Стихотворения в прозе (отрывки)

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1907
Примечание:Перевод А-фьевой, Тучанской и др.
Категория:Стихотворение в прозе
Связанные авторы:Саблин В. М. (Издатель)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Стихотворения в прозе (отрывки) (старая орфография)

КАЗИМИР ТЕТМАЙЕР.

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

Том И-й.

Издание В. М. Саблина.

ОТРЫВКИ.

СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ.

БЕЗДНА.

ПЕРЕВОД

А-фьевой, Тучанской и др.

MOCKBA. - 1907.

Типо-лит. РУССКОГО ТОВАРИЩЕСТВА печатн. и издател. дела.

Чистые пруды, Мыльников пер., соб. дом.

ОТРЫВКИ.

ОГЛАВЛЕНИЕ.

Гимн Аполлону

Триумф

Двойная Смерть

Заколдованная княжна

Карьера попугая

Гробы

Дождь

Гордость

Из афоризмов

Эпитафия

Ледяная вершина

Монарх

Кукла

Из воспоминаний художника

К небу

ГИМН АПОЛЛОНУ.

Разсказывают, что великий гимн Аполлону, который пели в Дельфах и который был известен всей Греции, сочиненный, увы, неизвестным нам автором (впрочем, и сам гимн пропал), получил свое происхождение следующим образом:

Музыкант шел в раздумьи через рощу, в таком раздумьи, что ударился лбом об ветку каштана или акации, свешивавшуюся с дерева, и, ударившись, неожиданно крикнул: "О Fojbos Apollo!" От этого возгласа и получил начало гимн, который пели в Дельфах, когда их осаждали полчища персов. Музыкант пошел дальше, не оглянувшись даже назад.

Ветка каштана или акации, прославленный на всю Грецию гимн и бог солнца Fojbos Apollo! А ветка однако всегда останется веткой, об которую могут задевать тупые лбы - перекупщики яств и чеснока, завитые щеголи и афинские хоровые певчие.

ТРИУМФ.

О, воистину, этот триумф достоин победителя! Пантера, красивая пятнистая пантера, с блестящими глазами, гибкая как тростник, подкрадывается к месту, где спит путник. Глаза её блеснули, словно две злых звезды. Она тихо бьет хвостом по колышущимся, стройным бокам. Крадется. Блестят её белые зубы. Крадется. Кровь, готовая брызнуть из жил, раздувает ноздри. Еще минута. Прилегла, выгнулась для прыжка - а путник спит. Под его рукой нож, но он спит. Нож этот, как клык дикого кабана, распорол бы ей живот, но путник спит.

Пантера видит хорошо этот сон, крепкий и тяжелый, после долгой, трудной, обезсилившей путника дороги.

Подлое животное!

ДВОЙНАЯ СМЕРТЬ.

Один известный швейцарский врач рассказывал мне про привезенного к нему проводника, который водил на самые дикия вершины группы Mont Blanc, а теперь умирал от заражения крови вызванного иглой, которой оцарапала его цветочница из Ст.-Жюльен. Этому человеку не столько жаль было жизни, сколько вот чего: "Это даже не называется смертью, доктор, это даже не называется смертью"... Говорил мне этот доктор, что он не видел никогда выражения такой гордости и иронии, как на лице этого умирающого проводника по Альпам.

И в самом деле, человек, который водил на Mont-Blanc, Aiguille du Nord и Mont Blanc de Tacul - и смерть от того, что он заразился иглой цветочницы из Ст.-Жюльен - это двойная смерть.

ЗАКОЛДОВАННАЯ КНЯЖНА.

Он ехал в глухой, темный лес.

Но на опушке леса он остановился: под балдахином из плюща сидела женщина. Лес стал шуметь мелодично, а на мху медленно, один за другим, расцветали цветы.

- Ты прекрасна - сказал рыцарь.

Женщина улыбнулась.

Цветов зацвело больше.

- Ты добра - сказал рыцарь.

Женщина улыбнулась

И цветов зацвело еще больше.

- Душа твоя мать этих цветов?

Женщина улыбнулась.

Цветы, сверкающие, ароматные покрыли весь лесной мох.

