Жебелев С. А.: Творчество Фукидида

Заявление о нарушении
авторских прав
Год:1915
Категория:Историческая критика
Связанные авторы:Фукидид (О ком идёт речь)


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

С.А. ЖЕБЕЛЕВ

ТВОРЧЕСТВО ФУКИДИДА  

Чтобы уяснить значение Фукидида в области историографического творчества, полезно припомнить в кратких чертах то состояние, в каком обреталось историческое знание в эпоху, предшествующую появлению труда Фукидида.

Историческая литература возникает тогда, когда народ, ее создающий, находится уже в достаточно развитой стадии своей духовной культуры. Конечно, всегда и везде существовали не одни только сказки и повествования о чудесных делах и событиях, касающихся божеств и сверхъестественных существ, рассказы о возникновении мира, о происхождении людей и животных; люди интересовались также и фактами более близкого к ним прошлого. И кто мог сообщить о том, что представляло для слушателей интерес, кто умел порассказать о лицах, пользовавшихся популярностью в народе, того все охотно слушали. Но все такого рода рассказы, даже в том случае, если они сочинялись одаренными сказителями, так же скоро улетучивались, как быстро и составлялись. Здесь, разумеется, не идет речь о таких рассказах, которые сохранялись у народа в течение долгого времени и, объединившись с данными, заимствованными из области мифа и поэзии, могли удержаться надолго в традиции народа; такие рассказы относятся к области легенды и эпоса. Однако с историографией в тесном смысле они не имеют ничего общего, хотя бы народ и склонен был считать их за рассказы исторические. Последние возникают в том случае, когда назревает потребность не только спасти от забвения «события дня», но и так или иначе их зафиксировать.

к общественной и частной жизни, надписи на сооружаемых зданиях, на делаемых богам посвящениях и т. п.; при этом к встречающимся в таких документах хронологическим датам, при именах царей или эпонимных магистратов, попутно иногда присоединяются и более или менее обширные заметки о важных событиях, имевших место в таком-то году, при таком-то царе или эпонимном магистрате. Почти во всех культурных государствах древнего Востока, в Греции, в Риме при магистратах и их канцеляриях состояли особые секретари, ведшие протоколы. При дворах восточных владык, при царе всегда был «писец», т. е. секретарь, на обязанности которого лежала регистрация царских распоряжений и судебных приговоров; «писец» должен отмечать также и подвиги царя на войне и на охоте и т. д. Из этого материала возникли в великих восточных монархиях с течением времени связные хроники по отдельным царствованиям. Они сохранились до нашего времени всецело, или в более или менее коротких извлечениях, для царствований некоторых фараонов и многих ассирийских владык. Самый замечательный памятник этого рода зарождающейся историографии — огромная (420 строк) бехистунская надпись персидского царя Дария I, где царь рассказывает подвластным ему народам о том, как он получил царский венец и восстановил персидское могущество.1 Однако такого рода хроники далеко не могут претендовать на то, чтобы считаться памятниками исторической литературы. Это — простое сопоставление внешних фактов, интересных, но также и малозначительных; повествование в таких хрониках дается в том виде, в каком повествователь получил сведения о сообщаемых им фактах. Связь между последними устанавливается только внешняя. О том, что обусловило собою тот или иной факт, о мотивах, поведших к нему, нет и помину; нет, конечно, и характеристики действующих лиц. Облечь в плоть и кровь тот или иной факт, или группу фактов в состоянии только тот, кто воспринял в себя их, кто попытался, уяснив себе их внутреннюю сущность, воссоздать их. Правда, и летописи — дело рук человеческих, и в самой сухой хронике сказывается индивидуальность ее составителя; только индивидуальность эта не в состоянии проявиться ярко, она затушевывается традицией и потому утрачивает личный характер.

Лишь у одного из восточных народов повествование о современных событиях возвышается над обычным уровнем восточных хроник. Это — у евреев. Те исторические труды, от которых сохранились до нас отрывки в древнейших частях книги Судей Израилевых и первой книги Царств, известные всем рассказы о Гедеоне и Авимелехе, Сауле и Давиде являются уже не простыми хрониками. Это — памятники настоящей исторической литературы, авторы которых пытаются восстановить и живо передать наиболее характерные современные им события. И отдельные эпизоды этих повествований носят новеллистический характер, в духе рассказов Геродота. В более поздних рассказах Ветхого Завета не встречается такого реализма и такой наглядности изображения, так как в обработку их вторглись уже религиозные мотивы и сверхъестественный элемент, что совершенно чуждо упомянутым более древним повествованиям.

* * *

Постепенно развивается наряду с официальным летописанием иной род историографии, который может быть отнесен уже к литературе в тесном смысле этого слова. Исходным пунктом такой историографии служат факты не современные, но события далекого прошлого; в ней разбираются вопросы о происхождении мира, богов и людей, народов и городов, обычаев и учреждений. Историография этого рода, очевидно, должна примыкать теснейшим образом к легендам и сказаниям; она собирает и группирует их, причем невольно замечает те противоречия, какие существуют между отдельными, первоначально вполне обособленными, сказаниями. Прежние наивные рассказы более уже не удовлетворяют народ, так как его мировоззрение и этические взгляды изменились и возвысились; натурализм, обвевающий все древние сказания, становится все более и более неприемлемым. Возникает сама собою потребность сгладить и исправить кое в чем древние сказания, внести в обилие их более или менее однообразное понимание; назревает попытка придать им более связный вид, сопоставить их одно с другим и объединить их одной господствующей идеей. И тут человеку приходит на помощь религия; религиозная идея занимает в этой попытке человеческого ума настолько важное место, что в результате получается как бы своего рода богословская система, в которой индивидуальность мыслителя играет вполне определенную роль.

У греков первый, кто предпринял такую попытку упорядочить древние сказания о происхождении мира, богов и героев, был эпический поэт Гесиод, точнее сказать, поэты того круга, которые группируются на протяжении VIII—VI вв. вокруг Гесиода как своего главного представителя. Приписываемая Гесиоду поэма «Теогония» имела задачей изложить в последовательном порядке родословие богов, начиная с возникновения и до окончательного устроения божеского мира. Автор не желает ничего придумывать сам, он лишь собирает сказания; но так как в них встречается много разногласий, неопределенности, противоречий, то он задается целью сблизить их и примирить, слить их в одно целое и создать таким образом «эллинский пантеон». «Теогония» послужила прототипом для множества других генеалогических поэм такого же рода, где предлагались обработки легендарной истории в целом ли ее объеме, или в отдельных частях. До нас от всей этой генеалогической поэзии сохранились ничтожные остатки.

прежним богословием и старинными религиозными традициями и стремится опознать историю как создания мира, так и человечества на вполне рациональной основе. В Ионии в трудах ионийских философов зарождаются первые попытки философского понимания мира как целого.2 В Ионии же закладываются и первые основы греческой исторической прозы в сочинениях тех писателей, которых Фукидид (I. 21 2) называет «логографами», т. е. собственно прозаиками, авторами прозаических рассказов. Уже древние отметили, что между этими рассказами и произведениями эпических поэтов была разница только в форме изложения, но что и в тех и в других заметно то же отсутствие критики, та же любовь к мифам. Сюжеты своих произведений логографы брали из отдаленного прошлого, хорошо знать которое было очень трудно: они любили говорить об основаниях городов, о генеалогиях различных «знаменитостей». Рассказы логографов были простые, безыскусственные, лишенные какой бы то ни было философской окраски; но это были все же рассказы изящные, написанные на разговорном языке Ионии с той непринужденной естественностью, которая вообще составляла отличительную черту ионийской цивилизации.

Среди логографов самая крупная величина — Гекатей Милетский (вторая половина VI—начало V в.), автор двух больших произведений: «Генеалогии» и «Описание Земли». «Генеалогии» — в сущности генеалогическая поэма, только в прозе. Содержание ее вращается всецело в царстве сказаний. Замечательны сохранившиеся до нас начальные строки этого произведения: «Гекатей из Милета говорит так: я описываю эти события в том виде, какой мне кажется верным, потому что сказаний у греков много, но мне они представляются смешными». Тут уже звучит сознание необходимости исторической критики. В чем же она могла сказываться у Гекатея? По-видимому (говорим «по-видимому», так как от «Генеалогий» Гекатея дошли жалкие обрывки), в некотором рационализме, вносимом Гекатеем в толкование сказаний, а затем — это главное — в природном здравом уме Гекатея, побуждавшем его выбирать из нескольких противоречивых преданий то, которое казалось Гекатею менее невероятным.

Еще интереснее было другое произведение Гекатея, «Описание Земли» — первая попытка дать сочинение по географии и этнографии известных тогда частей Европы и Азии. Оно явилось в результате собственных изысканий Гекатея, много путешествовавшего на своем веку. Те около трехсот отрывков, которые сохранились от «Описания Земли», дают представление о широте познаний Гекатея и свидетельствуют о том влиянии, какое он оказал на своих преемников, между прочим, особенно на Геродота.

Примеру Гекатея последовали другие логографы. Все они стремятся переложить сказания в подлинную историю, причем из древних мифов систематически вытравливается та внутренняя жизнь, которая их, в сущности, и одухотворяла. Пусть процесс этот был в корне своем ошибочным, но он был необходим как промежуточная стадия по пути к возникновению научной историографии и исторической критики. Старинные предания в том виде, в каком они были, на основании народных рассказов обработаны поэтами, потеряли теперь смысл, не могли ни у одного просвещенного человека внушать к себе доверия. Если прежние «богословские» обработки преданий предполагают повсюду воздействие сверхъестественных сил, считаются с проявлениями божеской силы, господствующей над всем человеческим, то рационализм, напротив, стремится понять эти предания исключительно с человеческой, естественной, точки зрения. Получается такое впечатление, что все события прошлого шли так же, как текут события настоящего. Чудеса —- не что иное как или искажения невежественных умов, или сознательные измышления, сочиненные с определенною целью — ввести в заблуждение простаков. Настоящее — вот мерило рационализма; оно, это настоящее, служит для рационалиста абсолютной, вечной истиной. Здесь, конечно, кроется крупное недоразумение. Но великою заслугою рационализма было то, что при помощи его пытались понять предания о прошлом, как о таком, что понятно человеческому уму; тем самым создавались зародыши критики, хотя бы и вполне первобытной и наивной.

их обычаев и нравов, их памятников и преданий, древнейшая греческая историография оказала человечеству большие услуги. Здесь она, естественно, должна была перешагнуть границы легендарной эпохи и войти в соприкосновение с современными ей событиями. По тому же пути пошла и местная история, предметом исследования которой становится не переработка всей массы преданий, но рассмотрение развития одного какого- либо государства, или племени, причем исследователь касался событий не только седой старины, но и более близкого к нему прошлого, а затем и настоящего. Подобного рода местные истории начинают плодиться с V в. в тех областях греческого мира, которые выдвинулись вперед в своем культурном развитии, в городах Малой Азии, Сицилии и Южной Италии. Форма этих историй — летописная; в них год за годом, с приурочением к именам эпонимных магистратов, передаются те или иные достопримечательные события. Это, конечно, далеко еще не живой исторический рассказ, это — лишь перечень отчасти интересных, отчасти незначительных заметок.

* * *

Наступили Греко-персидские войны, произведшие коренной переворот в общем ходе развития греческого народа. Нападение восточной мировой монархии было отражено. Греция стала всемирно-историческим центром, пред нею встали новые задачи, и из стремления осуществить их развилась оживленная, и материально и духовно, жизнь, раскрывшая все силы, таившиеся в греческом обществе. В области политики греки теперь неудержимо стремятся использовать завоеванное ими положение и обеспечить его дальнейшее развитие. Вполне понятно, та грандиозная борьба, в результате которой было приобретено это положение, не могла исчезнуть из памяти. Ближайшие поколения, следовавшие за Греко-персидскими войнами, постоянно возвращались к эпизодам этой борьбы и повествовали о ней; явилась потребность сохранить воспоминания о ней и на последующие времена. Из этого сознания возник исторический труд Геродота. В нем излагается, с многочисленными уклонениями в сторону и с отступлениями в более ранние времена, борьба греков с варварами от Креса до Ксеркса и дается как бы общая картина всей греко-варварской древней эпохи в пределах восточного бассейна Средиземного моря.

В течение длинного ряда лет Геродот собрал во время своих путешествий по Востоку и Западу богатый материал и познакомился со всеми наиболее важными тогда народами, с их памятниками и преданиями. После того как Геродот использовал этот материал для отдельных монографий, с чтением которых, быть может, он выступал публично в Афинах, он в первые годы Пелопоннесской войны обработал его в тщательно скомпанованном труде, сохранившемся до нас и разделенном позже на девять книг.3

Замечательно вступление Геродота к своему труду, не оставшееся, думается, без влияния и на начальные строки истории Фукидида. «Нижеследующее изложение сведений Геродота-галикарнассца предназначается для того, чтобы не изгладилось от времени то, что произошло у людей, а также чтобы не были бесславно забыты великие и удивления достойные деяния, совершенные частью эллинами, частью варварами, главным же образом для того, чтобы не забыта была та причина, по которой между ними возникла война». История Греко-персидских войн — центр всего труда Геродота, главный его нерв. Изложению этой истории посвящены последние пять книг. Им предшествует масса пестро переплетающихся между собою рассказов о различных народах, входивших в состав огромной персидской монархии, ополчившейся на греков в начале V в.

С точки зрения развития историографии самое главное в труде Геродота то, что он решительно порвал с легендарной историей, достаточно уже разработанной трудами его предшественников. Геродот ясно сознает, хотя бы и не давая себе в этом отчета, коренное различие между сказанием и действительно историческим преданием. В одном месте своего труда он определенно заявляет, что излагает историю не «героев», но «людей». Геродот уже не рационалист, хотя зачастую и вставляет в свою историю предания с ярко рационалистической тенденцией. Историк стоит всецело на плечах той аттической культуры эпохи Перикла, которая отвергла уже рационализм и открыто, без предвзятой мысли, стремилась, по крайней мере, признавать могучие силы, управляющие человеческой жизнью, хотя она и не всегда в состоянии была истолковать эти силы вполне сознательно.

— одно из самых увлекательных, чарующих повествовательных сочинений в области всемирной литературы. Незабвенною заслугою Геродота служит и то, что только благодаря ему сохранилась для потомства масса исторических преданий о тех веках, которые иначе подверглись бы полному забвению. И все-таки история Геродота не является еще научным историческим трудом в современном смысле этого слова. Правда, к отдельным преданиям Геродот нередко относится критически, особенно к таким, которые представляются ему по тем или иным причинам недостоверными, или невероятными. Но критика Геродота всегда только субъективная, и потому она произвольна, в ней нет определенного мерила. Геродот не в силах еще проследить генезис событий, определить тот рычаг, или те рычаги, которыми приводится в движение механизм всемирной истории. В истории Геродота постоянно действуют, наряду с человеческими факторами, сверхчеловеческие силы — слепой рок, воля божества, даже его зависть к человеку. Геродот, правда, верит в существование закона, руководящего историческими событиями. Но этот закон — исключительно религиозного порядка, идущий скорее извне и свыше, нежели вытекающий из самих фактов. Это — старый закон религиозной и политической морали, закон Немесиды. По этому закону всякий грех влечет за собою наказание, особенно гордость, этот грех, которому нет прощения. Преклонение пред религиозным законом побуждает Геродота вносить в историческое изложение слишком много сбывшихся предсказаний оракулов, чересчур часто появляются в нем герои, отводится широкое место чудесам и т. д. Об экономических основах, на которых покоится сила государства, Геродот не имеет еще никакого представления. Военное дело ему знакомо мало. Правда, рассказы Геродота о сражениях иногда очень живописны и с психологической стороны обрисованы тонко; но они скорее напоминают эпические описания битв и, во всяком случае, не выдержат критики с точки зрения специалиста- техника военного дела. Политические отношения схвачены Геродотом скорее в их внешних проявлениях, в их результатах, но не в подготовительных стадиях. Выступающие в истории Геродота лица обрисовываются в том, что о них сообщается; но он никогда не пытается постигнуть их характер и объяснить их действия как результат этого характера. История Геродота, в сущности, остается еще сопоставлением отдельных историй. Она не является таким историческим трудом, в котором господствует общая точка зрения и посредством которого можно было бы познакомиться с генезисом самих фактов. Коротко говоря, Геродот, по справедливости, должен быть признан «отцом» повествовательной истории; его труд — один из наилучших и совершеннейших образцов ее. Но Геродот не может претендовать на наименование «отца» истории, как науки, основанной прежде всего на строгом критическом отношении к тому, что служит предметом ее повествования.

