Покойница.
Часть первая.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Фёйе О., год: 1886
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Покойница. Часть первая. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

ПРИЛОЖЕНИЕ К РУССКОМУ ВbСТНИКУ

ПОКОЙНИЦА

СОЧИНЕНИЕ

ОКТАВА ФЭЛЬЕ.

Перевод с французского.

МОСКВА.
В Университетской Типографии (М. Катков), на Страстном бульваре.
1886.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ДНЕВНИК БЕРНАРА.

Ла-Савиньер, сентябрь 187...

Я в деревне у дяди. Разговоры дядюшки занимательны и неистощимы. Но по временам и они прерываются, оставляя мне свободные часы. Мне пришло в голову наполнить эти досуги каким-нибудь литературным трудом. Теперь все вообще пишут так плохо что я, вероятно, сумею владеть пером не хуже других, хотя до сих пор мне приходилось писать одне телеграммы. В соседнем замке, у друзей моего дяди есть порядочная библиотека которою я могу располагать. Так как в ней не мало документов относящихся к XVII веку, то мне прежде всего вспало на ум переделать, с помощью их, историю Лудовика XIV, не удавшуюся Вольтеру. Но по зрелом обсуждении, я предпочел написать свою собственную историю, которая интересует меня гораздо более. Читатель, если только он окажется у меня, без сомнения согласится со мною что гораздо приятнее видеть в зеркале собственные черты нежели чье бы то ни было чужое лицо. Таково мое мнение.

Мне тридцать лет. Я высок ростом, строен, красив, белокур с золотистым оттенком; ловко вальсирую и хорошо езжу верхом. Вот все что потомство узнает о моей внешности. Что касается умственного развития, я довольно начитан; с нравственной стороны меня нельзя назвать дурным по природе. Собственно говоря, единственный мой недостаток заключается в том что для меня нет ничего заветного ни на земле, ни на небе. Помнится, несколько лет тому назад, заметив что с моего умственного кругозора исчез тот величавый образ старца которого я привык называть Боженькой, я заплакал. Но с тех пор самая ясная и непоколебимая веселость легла в основу моег'о счастливого характера. Низшие классы общества почему-то воображают что французская аристократия - хранилище старинных предразсудков. Относительно меня по крайней мере, такое мнение совершенно ошибочно. Я делаю, конечно, необходимые уступки светским приличиям, но в то же время торжественно заявляю что самый ярый позитивист, самый закоренелый масон, самый свирепый социал-демократ, не более как старая баба набитая предразсудками, в сравнении с дворянином пишущим эти строки.

Тем не менее дядя мой задался мыслию женить меня на одной молодой девушке, которая не только сама по себе может служить образцом благочестия, во и все семейство её погружено в самое грубое ханжество. Вот этот-то пикантный эпизод моей жизни и заслуживает, мне кажется, внимательного, изо дня в день проверяемого и самого точного описания пером очевидца, хорошо знакомого со всеми обстоятельствами дела; этот единственный случай изо всей моей скромной биографии и намерен я изложить на этих страницах, заимствуя из прошлого лишь то что необходимо для уяснения настоящого и оставляя будущее на волюбезсмертвых богов.

Меня зовут Бернар-Мори, де-Гугон де-Монторе, виконт де-Водрикур. В нашем гербе красуются монеты Крестовых Походов, что во всякон случае приятно. Дядя мой - граф де-Монторе де-Водрикур - старший в роде и глава вашей фамилии. Несколько лет тому назад умер его единственный сын; и кроме меня некому наследовать его имя... Мы оба одинаково желаем чтоб имя это не угасло; но мы долго не могли столковаться о способе, каким его увековечить. Дяде хотелось взвалить эту заботу на меня, а я охотно уступал эту привилегию ему. Он был вдов, и я настойчиво уговаривал его жениться вторично, доказывая ему что он имеет вид человека еще крепкого, которому не грех еще думать о будущем; однако в этом пункте я никак не мог победить его упрямства, происходившого, вероятно, от таких причин которые ему ближе знать.

Дядя был тронут - совершенно напрасно - тем безкорыстием которое я будто бы выказал побуждая его жениться. Вся суть в том что из двух зол я выбирал меньшее, и что мне легче было жертвовать правами на его наследство нежели рисковать своею личностью, свободой и честью в таком опасном предприятии как брак. Как бы то ни было, хоть я и выставил себя человеком не связанным верованиями, я не отвергаю однако некоторых обязанностей. Одна из них безспорно побуждает меня спасти от уничтожения наше древнее имя, - а вместе с ним и наши золотые византинки на червленном поле щита в гербе, а так как для достижения этой цели нет другого средства кроме законного брака, то у нас решено было в принципе. Почти уже четыре года тому назад, что я непременно женюсь и что у меня будет много детей.

Раз остановившись на этом решении, дядя мой, подстрекаемый старческим нетерпением, торопил меня приступить к делу. Тогда я с особенным интересом начал изучать ту разновидность светских бабочек к которым до сих, пор относился довольно равнодушно, я разумею юных дщерей мира сего. Я был уверен что хорошо знаю замужних женщин, так как за ними я всегда ухаживал с большим усердием. Что же касается молодых девушек, оне были мне совершенно незнакомы, или по крайней мере я так думал. К моему величайшему удивлению и, должен прибавить, крайнему сожалению, я увидал что в Париже по крайней мере, между теми и другими самая ничтожная разница, и что в настоящее время многия женщины могли бы поучиться у девушек по всем отраслям знания.

Этот маленький праздник втайне посвящен был мне. Я открыл герцогине о своих брачных намерениях, и ей угодно было собрать для меня самый изящный букет молодых невест, причем она уверяла что стоит мне протянуть руку, и в нее непременно попадет перл. Действительно все эти грациозные беленькия и розовые создания, невинно танцовавшия между собою, до такой степени очаровывали взор своею непорочностью что мне оставалось лишь одно затруднение: на которой из них остановить свой выбор.

Все это происходило в един прекрасный июньский день.. После танцев молодые девушки разсыпались по саду отеля, где на лужайке был сервирован чай. Я приютился одиноко за купой рододендров, стараясь усмирить волнение моего бедного сердца, как вдруг по ту сторону деревьев остановилась одна из этих прелестных групп. Оне шли втроем, разговаривая между собою вполголоса, со сверим, как утренняя заря, смехом, с наивными, широко раскрытыми, как цветочные чашечки, глазами. Я стал прислушиваться - и что же? К великому моему изумлению, из этих девственных уст посыпались такия выражения которых я не буду передавать; скажу одно: они заставили бы покраснеть обезьяну.

Добрая старушка герцогиня, принадлежавшая к доброму старому времени, уверяла меня, когда я передал ей эти разговоры, что в жизнь свою не слыхала ничего подобного и даже не понимает что именно хотели сказать эти барышни. Но ведь в наше время мало ли что говорят в обществе такого о чем наши матери, а тем более бабки, никогда и не слыхивали.

Не думаю чтобы можно было приписать настоящее преждевременное развитие светских девушек безпечности матерей. Из справедливости к последним охотно допускаю что все оне без исключения, какова бы ни была их собственная нравственность, весьма желали бы сделать своих дочерей честными женщинами. Но для достижения такой похвальной цели им недостает хотя бы крохотной доли простого здравого смысла. В самом деле, только ослепление мужей в отношении жен может быть уподоблено таковому же ослеплению матерей. Оне, повидимому, проникнуты убеждением что все в мире доступно порче, кроме их дочерей. Их дочери могут смело выносить самые опасные столкновения, самые возбуждающия зрелища, самые двусмысленные разговоры: что за беда! Все проходящее чрез зрение, слух и ум их дочерей немедленно очищается. Их дочери - саламандры могущия без вреда пройти сквозь всякий огонь, даже адский. Проникнутая этим приятным убеждением, мать не задумываясь разрешает своей дочери предаваться всякого рода развращающим удовольствиям, которые называются парижскою жизнью, а в сущности не что иное как олицетворение семи смертных грехов в действии.