Заколдованная княжна, - подумал рыцарь.

Тогда женщина, показавшаяся рыцарю заколдованной княжной, достала из-под складок своего белого платья весы, которые употребляются в бакалейных лавках, и, положив на одну из чашек гирю, стала осторожно, чтоб обе чашки сравнялись, сыпать на другую изюм. Сначала немножко посыпала, затем отняла - очень тщательно.

Шум умолк и завяли цветы. В глухой, темный лес уезжал странствующий рыцарь.

КАРЬЕРА ПОПУГАЯ.

У браминов странная способность к наблюдениям.

Один из них шел через пальмовый лесок и по дороге увидал на земле попугая.

- Попугай, - сказал он и стал к нему присматриваться.

Попугай смотрел вверх, как бы ища чего-то; затем подскочил к одной из пальм и стал на нее карабкаться. На половине дороги остановился.

Птица стала карабкаться дальше и, очутившись на верхушке пальмы, тотчас же оглянулась кругом.

- И там тоже - только попугай, - сказал брамин.

ГРОБЫ.

Странно смотреть на это. Стоят два гроба. В одном лежит что-то, что умерло, и в другом лежит что-то, что умерло. Что же?.. Два этих человека, что ходят среди гробов, не знают, что собственно там, в этих гробах. Что-то, что лишает их покоя, чего им жаль, а что - не знают.

И больше: они не знают, когда родилось то, что однако могло умереть, и не могут вспомнить совсем, когда положили эти останки в два гроба.

Странно смотреть на это. Стоят два гроба, В каждом из них лежит что-то, что умерло. Два человека ходят вокруг гробов. Что-то лишает их покоя, чего-то им жаль, что-то умерло для них.

ДОЖДЬ.

Видали ли вы когда-нибудь стрекоз? Вскочат на высокую траву, тотчас же пригнут ее к земле, но долго держаться не могут и никаких следов после них не остается.

У одного римского гражданина была в саду мраморная статуя одного из богов. Однажды он велел выкрасить ее в голубую краску.

- Бог изменился, - думал римлянин.

Однако пошел дождь и смыл краску.

Покрасили статую в красную краску и дождь также счистил ее.

Не прочней оказалась и желтая краска.

Голубая, красная и желтая по очереди, - а статуя всегда оставалась попрежнему белой. Значит, не делай усилий! Можешь вызвать лишь минутную внешнюю перемену в том, что неизменно, как на мгновение и только с виду можешь поколебать ты то, что нерушимо; но эта перемена и колебание будут всегда только мимолетной внешностью и ничем больше.

И знай - все, что божественно и сделано из мрамора - все это обмоет дождь, падающий с неба, хотя бы ты и обратил весь свой сад в краску, чтоб только загрязнить это.

Все, что божественно пусть будет подобно мрамору; пусть будет спокойно, как мрамор: останется всегда самим собой и все минует его.

НЕДОРАЗУМЕНИЕ.

Между артистами и публикой существует обычно недоразумение, возникшее оттого, что публика, требующая от артистов наибольшей впечатлительности и оригинальности в искусстве, не может ужиться с нею в жизни, - как будто человек, в котором ночное безбрежие моря или шум вихря будят известную силу, может не испытать в себе действия подобных сил когда видит что нибудь такое, что потрясает его в жизни реальной.

С другой стороны и артисты ищут у массы той способности, какой одарены сами, забывая о том, что эта-то способность отличает и обособляет их от нея, делает тем, что они есть, что составляет их исключительное свойство, их признак. Отсюда происходит тот диссонанс, который бывает иногда бряцанием колокольчика об деревянный стол, а иногда скрежетом, от которого кровь стынет в жилах. Это то, что заставляет сказать такого Словацкого: "Ты знаешь, как должен я страдать, чтоб только петь", что вырывается из уст Байрона гордым, полным тоски: "или Англия не для меня, или я не для Англии". И встают эти жизни, "поэмы для Бога", слишком часто представляющия сплошное кровавое поле битвы, над которым только гордость гасит солнце днем, а месяц ночью, чтоб его не видал никто, кроме Бога.

