ты смеешься, солнце, ты, красный факел мира? Смеешься? И я смеюсь. Смотрю на эту толпу нищих с хоругвями, музыкой, пеньем и криками, смотрю на эту червь, выглядывающую из окон, лавок, балконов и экипажей с гербами - смотрю на все это и смеюсь. Идеалом их всех, богатых и бедных, малых и больших, счастливых и несчастных, идеалом их всех является бобр, а между тем, если поднимут головы богатые и бедные, малые и большие, счастливые и несчастные, то увидят над собой во всю ширину неба колоссальное, бесконечное, вечное и предвечное горе человеческой жизни.

Все... однако мое сердце там, в этой идущей толпе.

Сердце? Ах! Если бы оно было там! Если бы я мог идти вместе с ними, хотя бы оборванный, как они, хотя бы голодный, как они, как они третируемый, выбрасываемый из квартиры, но живущий какой-то общей жизнью, какой-то мыслью, какой-то надеждой... Если бы я мог вмешаться туда, забыть обо всем, убежать от всего, быть вьючным животным, быть собакой, которую бьют ногами, но иметь что-то пред собой, иметь какую-то веру, какую-то цель, чувствовать в себе какой-то смысл жизни... Не для себя, так для будущого, так для сыновей, внуков, правнуков, праправнуков... А я - я муж Марини, и единственный смысл моей жизни - страдать без всякой цели, страдать, чтобы страдать. А солнце смотрит на меня и помирает со смеху, смеется еще сильнее, чем над ними, смеется и торжествует, потому что я этот смех вижу и слышу, а они нет. Они забавляют его, оно смотрит на них, как король, невидимый в своем замке, а я тот королевский шут, над которым можно свободно издеваться, испытывая удовлетворение, что он понимает и чувствует. Шуту платят золотом - мне теплом и светом.

А толпы народа идут с музыкой, криками, пением, знаменами. Мариня стоит в своем окне, вся воспламененная, разгоряченная, я вижу, что у нея слезы в глазах, она машет платком - а за ней стоит тен Ричарда Гальницкого.

Думаете ли вы, вы, там внизу, что она вас любит? Нет - она его любит, его в вас, вас через него. Вы были для нея черной массой, которой нужно было давать милостыню, если бы она умирала с голоду - а теперь смотрите! Она жрица ваша, проповедница ваша, верная вам, апостол ваш! Всмотритесь лучше, там за ней стоит тень - это тень Ричарда Гальницкого. И посмотрите вверх - там Солнце...

* * *

и умереть... Что я сделал бы, если бы Мариня умерла, что я сделал бы, если бы она умерла через меня?!.. У меня была idée fixe, что она умрет. Она тоже этого страшно боялась и не раз, смотря на себя, на свою девичью, вполне девичью красоту, говорила с печальной улыбкой: мне было бы так жаль себя... А я тогда поднимал ее на руки и говорил ей: и мне также было бы тебя жаль, не будем иметь детей, или когда-нибудь после, после... А теперь я вижу, что если бы мы имели хоть одного ребенка, все было бы иначе, должно было быть иначе.

Обыденная человеческая мудрость основана на законах природы. В браке, согласно народной мудрости, нужно иметь детей. Эхо связывает жену с мужем, мужа с женой, наполняет пустоту жизни, занимает ум и сердце. Нельзя быть - говорит народная мудрость - вечной парой любовников, даже нельзя быть ими долго. Ласки станут обыкновенными, женщина увидит вокруг себя пустоту и начнет думать о глупостях. Потому что, конечно - с точки зрения народной мудрости - Мариня думает о глупостях. Женщину сохранит порядочной прежде всего ребенок - говорит народная мудрость. Мариня ведь не порядочная женщина: она любит другого, а не мужа, и думает о глупостях. И разве эта народная мудрость не наивысшая мудрость? Потому что в конце концов разве самым мудрым не является тот, кто сумел самым лучшим образом устроить свою жизнь? Разве не прав был бы в сущности, в действительности разжиревший филистер, какой-нибудь господин Куфке, владелец пивоваренного завода, или граф Лакейский, если бы он с снисходительно-саркастической улыбкой читал:

"Кто, имея возможность выбирать, выбрал вместо дома

Гнездо на орлиной скале, тот пусть умеет

Спать, когда зрачки красны от грома

Я так жил... Теперь я вижу, исполненный стыда,

Что мои глаза наполнены слезами, но я подавлю их

И не хочу сознаться, что мне так страшно было жить

Пред могилой с ангелом смерти..." Потому что зачем выбирать гнездо на орлиной скале вместо дома? Зачем? Если потом подавляешь слезы, потому что исполнен стыда, что жить там, на орлиной скале, с ангелом смерти - было страшно. Великий Наполеон, кончающий свою жизнь на острове святой Елены, был Великим; ни владелец пивоваренного завода, господин Куфке, ни какой-нибудь господин Шамбелинский не являются великими людьми, но разве они не мудры? Разве наибольшей мудростью не является приспособление к обстоятельствам, приобретение максимальной доли счастья? Наполеон Великий не умел приспособляться к обстоятельством, а господин Куфке и господин Шамбелинский умеют.