Впрочем, и бедные матери, и бедные дочери равно заслуживают снисхождения мыслителя. Оне просто увлечены, как и все мы вообще, потоком цивилизации упадка. Народ в упадке руководится, если не ошибаюсь, одними алчными инстинктами, и мне кажется что сверху до низу мы все дошли до этого; и в высших, и в низших сферах наслаждение стало единственным законом, единственным культом. Всякая другая религия исповедуется единственно ради приличия. Нужно с этим примириться, и что касается меня, я давно примирился.

Признаюсь что случай на дневном балу герцогини поколебал было мое намерение жениться; но несколько минут размышления и здравая философия возвратили мне мое спокойствие и утвердили меня в моем решении. "Что дает мне право, спросил я себя, претендовать на женщину лучше меня самого? Из того что я случайно подслушал в разговоре молодых девушек явствует что оне мало думают об идеалах; но я-то много ли об этом забочусь? Оне, как видно, христианки только по имени, душою же и телом погружены в чисто языческий материализм... Но ведь я сам не лучше их; мущина в сущности должен довольствоваться женщиной которой он достоин, и наоборот. Так даже лучше! Иначе в семейной жизни не было бы ни гармонии, ни равновесия. И наконец, разве я женюсь ради каких-нибудь химерических целей? Разве я надеюсь найти в браке роман? А если я сам не вношу романа, то с какой стати ожидать что найду его в своей жене? Нет! все чего я требую от брака, это - приличие, житейский комфорт, известный почет, законное потомство, хорошая кухня по-мещански, - а все это может мне дать любая из этих милых девушек. И этого мне достаточно. Жена была бы для меня невыносимым бременем еслиб она вздумала уводить меня в лес, и там, при лунном свете, беседовать со мной о безсмертии души."

В силу такого разсуждения я решился жениться, по примеру других, на первой встречной, лишь бы она отвечала самым элементарным требованиям приличия. Однако, чувствуя себя несколько охлажденным, я решил не слишком торопиться.

Как раз в то время, то-есть два года тому назад, дядя переселился из Парижа в деревню и таким образом дал мне возможность вздохнуть свободнее. Какие-то таинственные причины заставили его покинуть Париж. Он всегда любил бульварную жизнь и до сих пор имел к ней пристрастие. Он любил много и других вещей свойственных исключительно Парижу, во оне уже не доставляли ему такого удовольствия как прежде, и это его раздражало. Короче, он отказался это всего, уехал в свой замок Ла-Савивьер, что на границе между Нормандией и Бретанью, и занялся там улучшением рас домашняго скота. С того времени, в качестве преданного и внимательного племянника, я приезжал навещать его через каждые три месяца, проводя одну ночь в вагоне, на пути к нему, другую - на возвратном пути и никогда не оставаясь в замке более одного дня. Родственные чувства мне вовсе на чужды; я признаю обязанности которые они на нас возлагают, но эти обязанности имеют свой предел, и я преступил бы его еслиб остался более двенадцати часов в деревне, один запах которой мне противен.

Однако, несмотря на все это, дядя питающий ко мне некоторую слабость (точно также как и я к нему) все-таки нашел средство удержать меня на несколько недель в своем замке Ла-Савиньер, посреди этих ненавистных полей; четыре месяца тому назад я получил от него письмо следующого содержания:

"Я открыл в моем имении, милый Бернар, участок соединяющий в себе все условия для скачки с препятствиями: обширный гипподром, луга и кустарники, изгороди, насыпи, канавы, холмы расположенные амфитеатром для зрителей, все как следует; местечко это находится на полдороге между замком и С., главным городом департамента, в трех километрах от того и другого, так что город может доставить нам необходимую для подобного торжества обстановку: музыку, властей и публику. Я уже говорил об этот с префектом, с главным казначеем, с мером, и все эти три сановника (все трое умеренные республиканцы, особенно казначей) горячо одобрили мою мысль. Префект обещал выхлопотать необходимые суммы в своем генеральном совете, мер обещал трубачей и пожарных, генеральный казначей - фейерверк. А тебе и мне, Бернар, остается позаботиться об остальном. Знаю, мой друг, как ты любишь подобные забавы и как ты сожалеешь что во Франции оне так редко устраиваются. Тебе стоит, я думаю, сказать словечко Сулавилю, Вервье и Кадьеру чтобы приобрести в них усердных помощников. А я пишу герцогу, Доусону, Гардинеру и Куравво. Как твоим так и моим друзьям я предлагаю, конечно, самое радушное гостеприимство в моем замке. Ради общого удобства, я назначил неделю следующую за Канскими скачками. Таким образом переезд будет незатруднителен, и мы залучим к себе быть-может еще частичку блестящей публики Кана и Довиля. Об отказе, Бернар, и не заикайся: этот праздник, который я надеюсь повторять ежегодно, составляет для твоего старого дяди последнее утешение в здешнем мире, и ты конечно не захочешь лишить его этого."

Я наивен как ребенок и, конечно, попался в дядины сети, которые он так искусно мне разставил, затронув одну из самых благородных страстей моих - страсть ко стипль-чезу. Не подозревая его макиавеллических ухищрений под маской добродушия, я совершенно отдал себя в его распоряжение. Я навербовал несколько охотников между моими друзьями; он нашел еще нескольких между своими; короче сказать, 8 августа мы целою ватагой ввалились к дяде: Вервье, Гардинер, Доусон, Кадьер и я. Еще несколько человек, возвращавшихся из Довиля и Кана, приютились в соседнем городе, наполнив его приятным оживлением. Дядя, человек опытный в делах подобного рода, так хорошо наметил путь для скачки, так искусно расположил препятствия что нам ничего не осталось прибавить к его распоряжениям. Скачка состоялась через день после вашего приезда, в воскресенье 10 августа.

Это было великолепное зрелище. Весь край поднялся на ноги. С самого ранняго утра на улицах били сбор. Окрестные джентльмены достали из шкафов ботфорты, узкие панталоны и с гордостью выставляли их на показ. Местная аристократия расположилась под обширною парусинною палаткой, украшенною флагами и устроенною моим дядей. Прочее население, в праздничных нарядах, унизывало окрестные холмы и там скромно трапезовало вкупе. Муниципальный оркестр (на свете нет розы без шипов) играл Марсельезу, а пожарные сдерживали толпу.

Нас было восемь наездников. Подо мною была лошадь герцога - Талбот II. Гардинер и Вервье остались в канаве; Куранво вывихнул себе плечо о насыпь, а я в это время летел как стрела и пришел первым, оставив Карильйона на семь или на восемь корпусов позади. Скачка была не без драматизма, она в высшей степени разгорячила зрителей, и меня приветствовали шумными овациями.

Пока я вываживал пред публикой победителя Тальбота, одетый в жокейскую куртку фиолетового цвета, глаза мои невольно заприметили на одной из скамеек трибуны, между развевавшимися в честь меня платками, миниатюрную блондинку с пепельным цветом волос, которая хотя и не махала мне платком, но красивым личиком так и уставилась на меня с живейшим интересом и любопытством. Впрочем и не она одна смотрела на меня с таким выражением которое отнюдь нельзя было назвать заурядным сочувствием торжеству победителя... Нет, ясно было что для этих дам, и особенно для этой белокурой девочки, я казался существом необыкновенным, заранее возвещенным, долго жданным, окруженным тройною славой бульварного, клубного героя и спортсмена, с легким запахом волокитства, элегантности и приключений. Меня могут упрекнуть пожалуй в недостатке скромности; во как не сознаться что появление такого молодчика как я должно было сильно взволновать эти провинциальные головки.

встретился взглядами с молодою девушкой которую заметил в трибуне: в уносившем меня вихре, эти глаза следили за мной с тем несколько робким, во в то же время неотступным вниманием и любопытством которое у же так сильно меня поразило. Моя неистовая манера вальсировать, напоминающая похищение, казалось, поражала и восхищала ее. Я подошел к дяде: "Дядюшка, говорю, - вон там сидит молодая особа которой страх как хочется провальсировать со мной; я намерен доставить ей это удовольствие; представьте меня пожалуста.