В истории Геродота изложение доходит до событий почти современных ему. Поход Ксеркса произошел всего за пять-четыре года до рождения историка. Среди современников Геродота было много таких, которые излагали события еще более к ним близкие. В то же время пробуждается интерес и к выдающимся современным деятелям эпохи, что ведет к образованию особой исторической литературы в форме мемуаров. Так, рапсод Стесимброт Фасосский писал мемуары о современных ему афинских государственных деятелях. Трагический поэт Ион Хиосский повествовал о той застольной беседе, которую вели Кимон и Софокл. Все это показывает, до какой степени пробудился в греческом, и прежде всего в афинском, обществе — Афины уже тогда становятся «школою Эллады» — интерес к истории. Таким образом, мы постепенно приближаемся к тому моменту, когда в силу предшествующего развития историографии у греков пришло время зародиться у них истории не только повествовательной, но вместе с тем и научной. Выполнить эту задачу выпало на долю того поколения, которое сменило собою поколение эпохи Греко-персидских войн, но которое с нею было тесно связано, и не одними только воспоминаниями о славном прошлом. Люди, жившие во время Пелопоннесской войны, а тем более люди, пережившие ее, невольно должны были вдуматься и дать себе отчет и в тех событиях, которые произошли в течение пятидесятилетия, отделяющего войны Греко-персидские и Пелопоннесскую, и в событиях последней. Быть не только повествователем, но и истолкователем всех этих событий выпало на долю афинянина Фукидида.

* * *

Фукидид явился не только повествователем, но и истолкователем событий, имевших место в истории Греции в 478—411 гг., потому что он в противоположность своим предшественникам, в том числе и Геродоту, применил при повествовании об указанных событиях критический метод. В чем состояли и как выразились приемы исторической критики у Фукидида, об этом речь впереди. Теперь должно ответить на вопрос, под воздействием каких условий развился у Фукидида тот критицизм, который его отличает так определенно от Геродота.

В самом деле, Фукидид моложе Геродота всего на 25—30 лет. Между тем в их воззрениях на историю, в методах исторической работы существенное различие. Чем оно объясняется? Едва ли одними только их индивидуальными свойствами, хотя и на их долю следует отнести многое. Не сказались ли здесь и причины более общего характера? И если да, то в чем следует их искать?

Геродот, представитель старшего поколения Периклова века, воспитался еще в традициях ионийской культуры и впитал в себя те основы, которые пронизали всю эту культуру и которые сказались, несомненно, на всей концепции его исторического труда. Детские годы Геродота совпали с эпохою Греко-персидских войн, его зрелый возраст — с веком Перикла и расцветом афинской демократии. Геродот — большой почитатель этой демократии, восторженный поклонник Афин, главным образом потому, что Афины играли выдающуюся роль в борьбе греков с персами. Вот почему он в изложении истории этой борьбы всегда выдвигает афинян на первый план, ярко подчеркивает их заслуги. Будучи свидетелем блестящего расцвета аттической культуры в эпоху Перикла, Геродот, естественно, должен был и приобщиться к ней и впитать в себя то лучшее, что она давала. Но Геродот не дожил (он умер около 425/424 г.) до того кризиса, который сказался в умственной и моральной жизни Греции вообще, главным образом Афин, в последней четверти V в., кризиса, который вызван был по преимуществу знаменательным движением, связанным с именем софистики. Фукидид, представитель младшего поколения Периклова века, пережил это движение, и оно неизбежно должно было отразиться на его мировоззрении. Если Геродота можно назвать представителем ионийско-аттической культуры, то Фукидид является уже провозвестником культуры чисто аттической, возросшей на основах культуры ионийской, но воспринявшей в себя много и таких черт, которые ей лично свойственны и специально для нее характерны. И многое из этих новых черт нашло для себя корни в том движении, которое было вызвано старшим поколением софистов.

4. Достаточно констатировать, что софистическое движение произвело перелом в греческой интеллектуальной и моральной жизни и повело к переоценке, а в некоторых случаях даже и поколебало те устои, на которых жизнь эта до того покоилась. Софисты пробудили в греках критическую мысль, заставили их отрешиться от некоторых старых верований и традиций. Афины стали центром этого нового движения, и когда молодой Фукидид в начале Пелопоннесской войны, предвидя то значение, какое она должна иметь, составил план написать ее историю и с этою целью обратился к собиранию материалов, он мог уже достаточно ясно сознавать истинные задачи исторического построения. Он усвоил себе, что основа этого построения должна покоиться на критическом отношении к собираемому им материалу. Он знал, что нужно объяснять исторические события, не обращаясь к сверхъестественному элементу и постоянному вмешательству божества, так как успело уже распространиться мнение о богах Протагора: «О богах не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что их нет; ведь многое мешает знать это, — и неясность предмета, и краткость человеческой жизни».

Как ни заманчиво было бы проследить влияние софистики на мировоззрение Фукидида, приходится отказаться от этой задачи и потому, что основоположения учения софистов известны нам только в общих чертах, и потому, что самый предмет истории Фукидида (не забудем, что это — история главным образом внешняя, военная) не давал ему повода проявить на деле свою осведомленность в софистической премудрости.5 Но, если затруднительно указать вполне определенно влияние софистики на содержание истории Фукидида, мы в состоянии более определенно констатировать это влияние на форму ее изложения. Об этом, впрочем, речь впереди.

Как бы то ни было, Фукидид прожил свои зрелые годы в то время, когда цветы софистики уже вполне распустились и даже стали созревать ее плоды. И он не мог пройти мимо них. Не разделяя мнение Виламови- ца-Мёллендорфа, который в свое время любил злоупотреблять по адресу Фукидида кличкою «софист», можно присоединиться к отзыву того же ученого, когда он в своей «Истории греческой литературы» отзывается о Фукидиде как о «дитяти софистической эпохи».

* * *

— пойти ли по проторенному пути, или поискать нового. Фукидид выбрал последнее, потому что ни работы логографов, ни история Геродота его, очевидно, не удовлетворяли.

К логографам Фукидид относится строго, и к числу их склонен, может быть, не без некоторого основания, причислять и Геродота. Логографы, говорит Фукидид, слагали свои рассказы в заботе не столько об истине, сколько о приятном впечатлении для слуха; они рассказывали о таких событиях, которые ничем подтверждены быть не могут, которые за давностью лет превратились в события сказочные; логографам так же мало можно доверять, как и поэтам, воспевающим события с прикрасами и преувеличениями (I. 210. В противоположность рассказам логографов, Фукидид подчеркивает, что его изложение «чуждо басен» (I. 224). Из логографов он называет поименно только своего старшего современника, Гелланика, и укоряет его за неточность хронологических показаний в событиях «Пятидесятилетия» (I. 972). Указано уже выше, какое значение точности хронологических показаний придавал Фукидид (см. т. I).

Геродота он не называет, но, предполагая, что читателю известна его история, дополняет и исправляет в некоторых случаях ее показания. Можно указать несколько примеров такой скрытой полемики Фукидида с Геродотом. Они отмечены ниже^ в примечаниях, здесь же приводится лишь один пример, очень характерный. Это — отношение обоих историков к Фемистоклу.

Геродот, правда, указывает, что Фемистокл считался умным человеком, что слава о нем как о рассудительнейшем из эллинов гремела по всей Греции, что даже спартанцы присудили Фемистоклу награду за мудрость и ловкость (VIII. НО. 124). Но наряду с этою ходячею молвою о Фемис- токле, к которой Геродот в лучшем случае относится безразлично, он не упускает случая уколоть и очернить Фемистокла, все превосходство которого он видит разве в хитрости и лукавстве (ср. VIII. 57, 68). Не так относится к Фемистоклу Фукидид: ведя, очевидно, скрытую полемику с Геродотом, Фукидид (I. 138^3) пишет настоящий панегирик Фемистоклу, указывает на необыкновенную духовную силу его природы, лишенной какого-либо научного образования, его мгновенную находчивость и проницательность, прозрение будущего.a

Критическое отношение к своим предшественникам является, конечно, первым необходимым условием всякой научной исторической работы. И с примерами его в греческой историографии мы впервые встречаемся у Фукидида.6 показаний предшественников, в частности Геродота, встречается в истории Фукидида лишь спорадически, как бы попутно. В этом отношении труд Фукидида, конечно, резко отличается от трудов современных и вообще близких по времени к нам историков, где критическому элементу отводится иногда слишком широкое место, в ущерб картинности и сжатости общего изложения. Нужно помнить постоянно, что в древности на историческое произведение смотрели не только как на произведение научное, но и как на произведение литературное, и, быть может, второму отдавалось даже сознательное предпочтение пред первым. Произведение древнего историка предназначалось прежде всего для чтения, а потом уже, — для желающих, — и для изучения. Поэтому всякого рода «научный багаж», которым мы так любим щеголять теперь, сознательно опускался из вполне основательной боязни, что такого рода багаж неминуемо должен повести к утрате историческим произведением его литературной художественности. Вот почему древние историки были скупы на критический разбор сведений, почерпаемых ими у своих предшественников, не называли их поименно не только в тех случаях, когда они их опровергали, но даже и тогда, когда они с ними соглашались и пользовались их сведениями. Пример такого отношения к использованным трудам можно указать и у Фукидида. Давно уже доказано, что как для древнейшей истории Сицилии (VI. 2—5), так и для истории первой сицилийской войны, трактованной Фукидидом очень суммарно (ср.: III. 90^ и синхронистически с описанием военных действий, веденных в собственной Греции, Фукидид пользовался «Сицилийской историей» Антиоха Сиракусского, доведшего свое изложение до 424 г. Однако ни единым словом Фукидид не обмолвился о том, что он обязан тут своими сведениями Антиоху. Если бы такой факт случился теперь, в труде нового историка, все завопили бы о плагиате. Но в древности такого рода плагиаты были настолько обычны и настолько непредосудительны, что они, пожалуй, возведены были в своего рода систему и, во всяком случае, ничьего нравственного чувства не шокировали, как явление вполне нормальное и коренящееся в общих условиях тогдашней литературной работы, которая прежде всего должна быть художественной, а затем уже — кому это дано — и научной.b

* * *

В противоположность свободному творчеству поэтической фантазии задачею истинного исторического построения служит передача таких фактов, которые случились в действительности, фактов реальных. Но лишь только историк приступает к установлению таких реальных фактов, он тотчас же встречается с различного рода затруднениями. Из них самое главное — разноречивые, или даже противоречивые показания свидетельств, относящихся к тому или иному факту, или группе фактов. Это затруднение стало воочию пред Фукидидом сразу же, лишь только он приступил к своей работе. Вспомним, что он говорит о том, как он это затруднение пытался преодолеть: «Что касается имевших место в течение войны событий, то я не считал согласным со своею задачею записывать то, что узнавал от первого встречного, или то, что я мог предполагать, но записывал события, очевидцем которых был сам, и то, что слышал от других, после точньЪс, насколько возможно, исследований относительно каждого факта, в отдельности взятого. Изыскания были трудны, потому что очевидцы отдельных фактов передавали об одном и том же неодинаково, но так, как каждый мог передавать, руководствуясь симпатией к той или другой из воюющих сторон, или основываясь на своей памяти» (I. 222-3) Таким образом, самому историку приходилось выбирать из имеющихся у него свидетельских показаний, что истинно, что ложно; от его усмотрения зависело принять или отвергнуть то или другое показание своих источников. Рационалист поступил бы тут, руководствуясь субъективным мерилом, т. е., в конце концов, произвольно, причем субъективизм в данном случае неизбежно должен был повести в некоторых случаях к скептицизму, к признанию того принципа, который выдвинут был софистами, что вообще точное знание невозможно. Фукидид, конечно, хорошо знал этот принцип софистической философии, но он не последовал ему. Он, наоборот, разделял, скорее, принцип сократовской философии, и как Сократ в философии, так и Фукидид в историческом исследовании твердо придерживался реальности фактов, исходил из того положения, что реальное существование исторических событий следует из того воздействия, которое они оказали.

При обработке своей истории Фукидиду приходилось говорить о событиях современных ему, а также и о событиях близкого, и о событиях отдаленного прошлого. Всегда Фукидид стремится прежде всего к тому, чтобы излагать события так, как они были, дать своему читателю «ясное представление о минувшем». Приступая к описанию чумы в Афинах, Фукидид заявляет: «Пусть всякий говорит об этой болезни по своему разумению... я же изложу только, какова была эта болезнь, и укажу те симптомы ее, при виде которых, если она когда-либо повторится, всякий будет в состоянии, имея хоть кое-какие предварительные сведения, распознать ее» (II. 483). Основное стремление Фукидида сообщать только истину побуждает его неоднократно на протяжении всего изложения оговариваться, что он не мог добиться точной истины (ср.: П. 5 5,6; III. 113 6; V. 68 2. 74 3; VI. 2 2. 60 2; VII. 44 1, 68 5; VIII. 64 5. 56 3. 87 4). Когда Фукидид не может поручиться за достоверность сообщаемого им, он неукоснительно отмечает это (ср. I. 118 3; И. 18 5. 20 1. 48 1. 77 6; III. 79 3. 116 2; IV. 104 2; VII. 86 4). Такая добросовестность в деле установления истинности сообщаемых фактов сама по себе уже невольно располагает в пользу того, чтобы относиться с доверием к показаниям Фукидида.

На применении приемов элементарной, так сказать, исторической критики, заключающейся во взвешивании и оценке показаний источников как с субъективной точки зрения, так и по представляемому им содержанию, Фукидид пришел к в высшей степени важному результату: к признанию условности исторической действительности и исторической жизни, зависимости ее от тех или иных предпосылок, определяющих собою состояние каждой эпохи. Свидетельство о том или ином событии может быть признано достоверным и придать этому событию «историчность» лишь в том случае, если оно согласуется не только с общими условиями, с законами природы и с характером человеческой жизни, но также и со специальными условиями соответствующей эпохи. Исследуя эти условия, историк получает новое, уже объективное, мерило для критики предания. Только таким путем оказывается возможным воссоздать и оживить события далекого прошлого. Для этого в распоряжении Фукидида был богатый материал в виде главным образом устной, а отчасти и письменной традиции. Но на основании этого материала нельзя было добиться истины вообще, тем труднее было прийти к надежному результату в установлении деталей. Поэтому вообще при изложении истории отдаленного прошлого Фукидид устанавливает только относительную достоверность даваемых им сообщений. «То, что предшествовало этой (т. е. Пелопоннесской) войне и что происходило в еще более ранние времена, невозможно было, за давностью времени, исследовать с точностью» (I. 12). Исследование древности затруднительно, так как «трудно положиться на относящиеся сюда, безразлично каковы бы они ни были, свидетельства» (I. 20,). Придя к убеждению, что историю далекого прошлого невозможно построить только на основании эпических рассказов и устной традиции (ср. I. 20 1, 21 1, 11 3), Фукидид воссоздает свою «археологию» на данных, представляемых внешней культурой (одежда и вооружение), на исследовании господствовавших в отдаленные времена нравов и обычаев, существовавших тогда средств сообщения, способов кораблестроения, на рассмотрении местоположения городов, результатов могильных находок, экономического развития и т. п. (I. 2 6. 3 1. 6 1. 8 1, 11 1). По всем этим данным и следует представлять себе состояние Эллады в древнейшее время (I. 9 5). Для первоначальной истории Афин Фукидид исходит в своих соображениях из рассмотрения местоположения древнейших афинских святынь (II, 15 4), а говоря о древнейшей истории Сицилии, он предпочитает сознаться в своем незнании и приглашает удовольствоваться теми данными, какие о древнейших обитателях Сицилии сообщают поэты, и тем представлением, какое каждый из читателей имеет об этих обитателях (VI. 2 1). Фукидид упрекает своих современников в том, что они перенимают друг от друга предания о прошлом «без всякой критики» (I. 20 1), так как, говорит он, «большинство людей очень мало озабочено отысканием истины и охотнее принимает готовые мнения» (I. 20 3). Экскурс о Гармодии и Аристогитоне в VI книге имеет своею целью, между прочим, показать, что люди о своем прошлом не имеют «никаких точных сведений» (VI. 54 1). Афинские послы в лакедемонском народном собрании заявляют, между прочим: «Зачем говорить о событиях очень давних, свидетелем которых оказывается не столько собственное наблюдение слушателей, сколько отголоски передаваемых ими рассказов» (I. 73 2). В этом замечании сказалось осторожное отношение Фукидида к событиям далекого прошлого. И насколько оно отличается от общей тенденции древних пользоваться всяким случаем, чтобы связать так или иначе настоящее с отдаленным прошлым!