является гарантией и основой; я вижу ведь, что все имеют детей. Мне казалось, что мы до конца жизни будем парой любовников, а три года прошло, и мы не только перестали быть языческими любовниками, но и христианскими мужем и женой. А теперь - теперь уже я не могу даже говорить с Мариней ни о чем подобном. Может ли быть для нея что-нибудь более отвратительное, как иметь теперь от меня ребенка, теперь?! А ведь она - моя жена...

Мое гнездо не на орлиной скале, мое гнездо при самой земле, но зрачки мои красны от грома, и дьяволы стонут надо мной; но еще пред могилой стал предо мной ангел смерти и, коснувшись перстом своим моего лба, наложил на меня знак свой. Мое общение со смертью началось еще при жизни, "Идите, проклятые, в огонь вечный; там будет плач и скрежет зубовный".

* * *

Такой, как сегодня, Мариня еще не была никогда. В её лице нет ни капли крови, я вижу, что она смотрит, но не видит, слушает,но не слышит. Что с ней могло случиться? Когда я уходил из дому, она была, как всегда. Как всегда, то-есть печальная самой печальной, тихой и ласковой грустью покорности. Какая она прежде была веселая! Подумать только, что я уже полгода не слышу её смеха, её щебетанья, её пенья, не вижу её улыбки...

"Знайте - так не хватает за сердце

Румянец цветка, что только что расцвел,

И не восхищает так глаз путника

Снежная дева надальпийских гор,

Когда от солнца порозовеют её щеки.

Что родился на лице из улыбки".

О прекраснейшие в мире стихи! Когда-то вы были моей молитвой, моей песнью упоения, моим гимном блаженства, а теперь вы мой псалом грусти, моя песня скорби... Согнать улыбку с лица Марини и продолжать жить... Потому что как бы-то ни было, из-за меня она не улыбнется больше, из-за меня у нея исчез румянец улыбки...

Мы на обрыве на Сальто ди Тиберио; у наших ног прямая, перпендикулярно срезанная стена, на несколько сот метров идущая вниз. Внизу море. Отсюда император Тиберий приказывал сбрасывать своих жертв. Оне падали в эти смарагды, которые так лучисто светят там внизу. Самые черные цвета, какие я когда-либо видел в жизни. А вокруг нас море сапфировое, голубое и на нем паруса, как какие-то колоссальные допотопные мотыльки, когда земля производила чудовища и дива, достойные глаз только самой природы.

Мариня смотрит вниз. Мы стоим здесь уже с полчаса. Я не смею ничего сказать, почти не смею дышать. Вижу, что в ней происходит какой-то процесс мыслей, который едва-ли два раза в жизни может повторяться. Эта мысль, похожая на крик байроновской Паризины или Альдоны Мицкевича. Кто так крикнул один раз, тот не может крикнуть еще раз. Она бледна, как мрамор, и неподвижна, как мраморное изваяние. Люди, которые находятся вокруг нас, не смеют к ней приблизиться. Они смотрят на нее, потом на меня удивленным и вопрошающим взором. В Марине есть теперь какое-то величие забвения, какое могло бы быть в святой, когда она молится и видит видение. Я боюсь, страшусь чего-то - чувствую что-го страшное над нами; мне кажется, что в этом золотом воздухе и над этой золотой водой Кружится над нашими головами какой-то страшный, невидимый дух, какой-то ангел проклятия с мраморным лицом и с холодной, как мрамор, рукой.

что для нас недоступно. Она отошла от земли так, как корабль отходит от берега. Не зовите его - он не услышит...

Она говорит: Людвик, слушай, думаешь ли ты, что смерть там наступает немедленно?

Дрожь пробежала по мне. Её голос как будто спокойный, обычный...

- Где?

- Там, внизу - в море.

Колени у меня дрожат, а руки мои стремятся к ней... она достает какое-то письмо из-за корсажа:

- Читай...

Я читаю... "Через несколько дней по получении этого письма Вами я буду уже далеко в пути в другой мир за океаном. Я не могу жить, не видя Вас. В первый и последний раз я говорю Вам об этом; ведь я никогда не говорил об этом ничего. Но вы знаете, Вы знали, что я чувствовал с первой минуты встречи с Вами. Увы - Вы замужем. Если бы не преданность моей идее, я бы уже не жил в ту минуту, когда Вы будете читать мое письмо; я бы умер уже давно. Если бы Вы были здесь, я пришел бы попросить Вас сказать мне одно слово на дорогу. Так как Вас нет здесь, то я прошу об этом издалека. Если Вы мне пришлете его, я положу его на сердце, и так меня с ним похоронят. Такие люди, как я, любят только один раз. Я никогда не любил, никогда больше любить не буду. Однако, не смотря на всю власть над собой, я не могу больше оставаться и работать близ Вас. Я уезжаю. Там я не буду в состоянии делать того, что мог бы делать здесь, но счтаться дольше не могу. Я чувствую, что погиб бы, а я нужен, необходим. И там есть люди. Я верю в то, что здесь мог бы сделать чудеса, не не могу остаться.

До сих пор я не знал себя сам, не знал, что любовь так сильна. Прощаюсь с Вами и прошу об одном напутственном слове. Любовь моя не оскорбляет Вас - я умел молчать. Чувство не зависит ни от кого и ни от чего.

".

... Её глаза смотрят на меня, широко открытые, стеклянные, огромные... Её глаза - ужасный знак вопроса.