Тонкая, многозначительная улыбка появилась на поблекшем лице моего дяди, и он поспешил подвести меня к семейной группе, ревниво оберегавшей мою юную поклонницу.

- Позвольте мне, сказал он, - с разрешения вашей матушки, представить вам кавалера... Мой племянник, виконт де-Водрикур... Мадемуазель Алиетта де-Куртэз!

Мадемуазель Алиетта сильно покраснела.

- Очень благодарна!... пробормотала она; - но я не вальсирую.

Она отказывалась!... Каково! отказывалась... Я остолбенел от изумления и чувствовал себя в положении человека чьи благодеяния отвергаются самым неожиданным и даже нелепым образом. Наконец, несколько оправившись:

- Вы не откажетесь, быть-может, от мазурки, сударыня? спросил я.

- Даже и от мазурки.

- Тогда я осмелюсь просить вас на кадриль?

Она улыбнулась едва заметною, почти ироническою, чорт возьми, улыбкой и произнесла:

- Пожалуй, если хотите!

После этого счастливого исхода довольно мудреных переговоров, вся семейная группа, состоявшая из матери, тетки, дяди и брата, мгновенно просияла и вздохнула свободнее.

Кадриль составилась почти в ту же минуту, и я занял свое место с мадемуазель Алиеттой. Её волосы, своеобразного пепельного цвета, лежали в безпорядке на её голове, перевитые кое-где простою лесною зеленью. Она была прелестна: небольшой рост, крохотные ножки феи порхающей по вереску; стройная, несмотря на свою миниатюрность, изящная от природы, как-то особенно выдающеюся порядочностью. Во всей фигуре какая-то прозрачность; на лице и в глазах странное выражение - смесь робости с отвагой, чистоты со страстностью, и те же самые оттенки в разговоре, который по временам оживлялся лукавою насмешкой. Прибавьте к этому вид непорочности, неподкупной честности, и портрет её дорисован. Впрочем, я еще слишком хорошо помню сюрпризы поразившие меня на дневном балу герцогини чтобы высказывать какое-либо сериозное мнение. Во всяком случае, это очень интересная молодая особа.

В течение кадрили она была, конечно, робка и неразговорчива. Я всячески ободрял ее и с кротостью пытался разсеять её принужденность. По поводу бывшого торжества, мы заговорили о лошадях: она сама ездит верхом, большею частию со старым адмиралом - дядей, а иногда с братом - мичманом. "Оба они ездят верхом как моряки", сказала она мне, смеясь, "я должна давать им уроки. А меня", прибавила она сериозно, "выучил отец."

Отводя ее на место, я сказал несколько любезностей матери, тетке, адмиралу и молодому мичману; затем, оставив это почтенное семейство в изумлении от моей снисходительности, я смешался с толпой.

де-Куртэз, куда потащил меня дядя с визитом, по долгу вежливости к соседям, как он выразился. Замок этот огромное здание с остроконечными и выдающимися навесом кровлями, и внутренняя обстановка его носит отпечаток провинциализма. Мебель, красивая и массивная, расположена в строгом и чинном порядке с тою замечательною склонностью к неудобству которая особенно характеризует ваших предков. Не в таком бы гнезде жить такой пташке как мадемуазель Алиетта! А между тем мы нашли ее в нем живую, цветущую и видимо обрадованную нашим посещением. Как ни отнекивался дядя, ясно было что он намекнул старшим родственникам о своих тайных надеждах, и что мадемуазель Алиетта то же смекала кое-что. И в самом деле, все эти почетные люди разсматривали, изучали и пытали меня с гипнотическою настойчивостью, которая должна была сильно утомлять их.

Когда мы шажком возвращались в Ла-Савиньер, дядя открыл мне наконец свое сердце.

- Это такой случай, сказал он, - который не встречается в жизни дважды... Отменная девушка, прелестной наружности, высокого образования, с прекрасным именем, с большим состоянием уже в настоящее время и с громадным в будущем... Незамужняя старая тетка, адмирал дядя старый холостяк, другой дядя епископ и тоже холостяк... само-собою разумеется... Словом, совершенство!

Дядя прибавил к этому несколько цифр и несколько других подробностей. Судя по тому что он мне разказал и что я сам мог заметить, эти Куртэзы, весьма древняго рода, представляют действительно преоригинальную коллекцию. За исключением пристрастия к лошадям, они совсем не принадлежат вашему веку. Это верующие и исповедники минувшого столетия, которых не коснулся дух времени. Одна из отраслей этой фамилии прибыла в Англию с Вильгельмом-Завоевателем и до сих пор занимает место в высших рядах аристократии Соединенного Королевства. Сношения французских Куртэзов с их английскими родственниками были довольно часты, что наложило на первых особенный, характерный отпечаток. Оставаясь католиками, они усвоили отчасти пуританский формализм, как например древний английский обычай читать вечерния молитвы вместе с прислугой. Этой черты достаточно чтоб охарактеризовать их. Покойный баров де-Куртэз, брат адмирала и епископа и отец Алиетты, был, как говорят, человек сериозный и образованный: он не пожелал для своей дочери ни наставницы, ни уроков в городе, ни пансиона, ни монастыря; с помощью нескольких преподавателей тщательно им избранных и строго наблюдаемых, он сам занялся умственным воспитанием Алиетты, предоставив матери нравственную и религиозную сторону. О Боже мой! конечно, на первый взгляд, человеку такой легкой нравственности и столь неверующему как я не в подобной семье следовало бы искать себе жену. В этом слышится какой-то неприятный диссонанс; но будем разсуждать так: если я и решился, как было уже сказано выше, жениться очертя голову на любой из молодых язычниц нового поколения, то особенного влечения к ним у меня все-таки не было; признаюсь даже что меня не испугала бы в моей жене крошечная частичка христианства, хотя это отнюдь не значит чтоб я слишком доверял силе нравственных гарантий представляемых женскою набожностью, или чтоб я считал ее синонимом добродетели. Однако должно сознаться что у женщин идея долга почти неразлучна с религиозною идеей; из того что религия не для всех женщин является сдерживающею силой еще не следует заключать чтоб она не могла спасти ни одной из них, и потому всегда полезно иметь это средство в запасе. Правда, вся семья Куртэзов и сама мадемуазель де-Куртэз доводили свои религиозные верования и обычаи до фанатизма; но что касается семьи, ведь я вовсе не собираюсь пустить в ней корни, а мадемуазель де-Куртэз, говорил я себе, после первой же зимы проведенной в Париже отрешится это всего резкого и исключительного в её набожности. Во всех других отношениях этот брак был несомненно выгоден. Она понравилась мне с первого взгляда, и я прямо сознался в этом дяде.

Одно только удивляло меня немного. Что такой скептик как я хотел жениться на девушке набожной, это было естественно, и я уже объяснял почему; но что такое строго-благочестивое семейство не отвергло сразу союза с человеком чья репутация, хотя и безупречная, была далеко не удовлетворительна со стороны религиозной, - это казалось мне странным.

Я вызвался дать несколько уроков верховой езды молодому моряку Жерару, брату мадемуазель Алиетты; наступила наконец минута когда и сама мадемуазель Алиетта, под охраной адмирала, соблаговолила принять участие в наших кавалькадах. Она весело просила меня не стесняться замечаниями на счет её верховой езды. Но она не нуждалась в советах; эта маленькая белокурая святоша настоящий кентавр женского рода; так как верховая езда есть единственное дозволенное ей удовольствие, то она предалась ему со всем пылом. Отец сделал из нея превосходную наездницу, у ней необыкновенно твердая рука. Скажу мимоходом что я люблю женщин наездниц, оне почти все целомудренны.