ГОРДОСТЬ.

Чудовищный психический гриф вонзает свои когти в глубину души.

как палач Ирода, резавший грудных детей в Вифлееме. Плачущая, дрожащая, обезумевшая до неистового отчаяния душа напрасно молит о милосердии; гриф терзает.

И кровь течет.

Все больше и больше, все сильней и сильней течет она, красная, теплая, прямо из сердца. И струятся реки крови, лучшей крови, которой никто никогда не искупит, о которой никогда не перестанет жалеть.

Словно пожар, гонимый ветром, это проклятие человеческой души, называемое гордостью, выжигает, вытравляет, опустошает.

Горе тем людям, которые одержимы ангелом гордости, потому что это - ангел смерти.

Ни один яд не действует так, ни один червь так не точит.

О, если б гордость была мечом в руках рыцаря без страха и упрека!

Но чаще это дубина в руках помешанного, бритва в руках безумца, и эти потоки крови - красной, теплой, прямо из сердца - плывут напрасно, напрасно, и не вернутся в сердце уже никогда. А, все-таки, разрывай душу гриф с когтями смерти и пусть не слабеет твоя мощь и ярость!

Лучше разбить себе об стену лоб, чем потом спрашивать себя, зачем позволил другим прикоснуться к нему? Это самое большее нравственное бедствие.

ИЗ АФОРИЗМОВ.

Согласитесь, было б огромной глупостью, если б кто нибудь положил к ногам женщины жизнь, если б он принес ей в жертву всего себя, а она со своей стороны дала бы только воспоминание, что так было.

* * *

Бойся смеха из таинственных глубин души человеческой, бойся именно ты, который хочешь исторгнуть слезы, потому, что этот смех может бросить тебе в лицо вместо слез судороги страдания.

* * *

Ирония, с которой люди обыкновенно относятся друг к другу, ирония людей богатых, умных и счастливых - дешева и самое большее заслуживает "je m'en fiche pas mal". Она не приносит вреда, хотя может быть неприятной. Ирония же, которую будит экзальтация - убийственна.

* * *

У творцов есть безсознательный инстинкт, который велит им итти туда, где они находят вдохновение. Кажется, что они ищут Бог невесть чего, в действительности же ищут только творческого подъема.

Правда, что иногда в придачу они находят смерть.

ЭПИТАФИЯ.

Здесь лежу я, жившая для любви и любившая счастье.

Посадите розу на моей могиле, розу цветущую и благоухающую, потому что моя жизнь цвела, и увяла я, как цветок.

Спокойно и без сожалений схожу я в Аид. Я познала жизнь и была подобна облаку, насыщенному солнцем, или радужному кругу на воде.

О, афиняне, посадите розу на моей могиле, розу цветущую, и благоухающую, потому что часы моей жизни спадали с дней и ночей, как лепестки с чашечки розы, благоухающие и ясные.

слез.

О вечная, безсмертная Киприда со стройными бедрами и непобедимым волшебством грудной опояски, божество, которое сильнее чем сама смерть, - сделай так, чтоб взлелеянное мною желание не пошло со мной в могилу, но чтоб оно наполнило мир, как пар благоухающий и теплый наполняет воздух после весенняго дождя. И отрадно будет мне там, над Ахероном грезить, что я умножила Счастье.

ЛЕДЯНАЯ ВЕРШИНА.

Ослепительная горная ледяная вершина. Сверкает издали на солнце, словно золото и хрусталь. Лучистое зарево падает на тучи, которые кружатся вкруг нея. Кажется, что Бог оперся на эту вердшну Своей рукой и оставил на ней Её сияние. Что-то изумительное!

Ведь это же только лед. Утомленная перелетная птица замерзнет, упав туда, путник съедет в пропасть, цветку не за что зацепиться, чтоб расти. Ослепительное, усыпанное золотыми кристаллами пространство пусто и безплодно и изумляет только своими божественными чарами, как мраморная Венера своей сверхчеловеческой красотой.

Почему же это так красиво?!

МОНАPXЪ.

Когда горел город, осажденный врагом, монарх не мог скрыть печали на своем лице.