- Людвик...

Я знаю, что она хочет сказать, знаю, что она думает. Я беру ее за руку, отрывая от края пропасти...

- Людвик, - говорит она или, скорее, старается сказать: я - какое-то ваше проклятие: тебя измучила, теперь измучу его, разбила твое счастье и его счастье, я такая несчастная, такая проклятая, такая вредная на земле - позволь мне умереть...

- Пойдем, пойдем!.. пойдем!.. - Я не схожу, а сбегаю с ней вниз... Я ничего не знаю, ничего не думаю... Я вижу только её бледное лицо, перпендикулярную скалистую стену, бездну и море внизу...В моих глазах светятся все время эти золотые смарагды моря, они становятся похожими на глаза тигра, который подкрадывается к своей жертве... Пойдем!.. Пойдем!..

Нет, нет, нет! Ты его не замучишь! У тебя не будет этого упрека, ты но будешь себя никогда упрекать в этом... Ты не лишишься его - не бойся...Это но ты его погубила бы, а я! Не бойся... Он будет продолжать жить и работать здесь... Он сделает чудеса, он верит в это... вера - все... Если бы я верил... Необходим и нужен... Да, да... А меня в конторе заменит кто угодно - коллега Ловчевский или Римко... Их очередь... Да, Ловчевский служит годом больше... Очень способный и усердный чиновник... У Римко поговорка: о la Boga!... Не погубит себя... Никогда ей не говорил о своей любви... Они чисты... Чувство не зависит ни от кого и ни от чего. Он убил бы себя, если бы не преданность идее... Идею любит больше коего, а однако Мариню больше... Любовь страшная сила... Даже таких железных людей она гнет и ломает... Лишить людей его было бы преступлением...

Человек, через которого он уехал бы, был бы достоин публичного поругания, оплевания и избиения камнями... Это было бы преступлением, которого нельзя было бы простить, это было бы общественное воровство, это значило бы обокрасть тех, у которых нельзя ничего украсть кроме таких людей... Это значило бы обокрасть нищих... Нет,нет, он не уедет... Если я телеграфирую ому, чтобы он подождал, он должен подождать; иначе он оказался бы трусом.

Я знаю о его письме, раз телеграфирую... Как бы то ни было он признается в любви моей жене... Он должен подождать... Он будет уверен, что я его хочу вызвать... Вот и почтамт...

- Задержать его.

Её глаза бросают на меня взгляд, полный удивления и вопроса...

- Не бойся... Ты не погубишь его...

Она падает!..

по-немецки, по-английски и по-русски. Она приходит в себя и открывает глаза... Какая-то сильная каприйская крестьянка держит ее в объятиях, а я в это время иду в почтовую контору: Attendez. J'arrive. Ludwik.

Мариня уже пришла в себя. Нам привели извозчика, я бросаю каприйкам все, что было у меня при себе, не знаю, десять или пятьдесят лир - выбрасываю какую-то горсть золота из кармана... Conte... Principe... Сделался князем за пятьдесят франков... Извозчик спускается с горы. Опять перед нами золотые смарагды моря...

- Что ты хочешь сделать? - спрашивает Мариня.

- Задержать его.

Она хватает мою руку и подносит ее к губам - я уже не муж её, а брат, друг!.. Море, море! Разве ты не можешь убить этим золотисто-смарагдовым взглядом? Не можешь? Что же в таком случае можешь убить одним взглядом? Тело, не душу. Мою душу уже давно одним взглядом убила Мариня, моя Мариня...

* * *

сравнительно с тем, что есть и что неизвестно. Этот вечный вопрос: почему?.. Почему? Почему счастье проходит мимо меня так, как будто бы я вовсе не существовал? Почему? Почему все, что в моей душе было прекрасно и хорошо, kalou k'agatou, сгнило во мне и сделалось негодным, почему душа моя стала прахом и ничем? Почему то, что должно было быть двигателем в моей душе, сделалось помехой и разрушением, почему то, что должно было быть счастьем, стало бедствием и убийством? Почему?..

Поезд мчится, как ветер. Его однообразный грохот - единственный ответ на мой вопрос. Изредка мелькают огни сторожевых будок или хат горцов. Мы мчимся без отдыха - теперь мы или еще в Тироле, или уже в Зальцбурге. Хотя уже поздняя ночь, но Мариня не спит; глаза её закрыты, но я вижу, что она не спит. Мы пересаживаемся с поезда на поезд и мчимся. И опять уже несколько дней мы ни о чем не говорим. Приехав с первым пароходом из Капри, мы уложились, сели в первый поезд и едем. Зачем мы едем? Что нас ждет? Я не отдаю себе отчета, Знаю только, что произойдет какой-то "поединок благородных". О Ирония жизни! Какое смешное слово! И в то же время какая трагедия!.

Я знаю одно, что Мариня не погубит другого человека! Хотя я несправедлив к ней: она не погубила меня, я сам себя погубил. И не утратят его те, которым я изменил. Но что будет? Как будет? Что случится? Не могу себе представить... Висит ли над нами какой-то гром, или только темная пропасть туч? Не знаю, у меня нет никакого предчувствия и инстинкт мне ничего не говорит. Мне кажется только одно, что возле нас есть какая-то смерть, но физическая ли это смерть чья-нибудь или нравственная, насильственная и ужасная, или постепенное умирание - ничего не знаю. Еду, как на какой-то страшный суд, и не знаю, буду ли осужден на смерть, в тюрьму или на пытку? Ничего не знаю, знаю только одно, что меня ждет наказание. Если можно еще больше страдать, то я знаю, что буду страдать.