Детальное применение исторической критики, как всякая научная работа, представляет собою бесконечный процесс, который вряд ли когда- либо может завершиться, так как всякое, — казалось бы, окончательное, — решение того или иного вопроса пред исследователем постоянно выдвигает все новые и новые проблемы. Само собою разумеется, и Фукидид не мог всюду и всегда отыскать правильное решение. Но знаменательно уже то, что он первый вполне определенно сознал важность правильной постановки вопроса об исторической критике и в целом ряде случаев успешно применил ее. Особенно это нужно подчеркнуть по отношению к мастерски набросанной им картине древнейшей истории Эллады. Придерживаясь только основных черт предания, передаваемого поэтами и логографами, говорит Гомперц,7 Ясно понимая, что у него нет средств воссоздать сколько-нибудь верную картину отдаленного прошлого, очистив его от прикрас, преувеличений и искажений поэтов, он вступает на совершенно новый путь исследования, свидетельствующий о его удивительной дальновидности и глубокомыслии. Он прибегает к дедукции, притом к дедукции в такой форме, которая одна только и пригодна для распутывания исторических проблем; это обращенно-дедук- тивный метод или метод обратного умозаключения. Вооруженный такими средствами, одаренный зоркостью, от которой ничто не укрывается, не ослепленный национальной гордостью, без склонности к прикрасам, Фукидид мог дать верную в основных частях картину древнейшей Эллады, пользуясь небольшим количеством данных, признанных достоверными.

Следует, однако, отметить, что при всем скепсисе по отношению к деталям, сообщаемым рассказами эпических поэтов и логографов, Фукидид в основе смотрит на эти рассказы как на вполне исторические. Как об исторических фактах и личностях он говорит и о Троянской войне (I. 9. 10), и об Эллине и его сыновьях (I. 3), и о Миносе (I. 4. 8 2), и о Тесее (II. 15 1,2) и о Терее и Пандионе (II. 29 3), и о сыновьях Амфиарая (II. 65. 102 5,6), и о Харибде (IV. 24 5), и о киклопах и лестригонах (VI. 2 1) и пр. Конечно, ставить это в упрек Фукидиду было бы не только не основательно, но и противоестественно: Фукидид не мог еще дойти до того, чтобы различить мифическое от исторического. Крупный шаг вперед по сравнению со всеми предшественниками он сделал в том отношении, что отличал вполне точно современное от далекого прошлого, которое для него, как и для всякого грека, было своим и родным, а потому и историческим.

* * *

При изложении событий, современных ему, Фукидид стремился, как мы сказали, установить возможно точно истину. Когда это ему не удается, когда он встречается с разноречивыми версиями об одном и том же факте, он передает то, что удалось ему узнать (ср.: II. 55; VIII. 87 3), или же в некоторых случаях отказывается от установления подробностей, ссылаясь на то, что «нелегко было добиться сведений ни от той, ни от другой из воюющих сторон» (VII. 44 1).

Попытки определить источники Фукидида для отдельных сообщений не могут идти далее общих предположений, так как лишь в очень редких случаях мы в состоянии проконтролировать сведения, сообщаемые Фуки- дидом, сообщениями, идущими из других источников. Так, о заговоре Гармодия и Аристогитона (VI. 59) имеется довольно подробный рассказ в «Афинской политии» Аристотеля, отличающийся от рассказа Фукидида. Более серьезно отличие Аристотеля в той же «Афинской политии» от Фукидида в изложении истории олигархического переворота в Афинах 411 г. Много спорили и продолжают спорить о том, кому в данном случае следует отдать предпочтение, Фукидиду или Аристотелю, рассказ которого построен отчасти на документальных данных. Так как оба источника, и Фукидид, и Аристотель, одинаково, в сущности, надежны, приходится пока что оставить вопрос о том, кто из них ближе передает истину, неразрешенным.c

Фукидид сам сознавал, какое важное значение имеют показания документальных источников в силу присущей им объективности. В этом отношении он стоит вполне на уровне современных требований, предъявляемых историку, который только тогда и может считать изложение того или иного факта вполне надежным, когда он в состоянии подкрепить его ссылкою на данные, заключающиеся в документальных источниках. В истории Фукидида мы находим неоднократные примеры привлечения документальных источников главным образом в тех случаях, когда ему приходится говорить о дипломатических сношениях. Им приводятся дословно следующие документы: 1) о перемирии между Афинами и Спартой в 423 г. (VI. 118—119), 2) о заключении пятидесятилетнего мира между Афинами и Спартой в 421 г. (V. 18—19), 3) о заключении союза между Афинами и Спартой в 421 г. (V. 23—24), 4) о заключении союза между Афинами, Аргосом, Мантинеей и Элидой (V. 47), 5) о заключении союза между Спартой, Аргосом, Пердиккой и халкидянами в 418 г. (V. 77. 79), 6) о заключении трех последовательных договоров между Спартою и Персией (VIII. 18. 37. 58). По счастливой случайности четвертый из перечисленных документов сохранился до нас и в оригинале, из сличения которого с текстом Фукидида оказалось, что последний во всем существенном вполне точно передает текст договора; мелкие же отличия, наблюдаемые при сличении текста, приводимого Фукидидом, с текстом дошедшего до нас оригинала, свидетельствуют, скорее всего, о том, что в таком именно виде Фукидиду и доставлена была копия договора лицом, ее делавшим.8 Пердиккой и халкидянами, приводится историком даже не на аттическом, а на дорийском диалекте, с некоторыми чертами лаконского и дорийского говоров.d

Стремясь к точному знанию (V. 26 5), излагая события не так, как ему казалось, не так, как о них сообщал первый встречный, а в качестве очевидца, или на основании критически проверенных сведений (I. 22 2), Фукидид старался привлечь для воссоздания истинной прошлой и современной ему истории все имевшиеся в его распоряжении средства. Добросовестность, тщательность и осторожность в отыскании истины, проявляемые Фукидидом, свидетельствуют о том, что он ясно сознавал и на практике осуществлял то главное требование, которое должно быть предъявляемо ко всякому истинно историческому труду — объективно относиться к тому, что излагается. До Фукидида история понималась как собрание интересных рассказов. Старший современник Фукидида, Гелланик, писал хроники и истории возникновения городов, причем на современные ему события обращал мало внимания. Геродот не дал исторического изложения в себе самом замкнутого, почему у него очень много места уделено побочному, второстепенному. Геродот считает своею обязанностью точно передавать то, что он слышал. Он не касается правдивости передаваемого, не критикует его. Весь труд Геродота проникнут еще дыханием эпоса, и если в нем встречается мотивировка того или иного события, то она дается всецело в духе народной саги. Фукидид считал своею задачею уяснить себе процесс исторических событий в их взаимной связи, представить возникновение того или иного явления из окружающей его обстановки, понять вместе с тем его историческое значение и воздействие, выделить из всего обилия единичных процессов те факторы, которые имели историческое значение. Вполне определенно противопоставляет Фукидид себя и свое произведение трудам своих предшественников и их выступлениям пред публикою. «Быть может, — говорит он, — изложение мое, чуждое басен, покажется менее приятным для слуха; зато его сочтут достаточно полезным все те, которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом или подобном виде. Мой труд рассчитан не столько на то, чтобы послужить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки» (I. 22 4).

Чтобы достигнуть этой цели, Фукидид приложил все силы своего дарования, непрестанно и неустанно обрабатывая свой материал до тех пор, пока он не придал ему такого вида, какой представлялся ему вполне соответствующим поставленной им себе задаче. Фукидид стремится изобразить пред читателем события так, как если бы они разыгрывались у него пред глазами, как если бы самый процесс их развития проходил в уме читателя. Внутренняя наглядность изложения составляет одну из отличительных особенностей труда Фукидида: вдумчивый читатель не только знакомится с внешним ходом событий, но он понимает внутреннюю связь их, осязает результаты их во всей их совокупности. Историк, излагающий современные ему события, как бы он ни был одарен, какими бы наилучшими сведениями он ни обладал, всегда рискует заприметить лишь часть событий; он никогда не в состоянии оценить по достоинству значения отдельных фактов и потому в своем обсуждении их может впасть в заблуждение. Надежное и вполне обоснованное суждение о событиях можно получить лишь в том случае, когда развитие их завершилось, когда результаты событий, их историческое воздействие становится для нас ясным и несомненным. Однако такому суждению надлежит создаться самому в уме читателя, оно не должно быть навязано ему историком. Пред читателем должны пройти события в том виде, в каком они фактически имели место; он должен принять во внимание всю совокупность их. Задача историка и состоит в том, чтобы явиться, так сказать, посредником между событиями и знакомящимся с ними читателем. Само собою разумеется, историк не в состоянии, да и не должен, упоминать в своем изложении всех событий — на то он и историк, а не хронист. На нем лежит сложная и ответственная задача: из массы отдельных событий выбрать наиболее характерные, значительные и представляющие исторический интерес. Однако историк обязан не только "выбрать такие события, но и умело расположить и осветить их в своем изложении, так, чтобы в результате этой работы создалась своего рода историческая картина, умело скомпа- нованная и надлежаще освещенная, картина, в которой соблюдена была бы историческая перспектива.

Фукидид и в этом отношении стоял на высоте требований, предъявляемых всякому серьезному историку. Он умел различать события важные и второстепенные. Вот наиболее характерный пример этого. По господствующему в Афинах в начале Пелопоннесской войны взгляду, Архидамову войну вызвал Перикл изданием так называемого Мегарского постановления, в силу которого соседям афинян, мегарянам, воспрещалось посещение аттических гаваней и рынков, что грозило Мегариде полным экономическим разорением.9 Для Фукидида издание Мегарского постановления — факт совершенно второстепенный, упоминаемый им мимоходом (I. 674). Факт этот получил значение только вследствие того, что в последних переговорах, имевших место между Афинами и Спартой перед началом военных действий, лакедемоняне напирали на него и требовали отмены Мегарского постановления (Ι. 139ι). Если бы афиняне тут уступили, то лакедемоняне стали бы им предъявлять все новые и новые требования. Когда в народном собрании стали раздаваться голоса об отмене Мегарского постановления, так как оно является помехой миру (I. 1394), Перикл энергично выступил против этого. Не думайте, говорил он афинянам, «будто мы начинаем войну из-за мелочей, когда не хотим отменить постановления о мегарянах, на чем лакедемоняне настаивают всего больше, уверяя, что войны не будет, если постановление это будет отменено. Не упрекайте себя в том, будто вы начали войну по маловажной причине... Если вы уступите лакедемонянам, они тотчас предъявят вам какие-нибудь другие более тяжкие требования, полагая, что вы из страха пошли на уступки» (I. 140 4,5) И конфликты Афин с Коринфом из-за Керкиры и Потидеи не являются, в глазах Фукидида, причинами войны. Это — только поводы к ней. И если бы их не было, война все равно возгорелась бы. Истинная причина войны — угрожающее положение, занятое Афинской державой, ставшее невыносимым для лакедемонян и их союзников (I. 118 2).

падения Афин в 404 г., составляет одно целое: первая, так называемая Архидамова война (431—421), мнимое, лишь номинальное замирение (421—415), в течение которого продолжались всякого рода столкновения, принимавшие иногда очень ожесточенный характер, Сицилийская экспедиция (415—413), наконец, последовавшая за нею так называемая Деке- лейская война (414—404), закончившаяся крушением Афинской державы, — все это лишь отдельные этапы одной общей, двадцатисемилетней войны. Правильно, или неправильно такое понимание Фукидидом Пелопоннесской войны, оно, во всяком случае, составляет неотъемлемую собственность самого Фукидида, им первым введено в обращение в историческую литературу и затем укрепилось в ней. Современники Фукидида держались на этот счет иного мнения, и никто не думал, что два больших периода войны, разделенные промежутком мнимого замирения, должны быть рассматриваемы как одно органическое целое.

Сторонники прогрессивной критики по вопросу о композиции труда Фукидида приводят в подтверждение правильности своего мнения, между прочим, то соображение, что во времена Фукидида представление о непрерывности всей двадцатисемилетней войны было необычно. Но что же из этого следует? Только то, что в историческом понимании войны Фукидид возвысился над общим уровнем своих современников. Непредубежденный читатель может понять вступление Фукидида ко всему труду лишь в том смысле, что задачею историка было описать всю двадцатисемилетнюю войну как одно целое. Фукидид в первых же строках своего труда называет Пелопоннесскую войну «важною и самою достопримечательною в сравнении со всеми предшествовавшими», вызвавшею «величайшее движение среди эллинов и некоторой части варваров» (I. 1). Так мог отзываться Фукидид, конечно, только о всей Пелопоннесской войне, а не об одной Архидамовой. Упомянув о Никиевом мире и о заключении, немного спустя после него, союза между Афинами и Спартой, о возвращении афинянами лакедемонских пленников, захваченных на Сфактерии, Фукидид непосредственно продолжает: «И началась летняя кампания одиннадцатого года войны»; при этом он подчеркивает: «Описание первой войны, непрерывно веденной в течение этих десяти лет, закончено» (V. 24 2). Этим Фукидид хочет сказать только одно: первый период войны закончился, что соответствовало и фактическому положению дела.

Начался второй период войны — период замирения между враждующими сторонами, когда «мир водворился между народами, принявшими договор и союз». Однако Фукидид сознает, что замирение было только мнимое, и потому он продолжает: «Но Коринф и некоторые пелопоннесские государства стали расшатывать достигнутые результаты, и тотчас началось новое брожение в отношениях союзников к Лакедемону. Кроме того, с течением времени афиняне стали подозрительно относиться к лакедемонянам, так как последние кое в чем не исполнили постановлений договора. В течение шести лет и десяти месяцев стороны (т. е. Афины и Спарта) воздерживались от походов в земли друг друга; но за пределами своих земель (т. е. Аттики и Пелопоннеса) они среди ненадежного замирения причиняли друг другу очень большой вред. Потом, будучи вынуждены разорвать договор, заключенный после десяти лет войны, стороны снова вступили в открытую борьбу» (V. 25). Далее следует то, что сторонники прогрессивной критики называют «вторым вступлением», наличность и «полемический тон» которого служит в их глазах доказательством того, будто Фукидид сперва описал Архидамову войну как нечто целое и в себе самом законченное, а затем, спустя уже значительный промежуток времени, приступил к дальнейшему продолжению своего труда, т. е. к описанию времени замирения, Сицилийской экспедиции и Ионийско-Декелейской войны. На самом деле, это пресловутое второе вступление не разрывает, а скорее связывает обе части истории Фукидида. Да оно, строго говоря, и не может быть рассматриваемо как вступление ко второй части истории Фукидида. Назначение этого вступления — показать или, лучше, подчеркнуть непрерывность всей двадцатисемилетней войны, а попутно с этим доказать правильность положенной Фукидидом в основу его изложения хронологической системы. «Тот же Фукидид-афинянин описал и эти события (т. е. последовавшие за Никиевым миром)... до тех пор, пока лакедемоняне и их союзники не положили конец владычеству афинян и не овладели длинными стенами и Пиреем. До этого момента война длилась в общей сложности двадцать семь лет. Если кто-либо не будет считать за войну состоявшееся в промежутке ее примирение, тот будет судить неверно. Если судить о времени примирения по тем фактам, которые отличают его от времени более раннего (т. е. до 421 г.) и более позднего (т. е. после 415 г.), то, окажется, не следует считать его мирным временем: не все, определенное договором, было возвращено и получено; сверх того, с обеих сторон происходили нарушения договора в Мантинейской и Эпидаврской войнах и в других предприятиях; да и союзники Фракийского побережья были не менее, чем прежде, враждебно настроены к афинянам, а беотяне соблюдали перемирие, которое должно было возобновляться каждые десять дней (т. е. очень ненадежное). Таким образом, каждый найдет указанное число лет с несколькими днями, если к первой десятилетней войне (т. е., точнее сказать, к первому периоду ее) прибавит подозрительное замирение и следовавшую затем войну... Итак, я изложу наступившие после десяти лет (войны) распри, нарушения мирного договора и последовавшие затем военные события» (V. 26).e

Отличительною чертою труда Фукидида служит то, что в нем повсюду сами факты объясняют течение событий. Читатель с постоянным напряжением должен следовать за ними и составлять на основании их свое суждение. Этим свойством Фукидида и объясняется то, что он избегает всякого рода вступления, подготовляющие читателя к восприятию излагаемых фактов, не предлагает и своих заключений, вытекающих из сообщенных фактов. Из начальных строк труда Фукидида читатель узнает только то, что предметом его будет служить история войны между пело- поннесцами и афинянами, «как они вели ее друг против друга», иными словами, Фукидид обещает излагать факты войны. Что он разумеет под последнею, читатель узнает только тогда, когда ознакомится со всеми этими фактами на всем их протяжении. Лишь после того как окончился первый период войны, когда, казалось, наступило примирение между враждующими сторонами, Фукидид считает своею обязанностью предупредить читателя — не считать войну закончившеюся, ибо такому представлению противоречили бы последовавшие за примирением факты. До этого момента читатель приглашается попросту следовать за изложением Фукидида и воспринимать самые факты в том виде, в каком историк их изображает.