Кругом стояли толпы слуг.

- А ведь я властелин, - думал он.

Когда любовница изменила ему, покидая вместе с пажем висячие сады, монарх не мог скрыть обиды на своем лице.

Кругом стояли толпы слуг.

- А ведь я властелин, - думал он.

Когда было поднято возстание против него, и оскорбительные крики через замковые окна долетали до его ушей, - монарх не мог скрыть гнева на своем лице. Кругом стояли толпы слуг.

- А ведь я властелин - думал он.

И он ушел. Через длинные коридоры от галлерии к галлерее шел он, пока не остановился перед большими железными дверями. Отворил их и вошел в зал, совсем темный и удаленный от света.

Здесь не было видно зарева горящого города, сюда не долетал топот коня, уносившого неверную любовницу, здесь не было слышно оскорбительных криков возставшого народа. Монарх закрыл железные двери. Молчание и мрак окружили его Он был властелином.

КУКЛА.

Как разъяренные кони, что взлетают на скаты, покрытые льдом, с такою силой, что лед трескается, гремит и разсыпается на тысячи искрящихся обломков, - летят человеческия мысли, а что знаешь ты об этом?

Забилось ли когда нибудь перед твоим слухом человеческое сердце, забилось ли оно кроваво, трагично и страшно; подобно пещере, где зияют пропасти без дна, без света, без выхода?

И знаешь ли ты, что такое страсть, которая разрушает душу, как удар грома - башню, знаешь, что такое желание, которое охватывает душу, как мор проклятые Богом города, знаешь, что такое тоска, которая заламывает руки человека, как самая сильная боль, самое безысходное отчаяние? Знаешь ли ты? Так чего же ты хочешь здесь, бездушная кукла?

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ХУДОЖНИКА.

Одно из самых тяжелых моих воспоминаний - это смерть Горвена. Он умер так, как и жил: одинокий, покинутый и страшно несчастный. Мы оба служили одному кумиру - искусству; серьезно, всему другому служить гораздо выгодней - искусство не дает дохода.

Слава? Если рядом с ней не идет заработок, нет ничего глупее и смешнее славы. Горвен рисовал очень хорошие пейзажи и пока рисовал их, выжимал кое-какие деньги с "торговцев искусствами", но как только чахотка свалила его в постель, прекрасные дни "Aarnjnez" окончились - он стал терпеть нужду. Мы то, мы - были, но мы сами еле существовали. Мы, ученики академии, были все молоды, вдали от дома и от своих, которые, впрочем, слишком заняты другими делами, чтобы думать о начинающем художнике. Весь гардероб Горвена, его великолепный сюртук, крылатка, которой он так гордился, его булавки с жемчугом, porte-bonheur от какой-то кузины - ушло. Я знаю это лучше всех, так как сам продавал эти вещи торговцам и относил в заклад. Однажды в полдень, в очаровательный мартовский день я пришел к Горвену. Едва я открыл дверь, он живо поднялся с постели и сказал:

- Знаешь, кто был здесь?

- Кто? - спросил я, заметив сразу, что он в сильной горячке.

- Смерть была. Это было около 11 час. утра. Я лежал с закрытыми глазами, вдруг холод пробежал по моему телу. Я открыл глаза. Волосы дыбом стали на голове. Представь себе, она сидела здесь, на кровати. Она совсем такая, какой ее рисуют - скелет в длинном покрывале. Все замерло во мне от ужаса и отвращения. Она вытянула руку и оперлась у меня на груди - вот здесь. Мороз, ледяной мороз пронизал меня насквозь. Потом все исчезло...

- Галлюцинация - вставил я, чтоб успокоить его.

- Нет, это смерть... Значит, конец...

Голова его упала на подушку. Он был бледен, как полотно. - Нет никакого сомнения, что это была смерть. - Горвен кончил. Мы молчали несколько времени, затем он заговорил:

- Знаешь, там у нас на севере есть большое, большое озеро. Кругом него растут ели, орешник и много других деревьев. Недалеко от озера стоял наш дом. Слушай, как бы мне хотелось, чтоб меня привезли туда, привязали к доске и спустили в воду. У нас там, на севере над водой чайки летают... Как хотел бы я, чтоб оне летали надо мной. Разве это невозможно, чтоб меня привезли туда, на север, на наше большое озеро...