несчастная, видящая единственное спасение в том, чтобы броситься в море в свои двадцать три года, со своей красотой и правом на жизнь и счастье-, я, удерживающий ради идеи человека, который сам хочет устраниться у меня с дороги. И в сущности ради идеи, которая является для меня абстракцией, потому что я уже ни любить, ни верить ни во что не могу... Знаю, что эта идея, идеал, но уже его не чувствую. Пожертвовать собой хочу для мысли, а не для сердца, через мысль, а не через сердце. Но как это трудно! Если бы во мне было какое-нибудь пламя, какой-нибудь порыв, какая-нибудь колоссальная любовь, какая-нибудь колоссальная ненависть!.. Но во мне нет ничего, кроме нечеловеческой, чудовищной, смертельной подавленности. Ангел смерти повеял надо мной своим крылом - я умер. Смешна и тупа мысль, что женщина - несчастье, что любовь зло в принципе; я сам был когда-то близок к этой мысли; но с тех пор, как встретил Мариню, думаю одно, что если возникла идея ангелов на небе, то потому что на земле есть женщины. Разве может быть что-нибудь более чистое, более благородное, более прекрасное, чем душа этой женщины? Напротив, теперь я убежден и верю в то, что ничто на свете не может быть таким спасительным, как любовь. Что из того, что с ней происходит то же, что с идеалом Христа: добро обращается в зло? К этому приводит жизнь...

Ужасно печально и деморализующе сказать себе: я уже никогда не буду счастлив. Стать так прямо лицом к лицу с жизнью, лицом к лицу со своим будущим и сказать себе: что бы ни было, что бы ни случилось, я знаю, что никогда уже не буду счастлив! Живут не для того, чтобы есть и пить; в жизни всякими способами, всякими дорогами ищут счастья. Если оно раз навсегда сделалось невозможным - к чему жить? А однако мне нельзя пожелать смерти, нельзя в виду Марини.

Что же сделать? Какой дорогой пойти, чтобы дать этой женщине хоть немного солнца на земле и чтобы самому не упрекать себя в преступлении по отношению к самым несчастным на земле! Что сделать?..

сон, а в этом сне столько страдания, столько выплаканных и невыплаканных слез.

Что же однако делать?

А, знаю!

Судьба, Судьба! Вызываю тебя! Разве нет уже у тебя стрел в колчане! Потому что если я это перенесу, сделаю, достигну, и переживу, то по истине ничего нет на свете, перед чем бы я задрожал, что бы меня могло ранить или убить. Но это единственный путь...

Я скажу ей, что я её не люблю.

* * *

вид. Я притворился, что болен. Мы остановились в маленьком австрийском городке. Ричарду я послал телеграмму, что болен и желаю, чтобы он подождал меня.