По возвращении с наших утренних прогулок, меня не раз оставляли завтракать в Варавиле. За все время этого постоянно возраставшого сближения, все эти Куртэзы, с неизменным усердием, не переставали изучать меня в физическом, умственном и нравственном отношениях, повидимому оставаясь все более и более довольными. Я же со своей стороны, если не с одинаковым довольством, то по крайней мере с таким же интересом проникал все глубже и глубже в изучение этой доисторической группы. Я догадывался что покойный барон де-Куртэз отличался если не высоким умом, то во всяком случае сильным оригинальным характером, положившим свой отпечаток на всех его близких. Порядок установленный им в семье пережил его самого, и дух его продолжает царствовать в доме под грациозною оболочкой его дочери Алиетты. В этой мысли утвердила меня, впрочем, сама мадемуазель де-Куртэз, открыв мне манию своего отца, перешедшую и к ней в значительной степени.

Однажды она показывала мне библиотеку замка, которая, как я уже заметил в начале этого дневника, изобилует сочинениями XVII века и мемуарами относящимися к той же эпохе. Я нашел там также любопытную коллекцию гравюр того времени. "Ваш отец, сказал я ей, питал вероятно особенное расположение к веку Людовика XIV?" - "Мой отец, отвечала она сериозно, жил в нем!" И в то время как я смотрел на нее с некоторым тревожным удивлением, "он и меня заставлял жить с ним этою жизнью", прибавила она. И глаза этой странной девушки наполнились слезами.

Она отвернулась и сделала несколько шагов чтобы подавить свое волнение; потом, снова вернувшись, указала мне на кресло, сама села на ступеньки библиотеки и сказала:

- Я хочу объяснить вам что за человек был мой отец!

Мой отец, продолжала она, - умер вследствие раны полученной им при Пате. Этим я хочу сказать что он любил свое отечество, не любя своего времени. Он высоко ценил порядок, и нигде не находил его. Безпорядки он ненавидел, и встречал их повсюду; в особенности в последние годы его жизни, все во что он верил, что почитал, что любил, все оскорблялось вокруг него до страдания, до боли, словами, действиями, печатью. Глубоко огорченный настоящим положением вещей, он привык уходить в прошедшее; в XVII веке он находил именно тот род общества в котором преимущественно хотелось бы ему жить: общество хорошо организованное, учтивое, верующее и образованное. Он все более и более любил углубляться в эти времена; все более и более любил водворять в своем доме нравственную дисциплину и литературные вкусы своего любимого века... Вы может-быть заметили что он выказал свое пристрастие даже в своеобразной планировке и украшениях.... Вы увидите из этого окна правильные, прямые аллеи, буксовые бордюры, кругло подрезанные тисы и грабины нашего сада.... Вы увидите в наших цветниках только цветы того времени.... лилии.... шток-розы.... бархатцы.... гвоздики.... словом, что называется поповские цветы.... Даже наши старые обои с зелеными разводами относятся к той же эпохе. Заметьте, кроме того, что вся ваша обстановка, начиная со шкафов и буфетов до консолей и кресел, все сделано в самом строгом стиле времен Лудовика XIV.... Мой отец не уважал изысканностей современной роскоши.... Он находил что этот излишний комфорт разслабляет душу не менее тела.... Вот почему, милостивый государь, с улыбкой прибавила молодая девушка, - вам так неудобно сидеть у нас.... Ну, да.... весьма естественно.... вы скажете мне конечно что одно вознаграждается другим.... Очень хорошо! - Потом снова становясь сериозною: - Таким образом, продолжала она, - отец мой старался даже внешним образом поддерживать для себя иллюзию эпохи в которой он жил всею душой.... Что касается меня, я была, конечно, поверенною моего дорогого отца.... самою сочувственною поверенною его печалей: горевавшею его горем, негодовавшею его негодованием, радовавшеюся его радостями.... Именно здесь.... посреди этих книг, которые мы читали с ним вдвоем, и которые он научил меня любить.... здесь провела я самые сладкие часы моей юности.... Мы вместе восторгались теми счастливыми временами когда люди верили и жили спокойною жизнью, наслаждаясь мирными и обезпеченными досугами; когда французский язык отличался чистотой и изяществом; когда тонкий вкус, благородная учтивость, теперь исчезнувшия без следа, составляли отличительные черты и честь нашей страны....

Она замолчала, как бы смущенная тою горячностию с которою произнесла последния слова.

Тогда я сказал ей, единственно для того чтобы сказать что-нибудь:

- Вы напоминаете мне то впечатление которое я не раз испытывал в вашем доме, впечатление переходившее почти в галлюцинацию, правда, довольно приятную. Вид вашей внутренней обстановки, стиль, тон и порядок господствующие в вашем доме, до такой степени переносили меня в давно прошедшее, лет за двести назад, что я не удивился бы еслибы слуга доложил в дверях вашей гостиной: "его светлость принц.... гжа де-Ла-Файет.... или сама гжа де-Севинье."

- Ах, еслиб это было возможно! сказала мадемуазель де-Куртэз: - Боже мой, как я люблю этих людей! Какое прекрасное общество! Как им нравилось все возвышенное! Насколько лучше были они людей нынешняго века!

- Боже мой, сказал я, - время, о котором вы так сожалеете, имело конечно свои редкия достоинства, которые я ценю не менее вас.... но нельзя не признаться что это общество, столь благоустроенное, столь гармонично составленное и повидимому столь отборное, таило в себе, как и наше, свои печали, свои нестроения... Я вижу здесь много мемуаров того времени; не знаю наверно что из них вы читали... и чего не читали... и потому чувствую некоторое затруднение...

Она не дала мне договорить:

- О! сказала она просто: - я вас очень хорошо понимаю... Я не читала многого... а из того что прочитала, я убедилась что у моих друзей того времени, как и у нынешних людей, были свои страсти... свои слабости... свои заблуждения... Но, как говорил мой отец, люди эти и заблуждаясь не теряли почвы... Крупные проступки сменялись глубоким раскаянием... Была высшая область к которой вели все пути, даже самый путь зла... - Она сильно покраснела и порывисто встала со ступеньки. - Довольно, однако, сказала она, - извините меня; впрочем, я не особенно болтлива... но речь зашла о моем отце, а я желала бы чтобы память его была так же дорога и священна каждому как мне самой!

В первый раз еще мадемуазель Алиетта говорила со мною не как с посторонним, во как с другом. Я показал бы себя черствее чем я есть на самом деле, еслибы не сознался что это меня тронуло, хотя в то же время немного испугало: в мыслях и чувствах этой молодой девушки несомненно сказывалась тихая наследственная мания.

довольно долго в саду, благодаря прелестному вечеру, мы вернулись в замок уже в половине одиннадцатого, чтобы проститься с адмиралом, который не участвовал в нашей прогулке по случаю легкого приступа подагры. В эту минуту раздался громкий удар колокола, и почти вслед за тем в залу вошла молчаливая процессия состоявшая из прислуги замка и фермы в полном составе. Пока дядя растерянно поглядывал за меня, к вам подошла гжа де-Куртэз: "надеюсь, господа, вы не откажетесь принять участие в нашей вечерней молитве?" Дядя поклонился в знак согласия, и я также. Каждый из вас взял по тяжелому стулу времен Лудовика XIV, и мы преклонили колена, между тем как адмирал, надев очки, важно собирался читать, словно у себя за корабле, несколько страниц толстого молитвенника с металлическими застежками. Я любезно покорился своей участи, находя в высшей степени неучтивым выказывать свой атеизм именно при этом случае. Сверх того, я имею обыкновение вполне сообразоваться с нравами и привычками наций и людей оказывающих мне гостеприимство. Подобно тому как я не колеблясь снимаю обувь при входе в мечеть и оставляю шляпу за голове входя в синагогу, так и здесь, при этом щекотливом обстоятельстве, я постарался в точности подражать действиям моих хозяев, но делал это просто, безо всякого преувеличения. Что же касается моего дяди, он счел нужным выказать особенное усердие, и я едва удерживался от смеха видя как старый грешник прикидывался смиренным и кающимся, испуская при этом глубокие, меланхолические вздохи.