Он говорил с неизмеримой печалью. Прошло столько лет, а я помню каждое слово.

Опять мы молчали минуту. Горвен поднял немного голову, посмотрел на себя и на постель и сказал почти шопотом, с огромной печалью и горечью: Как это грязно...

Действительно, его рубаха, наволочка на подушке, простыня - все это не сменялось очевидно очень давно.

- Почему ты не велишь прислуге сменить? - спросил я,

Он с улыбкой и удивлением посмотрел на меня:

- И ты спрашиваешь? Ведь ты же сам помог продать и заложить мне все, что было. У меня теперь нет ничего, кроме того, что видишь...

Судорога сдавила мне горло, а он опустил голову на грудь и молчал. Молчал довольно долго, потом опять заговорил:

чистая постель и чистое белье, найдутся и такие, у которых и этого нет, правда?.. Ну, мой дорогой, слушай. Когда я умру, постелите мне за-ново постель и оденьте чистое белье, а потом, если сможете, перевезите меня туда к нам, на север, к нашему большому озеру. Привяжите меня к доске и пустите на воду в чистой рубахе. Там у нас на севере чайки летают, спустите меня там в воду...

К НЕБУ.

Шла Ганка по Скупневой Горе, а ветер дул такой, что, казалось, бросит ее в долину. Хотя была на ней душегрейка, а поверх теплый платок, но ей было так холодно, что мороз мурашками пробегал по каждой косточке. По небу в бешеном вихре кружились снеговые тучи, сквозь которые, как сквозь оловяный лист, светило солнце, лишенное блеска, словно мертвое.

Кругом была страшная пустота, а от ветра стоял такой шум в горах, что ужас сжимал грудь: казалось, все Татры стонут.

А Ганка все шла вперед.

Если бы кто нибудь встретил ее, то верно спросил бы: "И зачем это ты идешь сюда, девушка, в эти горы, в эту пустыню, в этот шум? Там никто не живет, только зверь заворчит на тебя, да смерть оскалит на тебя свои зубы; безсилие повалит тебя на землю и - конец. Кто же это идет в горы к концу осени? Или вернись сейчас, или ты ужь никогда не вернешься. Если пойдешь дальше, не увидишь больше ни зеленой травы, ни светлого овса. Ветер заморозит тебя, снег засыплет тебя, орлы и ястреба разнесут по вершинам твое молодое тело. Зачем же ты идешь туда, девушка?

Так спросил бы наверно каждый, кто встретил бы ее, но здесь уже никто не мог ее встретить-, охотники уже давно повесили на стены свои ружья, так как козы теперь не стоят выстрела: уже никто не бродит по горам. Хотя кругом так страшно пусто, Ганка рада этому, так как никто уже не будет спрашивать, куда она идет.

Да и что же бы она сказала ему? Что бежит в горы от своего несчастья и позора?.. Куда?.. Зачем?.. Она сама не знает и не думает об этом. Идет вперед, чтоб только итти, чтоб только быть дальше от людей. Роковой час приближался и скрываться дальше было уже трудно... Не с ней одной случилось это, но худшого не могло случиться. Отец и мать умерли, не оставив Ганке ничего, потому что все, что было, пропили до тла; родня, как и всякая зажиточная родня, даже не хотела слушать о такой нищей, как Ганка. А Войтек, что обещал жениться на ней, сказал только: "Оставайся с Богом" - и уехал в Америку. И Ганка осталась в деревне одинокая, покинутая, на службе у жида, который презирал ее; теперь она знала наверное, что он ее выгонит. А дальше? Куда она денется? Что ей делать? Ей пришлось бы умереть с голоду прежде, чем оправиться от болезни, да еще так трудно найти работу с маленьким ребенком на руках. Если б еще люди были добрые, а то, когда то же случилось с Зоськой Косярской, никто не сказал ей ни слова, потому что та богачиха, а на нее, Ганку, указывал пальцем первый встречный.