Я знал, что он это сделает. Я нарочно споткнулся, выходя из вагона, крикнул, как будто бы от боли, и не мог ехать дальше. В течение двух недель мы сидели в маленьком отеле. К ноге нужно было прикладывать лед и как можно меньше ходить. На счастье, нигде по близости не было доктора; я настаивал на том, что не хочу никого. Мариня хотела ухаживать за мной. Я благодарил ее и, хромая, старался сам себе все делать. Я видел, что она не понимает, удивляется, пугается. Да, прежде всего она начала испытывать страх, начала бояться. Женщина и ребенок прежде всего начинают бояться, если не могут чего-нибудь понять. На третий день этой моей болезни я сказал ей в первый раз в жизни, чтобы она вышла из комнаты, что я предпочитаю быть один. Она вышла. Так как у нас была только одна комната, то она должна была выйти из дому. Я не знаю, что она сделала. Я упал лицом в подушки - и это не был плач, а какая-то судорога в горле, как будто бы смерть пришла меня задушить. Спустя час, два, может быть, три часа, я услышал легкий, несмелый стук в дверь. Она вошла - вся мокрая и иззябшая; шел дождь. О Боже! Если бы я целую вечность был в аду, я не почувствую того, что почувствовал, когда принудил себя не упасть к её ногам, не схватить их, не осушить и не согреть своими губами... Но это было для нея... Эти её глаза!.. Эти испуганные, боящиеся меня, расширенные от удивления, печальные глаза... Эти её глаза!.. Она боится меня... меня!.. Моя мука стала страшной, меня охватила какая-то горячка, какое-то безумие. То, что сначала было для меня трудно, начало становиться все более легким. Как актер, которому дана неподходящая роль, я начал играть мою роль со страстью и неистовством, которое совершенно овладело мной. Я повторял себе: это для её блага, для её блага, и все мне казалось недостаточным. Как верующий фанатик, который для блага своей жертвы впадает в забвение мучений, так и я впал в это фанатическое безумие. Я увлекался моей ролью и весь отдавался ей. Я начал пытать нравственно Мариню. И удивительно! Чем больше я чувствовал в себе муки и страдания, тем с большим бешенством я мучил Мариню ради её блага. Дрожащая, бледная, она смотрела на меня глазами ребенка, которого бьют, а я бил, бил нечеловечески, безжалостно. В конце концов это начало доставлять мне наслаждение, подобное, может быть, испытываемому теми, которые в любовном безумии калечат и убивают женщин. Ненависть была теперь моей единственной целью. Ты должна меня ненавидеть, должна меня ненавидеть! - повторял я себе, но так как я должен был возбуждать в этой женщине ненависть ко мне, то и по отношению к ней я испытывал как-будто ненависть. Два чувства сталкивались во мне, переплетались и боролись друг с другом: естественное - отдать за нее последнюю каплю крови, и искусственное - мучить ее. Но то искусственное, как раздражаемый нарыв, начало расти, увеличиваться. Это было так, как-будто я опух и утратил в опухоли мой первоначальный, естественный вид, так что трудно было различить, что у меня естественной величины и что является следствием болезни: так моя любовь и моя ненависть начали срастаться в какое-то одно чудовищное тело, теряясь взаимно одна в другой. Чтобы так ненавидеть, я должен был так и любить. Всякая неправда стала становиться как бы правдой. Нога, очевидно вследствие вынужденного лежания и ненужных бандажей, начала распухать, появились приступы лихорадки, я изменился в лице, притворная болезнь заменилась настоящей. Я был рад этому, раньше моя воля раздваивалась: я должен был думать о том, чтобы притворяться больным, теперь я мог весь сосредоточиться на пробуждении в Марине нерасположения ко мне. Она сама не знала, как быть со мной; она совершенно потеряла почву под ногами. Она не понимала. Она ходила возле меня, как заблудившаяся. Но хоть бы одно проявление нетерпения, гнева и раздражения... Ничего... Разве ты не видишь, что я хочу, чтобы ты поверила, что я не люблю тебя?! - кричал я в душе. Я хотел какого-нибудь проявления, какого-нибудь доказательства, что она убеждается в этом. Я решил освободить ее от себя, но освободить так, чтобы она ушла без угрызений совести. Она должна была поверить, что я её не люблю, что мне её не нужно, что я её не хочу. Если бы какая-нибудь сцена, если бы она бросилась в кресло с плачем: "я не могу, не могу больше"! Иди если бы она бросила мне в лицо: "я ненавижу тебя!.." Но ничего, ничего... И я не мог узнать, что она думает, но я знал, что она думает все, кроме того, чего я жаждал. И что она могла думать?! Что я ее мучу, потому что раздражен катастрофой нашей жизни и болезнью. Что я подлец, потому что мщу ей, издеваюсь над ней, Меня начало охватывать бешенство. Почему она но ценит, не чувствует моей жертвы?! Ведь я страдаю, схожу с ума от страдания ради её блага. Почему она не знает, что я мучу ее для её счастья? Что я не подлец, что я благороден, очень, идеально, геройски, адски благороден?! Почему она этого не видит, не понимает, не чувствует, не ценит? Она не должна дать мне понять, что она понимает, потому что тогда все разрушилось бы, но я должен уметь почувствовать, что она понимает. Это должен быть тихий, молчаливый договор, немой контракт. Между тем я видел, что ей всякия мысли приходят в голову, кроме той, которую я там искал, которую я жаждал там видеть. Во мне начала пробуждаться чудовищная по своей сущности обида по отношению к Марине. Но в конце концов я просто начал задыхаться. Это было слишком. Я решил, будь что будет, кончить, но это уже не было обдуманное решение, это было отчаянное последнее движение повешенного, чтобы разорвать веревку - несмотря на то, что под виселицей палач положил мешок с ножами. Лишь бы только не задохнуться...

И вот однажды вечером Мариня, возвратившись с прогулки. застала меня укладывающим её вещи.

- Что ты делаешь? - спросила она, остановившись на пороге.

- Укладываю твои вещи.

- Ты едешь.

- Как? - она побледнела.

- Ты едешь.

- Куда? Одна? А ты?

Она зашаталась. На лице её выступил румянец. Я ее прогонял от себя... Хотя бы она без памяти любила Ричарда, хотя бы ненавидела меня до глубины души - я ее прогонял, унижал ее...

Она стояла на пороге, в своем длинном сером пальто и смотрела на меня. Её глаза сухие, широко раскрытые, неподвижные хотели проникнуть мне в сердце до дна. Я складывал вещи, не смотрел в эти глаза, но видел их.

Она не понимает! Не понимает!

Ничего, ничего не понимает!

Меня охватил какой-то безумный гнев. Ведь вот есть что-то, какая-то женщина, которая не может поверить, не может представить себе, что я её могу не любить?! И это та женщина, которая, хотя или нехотя, причиняет мне самое страшное горе в жизни, которая ломает меня и уничтожает! Разве ты, любящая другого, думаешь, что я должен любить тебя, что уже не может быть иначе, как только так, чтобы я любил тебя?! Меня охватило прежде всего сознание моей независимости, моей воли, энергии, сопротивления. Я вскочил от чемодана, в который укладывал её платья, и крикнул: Разве ты не видишь, что так не может быть дольше?! Разве ты не видишь, что я уже не могу быть вместе с тобой, что так как ты меня перестала любить, так и я тебя перестал любить?! Разве ты не можешь понять, не можешь представить себе, что я могу тебя перестать любить? Разве ты думаешь, что я непременно должен тебя любить?! Что уже не может быть иначе?!