Теми же принципами руководствовался Фукидид и тогда, когда он составлял обширное введение к истории Пелопоннесской войны, занимающее теперь, в общей композиции его труда, почти всю первую книгу. Оно распадается на следующие, легко различимые, отделы. Прежде всего Фукидид предлагает читателю очерк культурного состояния Эллады в древнейшее время. Этот очерк составлен Фукидидом не потому, что он хотел поделиться с читателем добытыми им сведениями о древнейшей Элладе. Его назначение стоит в теснейшей связи с предметом главной темы Фукидида — историей Пелопоннесской войны. Фукидиду нужно доказать, что описываемая им война «самая достопримечательная в сравнении со всеми предшествовавшими», что в очень отдаленном прошлом «не случилось ничего важного ни в области военных событий, ни в каком-либо ином отношении» (I. 1 2). Доказывается это тем, что до Троянской войны эллины, «по слабости и отсутствию взаимного общения», не могли выступать в каких-либо общих предприятиях (I. 3 4). Троянский поход эллины были в состоянии предпринять лишь «после того, как больше освоились с морем» (I. 3 5). Следуя преданию, Фукидид готов допустить, что «Троянский поход был самым грандиозным из всех предшествовавших»; однако даже и возвеличенный и разукрашенный Гомером, он оказывается «слишком незначительным» (I. 10 3) в сравнении с тем, «как рисует его молва и установившееся ныне чрез поэтов предание» (I. 11 3). Те войны, какие происходили в Греции после Троянского похода, несмотря на то что Эллада становилась могущественнее и богатела (I. 13 1), «происходили каждый раз только между соседями; походов в чужие земли, далеко от родины, с завоевательными целями эллины не предпринимали» (I. 15 2). Тираны, игравшие такую важную роль в истории древнейшей Греции, вели войны только с соседями (I. 17). Персидские войны, в глазах Фукидида, из «прежних событий — самое важное». Но и они были решены быстро «двумя морскими и двумя сухопутными сражениями» (I. 2З 1).10.

«важнее прежних, если судить по имевшим в ней место событиям» (I. 21 2). Она «затянулась надолго, и за время ее Эллада испытала столько бедствий, сколько не испытывала раньше в равный промежуток времени», причем все эти беды обрушились одновременно с войною (I. 23 4-5).

Доказав, что Пелопоннесская война «самая достопримечательная в сравнении со всеми предшествовавшими», Фукидид непосредственно обращается к изложению событий, послуживших поводами к ней. «Начали войну афиняне и пелопоннесцы нарушением тридцатилетнего договора». А «чтобы в будущем кто-нибудь не стал доискиваться, откуда возникла у эллинов такая война, я предварительно изложу распри и причины, вследствие которых мир был нарушен». Но тут же Фукидид заявляет с полною определенностью, что «истиннейший повод» (точнее сказать, причина) войны «состоит в том, что афиняне своим усилением стали внушать опасение лакедемонянам и тем вынудили их начать войну» (I. 23 4-5).

Изложив ближайшие поводы к возникновению войны (керкирские: I. 24—55, и потидейские дела: I. 56—65) и решение Спарты объявить войну, причем Спартою руководило в данном случае главным образом опасение дальнейшего роста афинского могущества (I. 88), Фукидид приступает к изложению обстоятельств, способствовавших усилению этого могущества (Ι. 89ι). «Лакедемоняне, — говорит Фукидид, — в сравнительно малой степени тревожились этим, потому что и раньше они с трудом решались на войны, да и внутренние войны их удерживали. Так продолжалось до тех пор, пока могущество афинян не обозначилось ясно, и афиняне не стали затрагивать лакедемонских союзников. Тогда лакедемоняне не могли уже более сносить этого и решили, что необходимо со всей энергией взяться за дело, объявить афинянам войну и, если можно, сокрушить их мощь» (I. 118 2). Так Фукидид подходит к главному предмету своего труда. Тема его строго концентрирована и все введение, как очерк политического и культурного развития эллинского народа до конца господства тираний и начала Персидских войн, так и краткая история эпохи пятидесятилетия, стоит в ближайшем отношении к главной теме: первый очерк имеет в виду доказать, что Пелопоннесская война — самая значительная в сравнении со всеми предыдущими, второй — выяснить истинные причины ее. И во введении Фукидид строит свое изложение так, что заставляет факты говорить сами за себя, и ограничивается лишь краткими резюме, вытекающими из фактов и как бы напоминающими читателю о том, чего ради они излагаются.

Вследствие всего этого изложение причин и поводов, поведших к Пелопоннесской войне, а равно и указание на степень ее важности приобретает удивительную наглядность и очевидную непринужденность. Эту же наглядность Фукидид имеет в виду при описании истории самой войны, когда он излагает события ее в строго синхронистическом порядке. Благодаря этому читатель в любой момент оказывается в состоянии обозреть всю совокупность событий и составить себе непосредственное представление о том, как они взаимно сцеплялись между собою и какое они оказывали воздействие.

* * *

Историк, имеющий своею задачею воссоздать картину описываемой им эпохи, неизбежно должен столкнуться с очень важным вопросом: так как всех событий, имеющих место в течение этой эпохи, вместить в пределы даваемой им картины нельзя (иначе получилась бы не историческая картина, а в беспорядочной пестроте набросанный узор), то какие из этих событий следует ему выбрать, иными словами, какие события являются действительно историческими и потому заслуживают быть занесенными в его картину? Выбор и распорядок событий — самая важная и ответственнейшая задача во всяком историческом изложении, и этим, как приходилось уже указывать, история отличается от хроники. Заслуживает быть занесенным в историю, разумеется, только то событие, которое имело историческое значение. Но признать или не признать то или иное событие историческим зависит уже от субъективного суждения самого историка, а также от того общего представления, какое он составил себе об общем ходе развития описываемой им эпохи. Если историк может и должен соблюдать объективность в своей подготовительной работе — в собирании, по возможности полном, всего материала, относящегося к изучаемой им эпохе, а также и в критике этого материла, то те результаты, которые получаются на основании этой подготовительной работы и которые находят свое завершение в предлагаемом историком читателю изложении, являются личным делом его самого. Поэтому выбор и расположение событий, принимаемых историком в свое изложение, всегда составляли и будут составлять в историческом построении субъективный элемент.

воссоздать. Можно предполагать только, что Фукидид вложил в свое изложение далеко не весь тот материал, который был у него в распоряжении. Остается, следовательно, считаться лишь с тем, что он нашел нужным внести в свое изложение. И тут нужно заметить, что в выборе событий Фукидид поставил себе очень тесные и определенные границы.

Grundy совершенно справедливо характеризует историю Фукидида, как историю специально военную, и объясняет, почему такая тема была значительна на общем фоне исторических судеб греческого народа. Такой сюжет мог быть занимателен сам по себе; он мог быть и поучительным. Недаром Фукидид заметил: «Быть может, изложение мое... сочтут достаточно полезным все те, которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом или подобном виде» (I. 22 4).

Мы видели, что Фукидид строго концентрировал свою тему — историю Пелопоннесской войны. Он строго концентрирует и изложение своей темы. В течение Пелопоннесской войны произошло много таких событий, которые представляют для нас живой интерес, о которых мы с жадностью готовы были бы получить сведения от Фукидида. Но... о них Фукидид либо не упоминает вовсе, либо говорит мимоходом. О Мегарском постановлении, как об одном из поводов, поведших к войне, упоминалось уже выше. Напрасно стали бы мы искать у Фукидида более или менее точные сведения об отношении Афин к Сицилии и вообще к Западу в эпоху до Пелопоннесской войны, или об отношениях Афин с Македонией, о событиях внутренней и экономической истории государств, вовлеченных в борьбу, и т. д. и т. д. Быть может, кое-кого из читателей и не удовлетворит выбор событий, внесенных Фукидидом в свое изложение. Тут приходится считаться с тем, что Фукидид, поступая так, а не иначе, выдвигая одно и выпуская другое, действовал, во всяком случае, сознательно и поступал bona, а не mala fide. Невозможно перенестись в умственную лабораторию Фукидида, невозможно решить, почему одно событие Фукидид считал историческим и потому достойным внесения в свое повествование, а другое — нет. Нередко Фукидид довольствуется лишь сжато формулированным намеком, который только дразнит читателя, жаждущего узнать подробности, и побуждает его самого делать то или иное предположение. Но нужно иметь в виду, что Фукидид старается всегда стоять на почве строго проверенных фактов; там, где у него нет достаточно надежных сведений, он предпочитает лучше умолчать, нежели строить гипотезы. И главное стремление Фукидида — изобразить ход событий в ясной последовательности — определенно проводится им на всем протяжении его труда.

В свое время Фукидиду делались упреки в том, что он, руководствуясь личными, или партийными (в целях оправдания политики Перикла, не сумевшего предотвратить Пелопоннесскую войну) соображениями, хотя и не допускал извращения фактов, но все же утаивал истину или придавал ей одностороннюю партийную окраску. Несостоятельность таких упреков, в общем, можно считать прочно доказанной, хотя это и не должно исключать необходимости подвергать критическому разбору, там, где это требуется, отдельные сообщения, даваемые Фукидидом f

* * *

Если раздавались по адресу Фукидида упреки в «умолчании» о тех или иных фактах, то, с другой стороны, некоторые склонны упрекать его в том, что он нарушил связность своего изложения имеющимися в его истории отступлениями, или экскурсами, вредно будто бы отзывающимися на ней с точки зрения и непрерывности содержания, и формы произведения. Необходимо коснуться этого вопроса хотя бы вкратце.

Начнем с рассмотрения самого обширного и к тому же дважды встречающегося в труде Фукидида экскурса, касающегося истории Писис- тратидов. Относительно первого упоминания о них (I. 20 2) много говорить не придется. Экскурс — мы бы сказали, пользуясь современной терминологией, скорее примечание — стоит в непосредственной связи с рассказом. Фукидид говорит: «Люди перенимают друг от друга предания о прошлом, хотя бы это относилось к их родине, одинаково без всякой критики» (I. 20 1). И далее следует: «Так, например, большинство афинян полагает, что Гиппарх...» и т. д. Приведя этот пример, Фукидид им не ограничивается и указывает еще один в доказательство того, что «прочие эллины (т. е. не афиняне) неправильно представляют себе многие иные события, даже современные, не изглаженные из памяти времен» (I. 20 3). Следует указание о Спарте. Отсюда, из обоих этих примеров, делается заключение: «Столь мало большинство людей озабочено отысканием истины и охотнее принимает готовые мнения». Подвергнув разбору неправильный прием — основывать свои заключения без критики предания (здесь, как мы видели выше, скрывается и полемика с Геродотом), Фукидид оправдывает свой метод исследования прошлого (I. 21).

Сложнее — по крайней мере, на первый взгляд — обстоит дело со вторым экскурсом о Писистратидах, занимающим главы 54—59 VI книги. Здесь экскурс связан с историей оскорбления мистерий и герм, случившейся пред Сицилийской экспедицией, историей, в которой был замешан Алкивиад. В предшествующей (53-й) главе Фукидид говорит о том, что в Катане афиняне застали корабль «Саламинию», явившийся из Афин за Алкивиадом. «Дело в том, — продолжает Фукидид, — что афиняне после отплытия войск продолжали расследование преступления, касающегося мистерий и герм; не проверяя показания доносчиков и вследствие подозрительности все принимая на веру, они хватали и сажали в оковы вполне безупречных граждан по показаниям людей порочных. Им казалось более полезным расследовать дело и открыть виновных, нежели, считаясь с порочностью доносчика, оставить строгий розыск и тем дать возможность ускользнуть от наказания человеку виновному, хотя бы он и пользовался незапятнанною репутацией. Народ знал по слухам, насколько тяжела стала под конец тирания Писистрата и сыновей его, знал также, что она низвергнута была не самими афинянами и не Гермодием, но лакедемонянами, а потому постоянно был в тревоге и ко всему относился подозрительно». И непосредственно затем следует: «Отважная попытка Аристоги- тона и Гармодия вызвана была случайной любовной историей. Более подробным изложением ее (т. е. этой попытки) я докажу, что даже афиняне, не говоря уже о прочих эллинах, не имеют о своих тиранах и вообще о своем прошлом никаких точных сведений. Дело было так» (VI. 54 1). Не будем повторять рассказа Фукидида. Отметим только его намерение опровергнуть господствующее представление, будто власть получил Гип- парх, тогда как на самом деле ее унаследовал Гиппий (VI. 54 2). Это, говорит Фукидид, «я точно знаю и утверждаю это на основании имеющихся у меня сведений с большею, нежели другие, достоверностью. В этом, впрочем, можно убедиться и из дальнейшего рассказа» (VI. 66 1). Следует описание убиения Гиппарха, после чего «тирания стала более суровой для афинян» (VI. 59 2). «Еще три года Гиппий был тираном в Афинах; на четвертый год он был низложен лакедемонянами и теми из Алкмеонидов, которые находились в изгнании» (VI. 59 4).

Из приведенного ясно следует, что экскурс о Писистратидах, как и экскурс в I книге, имеет прежде всего критическую цель, показать, что афиняне и греки вообще плохо знают свое прошлое, в чем виноваты, разумеется, предшественники Фукидида. Спрашивается, почему, однако, Фукидид не включил свой большой экскурс о Писистратидах в I книгу, не связал его с первым экскурсом, преследующим также критическую цель, а уделил ему место в VI книге, присоединив его к истории, касающейся Алкивиада. Ибо, покончив с экскурсом, Фукидид возвращается к прерванному рассказу и продолжает: «Имея в виду эти события и вспоминая все, что было известно о них по рассказам, афинский народ в описываемое нами время негодовал, относился подозрительно к тем, которые навлекли на себя обвинение в деле, касающемся мистерий, и решил, что все это учинено заговорщиками с целью установить олигархию или тиранию» (VI. 60 1). Вот в чем, следовательно, кроется внутренний, психологический, смысл экскурса. Фукидиду нужно объяснить настроение афинского общества в 415 г., возбужденное кощунством, в котором замешано было имя Алкивиада, главного виновника Сицилийского похода, того Алкивиада, которого афиняне решили теперь отозвать с театра военных действий в самом их начале. Гласно Алкивиада обвиняли в кощунстве против религии, но негласно — для гласного обвинения не было данных — Алкивиада обвиняли его недруги также и в «кощунстве» против демократии, т. е. в стремлении заменить ее олигархией, а не то и тиранией. А «народ (т. е. демократическая партия) знал по слухам, насколько тяжела стала под конец тирания Писистрата и его сыновей, знал также, что она низвергнута была не самими афинянами и не Гармодием, но лакедемонянами», знал он, конечно, и то, что теперь лакедемоняне, несмотря на временное замирение, — враги афинян и не будут, как то было при Гиппий, низлагать в Афинах тиранию (или олигархию), а, напротив, если она будет введена, станут поддерживать ее, так как, конечно, уже и тогда, в 415 г., в глазах тех афинян, которые относились отрицательно к демократии, олигархический строй Спарты представлялся идеалом.

Теперь, думается, ясен внутренний мотив, руководивший Фукидидом, когда он включил экскурс о Писистратидах именно в VI книгу, связав его с историей Алкивиада.

— главным образом история военная. О событиях, касающихся внутренней жизни государств, вовлеченных в борьбу, он не любит распространяться, говорит о них мимоходом. Но при изложении событий, связанных с началом Сицилийской экспедиции, Фукидиду по ходу рассказа и для его ясности (а к ней Фукидид, как мы видели, всегда стремится) неизбежно пришлось коснуться и обстоятельств внутренней истории. Фукидиду нужно сделать понятным для читателя тот, казалось бы, непостижимый факт, как это афиняне (т. е. афинская демократия) после того, как они снабдили Алкивиада в звании стратега полномочною властью (VI. 82), после того, как они, увлеченные его доводами (VI. 15—18), отправили в Сицилию (а к ней они давно стремились) огромную экспедицию, по одному только подозрению Алкивиада в кощунстве над гермами и мистериями решают отозвать его обратно для оправдания во взводимом на него, но не доказанном, преступлении. Фукидиду нужно показать, что это в сущности только предлог, что причина заключалась не в религиозном кощунстве Алкивиада, а в его политическом кощунстве, которое на основании прецедента с Гиппием пугало афинян куда более, чем страх пред богами за осквернение герм.

Итак, экскурс о Писистратидах в VI книге истории Фукидида, вызвавший столько объяснений и, со стороны некоторых, столько нареканий на Фукидида, стоит, на мой взгляд, в органической связи с общим ходом изложения истории Пелопоннесской войны. Он принял у Фукидида несколько большие, чем казалось бы нужным, размеры, во-первых, потому, что, сообщая историю падения тирании в Афинах, Фукидид на основании более точных данных, имевшихся в его распоряжении, пользуется случаем исправить установившуюся версию события, т. е. сообщить истину о нем, во-вторых, потому, что при Фукидиде историческое изложение обходилось еще без всякого рода «примечаний» и «приложений», имеющих большое применение в трудах новых ученых. Если бы Фукидид вынес экскурс о Писистратидах в «подстрочное примечание», или поместил его в конце труда в виде «приложения», никому в голову бы не пришло доискиваться объяснения того, почему этот экскурс нашел себе место в истории Фукидида, а тем более — упрекать его в нарушении стройности изложения. В настоящем его виде экскурс этот служит лишь чрезвычайно ценным показателем того метода, которому Фукидид следовал в своей истории.