А ведь она такой же человек и такое же Божье творение, как другие.

Разве броситься с моста в воду? И она шла на мост, но сколько ни смотрела она в тихую муть, зеленую и неподвижную, как что-то отбрасывало ее назад и она убегала, словно за плечами кто-то хватал ее за косу и хотел спихнуть в воду. Хотела было броситься в колодезь, но было бы еще тяжелей упасть в эту темную бездну.

Так приходилось расплачиваться за ту нежную безумную любовь, за ту безмерную негу, которую она впивала в себя, как густой мед. Не было для нея ни места, ни радости в жизни. И боялась Ганка роковой минуты, боялась жида, боялась людей, боялась ксендза викария, который с амвона вызывал по имени "развратниц", называл их прикаженными и советовал сторониться от них, как от заразы, - боялась своего несчастья и своей горькой участи - надо же ей было куда-нибудь деваться.

сама не зная, куда идет. Шла, лишь-бы итти. Дорогу к Гонсеницовым прудам она знала, потому что там пасла коров. Вот и повернула туда. На Скупневой горе снег был по щиколки, но Ганка все шла. Перед ней зачернели хижины. Святый Крепкий Боже, как ей было здесь хорошо. Сколько было здесь веселья, смеху! Здесь Войтек пас скот и здесь они полюбили друг друга на Ганкино несчастье. Здесь пасли также Бронця Вавускова и Марыся. Не раз они ходили с коровами на Зеленые, ложились там лицом к солнцу и пели так, что эхо звенело по Косцельцу. А солнце скользило по зелени такое светлое, что было весело смотреть. Куда ни оглянешься, черные и пестрые коровы там и сям звонят колокольчиками, а там, высоко на вершинах гор белеют овцы Войтека, позвякивая колокольчиками, а Войтек играет на свирели или поет:

"Ни тяжело мне, ни легко,

Только мне, девица, к тебе далеко...

А она отвечала ему на это:

Были б у меня ключи ото дня,

Так пели они издали друг другу, а эхо шло по Косцельцу. Солнце было такое ясное, что каждый цветок смеялся.

А когда старый Томек играл в шалаше на гуслях, а Войтек вскакивал танцовать! Никто не плясал лучше его. Он так носился над землей, словно ему приделали к плечам соколиные крылья. Все девушки съели бы его глазами, но он был её, Ганусин возлюбленный.

Или когда шел дождь, и они все сидели около сторожки, а Войтек полуобнимал ее, прижимал к себе, а у нея сердце чуть не выскакивало из груди от радости. А когда он целовал ее, у нея темнело в глазах и губы не могли оторваться от губ.

Он был для нея дороже звезд, дороже солнца, что светит на небе. Старый Томек рассказывал сказки, а они, сидя около сторожки, прижавшись друг к другу, слушали.

Прошло и не вернется...

Хижины уже остались позади нея; она шла к Зеленой. Снег шел все сильней, а ветер дул крепче и крепче; дух захватывало в груди. Где-то, по склону пробежали испуганные козы, одна, две - Ганка насчитала их пять. Помчались к Лиловой, зачернели по уступу на снегу и исчезли. Незаметно повернула Ганка к уступу Лиловой и пошла дальше.

Силы стали покидать ее и какие-то красные круги, словно огоньки, стали летать перед её глазами, сначала далеко, потом все чаще и красней, словно кровавый дождь. Было так холодно, словно её тело обложили льдом. Странный шум почувствовала Ганка в голове, что-то жгло её мозг.

Она остановилась. Всюду горы; белые хребты, черные, закутанные снегом вершины, такия высокия, какими оне не казались ей никогда, ветви одетой снегом замерзшей плакучей сосны, пропасти, в которых ветер кружил вихри снега, а на небе - солнце, как за оловяной завесой, без блеска, словно мертвое. Страшная пустота и глушь...

Что-то грезилось ей, словно далекий колокольный звон и пение ксендза, вроде, как на похоронах её матери; а ветер временами завывал так, словно могилы стонали на кладбище.

Ноги Ганки стали заплетаться, в глазах потемнело, а в голове все больше шумело и жгло. Казалось, все валится на нее и ее давят скалы, плакучия сосны, тучи.