В эту минуту я не любил ее, не ненавидел, в эту минуту мне давило горло раздражение на чудовищное самомнение этой женщины и сознание, что я все могу сделать?! Я долго говорил. Я сказал ей, что чувство может быть только взаимно, что моя любовь к ней, хотя она была очень велика, от первого момента катастрофы - я так выразился - начала уменьшаться, должна была уменьшаться. Я делал ударение: должна была, подчеркивал его, вбивал ей в мозг. Я понимал, что если я должен победить в моем решении, то должен победить до конца, что тут не может быть половинчатых побед. Все должно было быть, все не могло быть иначе, Она должна поверить, что я её не любил - иначе зачем все, зачем вся эта мука? Задачу, которую я поставил себе, облегчило то обстоятельство, что я постоянно думал о том, что она не может поверить тому, что я мог, сумел, осмелился, отважился разлюбить ее. Что я могу её не любить и не падаю мертвым. Что я мог перестать ее любить и живу! Что я не люблю её уже, а однако весь мир не обрушивается, звезды не бледнеют, солнце не гаснет. Смотри, видишь, однако мертвые не встают из гробов, завеса в храме не раздирается, нет землетрясения и сверхъестественной темноты. Сначала я говорил, потом начал ее рубить. Язык мой свистел над ней, как бич. Я окружил ее огнем, молниями слов издевательства. Я забыл, зачем я делаю это, что это было испытание. Я стал похож на хирурга, который сошел с ума при вырезывании язвы и начал производить скальпелем чрезвычайно ловкие и производящие ужасную боль удары вокруг больного места. Я побеждал ее, я упивался победой. Я начал испытывать такое ощущение, какое испытывал, когда, подравшись с моим самым близким другом на школьном дворе, я повалил его и бил, а он стонал. Слова мои были, как острые иглы. А она стояла у порога в своем сером длинном пальто и смотрела на меня сухими, широко раскрытыми глазами, бледная, как труп. Я чувствовал, что играю с змеей, что танцую на краю пропасти.

Одно неосторожное слово, один дрожащий звук моего голоса могли открыть ей всю правду, могли сорвать с моего лица маску, которую я сам в зеркале, в безпамятстве, как будто считал своим настоящим лицом. Но эта опасность еще больше возбуждала меня. Мне казалось, что я разсыпал в воздухе множество игл и с несравненной ловкостью ловлю их тоненькой тросточкой, удерживаю в воздухе и бросаю в лицо Марине, чтобы оне кололи ее, отскакивали и снова, описывая причудливые узоры, падали на её лицо. Наконец-то я достиг цели: она должна была поверить. Она отошла от двери и, не говоря ни слова, начала помогать мне укладывать вещи. Первое её движение сразу сбило меня с ног. У меня потемнело в глазах, я принужден был собрать всю силу, чтобы не упасть.

Все, что было до сих пор, было ничто - только теперь я увидел край настоящей бездны. Её не будет...

на безбрежном океане... Конец... Однако я чувствовал, что потерять такую победу я не должен. Я умолк, но не дал ничего заметить по моему лицу и укладывал её платья, её бедные, маленькия, любимые мои платья... Так бы я поцеловал их, так бы их прижал!.. Мне казалось, что они говорят мне: зачем ты нас выгоняешь? разве мы гадкия? или грязные? знаешь ли ты, что с нами будет? разве мы надоели тебе? разве ты нас никогда не любил?...

Бедные, бедные платья... Мы уложили все, заперли чемоданы. Я выпил воды, потом коньяку, посмотрел в расписание поездов, поезд отходил через четверть часа. Какое счастье!.. Я невольно мысленно воскликнул: какое счастье!.. Это была нечеловеческая мука... Я видел, что если я не заговорю, то мы разстанемся молча. У Марини были сжатые губы... Что она думала, не знаю. Её лицо было как будто каменное и очень измученное. Нужно было чашу испить до дна, выдержать до конца. Так мать, страдая, улыбается ребенку, чтобы он не видел, что ей больно. Я вынул бумажник, положил двести гульденов в конверт и, отдавая их Марине, сказал: это твои деньги, проценты на твое приданое. Приданое твое, как тебе известно, лежит в банке до твоего распоряжения. И еще я дам тебе записку. И я написал: Господину Ричарду Гальницкому. Я хотел Вам сказать, что я жены моей не люблю. Ничего не имею против вашего союза. Развод я устрою. Да кроме того вы можете переменить вероисповедание. Подпись.

Я хотел было прибавить: работайте вместе - но эти слова могли выдать меня, могли навести Мариню на мысль, которая могла разрушить все мое страшное дело. Я положил бумагу в другой конверт, надписал адрес и сказал: если бы тебе захотелось. Я знал, что она не прочитает, и она так и сделала. Она положила оба конверта за корсаж и заколола его - навсегда... Затем я позвонил, сказал, стараясь быть спокойным, что барыня уезжает, и приказал отнести вещи на железную дорогу. Потом...

Потом мы пожали друг другу руки холодно, коротко...

Она была недовольна мною... недовольна... что я её не люблю... Женщина...