Об остальных «экскурсах», в ней встречающихся, достаточно будет сказать несколько слов.

Экскурс о древнейшей этнографии и истории Сицилии (VI. 2—5) стоит в ближайшем отношении к теме труда Фукидида. Приступая к изложению истории Сицилийской экспедиции, имевшей такое важное значение в общем ходе Пелопоннесской войны, Фукидид вполне естественно должен был познакомить читателя с Сицилией, тем более что «большая часть афинян не имела представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, эллинов и варваров, и не предполагала, что предпринимает войну, лишь немного уступающую той, какую афиняне вели с пелопон- несцами» (VI. 1 1). Экскурс оканчивается заключением: «Вот сколько племен эллинских и варварских обитало в Сицилии, и как велик был остров, против которого афиняне решили идти войною» (VI. 6 1).

Такое же назначение имеет и экскурс, посвященный описанию царства одрисов во Фракии (П. 96—97), о котором читатель Фукидида, разумеется, имел довольно смутное представление, тогда как Фукидид был о нем, надо полагать, хорошо осведомлен вследствие того, что во Фракии он долго жил. С этою же поучительною целью к экскурсу о царстве одрисов присоединен краткий экскурс о Македонии в эпоху Пердикки (II. 99). Оба эти экскурса всецело укладываются в рамки темы истории Фукидида.

— выяснить отношение учрежденной тогда афинянами пентетериды, т. е. празднества, справлявшегося каждые четыре года, к древнему делосскому празднеству.

Экскурс о древних Афинах (П. 15) понадобился Фукидиду для того, чтобы пояснить читателю, почему афинянам в 431 г. «тяжело было сниматься с места», так как «большинство их привыкло постоянно жить на своих полях» (И. 14 2; ср. 16 1). Не исключена возможность, что в этом экскурсе Фукидид, обладавший точными сведениями о древнейшей истории Аттики, полемизировал скрыто с кем-либо из логографов.

Экскурс о Килоне (I. 126) имеет своею целью: 1) пояснить, почему «лакедемоняне потребовали от афинян через своих послов изгнания виновных в кощунстве против богини» (I. 126 2); 2) исправить и дополнить рассказ о кощунстве Килона, даваемый Геродотом (V. 71).g

В связи с экскурсом о Килоне стоит и экскурс о спартанском полководце Павсании (I. 128—134). Фукидиду нужно было пояснить требование афинян «изгнать запятнанных скверною на Тенаре» (I. 128, предъявленное ими лакедемонянам в ответ на требование последних изгнать Перикла, причастного, как Алкмеонид, к делу Килона. Фукидид, однако, в экскурсе о Павсании счел удобным поделиться с читателем и теми подробными сведениями, какие он имел о тиранических стремлениях Павсания и об его конце и которые у предшественников Фукидида, очевидно, не сообщались, или, что также возможно, излагались превратно. Свои сведения о Павсании Фукидид, несомненно, получил от лакедемонян, может быть, даже в самой Спарте, где он видел и надпись на его могильной плите (I. 134 4).

Так как лакедемоняне в ответ на требование афинян «изгнания виновников» кощунства по поводу смерти Павсания «обвиняли по делу Павсания вместе с ним в сочувствии к персам также и Фемистокла» и «требовали подвергнуть такой же каре (что и Павсания) и Фемистокла» (I. 135 2), то у Фукидида, в pendant к экскурсу о Павсании и непосредственно за ним, следует и экскурс о Фемистокле (I. 135 3—138). Если экскурсы о Килоне и Павсании имеют отношение к главной теме истории Фукидида, то экскурс его о Фемистокле стоит, строго говоря, вне рамок этой темы. Думается, целью экскурса о Фемистокле было главным образом желание Фукидида представить этого выдающегося деятеля Афин в правильном свете и опровергнуть то представление о нем, какое создалось о Фемистокле отчасти на основании отзыва о нем Геродота.

Цель всех экскурсов — или уяснить читателю те события, о которых рассказывает Фукидид, или, на основании более надежных данных в сравнении с теми, какие имелись у предшественников Фукидида, содействовать тому, чтобы у читателя составилось о сообщаемых фактах правильное представление.11

Итак, наличность экскурсов не нарушает внутренней композиции истории Фукидида, тема которой остается строго концентрированной. Такую же концентрацию темы должно признать и тогда, если рассматривать историю Фукидида в тех ее рамках, какие начертал себе сам автор. Фукидид начальными строками заявляет, что он хочет изложить историю войны между пелопоннесцами и афинянами, как они ее вели друг против друга. Иными словами, он ставит своею задачею изложение военных событий, имевших место в течение войны. Следовательно, на историю Фукидида мы и должны смотреть главным образом как на историю военную, и не требовать от автора более того, чем что он имел в виду дать.

Было бы большою ошибкою и, во всяком случае, по отношению к Фукидиду вопиющею несправедливостью навязывать ему то понимание истории, какое создалось у нас только теперь, или в новейшее время вообще. Теперь понимание самого объекта истории, как известно, чрезвычайно расширилось. В древности оно было гораздо уже и преследовало не столько научные, сколько практические цели. И Фукидид, ведь, надеется, что его труд принесет пользу тем, «которые пожелают иметь ясное представление о минувшем, могущем, по свойству человеческой природы, повториться когда-либо в будущем в том же самом, или подобном виде» (I. 22 4).

Пелопоннесская война вызвана была, конечно, не одними политическими мотивами; и в эпоху, ей предшествовавшую, и в течение ее самой играли, разумеется, большую роль причины экономические и социальные. Их Фукидид касается мало. Упрекать ли его за это? Конечно, нет, если припомнить, что интерес к социально-экономической стороне истории пробудился с особою силою почти только в наше время.12 Однако и при изложении событий Пелопоннесской войны, коль скоро является в том надобность по ходу изложения, Фукидид не упускает из виду упоминать о тех или иных мероприятиях, касающихся экономической жизни (ср.: П. 13; III. 29; VII. 15 1). А что Фукидид и вообще не игнорировал важности экономических вопросов в общем ходе исторического развития, доказывается всего лучше его краткими, но меткими замечаниями в той характеристике древнейшего состояния Эллады, какую он мастерски набросал в своей «археологии».

у Фукидида будто бы в результате его жизненного опыта и политических взглядов, или, наконец, в силу патриотического назначения всего труда. И тут, несомненно, забывают, что Фукидид поставил своею задачею написать не историю Греции в эпоху Пелопоннесской войны, а только эту войну, как таковую. Внутренних событий Фукидид всегда касается, как скоро они оказывают то или иное влияние на ход внешних событий и стоят с ними в тесной связи. Изложил же он в VIII книге, и очень подробно, хотя опять-таки в связи с военными событиями, историю олигархического переворота в Афинах в 411 г. Точно так же Фукидид обстоятельно говорит о внутренних событиях на Керкире (III. 69—85), о междоусобицах в Аргосе (V. 82) и в Эпидамне (I. 24), о недовольстве афинян политикой Перикла в начале войны (П. 21—22; ср. 60), о характере афинской гегемонии (I. 99), о дело Гермокопидов и т. д. Конечно, и при изложении внутренней истории, как и внешней, Фукидид всегда стоит на почве фактов, и фактов, строго проверенных. О лакедемонских внутренних делах он не распространяется, потому что их государственный строй отличается скрытным характером (V. 68 2). Вообще, думается, внимательный читатель истории Фукидида всегда найдет в ней немало ценных, хотя и кратких, замечаний и суждений по поводу того, что мы теперь называем внутренней историей.13. Одни уже речи Фукидида доставляют в этом отношении неоцененный материал. Но в речах Фукидида речь еще впереди.

Фукидид поставил своею главною задачею изложение внешних и связанных с ними внутренних событий во время Пелопоннесской войны. Естественно, в силу этого сознательного ограничения своей темы он уделяет значительно меньшее внимание роли отдельных личностей и народных масс, поскольку роль эта сказывалась в ходе военных событий. И тем не менее представляется ошибочным мнение тех ученых, которые полагают, будто Фукидид считал значение личности в истории ничтожным.14 В истории Фукидида, указывают они, встречаются в большом количестве имена полководцев, государственных деятелей, дипломатов и пр., которые для нас так и остаются только именами. Все они выступают в данный момент, а затем бесследно исчезают, так что нельзя уловить, какое историческое воздействие на ход событий оказало их личное участие. Даже речи, произносимые теми и иными лицами, и те лишь отчасти окрашены личным характером говорящего. Таковы речи Перикла, Клеона, Алкивиада, Брасида, до известной степени — Архидама и Никия. В остальных случаях речи лишены индивидуальной окраски, и Фукидид выводит на сцену лиц, произносящих речи, лишь для того, чтобы высказать те или иные мысли, обрисовать то или иное положение.15 Случается даже так, что лицо, произносящее речи, не названо по имени, а выступает под коллективным обозначением «послов», «афинян», «платеян», «фивян», «мелиян» и т. п. Все это верно. Но из этого общего правила бывают и исключения. Те лица, которые благодаря своему индивидуальному превосходству, силе своего дарования, оказали на ход событий решающее влияние, обрисованы Фукидидом более чем с достаточною определенностью. Таковы Перикл, Клеон, Брасид, Гермократ, Гилипп, Алкивиад, некоторые из деятелей олигархического движения 411 г. Для других лиц, например, Никия, или спартанского царя Архидама, хотя они, вследствие занимаемого ими высокого положения, и оказали влияние на ход событий своим личным характером, Фукидид, однако, не делает исключения, и их характеристики, в том смысле, как мы ее понимаем, нет. Характер всех этих лиц выясняется из образа их действия, или из суждений о них других. Но и в этих случаях Фукидид остается верен поставленным себе правилам: он исключает из характеристики таких лиц всякого рода биографические данные, их касающиеся, все, что относится к их частной жизни, тем более все, что носит в том или ином отношении анекдотический характер. Фукидида интересует прежде и главнее всего та историческая роль, какая выпала на долю этих лиц, и за этой исторической ролью сами носители ее как бы стушевываются, или, во всяком случае, отходят на задний план.

умалять роль личности в истории. Наоборот, когда та или иная личность оказывает влияние на ход событий, Фукидид всецело считается с нею и выдвигает ее на первый план. Вспомним, как обрисовал Фукидид Фемис- токла и его роль в деле спасения Эллады от персов. Главные деятели Пелопоннесской войны очерчены Фукидидом с определенной рельефностью. Правда, замечания об их характере и отличительных свойствах даются краткие, ограничиваются иногда двумя-тремя существенными штрихами, сообщаются попутно с изложением тех или иных событий. Но благодаря этой краткости, являющейся вообще отличительною чертою Фукидида и особенно ярко сказывающейся в тех случаях, когда ему приходится говорить не о делах, а о людях, характерные особенности последних запечатлеваются тем сильнее и выделяются тем острее, чем если бы историк был тут многословен. Но, конечно, еще более, чем из этих кратких замечаний, характер действующих в истории Фукидида лиц выясняется из совершаемых ими действий, поскольку Фукидид находит нужным их излагать, а также из тех речей, которые он вкладывает в уста выводимых в его истории лиц.

Строгая концентрация темы своего труда заставила Фукидида отнестись довольно сдержанно к выяснению того значения, какое представляет собой в истории народная масса. Ее побуждения и настроения не играют у него самостоятельной роли, а подчинены скорее действиям того человека, который в данное время является руководителем государственной политики. Поэтому народная масса как таковая выступает у Фукидида в качестве значительного исторического фактора главным образом тогда, когда она сталкивается с действиями этого руководителя. Так, например, Фукидид прекрасно обрисовывает настроение и проведение афинского демоса по отношению к Периклу в момент кратковременной утраты последним своего политического влияния, или по отношению к Алкивиаду, когда над ним нависло обвинение в кощунстве над гермами и мистериями. Но это — моменты высшего напряжения в жизни народной массы, моменты, имеющие историческое значение и потому приковывающие к себе внимание историка. Наоборот, что в жизни массы повторяется постоянно, что не возбуждает особого исторического интереса, мимо этого Фукидид проходит довольно равнодушно и довольствуется слегка ироническим замечанием: «как обыкновенно поступает толпа», желая этим как бы указать на то, что здесь мы имеем дело с общею предпосылкою всякого исторического процесса, а потому и не стоит распространяться о деталях. По этой-то причине Фукидид, между прочим, и останавливается лишь мимоходом на внутренней истории афинской демократии, совсем не упоминает о быстрой смене афинских демагогов, пользовавшихся лишь эфемерным влиянием, ничего не говорит, или говорит очень мало о полководцах, действовавших безуспешно, и т. п. Но там, где внутренняя жизнь государства достигает своего высокого напряжения, где она представляет, по своему значению и результатам, не временный, а исторический интерес, там Фукидид подробно распространяется о внутренних событиях и той роли, какую играл в них народ. Вспомним хотя бы подробное и живое изложение всех обстоятельств, касающихся дела о митиленянах, или перипетий, связанных с Пилосом и Сфактерией, Сицилийской экспедицией и кощунством над гермами. Такой типичный демагог, как Клеон, обрисован Фукидидом чрезвычайно жизненно, так как с его деятельностью связаны известные исторические факты (ср.: III. 36 6; IV. 28 5. 39 3; V. 7 2). О деятелях олигархического переворота в Афинах в 411 г. Фукидид говорит также подробно, потому что они играли исто- рическую роль. О Гиперболе же, изгнанном остракизмом, а потом казненном, сказано только, что он, как человек гнусный и порочный, позорил афинское государство (VIII. 73 3). И этим кратким замечанием Фукидид желает как бы подчеркнуть всю историческую ничтожность таких людей, как Гипербол, звезда которых показывается на политическом горизонте так же быстро и неожиданно, как скоро и без всякого отблеска она исчезает.

Отдавая должное исторической роли отдельных личностей, Фукидид, при оценке деятельности государственных мужей, выдвигает на первый план тот принцип, что они должны руководствоваться в своей политике прежде всего реальными соотношениями государственных интересов, поскольку последние имеют постоянное значение, а не представляют лишь скоро преходящие выгоды.16 Лишь правильное понимание государственных интересов может обусловить собою энергичную политику, являющуюся основой гражданского порядка. Господство необузданной страстности и эгоистических побуждений расшатывают государственную организацию; умеренность, самообладание, уважение закона ее укрепляют. Яркими штрихами обрисовывает Фукидид картину того политического распада, который царил в Греции вследствие обусловленного войною нравственного одичания общества (III. 82—83), или тех печальных последствий, которые создались в Афинском государстве в результате антигосударственной политики ближайших преемников Перикла, руководившихся в своей деятельности личным честолюбием и корыстью (П. 65 7). Политика Перикла, наоборот, основана была прежде всего на строгом соблюдении законов, в особенности тех законов, которые имеют в виду пользу притесняемых (II. 37 3). Спартанский царь Архидам ставит в заслугу спартанской политике главным образом ее «разумную сдержанность» (I. 84 2). На Хиосе «законный порядок становился тем крепче, чем больше возрастало государство», потому что хиосцы «сумели соединить благосостояние с умеренностью» (VIII. 244). Ввиду всего этого и те качества, которым, по мнению Фукидида, должен прежде всего удовлетворять государственный деятель, состоят в умеренности и трезвости его политики; он должен все ясно предвидеть и все охватить своим взором (ср.: I. 79 2. 138 3; II. 65 5; IV. 81 2; VI. 72 2), стоять выше толпы, с ее изменчивою и неустойчивою психологиею (ср.: II. 21 3. 59. 65 4; IV. 28 3; VI. 63 2; VIII. 1 4).