Все это происходило вчера вечером. Допущенный к участию в этом чисто семейном обряде, я считаю себя уполномоченным и как бы вызванным открыто заявить мои намерения. Притом я совершенно решился: молодая девушка, конечно, не без странностей, во будучи удалена из этой нелепой обстановки времен Лудовика XIV, она сохранит только дух своего воспитания и скоро отбросит все его угловатости. Она будет лишь честнее и красивее других молодых женщин. Мне ничего более и не нужно... На нее в самом деле очень приятно смотреть, особенно когда она ходит: у нея какая-то особенно легкая и скользящая походка. Так и кажется что она улетит. Может-быть она ангел.

Вследствие этого я решился сегодня же сделать предложение. Я знаю что дамы отправляются нынче в город и что адмирал останется один; к нему-то я и намерен обратиться, чтобы просить его ходатайства.

Но что происходит в голове моего почтенного дядюшки? Когда я объявил ему сегодня о своем решении, долженствовавшем привести его в неописанную радость, он чуть не задохся... быть-может от избытка ощущений! Впрочем, его манеры и речи уже давно меня интригуют. Вместо того чтоб открыто радоваться счастливому обороту моих дел, в которых он столько же заинтересовав как и я сам, так как речь идет об исполнении его заветной мечты, он все это время казался озабоченным и тревожным. Когда он сопровождал меня к Куртэзам, его волнение и неловкость бросались в глаза. Когда же я ездил туда один, он разспрашивал меня по моем возвращении с видимым безпокойством: "Ну что, не случилось ли чего особенного? О чем вы разговаривали?" и проч. Нужно полагать что причина этого постоянного волнения кроется в нетерпеливости его желаний и в опасении неудачи; не могу же я допустить забавного предположения что дядя стал моим тайным соперником и что змея ревности грызет его сердце.

24 сентября, вечером.

После завтрака я собрался ехать верхом в Варавиль. Дядя проводил меня до решетки двора, пожелал мне успеха, а потом вдруг вернул меня назад:

- Слушай-ка, мой милый; надеюсь, тебе не зачем говорить им что ты не веришь ни в Бога, ни в чорта, а?

Я отвечал ему легким движением головы и плеч, означавшим: "что за вздор!" и уехал.

Гжи де-Куртэз и тетки действительно не было дома, но, к моей величайшей досаде, я нашел адмирала в обществе Варавильского священника за партией трик-трака.

- Мне это было известью, адмирал... Я хотел повидаться с вами.

- А!

Он пристально посмотрел на меня, потом через кости бросил взгляд священнику. С этой минуты я заметил что партия играется наскоро, лишь бы кончить.

- А скажите-ка мне, любезный сосед, начал адмирал, мешая кости в стакане, - ваша склонность к деревне, повидимому, с каждым днем увеличивается, не так ли? Браво! Но вы не намерены, я думаю, совершенно покончить с Парижем, по крайней мере сейчас... Я не советовал бы вам этого... так я сказал и вашему дяде... На вашем месте я удержал бы для себя маленькую квартирку в Париже... Когда приступают к большим переменам в жизни, в привычках, благоразумие требует чтобы действовали не спеша... постепенно... Излишним считаю говорить вам насколько я одобряю ваш вкус, который совершенно сходится с моим... Но вы - новообращенный, а новообращенный не должен торопиться своими обетами. Не так ли, милый аббат?

В устах всякого другого человека намеки на мою склонность к деревне показались бы мне просто шуткой, как противоречие истине, но в убежденной, искренней речи адмирала они привели меня в крайнее изумление. Мне пришлось удивляться еще более.

- Редко случается чтоб отвращение от разсеянной жизни и потребность в более здоровых, истинных наслаждениях сказывались в таком молодом человеке как вы, продолжал адмирал. - Это делает вам, конечно, большую честь, молодой человек... но что вас еще лучше рекомендует, я с удовольствием говорю это в присутствии аббата, - это ваше счастливое и искреннее возвращение, в полном цвете лет, к тем верованиям которые несколько пошатнулись в вас, как и во многих, под влиянием страстей двадцатого года жизни.

Я не мог удержаться от восклицания.

- Нет, нет, продолжал адмирал, прерывая меня жестом, - не оправдывайтесь, милый сосед.... Я и сам был в свое время очень ветренным малым... и если я вернулся, подобно вам, к идеям и принципам от которых никогда не должен был уклоняться, словом, к вере в Бога, к религии, то я сделал это гораздо позже чем вы... Я дождался того времени когда лета дали мне почувствовать их первую тяготу, первые разочарования, словом, я гораздо менее вас достоин похвалы, это несомненно!

В эту минуту партия трик-трака, кажется, кончилась. Священник встал, пробормотал несколько слов в извинение и скромно удалился. Я также встал чтоб ему поклониться. Как только он вышел, адмирал знаком пригласил меня сесть, явно поощряя меня улыбающимся и вызывающим на откровенность лицом изложить ему сущность моей просьбы. Но, к его глубокому удивлению, я неловко протянул ему руку, попросил его передать мой поклон отсутствующим дамам и удалился.

могу сказать ему дерзость.

Судя по странным речам адмирала, не оставалось никакого сомнения в том что дядя, желая обезпечить задуманный им брак, сериозно погрешил против своей и моей честности, изобразив меня пред семейством де-Куртэз в самых ложных красках. Я не мог сомневаться что с самого моего приезда, и даже немного ранее, он описывал меня этим добрым людям как раскаявшагося Дон-Жуана, который решился отказаться от сатаны и его прелестей, покинуть навсегда место своих беззаконий и зарыться в глуши полей. В довершение этого правдивого портрета, наградил меня правоверием и религиозною ревностью, которые могли лишь на время померкнуть от бурных увлечений юности, с тем чтобы снова заблистать ярче прежнего из-за этого мимолетного облака. Этим он надеялся предупредить или успокоить опасения и подозрения которые могли быть возбуждены в уме Куртэзов моею репутацией кутилы и вольнодумца.

Что он не открыл мае своей хитрости, зная что я ей не поддался бы, это не удивительно. Что он льстил себя надеждой поддерживать до заключения брака тайно воздвигнутые между мною и Куртэзами недоразумения, тоже было понятно: с одной стороны, Куртэзы были слишком хорошо воспитаны и деликатны чтобы преждевременно ставит мне вопрос о моих принципах и будущих планах; с другой же стороны, я сам был слишком хорошо воспитан чтоб оскорблять их убеждения и хвастаться пред ними или пред кем бы то ни было своим неверием. Тем не менее самый пустячный случай мог уничтожить в конец жалкую дипломатию моего дяди, и тут-то я понял причину тех ужасных душевных мучений которые так постоянно и так очевидно его терзали.

Я поворчал на дядю, но слегка. Ведь он брат моего отца. Притом же молодому человеку всегда бывает как-то неловко поймать старика в проступке и быть свидетелем его смущения. Дядя извинялся как только мог, оправдывая себя пламенным желанием устроить мой брак. Он даже пытался убедить меня что я могу без упрека совести воспользоваться его хитростями, так как я в них не участвовал...Наконец, он предложил мне сам отправиться к Куртэзам с повинною... Но я отказался, имея полное основание бояться что его исповедь не будет совершенно искренна.

Я решился сам написать к адмиралу, и вот мое письмо, которое я показал и дяде:

"Любезный адмирал, - Я ушел от вас вчера так внезапно и так неприлично что вы могли усомниться в моем разсудке: я и сам думал что теряю его. Я должен сначала принести вам в этом извинение, что и спешу почтительнейше исполнить, а затем объясниться, и сделаю это с полною откровенностью.

"Я думаю для вас не будет новостью, любезный адмирал, если я скажу вам что именно побудило меня к вам обратиться. По мере того как я ближе знакомился с мадемуазель де-Куртэз, я сознавал все более и более что от нея зависит счастие или несчастие моей жизни. Эту тайну я хотел вам поверить и умолять вас чтобы вы ходатайствовали за меня пред вашею невесткой и пред вашею племянницей, объяснив им мои чувства и желания.