Так я с ней разстался... Так попрощался с ней. Одно короткое, холодное пожатие руки... Навсегда... Я не мог иначе... Я должен был выдержать до конца... Ради нея... Потом она вышла - глаза наши встретились - ни я, ни она не оказали ни олова друг другу... Так я с нею разстался... Потом она закрыла дверь, я слышал, как она сходила с лестницы...

Она вышла с недовольством, с страшной обидой - выгнанная... выгнанная, как метресса, как любовница... Она!.. Нет,она ничего не поняла... Если бы она схватила хоть тень моей мысли, то она не могла бы быть уже никогда счастливой, а я хочу, чтобы она была счастлива, чтобы могла быть счастлива, чтобы ни со мной, ни без меня, не была бы несчастна через меня...

Она вышла... из ворот отеля за угол... только её серое пальто я увидел через окно... Так я с ней разстался, так разстался, так попрощался с ней... Так - на всегда... Так с ней разстался, с моей Мариней, с моей женой... Так на всегда...

Если бы я умирал, то умирал бы на её груди; если бы она умирала, умирала бы на моей... Так разстались бы мы на всегда... А теперь - только одно короткое, холодное пожатие руки...

* * *

Черная огромная масса! Я заплатил тебе щедро! За одну жизнь я дал тебе две - лучших. За кражу самого себя я пожертвовал тебе тем, что у меня было самого дорогого; мой проступок по отношению к тебе я искупаю самым тяжелым образом. Черная, чудовищная масса! Ты стала надо мной безжалостная, страшная, поражающая, как море. Ты пришла, потребовала - я должен был заплатить дань. Страшная стихия! Я, грабя тебя, совершал подлость, ты, грабя у меня все, все, имеешь на это право. Да - я, изменяя тебе ради моей любви, ограбил тебя... Ты имеешь право все взять у меня... Что я такое по сравнению с тобой? Если бы ты прошла по мне, как колоссальный слон, топча и раздавливая меня - что я по сравнению с тобой? Если бы это нужно было для твоего блага - что я такое? Ты имеешь право брать жизни - ты страдаешь. Христос был с тобой, что я такое по сравнению с тобой? Что я сравнительно с жизнью? Машина должна быть в действии, колеса должны вращаться, зубцы этих колес должны цепляться друг за друга, - горе тому, кто очутился между колесами и зубцами машины жизни! Они уничтожат его и разломают на куски, как щепку. Жизнь не знает ни милосердия, ни пристрастия, - она знает только свое движение. Гигантские вихри людских чувств летят через всю вечность, колоссальные страсти людския движутся, как океаны. Убегайте от них! Горе тому, кого оне настигнут! Разорвут на куски! Есть над землей атмосфера понятий и чувств, в которую не следует проникать - она убивает своим жаром. Безумные вихри и волны жизни бросают человека во все стороны, как щепку. В пространстве происходит страшная борьба понятий и чувств, в нем есть страшная ветряная мельница, горе тому, кого коснется и зацепит её крыло - он вылетит в воздух, как пылинка, разобьется и раздробится в прах. Колоссальная жизнь пожирает нас, как муравьед муравьев; без следа, без звука, без возможности сопротивления мы гибнем в её пасти, в её бездне. Время от времени высовывается язык - и каждый раз гибнут из нас сотни, тысячи...

Страшная мельница бьет крыльями - она зацепила меня, подбросила, подбила, я вылетел в воздух, как пылинка, разбился в прах...

Хаос и борьба понятий и чувств бывают слишком сильны для груди человека; слишком слаба грудь человека для вихрей своих чувств, для океанов своих страстей.

А над всем этим поднимается холодная, непоколебимая, таинственная и не изследованная, как сфинкс, Ирония...

А под ногами нашими бездна. Вот я, принесший в жертву себя и все, я являюсь с клеймом ренегата по отношению к тем, для кого я принес в жертву женщину, величайшее сокровище на земле, и оставляю дурную память у той женщине, для счастья которой я принес в жертву самого себя...

Вперед же, вперед, черная масса!

Идите вы к Свету, к Жизни, к Блеску, вы двое, вы счастливые, ясные, живые - идите по моему трупу. Идите же! Ты, Мариня, будь ангелом отваги, опоры, утешения - а я в бездну, в бездну, в бездну...

* * *

Гроб, а в гробу она. На ней белое платье и цветы в волосах. Руки сложены на груди - так она спит. О Христос!..

Напрасно у меня есть разсудок - только одна есть сила: чувство. Напрасно я думаю, что искупаю свою вину, что я не должен уже чувствовать себя преступником по отношению к сотням тысяч несчастных, что ценой моего счастья я купил счастье двух людей, что эти люди стоят гораздо больше, чем я, что Мариня чрез меня счастлива... Напрасно я это думаю. Эгоизм, как Протей, изменяет свой вид, как хочет. Он похож также на резиновый шарик: он сжимается под пальцами - отнимешь пальцы: он сразу выпрямится. Эгоизм, как вода - где-нибудь разсечешь ее лодкой, но отплыви только, и всюду ровная поверхность.

Напрасно я хотел любить что-нибудь больше себя. Я, как путник, гибнущий с голоду в пустыне, как паралитик во время пожара в доме.