* * *

Не лишено интереса было бы узнать, каковы политические симпатии самого Фукидида. Является ли он беспартийным политиком, или же у него имеются определенные политические тенденции? На эти вопросы давались различные ответы. И это — понятно: Фукидид не склонен распространяться о себе, о своих взглядах и вкусах. Ставя выше всего в своем изложении строгую объективность в повествовании о фактах, Фукидид так же беспристрастно относится и к отдельным лицам и к политическим группам. Естественно, история афинянина Фукидида носит афинскую окраску. Афиняне стоят в ней на первом плане. Историк восхваляет энергию их и их союзников, отдает должную дань восхищения главной опоре афинского могущества — афинскому флоту (ср.: I. 142. 143; II. 65 12. 85 2; IV. 108 4; VI. 31). Но это не мешает Фукидиду воздавать справедливое и противникам афинян, лакедемонянам, по крайней мере, отдельным лицам из них. Достаточно указать на отзыв Фукидида об Архидаме (I. 79 2), Брасиде (VI. 84 2. 108 2; V. 7 2). Из одного замечания Фукидида (VIII. 97 3) заключали, будто его политические симпатии были на стороне умеренной демократии, на «умеренном смешении» олигархии и демократии. Но характеризуя так строй Афинского государства в 411 г., Фукидид вряд ли высказывает свое общее убеждение о преимуществах и недостатках того или иного государственного порядка. Скорее он имеет в виду, называя умеренную демократию «наилучшим государственным строем», данный момент в Афинском государстве, а не какое-либо общее положение. Для Фукидида гораздо более существен дух государственного строя, характер личности, руководящей государством, нежели самая форма правления. Вряд ли Фукидид, при своем образе мыслей, при своем социальном положении, мог быть другом радикальной демократии. Ее Фукидид и имеет в виду, когда он, устами Алкивиада, называет ее «общепризнанным безумием». Но, во всяком случае, он ценил главную основу демократического строя Афин, его свободу. Знаменитая надгробная речь Перикла вся проникнута внутренним сочувствием к афинской демократии эпохи Перикла; она вся исполнена самого благородного демократического духа, великолепно оттеняет все те высокие интеллектуальные и моральные силы, которые делали тогдашние Афины «школою Эллады».

— не огульное: оно подкрепляется теми фактами, которые о деятельности Клеона сообщает Фукидид. Если бы он даже и не назвал Клеона «наглейшим из граждан» (III. 366), все равно, такой приговор о Клеоне вынес бы сам читатель. Равным образом, указывая на интеллектуальную одаренность некоторых из вождей олигархического движения в Афинах в 411 г., Фукидид далеко не одобряет тех политических средств, к которым они прибегали. Мотивы действия этих вождей представляются ему слишком эгоистичными. Говоря о борьбе олигархических и демократических партий вообще (III. 82), Фукидид и демократов и олигархов упрекает в том, что и те и другие «совесть ставили ни во что». Точно так же и афинские олигархи в 411 г. руководились в своей борьбе с демократией главным образом личным честолюбием (VIII. 89 3; ср7:91 3)

Итак, что же мы видим? Олигархии в чистом виде Фукидид не сочувствует, радикальной демократии — также; пред демократией времен Перикла он преклоняется, отмечая, однако, что это была «демократия по имени, на деле же власть принадлежала первому гражданину» (II. 65 9). Следовательно, важна не та или иная форма правления, важны те люди, которые являются ее носителями и выразителями, все равно будет ли это — один человек, как Перикл, или умеренные олигархи, каковыми были в 411 г. Фриних, отличавшийся проницательностью в политике (VIII. 29 5), или Антифонт «никому из современников не уступавший в нравственных качествах», бывший человеком «изобретательнейшего ума» (VIII. 68 1). Следовательно, достоинство той или иной формы государственного строя зависит от характера ее, а последний определяется теми или иными реальными данными, обусловливающими в каждом отдельном случае предпочтение, отдаваемое демократическому или олигархическому строю.17

* * *

В древности ходило среди некоторых кругов поверье, будто Фукидид, как ученик Анаксагора, настолько проникся его воззрениями, что сам был признан безбожником. Нет нужды доказывать вздорность этого поверья. Но реальною подкладкою его могла быть не только близость Фукидида к Анаксагору, но и отношение Фукидида к вопросам, касающимся религии, точнее сказать, религиозного суеверия. Свойственное Геродоту этическо- религиозное обсуждение и обоснование исторических событий совершенно чуждо Фукидиду, в истории которого религиозные моменты как исторические факторы занимают незначительное место.

Но отсюда еще далеко до того, чтобы считать Фукидида атеистом. Фукидид сознавал зависимость человека от божественной силы; но он был убежден, что человек не в состоянии проникнуть в законы ее. «Боги» часто фигурируют у Фукидида, особенно в приводимых им речах. Они являются или охранителями святости клятвы, или мстителями за попрание правды (ср.: I. 715. 784. 684; II. 714. 743; III. 58ь 592; IV. 872; V. 104. 1122; VII. 773). Это стоит в полном соответствии с народными верованиями; но это вряд ли еще дает возможность заключать что-либо о личных взглядах Фукидида на божество. Например, замечание Перикла: «То, что исходит от божества, следует принимать с сознанием его неотвратимости» (II. 642), характерно для мировоззрения Перикла; но насколько эта мысль была разделяема и Фукидидом, мы не знаем. Никий с гордостью указывает, что он в своей жизни «всегда исполнял то, что положено по отношению к богам» (VII. 772); но поступал ли так же и Фукидид, неизвестно. Мелияне верят в то, что судьба, управляемая божеством, не допустит их унижения, потому что они — люди богобоязненные (V. 104; ср.: 1122). А верил ли сам Фукидид в судьбу?

Рассказывая о делах, касающихся религии, об оракулах, о призывании богов в свидетели, как о том, что имело место, Фукидид, однако, относится с явным сомнением ко всякого рода предзнаменованиям и предсказаниям. Сообщая об обращении лакедемонян в начале Пелопоннесской войны к Дельфийскому оракулу, Фукидид сообщает и тот ответ, какой дало божество, но при этом замечает: «говорят, бог отвечал» и пр. (I. 1183). Точно так же по поводу изречения оракула о чуме в Афинах Фукидид прибавляет: «высказывалось предположение, что события оправдали это изречение» и пр. (II. 245). Относительно изречения оракула: «Лучше Пеларгику быть невозделанным» Фукидиду кажется, что «оракул исполнился в смысле, обратном тому, как предполагали» (II. 172). Афиняне рекомендуют мелиянам не уподобляться большинству людей, которые, попав в беду, обращаются «к мантике, предсказаниям, ко всему тому, что ведет питающихся надеждою к гибели» (V. 103). Тут уже высказывается отношение к оракулам, свойственное не столько всем афинянам, сколько самому Фукидиду. Всякого рода естественные явления, как лунное, или солнечное затмение, землетрясение, гроза, Фукидидом толкуются как явления физические, а не сверхъестественные (ср.: И. 28; III. 895; IV. 25ь VII. 793).

людскую несправедливость (ср.: П. 534; III. 826). Не отрицая божеской силы, Фукидид, однако, не склонен признавать влияние ее на ход исторических событий. В этом отношении характерен диалог между мелиянами и афинянами в конце V книги. Мелияне уверены в том, что судьба, управляемая божеством, не допустит их унижения (V. 104. 1122); афиняне на это замечают мелиянам: чем больше вы рассчитываете на судьбу, тем вернее будет ваша гибель (V. 113). Но, если божество не может предотвратить исторического, или естественного (ср.: II. 474) хода событий, все-таки и человеческая природа бессильна бороться с ним. Люди не в состоянии своими силами, своими расчетами, своими действиями предопределить результаты своих предприятий, так как ими распоряжаются «случайности судьбы» (IV. 185), и «казначеем» ее быть невозможно (VI. 782). Зачастую они должны сталкиваться с судьбой (τύχη), как с каким-то случайным, но вместе с тем и решающим фактором. Люди, говорит Фукидид устами Перикла (I. 140^, обыкновенно винят судьбу во всем том, что случается вопреки их расчетам; следовательно, это нечто такое, чего нельзя учесть, что ускользает от всякого планомерного исследования, что всегда может найти место в человеческой деятельности и дать ей удачное или неудачное направление. Короче сказать, судьба (τύχη) событий не укладывается в рамки того, что можно назвать их логикою (γνώμη, διάνοια, δόξα, λόγος). А коль скоро эта судьба, или, что то же, слепой случай играет такую роль в ходе событий, то и человек не ответствен за то, что происходит от ее воздействия. Судить и оценивать человека можно лишь постольку, поскольку в своих действиях он руководится присущей ему духовной и моральной силой (ср.: II. 873; IV. 185). Человек должен быть предусмотрительным; тогда он, по мере возможности, будет в состоянии приспособляться и к превратностям судьбы (ср.: V. 161в 103; VI. 13ι. 233).

После всего сказанного понятно стремление Фукидида, объяснять исторические события не какими-либо сверхъестественными элементами и непосредственным вмешательством божеской силы, а законосообразностью самого течения событий. В этом отношении особенно поучительны замечания Фукидида по поводу кровавых распрей, имевших место на Керкире в результате борьбы партий. Вследствие этих распрей государствам суждено испытывать вообще множество бедствий; и эти бедствия будут повторяться всегда, «пока человеческая природа останется тою же». Они бывают то сильнее, то слабее, и различаются в своих проявлениях в зависимости от того, как складываются обстоятельства (III. 822).

Удалив веру в сверхъестественное вмешательство божества, Фукидид поступил тут вполне последовательно со своим главным и неутомимым стремлением — установить истину. Мы уже видели, какие высокие требования ставит он для ее достижения, как он здесь не отступает ни пред каким трудом, ни пред какими жертвами. Ради установления истины он готов даже нарушить общую гармонию своего произведения: он помещает в нем документы in extenso. Спрашивается, как же согласовать с этим основным стремлением Фукидида его обычай приводить речи выступающих в истории лиц? Не стоит ли это в противоречии с теми принципами исторического исследования, как их понимал и старался осуществить на деле Фукидид?

* * *

Историческая наука, имеющая своим предметом не одно только воспроизведение фактов прошлого, но и объяснение их, иными словами, стремящаяся к восстановлению исторического процесса, должна развернуть картину тех условий, при которых этот процесс развивался. Историк должен дать наглядное и определенное представление о ходе исторического процесса, о взаимоотношении борющихся тут сил, о различных возможностях, обусловливавших направление процесса и его разрешение в ту или иную сторону, о мотивах, поведших к тем или иным политическим предприятиям и стратегическим операциям и т. д. Выяснению всего этого современный историк уделяет самое большое внимание в своем изложении, подкрепляя и обосновывая его своими личными соображениями и рассуждениями.

Фукидид, сознавая, что задача историка заключается не только в том, чтобы повествовать, но и в том, чтобы объяснять и обосновывать это повествование, пошел тут по своеобразному пути: его повествование прерывается почти постоянно речами действующих в его истории лиц, либо прямыми, либо косвенными. Первые имеются во всех книгах истории Фукидида, за исключением восьмой, вторые — во всех книгах, помимо первой; особенно много косвенных речей в восьмой книге. Прямые речи объединяются то в пары, то являются одиночными; то же, впрочем, нужно отметить и о косвенных речах. К прямым речам можно присоединить и имеющиеся в истории Фукидида, приводимые им in extenso письма: 1) спартанского полководца Павсания Ксерксу и ответное письмо Ксеркса Павсанию (I. 1289. 1293); 2) Фемистокла Артоксерксу (I. 1374); 3) Никия афинянам (VII. 11—15); кроме того, Фукидидом приводится подробное содержание письма Фриниха Астиоху (VIII. 502—51,). Наконец, в один разряд с речами и письмами можно поставить и приводимые в истории Фукидида диалоги; 1) длинный диалог афинян и мелиян (V. 87—111) и 2) короткий диалог ампракиотского глашатая с одним из акарнанов.

III. 53—59. 61—67) и 4) эпитафий, или надгробная речь (Перикла во время похорон на общественный счет павших афинян: 35—45).h С внешней стороны помещение той или иной речи у Фукидида всегда строго мотивировано, и они не являются вставками, нарушающими общее изложение, напротив, составляют с ним одно неразрывное целое. Таковыми же оказываются речи Фукидида и с внутренней стороны. Это следует с такою очевидностью из самого изложения Фукидида, что никаких пояснений здесь делать не приходится: достаточно для этого внимательно прочесть всю историю Фукидида.

Размеры речей далеко не одинаковы: есть речи длинные — таково большинство демегорических речей, а также надгробная речь Перикла; есть речи и очень короткие — таковы большею частью воззвания полководцев. Одни из речей произносятся определенными лицами, например Периклом, Клеоном, Никием, Алкивиадом, Гермократом и пр.; другие речи являются как бы коллективными речами, например речи послов керкирских, коринфских, афинских, митиленских, лакедемонских, сира- кусских стратегов, фивян, защитников платеян Астимаха и Лакона и пр.; бывают, наконец, такие речи, которые произносятся коллективно от имени определенных лиц (ср.: II. 866: затем Кнем, Брасид и прочие пелопоннесские вожди... обратились к ним (воинам) со следующей ободрительною речью...).

Как следует относиться к речам, приводимым Фукидидом в его истории? Припомним прежде всего, что говорит о них сам автор: «Что касается речей, произнесенных отдельными лицами..., то для меня трудно было запомнить сказанное в этих речах со всею точностью, как то, что я слышал сам, так и то, что передавали мне с разных сторон другие. Речи составлены у меня так, как, по моему мнению, каждый оратор, сообразуясь всегда с обстоятельствами данного момента, скорее всего мог говорить о настоящем положении дел, причем, я держался возможно ближе общего смысла действительно сказанного» (I. 22j). Приведенные слова Фукидида могут, кажется, быть понимаемы только в таком смысле: 1) одни из приводимых им речей он слышал сам, содержание других ему было сообщено; 2) ни одна из речей не представляет дословного воспроизведения слов оратора; 3) все речи созданы самим Фукидидом, но при их создании он не фантазировал, а составлял их, руководствуясь тою обстановкою, среди которой речь произносилась, и придерживаясь «возможно ближе общего смысла действительно сказанного». Фукидид определенно подчеркивает разницу между «повествовательной» и «риторической» частями своей истории. За достоверность сообщаемых им фактов он ручается (ср.: I. 222: я «записывал события, очевидцем которых был сам, и то, что слышал от других, после точных, насколько возможно, исследований относительно каждого факта, в отдельности взятого»); за точную передачу речей различных ораторов он снимает с себя всякую ответственность и просит своего читателя считаться только с достоверностью общего смысла действительно сказанного. Таким образом, ни одна из приводимых Фукидидом речей не воспроизводит действительно произнесенной речи. Если бы Фукидид даже располагал подлинными речами, все равно он не был бы в состоянии их использовать для своих целей, так как эти речи воспроизводили лишь ситуацию данного момента, со всеми его эфемерными деталями и, очевидно, не касались многого такого, что было известно каждому слушателю, что предполагалось ему понятным само собою. Фукидиду же то, что было знакомо и понятно слушателю, и следовало сообщить читателю. Последнего необходимо было познакомить с общею реальною обстановкою данного положения в том виде, как ее понимал историк, а не так, как ее истолковывал оратор, применительно к той ситуации и тому положению, среди которых он произносил свою речь. Читателю нужно было вместе с тем сообщить о всех тех условиях, которые привели к тем или иным результатам, его нужно было поставить в известность о взаимоотношении борющихся государств, или отдельных партий в них, о господствовавших среди них настроениях и политических взглядах. Ввиду всего этого ясно, Фукидид должен был обрабатывать свои речи совершенно свободно. Они служили для него наилучшим средством ввести читателя в историческую обстановку разыгрывавшихся событий, заставить его пережить их. Это было тем более необходимо, что сам Фукидид в повествовательных частях своей истории сознательно уклоняется от того, что сообщать читателю свои личные взгляды, свои собственные приговоры. Будучи объективным повествователем, Фукидид в речах и проявляет главным образом свою субъективность, а потому для характеристики его творчества речи и должны служить лучшим мерилом. Поводы к помещению речей в повествовательную часть истории давались сами собою, если принять в расчет ту роль, какую речи играли вообще и в государственной жизни греков, во времена их парламентских прений, и на поле брани, когда вожди обращались к своим войскам со словами ободрения и призыва к мужеству. Речи давали Фукидиду средство охарактеризовать государственных деятелей и полководцев, излагать мотивы, руководившие принимавшими участие в войне государствами, освещать политическое и стратегическое положение последних. Речи Фукидида должны были еще более подчеркивать объективный тон его изложения и придавать ему драматический отпечаток, «сделать слушателя» (или читателя) истории Фукидида «как бы ее зрителем» (Плутарх. О славе афинян. Р. 347 А = II, 459 Bern.).