"Но эта просьба так и осталась невысказанною, адмирал, когда вы вдруг обнаружили предо мной то странное недоразумение которое возникло между нами без моего ведома. Я узнал с величайшим удивлением что мой добрый дядя, из любви ко мне и по чувству справедливого желания устроить столь почетный для меня союз, разукрасил меня в ваших глазах, как будто ненамеренно, склонностями и добродетелями которых я не имею. Еслибы человеку дано было выбирать себе качества по произволу, я конечно выбрал бы те которые могли бы сделать меня достойным мадемуазель де-Куртэз. Но, к несчастию, это невозможно. Вера, например, не зависит от нашей воли. В этом главном пункте, как и в других второстепенных, дядя мой принял свои желания за действительность. Я должен вам сказать прямо, адмирал, что в деле религиозных верований дух времени коснулся меня, как и моих современников, и все во мне уничтожил. Что касается моей склонности к деревенской жизни и намерения оставить Париж, об этом никогда не было до сих пор речи, и все это плод воображения и любви моего дяди.

"Я с горечью думаю, любезный адмирал, что эти признания разрушат, быть-может, надежды которым я предался так пламенно. Но я никогда не решусь купить свое счастие ложью. Во мне могут быть большие недостатки, но в числе их нет лицемерия.

"Считаю лишним упоминать, адмирал, что если я должен удалиться, вы можете сами назначить минуту моего отъезда; я уеду завтра же если вам угодно. Жду ваших приказаний не без глубокого волнения, во с самою почтительною покорностью.

"Бернар де-Монторе де-Бодрикур."

Вечером слуга отвез это письмо в Варавиль и возвратился без ответа.

30 сентября.

Сегодня нарочный привез мне ответ адмирала; вот он:

"Любезный виконт!

"Ваше письмо было для меня лично весьма тяжелою неожиданностью. Не вникая в чувства и намерения моей невестки и еще менее моей племянницы, я сам любил и уважал вас и был близок к тому чтобы разделить мечту вашего дядюшки. Мне не нужно уверять вас, любезный виконт, что уважение и любовь моя попрежнему принадлежат вам; что же касается мечты, - буду с вами откровенен, - от нея, я должен сознаться, останется лишь одно воспоминание. Я убежден что самое худшее неравенство в браке есть неравенство нравственное; а так как, по моему мнению, религиозные верования составляют основу нравственной жизни, то ваше полное разногласие с моею племянницей в таком важном вопросе воздвигает между ею и вами непреодолимую преграду.

"Не распространяясь далее, должен однако прибавить что я был бы крайне удивлен еслибы мои родственницы не разделяли вполне моих мнений и чувств.

"Теперь, когда я вам все высказал, любезный виконт, я не вижу почему вам следует бежать отсюда как преступнику, когда вы невинны, или как отвергнутому искателю, которым вы никогда не были. И в самом деле, ведь вы не обращались к нам ни с каким предложением и не получили никакого отказа. Допустим, если вам угодно, что вы принадлежите к протестантскому исповеданию или к еврейскому культу; хотя такой факт навсегда уничтожил бы всякую мысль о союзе между двумя фамилиями, он не помешал бы сношениям которые нам всегда будет приятно поддерживать с любезным соседом, пока он сам не захочет покинуть этот край.

"Позвольте, любезный виконт, вместе с выражением моего полного к вам уважения, искренно пожать вам руку.

"Адмирал, баром де-Куртэз".

Если я хорошо понял адмирала, в Варавиле повидимому желают чтоб я своим поспешным отъездом не давал пищи злым провинциальным языкам. Хотят чтобы ваши отношения казались не внезапно порванными, а естественно прекратившимися с моим отъездом. Пусть будет так. Я распущу между соседями слух что недели через две разчитываю возвратиться в Париж, а до тех пор буду изредка посещать Куртэзов на правах простого знакомого. Смутная молва о предполагаемом браке разсеется таким образом сама собою.

Может-быть этим равнодушием к моему пребыванию здесь мне хотят показать что присутствие мое считают неопасным для спокойствия мадемуазель де-Куртэз, и что сердце её не тронуто. Увидим.

7 октября.

Я только-что вернулся из Варавиля. Я зашел туда, возвращаясь с охоты, запросто, как добрый малый. Адмирал держал себя очень прилично. Но женщины, в меньшей степени умеющия владеть своими чувствами, не смогли подавить их: гжа де-Куртэз была натянута и холодна как лед; сестра её, мадемуазель де-Варавиль, глядела настоящею фурией, а мадемуазель Алиетта была печальна и молчалива. Тетка с преуморительною аффектацией старалась сидеть между нами, как бы желая защитить ее от нечистого прикосновения, что же касается молодого братца, то он вернулся в Шербург.

сердце, совесть и быть таким же хорошим мужем как и всякий другой!

Алиетта мне нравится. Скажу даже больше: насколько я способен к подобному чувству, я даже влюблен в Алиетту. Я обожаю её волнистые, пепельные волосы, напоминающие мне тонкую кудель феи. Но еслиб я даже не любил Алиетты, я все-таки женился бы на ней чтобы с наслаждением досадить её матери и привести в столбняк её тетку. Мать, величественная и чопорная, похожа на эту несносную гжу де-Ментенон; тетушка - совершенная идиотка. Более пошлых идей, более узкой набожности никогда еще не поселялось в мозгах старой девы.

Какие средства употреблю я чтоб удовлетворить зараз и мою любовь, и мою ненависть? Решительно не знаю. Но я должен иметь успех, так как чутье говорит мне что в крепость можно найти лазейку и что в гарнизоне есть изменник. Изменник этот - сама Алиетта. Её печаль многозначительна. Несмотря на существующую между нами рознь, она имеет ко мне слабость. Прибавлю что это нисколько меня не удивляет. Она благочестива, непорочна, словом, она совершенство, но она женщина; и кто знает, не производят ли на нее обратного впечатления те злые речи которые ведутся обо мне с целью отвратить ее от меня? женщины любят повес, и оне совершенно правы, потому что повесы гораздо любезнее скромников. Важнее всего видеться с Алиеттой наедине: к этой цели я и должен повидимому устремить все мои замечательные способности. Первою моею мыслью было, конечно, написать ей, но я скоро отказался от этого намерения. В трудных обстоятельствах жизни, когда человек пишет вместо того чтобы действовать, он только занимается литературой и ничего более.

12 октября.

Я еще два раза был у Куртэзов. В первый раз я был встречен холодно, во второй - с ужасом. Гжа де-Куртэз и её старая сестра приняли меня так как оне встретили бы антихриста, еслиб он возымел дерзость к ним представиться. Что касается Алиетты, она совсем не показывалась; я полагаю что ее заперли в её комнатке и что она останется там пока я не уеду.

Не колеблясь заявляю что с этой минуты считаю себя на военном положении по отношению к семейству де-Куртэз и разчитываю воспользоваться всеми правами войны. Мои намерения не безчестны. Я не соблазнить Алиетту собираюсь, а жениться на ней, и если этот брак представляет мне со стороны вещественных интересов некоторые выгоды, оне не превосходят тех на какие я могу надеяться благодаря моему имени и положению. Я отстаиваю стало-быть свою любовь, справедливость и здравый смысл против фанатизма трех старых баб (потому что и сам адмирал не заслуживает другого имени). В такой борьбе всякое оружие, всякий обман, всякая хитрость воинствующей любви, не исключая похищения, кажутся мне вполне законными.

15 октября.

Я посвятил несколько дней наблюдению привычных прогулок мадемуазель Алиетты; под предлогом охоты, я безпрестанно бродил по полям и лесам окружающим замок с башенками, в котором заключена эта несчастная девушка. Если она и выходит из него в церковь или на деревню, то не иначе как с матерью или с теткой, а если прогуливается верхом, то под прикрытием дяди и слуги. Приближаться к ней при таких условиях было бы безполезно. Я ограничиваюсь учтивым поклоном, а между тем не перестаю оглашать поля и леса безчисленными выстрелами по воображаемой дичи; этим я поддерживаю в мадемуазель де-Куртэз раздражающую мысль о моей настойчивости и о моей близости. Все-таки оно что-нибудь да значит; но этого еще не достаточно. Я надеюсь пустить в ход нечто лучшее.