Что же предо мной до конца жизни? Она в этом гробу. Я смотрю на её лицо, бледное, тихое, спокойное. Она никогда не умирала, такой я уже ее увидел, это счастье мое, которое не родилось никогда, не жило никогда.

Сколько людей так живет, рядом с таким гробом!

Мариня моя! Счастье мое!

И так уже до конца я буду смотреть в это лицо

Когда я родился, тебя так сразу положили в гроб. Ты никогда не жила - это все была иллюзия, был сон.

В тебе олицетворение, воплощение всего, что могло быть счастьем. В тебе собрание всех моих идеалов и страстных желаний. Все, чего моя душа и тело жаждут - все в тебе.

Напрасно я хочу крепиться, хочу подавить себя какой-нибудь мыслью, какой~нибудь идеей. Ничто земное не удовлетворяет меня. Есть разные жизни, есть и такия, которые являются одним воплощенным злом, одной бездной страдания, одним положением без выхода. Теперь я, как тот ткач, который ослеп среди умирающей от голода семьи - что он может сделать?..

Если жизнь может быть злом без дна, берега и края, если самые великия, самые благородные, самые святые на земле идеи могут оказаться недостаточными для укрепления духа и подавления сердца, если не удовлетворяет ничто земное, хотя бы оно достигало до неба, куда же идти?

Бездна, бездна, бездна!.. И это должно быть последней мыслью?.. Только отрицание? Только вопрос?.. Только бездна?..

Письмо... От нея?!.. От нея!.. "Людвик. Поблагодарим Бога за то, что ты перестал меня любить. Я счастлива. Каждый день я молюсь за тебя и прошу Бога, чтобы Он дал тебе другое счастье, настоящее. Мы не были созданы друг для друга. Это была страшная ошибка. Страшная! Мы тяжело пострадали за нее оба. Ты был добр ко мне, был убежден, что любишь меня, как и я была убеждена, что люблю тебя. Я не забуду этого никогда. Я верю, что тебе важно мое счастье. Я счастлива. Будь и ты счастлив! Каждый день я прошу Бога о счастье для тебя.

".

Дата - это уже почти год... Это была страшная ошибка... Значит, это была ошибка... Мы не были созданы друг для друга... Это была ошибка...

Что же знает человек, что может он знать?!

Эта самая женщина говорила мне из глубины сердца, из глубины души, говорила мне сотни раз, что я создан для нея, а она для меня, что если-бы она не могла быть моей, она не была бы ничьей... Что же знает человек?

Вот и тот человек, относительно которого я сомневался, может ли он что-нибудь любить, кроме своей идеи, который ради идеи оставил в нужде мать и сестру, тот автомат фанатизма со стальными орлиными когтями, - и он удивился и испугался, что любовь может быть "до такой степени сильна"...Что же знает человек? Ни я не знал его души,ни он сам её не знал. Что же есть еще? Вера - разочаровывает; геройство - не удовлетворяет; сознание доброго дела - не вознаграждает...

"Если хочешь быть совершенным, или, продай свое имущество и раздай нищим и будешь иметь сокровища на небесах".

И вот я продал все имущество свое и роздал нищим - я совершенен, но мои сокровища на небесах... Какие же мои сокровища на небесах?

Потому что если-бы я сказал, что сознание моего хорошого поступка по отношению ко всему обществу и моего пожертвования собой для отдельных людей является для меня наградой, хотя бы отплатой, - я солгал бы.

Если бы мне дали голос, чтобы говорить толпе, чтобы показать толпе путь жизни, чтобы бороться против сомнения, против отрицания, против пессимизма, против апатии, я сказал бы: в жертве и в пожертвовании собой, в большей любви к ближнему, чем к самому себе, - исцеление от всех ран, награда и утешение. Сознание, что поступаешь хорошо, вознаградит тебя за все несправедливости, которые может тебе причинить мир. Делай лучше другим, чем самому себе, и ты не будешь страдать душевно! Сознание, что ты так умеешь, так способен любить, вознаградит тебя за все!

Любите идею любви, идеал любви, любите её ангельское понятие!

любви... Старайтесь все побеждать в ней друг друга!

Будьте сверхчеловеком в любви, будьте, как Христос. Он любил больше мир, чем Самого Себя. Пусть вам заповеди Христа будут недостаточны. Идите за Ним, сравняйтесь с Ним! Любите, как Он, как Бог... Нужна вера, нужно мужество, нужна отвага. Людей не надо поражать. Правда бывает страшной вещью, она часто имеет лицо Медузы, от которого каменели все видевшие его. Пусть люди не видят правды, пусть обманывают себя иллюзиями!

Зачем ее открывать, если она поражает? Ради какого идеала, какой цели? Зачем эта зрелость, эта разсудительность ума? Зачем эта бездна сознания? Пусть люди будут детьми, лишь бы они были счастливы! Пусть будут греческими пастухами, которые верили в басни, которым улыбались деревья и которых дразнил фавн - лишь бы они были счастливы!

Не правда - идеал жизни, а счастье. Pereat veritas, fiat felicitas! Если бы мне дали голос говорить толпе, я не сказал бы ей, что жизнь бывает бездной, из которой нет выхода. Я сказал бы ей: любите идеал любви, он вырвет вас из всякой бездны... Но я знаю, что из нея только один выход - безропотная покорность...