Фукидид говорит, что одни из приводимых им речей он слышал сам, содержание других ему было сообщено, очевидно, лицами, слышавшими их. Какие речи из приводимых в истории Фукидида он мог слышать сам? Ответить на этот вопрос определенно мы не в состоянии. Но, принимая во внимание, что с 424 г. Фукидид в качестве изгнанника проводил большую часть времени вне Афин и афинских владений, нужно a priori принять, что все те речи, которые относятся к событиям, имевшим место после этого времени, вряд ли могли быть слышаны Фукидидом. Следовательно, можно говорить только о тех речах, которые относятся ко времени до 424 г.; но и среди них трудно указать те речи, которые Фукидид мог слышать, которые он, вероятно, не слышал и которые он, наверно, не слышал.1 Строго говоря, такое различение, если бы даже и возможно было его установить не имело бы большого значения, так как, несомненно, и те речи, которые Фукидид мог сам слышать, не представляют собою подлинных речей, произнесенных самими ораторами. Ведь Фукидид определенно указывает, что ему «трудно было запомнить сказанное в этих речах со всею точностью». И к тем" речам, которые Фукидид слышал, или мог слышать сам, и к тем, содержание которых ему передано было другими, одинаково относится общее замечание Фукидида о характере помещенных в его истории речей: он придерживается только основных мыслей оратора, возможно точно приближаясь к действительно сказанному. Таким образом, речи у Фукидида носят скорее идеальный, чем реальный характер, и мы задались бы неразрешимой задачей, если бы попытались установить, что в каждой речи принадлежит Фукидиду, что произносившему ее оратору. Индивидуальность последнего характеризуется, во всяком случае, исключительно содержанием речей, а не их формою, так как в стилистическом отношении Клеон, например, говорит тем же языком, что и Перикл, или спартанцы говорят так же, как афиняне. Те отличия, которые наблюдаются в построении речей и в общем характере их, принадлежат, конечно, самому Фукидиду и являются результатом художественной переработки того материала, который был в распоряжении историка.

Каков же был этот материал? Были ли в распоряжении Фукидида подлинные речи выводимых им ораторов, или содержание речей, переданное им другими? Разумеется, ни то, ни другое: иначе Фукидид не сказал бы, что для него «трудно было запомнить сказанное в речах со всею точностью», как то, что он сам слышал, так и то, что передавали ему другие. Фукидид, если основываться на его же словах, составлял речи так, как, по его мнению, каждый оратор скорее всего мог говорить о положении дел сообразно с обстоятельствами данного момента. Словам Фукидида «причем я держался возможно ближе общего смысла действительно сказанного» можно придавать значение постольку, поскольку мы будем иметь в виду именно общий смысл речей, а никоим образом не те или иные детали их. Коротко говоря, и при составлении речей главным, чтобы не сказать единственным, материалом в распоряжении Фукидида были те же факты, очевидцем которых он был сам, или о которых он получал критически проверенные им сведения от других. Таким образом, речами Фукидид пользовался только как средством объяснять и обосновывать события войны.

факты, но и понимаем их, иными словами, для нас воссоздается самый исторический процесс.

Речи имеются и в истории Геродота. Но характер и значение их совершенно иные, чем в истории Фукидида. Речи у Геродота чрезвычайно оживляют рассказ, речи у Фукидида не столько оживляют его, сколько поясняют. Приведем несколько примеров. Речи керкирских и коринфских послов еще до начала Пелопоннесской войны (I. 32—43) должны объяснить, почему афиняне заключили с керкирянами союз, но лишь оборонительный (ср. I. 44). Речь коринфских послов на первом собрании в Спарте (I. 68—71) представляет мастерскую характеристику спартанцев и афинян, что было необходимо сделать, так как те и другие были главными участниками войны. Ответная речь афинских послов на том же собрании (I. 72—78) имеет в виду доказать, что Афины занимают по праву первенствующее положение в ряду греческих государств, и оправдать афинскую политику по отношению к союзникам. Выступающий вслед за афинскими послами спартанский царь Архидам в своей речи (I. 80—85) выражает настроение мирной партии в Спарте. Напротив, эфор Сфенелаид в своей краткой, но энергичной речи (I. 86) является выразителем спартанской воинственной политики. Все речи Перикла предназначены служить как бы реальным пояснением той характеристики, какую дает Фукидид Пе- риклу как государственному деятелю и главному инициатору войны (И. 655-9). В первой своей речи (I. 140—144) Перикл убеждает афинян в неизбежности войны и вселяет в них уверенность, на основании реальных данных (ср. также: И. 13), в конечном успехе ее. Вторая речь Перикла, знаменитая надгробная речь (II. 35—45), содержит идеальную характеристику афинской демократии, как ее понимал Перикл и как он пытался ее осуществить во время своего правления. Это как бы программная речь Перикла.к Наконец, в третьей речи (II. 60—64) Перикл преследует не столько цель оправдать свою политику в глазах афинян, сколько укрепить в них уверенность в конечной победе. Преемники Перикла, говорит Фукидид (II. 6510), в своем стремлении к первенству и из угодливости пред демосом, предоставили ему государственное управление. Это повело ко многим ошибкам, в том числе и к сицилийской катастрофе. Неудача Сицилийской экспедиции произошла главным образом потому, что вожди ее в своем стремлении к руководству народом, заняты были личными распрями, чем и внесли смуту в политику (И. 65п). Это наблюдение находит себе пояснение значительно позже, в речах Никия и Алкивиада (VI. 9—14. 16—18) пред началом Сицилийской экспедиции, и подтверждается в дальнейшем разногласиями, возникшими сначала между Никием, Алкивиадом и Ламахом, а затем Никием и Демосфеном, речей которых Фукидид не приводит, но сообщает все же их содержание (VI. 47—49; VII. 473—49). Речь Алкивиада в Спарте (VI. 89—92; ср. также содержание речи Алкивиада на Самосе: VIII. 81) чрезвычайно ценна для характеристики всей вообще эгоистической политики его. В речах Клеона и Диодота (III. 37—48) по делу митиленян разбирается вопрос главным образом о том, служит ли страх наказания сдерживающим началом. Почти каждая из приводимых Фукидидом речей выясняет пред нами ту или иную политическую, либо стратегическую ситуацию, обрисовывает внутреннее состояние государства и борющиеся в нем партии, отмечает основные черты характера государственного деятеля, или полководца и т. д. Речи главных деятелей войны, например, Перикла, Никия, Алкивиада, Брасида, построены на основе тонкого психологического наблюдения отличительных свойств их характера. Даже в коллективных речах встречаются иногда замечания, служащие для индивидуальной характеристики тех, от лица которых речь исходит (ср., напр.: IV. 172, где лакедемонские послы в Афинах замечают: «Мы намерены произнести довольно длинную речь, и это является нарушением нашего обычая» и пр.).

Своеобразное место занимает в истории Фукидида длинный диалог между мелиянами и афинянами (V. 85—112). Основная мысль его — столкновение слабого и сильного, правды и насилия. Правильно было замечено,18 что уже параллельные речи у Фукидида (напр., хотя бы, речи Клеона и Диодота, Гермократа и Афиногора) являются как бы преддверием к диалогу.19 Настоящий диалог, правда короткий, мы имеем в III. 113. Длинный диалог афинян и мелиян заключает в себе собственно материал для двух речей, афинян и мелиян. Почему Фукидид предпочел в данном случае диалогическую форму? По мнению Г. Гранди,20 — одна из самых поздних по времени составления. Против этого можно возразить, что в формальном отношении диалог мелиян и афинян представляется, на наш, по крайней мере, взгляд, вполне законченным, поскольку вообще нужно считать законченными все прямые речи в истории Фукидида. Думается, диалогическая форма рассуждениям мелиян и афинян придана Фукидидом вполне сознательно. Она стоит в связи с содержанием диалога, в котором, не без основания, усматривают любопытный образец для характеристики этического радикализма софистов. Взяв за основу содержания диалога конкретный пример софистической аргументации — сила есть право, Фукидид придал и с внешней стороны диалогу форму рассуждения pro и contra.

Было уже указано, что Фукидид в повествовательной части своей истории стремится ввести читателя непосредственно в круг излагаемых им событий, заставить читателя как бы пережить их. Нечего распространяться о том, что речи, прямые или косвенные, прерывающие изложение Фукидида, должны з немалой степени способствовать той же цели. Заставляя лиц, единичных или коллективных, принимающих участие в излагаемых событиях, посредством своих речей объяснять и обосновывать эти события, Фукидид сам, со своими суждениями и приговорами, отступает как бы совершенно на задний план, скрывает свою личность за описываемыми им событиями и выводимыми им на сцену действующими лицами. Но на самом деле именно здесь индивидуальность Фукидида вырисовывается тем определеннее и сказывается она в том, что он описывает и какие мысли он заставляет выражать в приводимых им речах. Индивидуальность Фукидида проявляется и в самом выборе сообщаемых им фактов, в способе их группировки, в том, что он упоминает и о чем он умалчивает. На первый взгляд кажется, будто Фукидид нисколько не стесняет своего читателя в его суждениях по поводу всего излагаемого, но в действительности Фукидид заставляет читателя идти за собою и судить об излагаемых фактах так, как того желает историк. Можно и должно, конечно, спорить, прав ли повсюду Фукидид в своих суждениях об излагаемых фактах, следует ли согласиться с ним относительно даваемого им выбора и распорядка их. Но это уже дело критики, и входить в обсуждение всех вопросов, связанных с нею, было бы здесь неуместно: пришлось бы разбирать по существу содержание всей истории Фукидида.

Следует отметить еще, что в речах Фукидида рассыпано много перлов, свидетельствующих о тонкой психологической наблюдательности Фукидида вообще, о прекрасном понимании им жизни во всех ее проявлениях. В этом отношении речи Фукидида могли бы дать достаточно данных для характеристики, по крайней мере частичной, мировоззрения историка. Но и эти, очевидно личные, впечатления Фукидида, вынесенные им из житейской практики, так тесно сплетаются с общим характером приводимой речи, стоят с ним в таком тесном соприкосновении, что вырывать их из общего контекста речи вряд ли было бы позволительно и едва ли соответствовало бы той главной задаче, какую поставил себе историк: скрывать свое личное «я» за изложением и объяснением описываемых им фактов.

Речи составляют настолько характерное свойство творчества Фукидида, что отсутствие их в VIII книге его истории, оставшейся, как мы видели, незаконченной за смертью автора, подало повод уже в древности к такому мнению, будто VIII книга не принадлежит Фукидиду (Марк. 43). Другие древние критики не отрицали, правда, принадлежности VIII книги Фукидиду, но находили, что она не отделана и представляет собою как бы эскиз (Марк. 44. Анон. 9). Дионисий Галйкарнасский (О Фукидиде, 16 = Opusc. I, 349 Us. R.) передает мнение Кратиппа, будто Фукидид умышленно опустил в VIII книге речи, придя к убеждению, что они препятствуют изложению и досаждают читателю. Объяснение это, конечно, неприемлемо и говорило бы, во всяком случае, не в пользу художественного вкуса Фукидида, который так поздно, в конце труда, убедился будто бы в непригодности прямых речей.

Некоторые из новых ученых объясняют отсутствие прямых речей в VIII книге характером излагаемых в ней событий. Бузольт,21 будь то речи, обращенные к народному собранию, или воззвания к войску. Впрочем, замечает Бузольт, Фукидид и вложил бы речи в уста Фрасибула (VIII. 75), или Алкивиада (VIII. 81. 86), если бы он успел обработать, как следует, VIII книгу. С другой стороны, Эд. Мейер убедительно, на наш взгляд, доказал, что и VIII книга истории Фукидида является столь же законченной (с точки зрения, по крайней мере, содержания), как и любой другой отдел в истории Фукидида.22 Отсутствие речей в VIII книге Эд. Мейер пробует объяснить тем, что с течением событий повод к ним представлялся реже.

Это объяснение вряд ли правильно. Прежде всего нужно отметить, что в VIII книге не имеется только прямых речей, изложение же содержания речей в ней дается чаще, чем во всех остальных книгах, не считая первой и третьей, где содержание речей не приводится вовсе. Таким образом, все указания на то, будто бы реже представлялся повод для помещения речей в VIII книге, вряд ли основательны. Поводы, конечно, были. И если, тем не менее, Фукидид не приводит в VIII книге ни одной прямой речи, то объяснение этого следует искать исключительно лишь в том, что он не успел VIII книгу отделать с такою же тщательностью, как предшествующие.

Количество речей в различных книгах истории Фукидида неодинаково: всего более их в шестой (10) и первой книгах (8), всего менее в седьмой (4, считая письмо Никия) и пятой (2); в остальных книгах число речей идет в такой пропорции: 7 в четвертой, 6 в третьей, 5 во второй. Ясное дело, Фукидид помещал речи, руководствуясь не внешними, а внутренними соображениями. В пятой книге, например, всего две прямые речи (в том числе диалог афинян и мелиян) и приводится содержание всего одной речи. Напротив, в четвертой книге имеется семь прямых речей и приводится содержание пяти речей.

Припомнив сказанное выше (см. т. I) о предполагаемом характере композиции труда Фукидида, а равно и о том назначении, какое в этом труде имели речи, естественно придется допустить, что составление прямых речей должно было занимать в процессе творчества Фукидида первое по важности, последнее по времени, место. Фукидид мог написать ту или иную речь только после того, как он вполне овладел тем фактическим, строго проверенным материалом, какой речь эта должна была иллюстрировать и объяснять. Это, кажется, ясно само собою. С другой стороны, речи Фукидида, представляющиеся столь совершенными в литературном отношении, неизбежно могли быть разработаны стилистически лишь после того, как общая концепция их вполне созрела в уме автора. Образцы этой общей концепции и представляют то, что мы называем содержанием речей.1 Как нужно объяснять, почему в одних случаях Фукидид из этого содержания давал в прямом смысле слова речь, в других же случаях ограничивался только приведением ее содержания, мы не знаем, да и вряд ли когда-либо узнаем: вопрос этот относится к слишком интимной стороне творчества Фукидида. В одном, однако же, мы до известной степени уверены: прямых речей в восьмой книге истории Фукидида нет потому, что обрабатывал эту книгу Фукидид последнею, и, как показывает ее конец, за этой обработкой он и скончался.

* * *

«рассчитан не столько на то, чтобы послужить предметом словесного состязания в данный момент, сколько на то, чтобы быть достоянием навеки» (I. 224), он имеет в виду не только историографическое значение своего труда, но и его значение литературное, ибо в античном, греко-римском, мире история относилась прежде всего к области литературного и лишь на втором плане к области научного творчества, и историк склонен был причислять себя к разряду скорее писателей, литераторов, чем к числу ученых. Во всяком случае, внешняя форма исторического произведения имела в нем не меньшее, если не большее, значение в глазах и современников и потомства, и она главным образом способна была обеспечить историческому произведению то, чтобы оно стало «достоянием навеки».

Сказанное относится, впрочем, не только к античной историографии, но и к античной литературе вообще. В древности форме всякого словесного произведения придавалось несравненно большее значение, чем это наблюдается в новое, в особенности в новейшее время. И этому требованию должны были удовлетворять не только произведения литературы в собственном смысле, но и труды научного характера. Те произведения, которые, представляя интерес по содержанию, были несовершенны по форме, не причислялись к памятникам литературы и рисковали не выйти за пределы узкого круга специалистов. Поэтому даже представители точных наук, например естественных, старались писать изящно или, в крайнем случае, литературно, и лишь при соблюдении этого условия могли рассчитывать заинтересовать своим произведением более широкий круг читателей. Понятно, что историки, труды которых уже по своему содержанию стоят как бы на рубеже между литературою и наукою, должны были заботиться о том, чтобы придать своим трудам по возможности литературную оболочку. Это и привело к тому, что в истории античной литературы сочинения историографического характера, за некоторыми исключениями, занимают равное место с произведениями, преследующими исключительно литературные задачи. В таком, впрочем, положении была историография и до недавнего прошлого. «История государства Российского» Карамзина, чтобы взять пример, наиболее нам близкий, есть произведение столь же научного, сколь и литературного характера; оно занимает почетное место и в русской историографии и в истории русской литературы. И последнее, конечно, потому, что Карамзин в своей «Истории» является столько же историком, сколько и писателем, может быть, писателем даже более, чем историком.

Древние критики ценили Фукидида главным образом как писателя. Это видно хотя бы из Маркеллиновой биографии, где об отличительных свойствах творчества Фукидида как историка содержится очень мало данных, тогда как о писательских особенностях Фукидида автор (точнее его источники) распространяется довольно обстоятельно (ср.: Марк., 35—42. 50—53. 56), причем в особую заслугу Фукидиду по сравнению с его предшественниками ставится то, «что он изобрел и усовершенствовал политические речи». «Афиняне, — замечает Плиний (Ест. ист. VII. 111), — изгнали Фукидида-полководца, призвали его обратно как историка, удивлялись красноречию того, чью доблесть ранее осудили». О характеристике писательских особенностей Фукидида, данной Дионисием Галикарнасским, речь будет ниже. Теперь же мы попытаемся вкратце отметить наиболее существенные стороны стиля Фукидида. Вдаваться в излишние детали было бы вряд ли в данном случае целесообразно, так как они представляют интерес для специалиста-филолога, которому они хорошо и известны.