17 октября.

в него нужно перейти через весь двор и пройти под окнами самого дома. Сад велик, но справа и слева окружен большими стенами; в глубине его, по старинной моде, устроен лабиринт из грабин, извилистые дорожки коего приводят к террасе, также окруженной грабинами. По середине этой террасы возвышается в виде купола одна из тех больших круглых беседок которые еще до сих пор называются в провинции павильйонами из зелени. Все это отделено от ближайших лесов рвом или волчьею ямой, наполненною водой, в четыре метра ширины. Это единственный пункт где можно проникнуть в сад незамеченным. Этот-то пункт я и выбрал... Вчера утром, оставив свою собаку дома, а ружье в лесу, и вооружившись жердью, нарочно для этого срезанною, я ловко и смело перескочил через ров. Я знал что крытая аллея террасы составляет любимое место прогулки и убежище мадемуазель де-Куртэз. Она часто приходит сюда читать, работать или мечтать, потому что она очень романтична; хотя я сам далеко не так романтичен, мне весьма приятно было бы увидать её белокурую головку сквозь зеленую листву в полусвете этой рощицы. Однако это не удалось мне. Беседка была пуста.

Но не для того же рисковал я сломать себе спинной хребет чтоб остановиться на этой попытке. С осторожностью могикана я стал украдкой пробираться от грабины к грабине по запутанным дорожкам лабиринта. Скоро я достиг открытого места: этот сад в сущности не что иное как большой огород, где фруктовые деревья перемешаны с цветами, которые растут в клумбах окаймленных бордюром из буксов. С первого же взгляда брошенного мною чрез густую изгородь, за которою я притаился, я увидал мадемуазель де-Куртэз, которую я узнал по цвету её волос и по её свежему утреннему туалету; иначе мне трудно было бы убедиться что это она: так странна была её поза. Она стояла на коленях, как бы распростертая, за углу аллеи, пред клумбой, низко наклонившись почти до самой земли головой. Прежде всего мне пришло в голову что ей вдруг сделалось дурно и что она упала изнемогая от сильных ощущений любви, для нея запретной. Сначала мне показалось даже, судя по некоторым движениям её головы, что она рыдала. Но всмотревшись пристальнее, я увидал что мадемуазель де-Куртэз просто-на-просто завтракала. Стоя за коленях пред кустом смородины, она обрывала с него последния, запоздалые ветки, застигнутые осенью, и лакомилась ими, закусывая их большим ломтем простого кухонного хлеба.

В этом виде она, пожалуй, представляла прехорошенькую картинку. Готов согласиться, но эта картинка противоречила занимавшим меня мыслям, которые, как я думал, занимали и ее самое, так что я был задет за живое. Как! в ту минуту когда я считал ее изнемогающею от любви и безсонниц, она преспокойно завтракала под кустом смородины!.. Неужели у ней нет сердца?

Как бы то ни было, разница между этою сценой и тою к какой я приготовился была так велика и резка что я не решился воспользоваться случаем, которого искал и который, повидимому, сам собою мне представлялся. Не без грусти пошел я назад по направлению к волчьей яме и снова перескочил через нее, но на этот раз уже с меньшим увлечением. Она показалась мне гораздо шире.

Я уже не повторю этого прыжка. Помимо того что я не люблю быть смешным даже в собственных глазах, я чувствую что окольные дороги не по мне. Я рожден для прямых путей и честного боя. И поздравляю себя с этим.

18 октября.

Мой план состоит в том чтобы сегодня же утром ехать в Сен-Меан, находящийся в пятнадцати милях отсюда. Это главный город епископии и резиденция монсиньйора де-Куртэз, брата адмирала и дяди Алиетты. Он, говорят, добрый католик, с довольно широкими взглядами, но немного пылкий. Уверяют, и это весьма понятно, что он имеет первенствующий голос в своем благочестивом семействе. Нельзя предполагать чтоб ему не сообщили о моих притязаниях на руку его племянницы и обо всем случившемся между нами. По словам моего дяди, он питает к Алиетте чисто отеческую нежность. Нужно заручиться расположением этого прелата - и тогда дело мое выиграно. Это довольно трудное предприятие. Но я часто видал что когда человек решается жертвовать собою, то и невозможное становится возможным.

В ту минуту как я собирался сесть в карету чтоб ехать на дебаркадер, прибежал мой дядя и, с тем растерянным видом который не покидает его с тех пор как наши дела испортились, объявил мне что монсиньйор де-Куртэз только-что приехал в Варавиль; дядя прибавил что епископа вероятно вызвали туда экстренно, потому что он никогда не имел обыкновения приезжать к ним в это время года. После минутного размышления, я отвечал дяде что в приезде епископа я вижу, как сказали бы наши предки, руку Провидения: вопервых, потому что это избавляет меня от поездки; вовторых, потому что это служит хорошим предзнаменованием для нашего дела.

- А мне кажется наоборот, воскликнул дядя, - епископ приехал для того чтобы навести последний удар вашим надеждам!

так как они чувствуют потребность высшого приговора, наше дело нельзя считать окончательно проигранным, хотя мы этого и опасались.... Хотите чтоб я сказал вам всю правду, дядя? Я убежден что епископа вызвала сама Алиетта.

- Какое же заключение ты из этого выводишь?

- А то что мадемуазель де-Куртэз не настолько покорна и не так равнодушна как она казалась мне вчера у куста смородины.

И я рассказал дяде о своем вчерашнем неудачном похождении.

Взойдя к себе на верх, я написал следующую простую записку:

"Монсиньйор, - В ту минуту как я собирался в Сен-Меан чтобы просить аудиенции у вашего преосвященства, я узнал о вашем приезде сюда. Смею ли я надеяться что вы не откажетесь принять меня во время вашего пребывания в Варавиле? Собираясь покинуть этот край, вероятно навсегда, я унес бы с собою вечное сожаление о том что не высказал вам чувств которыми преисполнено мое сердце, чувств нераздельных с глубоким благоговением и безусловным уважением к вашему преосвященству, в чем почтительнейше прошу принять уверение.

"Бернар де-Водрикур."

Чрез час я получил следующую карточку:

"Епископ Сен-Меана

"Примет виконта де-Водрикур в четыре часа."

В три с половиной часа я ступил на главный подъезд Варавиля; мне сказали что епископ в саду с мадемуазель Алиеттой и что их сейчас предупредят. Я ждал довольно долго, как вдруг из лабиринта показалась фигура прелата в фиолетовом подряснике и в шляпе с золотым снурком. Алиетта шла подле него. Сначала они меня не заметили и продолжали говорить обыкновенным голосом, так что я уловил несколько слов из их разговора.

- Боже мой! но ведь это чрезвычайно щекотливо.... чрезвычайно опасно, моя милая, резко и отрывисто говорил епископ.

- О Боже мой, дядя, не отказывайте мне.... не берите ничего назад!

- Я ничего не беру назад.... но вы оба так восторженны, так романтичны, мое бедное дитя!

- Да, без сомнения.... но еслибы тебе пришлось ошибиться, ты была бы так несчастна.... Да и я сам....

Внезапный перерыв разговора показал мне что меня заметили. Я сделал несколько шагов вперед и поклонился.

По лицу Алиетты видно было что она много плакала, и к моему великому удивлению, на глазах и на лице епископа также заметны были следы слез. Они вероятно перед этим молились и плакали вместе. Видя их смущение и припоминая слова которые мне пришлось нечаянно подслушать, я невольно пришел к тяжелым и щекотливым для меня заключениям, которые и отразились в моем разговоре с дядей Алиетты.

Мы обменялась взаимными приветствиями, продолжая идти вперед. Но в ту минуту когда мы вступили во двор, мадемуазель Алиетта покинула нас, слегка кивнув нам головой, а епископ ввел меня в комнату нижняго этажа которая была ему предназначена.