Она чувствовала на груди и плечах давление и тяжесть точь в точь как в модзимерском костеле в праздник Вожьей Матери. Она думала, что ее задавят тогда в толпе. Ей вспомнилась эта Божья Матерь в голубом плаще, с золотой короной на голове, над алтарем. Горячо молилась тогда перед Нею Ганка, чувствуя над собой несчастье. Помолилась бы она и теперь, но туда так далеко итти, а колени её подгибались; она только стала шептать: "Богородице, Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь, с Тобою"...

Вдруг какое-то сияние заколыхалось над горой. Ганка дрогнула. Что же это там? А сияние, словно сотканное из лазури и серебра, становилось все ярче и шло к Ганке. Испугалась Ганка страшно, а шум в её голове стал еще сильней и ноги подкосились; хотела бежать, но ей показалось, что из этого сияния плывет к ней голос тихий и нежный: Не бойся...

А голос отозвался снова.

- Иди.

- Куда? - шепнула Ганка.

Голос ответил:

Тогда Ганка осмелилась поднять глаза и увидела лицо, как мед, и глаза, как цветы. Что-то в роде голубого плаща маячило в сиянии и золотая корона замигала в вышине.

- Ты ли это, Царица Небесная? - шепнула Ганка. И показалось ей, что Матерь Божия кивнула ей головой и пошла впереди нея к Лиловой. Она почувствовала в себе прилив каких-то новых сил, колени перестали дрожать, шум в голове стих, а холода она почти не чувствовала. Ветер тоже стих на минуту. Только все тусклей блестело солнце, совсем мертвое. Ганка шла быстро, с какой-то бодростью, но скоро ноги её стали опять заплетаться, красные хлопья посыпались перед глазами, шум охватил голову и ею овладело такое безсилие, что она не могла вытащить ног из снега.

- Владычица, я села бы - шепнула она.

- Ну так садись - ответил голос из сияния.

печального, беззвучного.

Все это в глазах Ганки сливалос в какие-то массы снега и гор под мутным небом.

- Что прикажешь, Владычица? - прошептала она. Но ответа не было. Она хотела кричать, но не могла. Казалось, что кто то наложил тяжолых камней на каждую руку и ногу. Дрожь, как мурашки, поползла по телу и такое безсилие овладело ею, что она едва могла дышать. Словно кто заткнул рукою глаза и уши. Она не видела и не думала ни о чем; чувствовала только, что снегу кругом нея все больше и больше, что он покрыл её ноги, достает до пояса, засыпает грудь. Ей делалось все теплей и она была рада.

В воздухе стихло и даже солнце блеснуло ясней на мгновение, осыпая снег серебром.

Ганка, совсем обезсилевшая, смотрела вперед и чувствовала, что с ней происходит что-то странное, словно в ней все тяжелеет постепенно и превращается в лед. Ею овладевало все большее безсилие и какая-то тяжелая сонливость.

Вдруг свет померк от мятели, с воем сорвался ветер с гор, метя целые горы снега перед собой и теребя их так, что оне разлетались, как перья глухаря, растерзанного орлом. Лицо Ганки стал резать острый, мелкий лед, а вихрь то сметал с нея снег до пояса, то по шею засыпал опять. Теплая кровь засочилась с лица и шеи Ганки, изрезанной льдом.

На мгновение боль вернула к ней сознание.

- Вот моя смерть - подумала она и охваченная ужасом хотела двинуться, встать, но силы совсем оставили ее, и в голове помутилось опять. Она слыхала шум, видела горы, но все меньше, все слабей.

И снова на снеговой туче во мгле заблестело сияние, бледные, но ближе прежнего, тут, возле Ганки. Ей показалась даже, что какая-то рука дотрогивается до её плечей. Она подняла глаза: то же лицо, как мед и глаза как цветы, только гораздо бледнее. И снова показалось ей, что тот же голос, тихий и нежный произносит:

- Куда? - шепнула Ганка.

- К небу! Дай руку - сказала Матерь Божия.

И Ганка дала руку и пошла...