Лицо его часто искажается гневом, но этот гнев скоро сменяет добрая улыбка хорошого человека. У него прекрасные серебристые волосы, своенравно вьющиеся по его лбу, и красивые архиерейския руки. Когда он успокоивается, вся его фигура как-то внушительно принимает величавую, полную достоинства осанку. Словом, это тип страстности и религиозной ревности, но прямой и искренней. Едва заняв свое место, он знаком пригласил меня говорить.

- Владыко, сказал я, - вы понимаете что я прибегаю к вам как к моей последней надежде. Этот поступок можно назвать почти отчаянным... потому что, повидимому, никто в семействе мадемуазель де-Куртзз не может быть безпощаднее вас к тем недостаткам в которых меня укоряют. Я - неверующий, вы - апостол; тем не менее, монсиньйор, часто случается что у святых людей, подобных вам, преступники находят наибольшее снисхождение... А я даже не преступник, я только заблудший... Мне отказывают в руке вашей племянницы, потому что я не разделяю её верований... и ваших... но, монсиньйор, неверие не есть преступление, это несчастие.. О! я знаю что говорят: Бога отрицает тот кто благодаря своим поступкам желает чтобы Бога не существовало... На него возлагают таким образом и вину, и ответственность за его неверие... Что касается меня, монсиньйор, я строго вопрошал свою совесть, и хотя молодость моя далеко не безупречна, я убежден что атеизм мой возник не из каких-либо личных интересов. Напротив, - я говорю вам правду, монсиньйор, - я плакал самыми горькими слезами в тот день когда почувствовал что вера моя исчезает, что я утратил надежду на Бога. Несмотря на мою внешность, я не так легкомыслен как обо мне думают. Я не принадлежу к числу тех у кого в душе с исчезновением Бога не остается пустоты; поверьте мне, можно быть спортсменом, клубистом, светским человеком и в то же время предаваться иногда размышлению и самоуглублению. Неужели вы думаете что в такия минуты нас не тяготит ужасное сознание что мы живем без нравственной основы, без принципов, без цели за пределами этого мира?.. Вы может-быть скажете мне с тою добротой, с тем состраданием которые я читаю в ваших глазах: "откройте мне ваши сомнения, и я постараюсь разрешить их". Но я не сумел бы этого сделать... моим сомнениям имя легион... они безчисленны как звезды небесные... они несутся к нам как бы на крыльях ветра отовсюду, с четырех сторон света, оставляя в нашей душе один мрак и развалины... Вот что испытал я подобно многим другим, и все это так же непроизвольно как теперь непоправимо...

- Ну, а что же вы скажете обо мне, милостивый государь? внезапно воскликнул епископ, бросая на меня один из самых яростных своих взглядов, - не думаете ли вы что я разыгрываю комедию в своем соборе?

- Владыко!

- Нет, однако, ведь слушая вас можно подумать что мы дожили наконец до таких времен когда необходимо быть или атеистом, или лицемером?... Но я лично, милостивый государь, смею не считать себя ни тем, ни другим!

- Конечно... конечно... Итак, милостивый государь, допустим, - заметьте, однако, с большими ограничениями... потому что все мы более или менее ответственны за среду в которой живем, за влияния от которых не сторонимся, за склад и направление ваших мыслей, - допустим тем не менее, говорю я, что вы жертва современного безверия, что вы неповинны в вашем скептицизме... ну, пожалуй хоть в атеизме, если вы уже не боитесь таких ужасных слов, - изменяет ли это хоть на иоту тот несомненный факт что союз такой искренно верующей, как моя племянница, с человеком подобным вам будет нравственною распущенностью, последствия которой могут быть ужасны? Думаете ли вы что я, как родственник мадемуазель де-Куртэз, как её духовный отец и как епископ, обязан быть пособником такой распущенности, содействовать угасающему соединению двух душ которые разделяет целое небо? Думаете ли вы что я обязан поступить таким образом, милостивый государь?.. отвечайте мне.

Делая этот вопрос, прелат не спускал с меня своих жгучих глаз.

- Монсиньйор, отвечал я после минутного смущения, - вы знаете не хуже и даже лучше меня современное состояние мира и нашей страны... вы знаете что, к несчастию, я не составляю в них исключения, люди верующие редки... и позвольте уже высказать вам все что я думаю, монсиньйор: если мне суждено испытать неутешное горе, утрату навсегда того счастия о котором я мечтал, уверены ли вы что человек которому вы отдадите когда-нибудь вашу племянницу не окажется еще хуже скептика и даже атеиста?

- Чем же он может оказаться, милостивый государь?

честный человек, а это чего-нибудь да стоит.

- Честный человек, честный человек... пробормотал епископ как бы с досадой и нерешительно, - Боже мой, я готов допустить это...

- Нет, вы в этом уверены, монсиньйор. возразил я с живостью. - Позвольте мне напомнить вам что еслиб у меня было поменьше совести, я считался бы теперь женихом мадемуазель Алиетты.

Он с достоинством выпрямился на своем кресле и сказал просто: "это правда"; затем в течение нескольких минут пристально смотрел мне в глаза:

- Хорошо, милостивый государь. Но можете ли вы поручиться мне тою самою честью которою вы так гордитесь что верования моей племянницы не пострадают от вашего влияния, что обычный тон вашего разговора, ваши злонамеренные насмешки или даже невольная ирония не заронят в эту юную прелестную душу печали, смущения, а наконец, может-быть, и сомнений? Неужели вы думаете что она сама захочет подвергнуть себя, или что я соглашусь подвергнуть ее таким случайностям?

моих уст. Я неверующий, но я не кощун. Никогда я не оскорблял и не оскорблю того чему некогда поклонялся. Я слишком хорошо понимаю что можно утратить веру, но решительно не могу допустить чтобы человек, который в детстве своем молился на коленях вместе со своею матерью у подножия креста, не чтил бы вечно в этом кресте и своего детства, и своей матери.

Я говорил с некоторым жаром. Глаза прелата наполнились слезами, и признаюсь, я сам, глядя на него, был тронут.

- Ну, милостивый государь, сказал он мне кротко, - вы еще не так безнадежны как думаете. Моя милая Алиетта одна из тех юных энтузиасток чрез посредство которых Бог творит иногда чудеса...

- Монсиньйор, чего бы мне ни стоила моя откровенность в ту минуту когда я чувствую что сердце ваше готово для меня раскрыться, я буду правдив до конца, я не хочу, повторяю вам опять, добывать себе счастие ложью. Я должен сказать вам что несколько минут тому назад я невольно уловил несколько слов из вашего разговора с вашею племянницей: мне показалось, а теперь я почти убежден что надежда обратить меня на путь истины и веры может побудить вас обоих дать мне согласие. Монсиньйор, я уже сказал вам чего вы не должны опасаться с моей стороны; теперь скажу на что вам не следует надеяться. Я чувствую что вера в сверхъестественное погибла во мне навсегда, что даже корни её изсохли, и самый безплодный утес Красного Моря доступнее произрастанию чем душа моя восприятию веры.

- Если вы так думаете, милостивый государь, отвечал епископ, - вы поступаете совершенно честно высказывая ваши мысли... Но пути Провидения неисповедимы.

- Сын мой, сказал он торжественно, - я закончу наш разговор словами одного святого папы: Благословение старца никогда не может принести вреда... Хотите вы чтоб я благословил вас?

Я низко склонил пред ним голову. Он сделал рукой мистические знаки.

Я отвесил ему вторичный поклон и удалился.

В ту минуту как я выходил из комнаты, он снова меня окликнул.

. .

Здесь оканчивается мой дневник тем кризисом моей жизни который внушил мне мысль написать его. Мадемуазель де-Куртэз, с согласия своего семейства, отдает мне свою руку. Я принимаю ее с глубокою признательностью и употреблю все усилия чтобы жена моя была так же счастлива, как и любима, уважаема и прелестна.



ОглавлениеСледующая страница