Древние биографы Фукидида считали его учеником Антифонта. Насколько это правильно, мы не знаем. Но то, что Фукидид писал свою историю под непосредственным влиянием софистической прозы его времени, это хорошо знали и в древности; да это сказывается и на стиле Фукидида как в повествовательных отделах его истории, так особенно в речах. Другой вопрос, насколько сильно отразилось влияние софистики, в формальном отношении, на Фукидиде. Он, конечно, знал и памятники литературы, не затронутые софистикою; к тому же и софистические влияния могли проникать в его труд не обязательно непосредственно. Затем, нужно принять во внимание и то, что в труде Фукидида мы имеем, вероятно, несколько слоев; есть в нем части более ранние и части более поздние, различить же их мы не в состоянии, так как не имеем для решения этого вопроса надежных данных. По заявлению самого Фукидида, он приступил к составлению своего труда — хотя бы в виде не связного рассказа, а отдельных заметок — с момента возникновения Пелопоннесской войны, т. е. с начала 20-х годов V в.; труд разрабатывался примерно до начала IV в. Таким образом, мы присутствуем при работе, продолжавшейся, по меньшей мере, в течение 30 лет, работе — и это полезно вспомнить еще раз — не доведенной до конца и не подвергшейся, в ее целом, окончательной редакционной отделке. Естественно допустить, что в течение столь продолжительного периода времени стиль Фукидида должен был развиваться. Но в чем, как и под чьим влиянием, мы на это ответить не можем. Остается, таким образом, рассматривать стиль Фукидида в его целом, и в этом целом постараться уловить наиболее существенные его стороны.

Предварительно, однако, нелишне припомнить общий ход развития прозаического языка у греков до Фукидида. Первые сочинения греков, написанные прозою, появляются лишь в середине VI в. Написаны они были на ионийском диалекте. Несмотря на то что от этих начальных прозаических сочинений, исторического и философского характера, дошли до нас жалкие отрывки, и по ним видно, что эти сочинения были еще очень далеки от какого-либо художественного совершенства и законченности. Правда, древние критики хвалят писательский талант Гекатея за чистоту и ясность языка, а по временам и за его красоту; отмечают они у Гекатея как особенность и то, что он любил заставлять своих действующих лиц говорить прямою речью. Но, конечно, в этой речи не могло быть ничего «ораторского», она походила скорее на эпический разговор. И Геродот писал на ионийском диалекте приблизительно так же, как логографы. Но если последние в стилистическом отношении были, так сказать, безличны, то Геродот как писатель является уже фигурою вполне индивидуальною. По словам Дионисия Галикарнасского, Геродот первый стал писать такою прозою, которая показала грекам, что красивая прозаическая фраза может иметь то же значение, что и хорошие стихи. Но если стиль Геродота обладает неоцененными привлекательными и благородными свойствами, то одного качества ему недостает совершенно — ораторского величия. В общем можно сказать, что и стиль Геродота (как и стиль логографов) выработался главным образом на эпосе, и прав тот древний критик, который назвал стиль Геродота «очень близким к гомеровскому».

— первый вполне законченный образец той аттической художественной прозы, основы которой были заложены и установлены софистами. Избежать влияния этой прозы Фукидид, разумеется, не мог; но он не был и в рабстве у нее. Если в деталях — указывать подробности было бы утомительно — Фукидид примыкает довольно тесно к софистической прозе, то в целом он оказывается не зависящим от нее. Объясняется это тем, что он заимствовал у софистов только «грамматику» стиля, но не пошел всецело за теми традиционными формами, которые были выработаны софистами, более того, иногда всецело порывал с ними. И понятно, почему Фукидид не мог оказаться порабощенным софистическим идеалом ευ λέγειν — хорошо говорить (и писать, прибавим мы); идеал этот был чисто формальным, идеал же Фукидида был идеалом реальным. Если и Фукидид чутко относился к тому, как писать, то еще важнее и существеннее было для него, что писать. К тому же в эпоху Фукидида риторика, по счастью, не успела еще почти всецело завладеть, как то случилось позднее, историей.

Для Фукидида язык служит, прежде всего, орудием выражать идеи. Для него язык могучее средство, но не самодовлеющая цель, и в этом коренное отличие стиля Фукидида от стиля софистов. Создав свой язык на основах софистической прозы, Фукидид, по выражению Круазе, пользуется этим новым языком с властной силой, соединяя глубину выражения с точностью, величие с блеском, сжатую краткость с резкими движениями мысли. Справедливо замечено, что в стиле Фукидида чувствуется своего рода напряженность, как бы насилие над тем, что обычно; и это ведет иногда к недостаточной ясности языка Фукидида.

Если, по примеру Горгия, Фукидид допускает архаизмы и поэтические слова, то, с другой стороны, он не останавливается и пред созданием новых слов, или пред пользованием старыми, но с новым значением, коль скоро это оказывается подходящим для придания мысли более тщательной точности, или более рельефного выражения. Так, очень часто прилагательные и причастия среднего рода служат у Фукидида заменою существительных и согласуются, в свою очередь, с другими прилагательными, служащими для первых качественными определениями. Сколь же часто Фукидид пользуется отглагольными существительными вместо соответствующих глаголов; последние зачастую являются у него сложными с предлогами. В построении фразы Фукидид охотно прибегает к антитезе; тут у него встречаются параллелизм и созвучия во вкусе опять-таки Горгия, но с тем различием, что Горгий часто ограничивается в антитезе только словами, Фукидид же вводит богатство мыслей. Синтаксис у Фукидида очень свободен. Слова размещаются не в простом ясном порядке, но следуют за «живыми вспышками воображения». И симметрия фраз иногда нарушается, если это способно придать им большую рельефность. Бывают у Фукидида фразы очень длинные, и немалый труд возникает при желании сгруппировать второстепенные мысли вокруг одной главной.

Говоря о стиле Фукидида, необходимо, конечно, различать стиль повествовательных частей и стиль речей. Стиль первых более прозрачен, стиль последних, из-за присущей им глубины мысли, живости аргументации, более сжат.23 Во всяком случае," в речах Фукидида сказывается большая зависимость его от софистической риторики; причина и этого после сказанного выше о характере речей понятна.

но искать причину самобытности стиля Фукидида нужно не в стремлении его быть во что бы то ни стало оригинальным. Следует постоянно иметь в виду, что образцов исторического стиля Фукидид в софистической прозе его времени не мог найти; он сам должен был создавать стиль для такого исторического повествования, которое возвышалось бы над безыскусственной хроникой и эпическим повествованием Геродота.24 критики Фукидида удачно назвали архаизирующими (ср.: Дионисий Галик. О Фукидиде, 24 = Opusc. I. 361 Us. R.). Уже схолиаст Фукидида (к IV. 135) отмечает, что он «в изысканности выражения подражал Эсхилу и Пиндару» (ср.: Марк. 35). Глубина содержания истории Фукидида неизбежно должна была повести к тому, что он не мог удовольствоваться, для выражения своих мыслей, ходячим языком; где форм этого языка недоставало, там Фукидид и создавал, смело и самовластно, подходящие для него выражения. Поступать так Фукидид чувствовал себя тем более вправе, что к услугам его была тщательно обоснованная софистами теория о лексических новообразованиях. Но, допуская смело новшества там, где нужно было, Фукидид вместе с тем «подражал Продику Кеосскому в точном подборе слов» (Марк. 36), т. е. педантически преследовал правильное словоупотребление. В результате этого скрещивания различных влияний, не поработивших, однако, мощной натуры Фукидида, у последнего выработался совершенно самостоятельный стиль, в котором, наряду с элементами традиционными, выступают в полной силе элементы индивидуальные, стиль своеобразный, подобного которому в греческой литературе указать нельзя и который можно сопоставлять разве со стилем великого римского историка Тацита. Уже древние критики прекрасно охарактеризовали стиль того и другого как стиль «величавый».

Этот величавый стиль Фукидида трудно, почти невозможно передать в переводе главным образом потому, что, стремясь массу мыслей облечь в сжатую выразительную форму, Фукидид влагает часто в одну фразу слишком много («Фукидид сжат и краток», говорит Квинтилиан, X, 1, 73), и тогда трудно бывает распутывать такие «насыщенные» фразы, где слова расположены своеобразно, где встречаются анаколуфы, где чувствуется как бы борьба Фукидида с трудностями той словесной формы, которую ему пришлось самому создавать и для которой он не имел предшественников. Но это, в свою очередь, придает всему стилю Фукидида естественную свежесть, силу, безыскусственный пафос. И древние, противопоставляя Фукидида Геродоту, называют его «патетическим» историком (Дион. Галик. О подражании, 3 = Opusc. П. 207 Us. R.; Цицерон, Оратор, 39; Плутарх. Никий. 1. О славе афинян, 3 = Moralia. II. 459 Bern.). Что Фукидид — писатель далеко не без темперамента, доказывается хотя бы его глубоко драматичными описаниями афинской чумы (II. 48—53; этим описанием воспользовался Лукреций в своей поэме «О природе вещей»), или того нравственного одичания, в какое повергли Элладу междоусобные смуты во время Пелопоннесской войны (III. 82—83), или душевного состояния афинян, покидавших Сицилию после постигшей их там катастрофы (VII. 75), и т. д.

Об общей композиции истории Фукидида приходилось говорить выше. Всякий читатель, который внимательно прочтет всю историю Фукидида, должен будет признать, что композиция в ней выдержана мастерски, что переходы от одних частей повествования к другим вполне ясны и естественны. Те шероховатости, которые можно наблюдать здесь, проще всего было бы объяснять теми соображениями, какие приведены были выше (см. т. I) по поводу процесса работы Фукидида.

* * *

История Фукидида вскоре уже после ее опубликования вошла в обиход образованного общества.25 историка первой половины IV в. до Р. X., автора «Истории Сицилии», который подражал Фукидиду сжатостью изложения, глубоким пониманием государственных и военных дел и пр. Проверить справедливость сопоставления Филиста с Фукидидом мы не можем, так как от труда Филиста дошли до нас ничтожнейшие остатки. Упоминают древние о ревностных занятиях Фукидидом Демосфена. Если даже оставить в стороне рассказы сомнительной достоверности о том, будто Демосфен переписал восемь раз часть истории Фукидида, будто он был в состоянии восстановить по памяти текст Фукидида, остается все же свидетельство Дионисия Галикарнасского (О Фукидиде. 53 = Opusc. I. 412 Us. R.), что из всех ораторов один только Демосфен во многом подражал Фукидиду.

Следы пользования Фукидидом, а иногда подражание ему можно было бы отметить у многих древних историков, и греческих и римских (из последних особенно Саллюстий старался подражать Фукидиду). Все же в древности Фукидидом интересовались главным образом как стилистом. Правда, в раннюю эллинистическую эпоху о стиле Фукидида были не очень высокого мнения, предпочитая ему в этом отношении стиль Эфора и Феопомпа. Но уже со II в. до Р. X. начинается увлечение стилем Фукидида, которое веком позже стало настолько заметным, что известный литературный критик того времени, Дионисий Галикарнасский, тщательно изучивший Фукидида, считал полезным возвысить свой голос против чрезмерного увлечения его стилем.

Дионисий Галикарнасский неоднократно в своих сочинениях говорит о Фукидиде и его стиле, с особенною же подробностью останавливается на этом вопросе в трактате «О Фукидиде» и в письмах к Аммею («Об отличительных свойствах Фукидида») и к Помпею Гемину. Дионисий вовсе не считает стиль Фукидида нехудожественным, или недостойным подражания; он порицает Фукидида только за неясность и за изысканность стиля, качества, которым в эпоху Дионисия и старались всего более подражать, усматривая в них высшее совершенство речи. В общем, нужно сказать, Дионисий рассуждает об особенностях стиля Фукидида совершенно трезво, и его суждения, в сущности, и должны послужить основою для характеристики Фукидида как писателя. Фукидид, по словам Дионисия, в деле создания стиля вступил, по сравнению со своими предшественниками, на совершенно новый путь. Вместо обыкновенного и простого способа выражения Фукидид избрал стиль необычный, архаический, вместо гладкой композиции шероховатую; особенно стремился он путем разнообразного и необычного словообразования и словосочетания отличаться от своих предшественников и, по возможности, в немногих словах выражать слишком много. Строгость, сжатость, величавость, твердость, преимущественно же патетичность — вот отличительные черты стиля Фукидида. Несмотря, однако, на все предостережения Дионисия от чрезмерного увлечения стилем Фукидида, последний еще долгое время признавался «источником риторики». И в области исторического стиля Фукидид до поздней древности, как и в византийскую эпоху, считался таким же образцовым писателем, каким был для ораторской прозы Демосфен, для поэзии Гомер.

Великое значение Фукидида как историка древность, однако же, не сумела вполне оценить. Это сделано было лишь в новое время. Восторженный отзыв о Фукидиде как историке дал Гоббс, английский философ, в 1629 г. выпустивший перевод Фукидида. Маколей в письме к Эллису (1835 г.) называл VII книгу истории Фукидида «the пес plus ultra of human art». Ранке признавался, что Фукидид наряду с Лютером и Нибуром были его главными учителями. Отзыв Эд. Мейера о Фукидиде мы приводили выше. Все более и более выясняется, что в истории Фукидида есть много черт, сближающих ее с современною нам историографиею, что Фукидид очень близко подошел к тем задачам, приемам и воззрениям, которые характеризуют историческую науку XIX и начала XX в.26 к нему внимание всего культурного человечества, не утратившего своей связи с прошлым. И для Фукидида сбылось то, на что он рассчитывал, или что, быть может, смутно предчувствовал: его труд стал «достоянием навеки».

а Примеры скрытого разногласия между Фукидидом и Геродотом. В I. 203 Фукидид упоминает о "прочих эллинах", которые "неправильно представляют себе многие события, даже современные", и приводит в качестве примера неверное утверждение их о том, будто спартанские цари подают каждый по два голоса и будто у них есть особый "Питанатский лох" (отряд войска). Уже схолиаст отметил, что Фукидид под этими "прочими эллинами" намекает на Геродота, у которого, действительно, имеется указание на то, что спартанские цари в заседаниях герусии пользуются каждый двумя голосами (IX. 53). - Геродот, рассказывая об опустошении, произведенном Мардонием в Афинах, решительно заявляет, что он "разрушил и все, что уцелело еще от стен, частных жилищ, или храмов" (IX, 13). Фукидид определенно сообщает, что "от обводной стены лишь небольшие куски, было разрушено, остались только те немногие, в которых расположились в свое время знатные персы" (I. 893). - Рассказывая о покушении Килона овладеть афинским акрополем, Геродот (V. 71) говорит, что попытка Килона потерпела неудачу, он не мог удержать акрополь и в качестве молящего искал убежища у статуи Афины. Фукидид и туг (ср.: I. 1267-ю) молчаливо исправляет показания Геродота. - По свидетельству Геродота (V. 126), Аристагор Милетский утвердился во Фракии; по словам Фукидида (IV. 1022

b встречающиеся тут повторения (напр., IV. 22 = III. 115; IV. 242 = IV. 1) и пропуски (ничего не говорится об обстоятельствах смерти афинского стратега Хареада (III. 90-2), об операциях флота, прибывшего с Евримедонтом и Софоклом (IV. 486

с Источники Фукидида. Из замечания в V. 263 можно вывести заключение, что Фукидид пользовался сведениями, идущими как от афинской, так и от спартанской стороны; после же его изгнания, по-видимому, добывать сведения у пелопоннесцев было для него легче, чем от афинян, хотя и от последних он также получал все-таки их (ср.: VII. 4412. 743 XXVIII (1893)) полагал, что для VIII книги у Фукидида было в руках три источника - один афинский, два спартанских; некоторые высказывались за то, что главным источником Фукидида служили Алкивиад или его сторонники. Признавая в общем точность и достоверность показаний Фукидида, новые учения указывают, однако, что некоторые из них ошибочны или внушают подозрение. Так, Beloch (Klio, V (1905), 369 сл.) относится с недоверием к некоторым цифровым показаниям Фукидида. Другие неточности, мелкого характера, отмечает Busolt в Griechische Geschichte. III. 2. S. 654 ff. Нужно заметить вообще, что в том обширном материале, который надлежало обработать Фукидиду, лишь значительно меньшая часть основывается на том, что Фукидид видел, или, во всяком случае, мог видеть самолично. Я имею в виду те события Пелопоннесской войны, которые имели место до его изгнания. Поэтому уже a priori нужно допускать, что для истории первых семи лет войны находить источники Фукидиду было легче, чем это было для последующего периода. Далее, за исключением немногих случаев, когда в распоряжении Фукидида были письменные источники (тексты приводимых им документов, археологические памятники, VI. 204, защитительная речь Антифонта, ср.: VIII, 682, и пр.), ему приходилось главным образом пользоваться устными сообщениями, которые, по его словам, носили иногда партийную окраску или отличались неполнотой, а оттого и неточностью. Участникам борьбы не могло быть известно все в точности, и они знали или то, что касалось непосредственно их самих, или то, что происходило от них поблизости. Иногда фантазия, возбужденная тем или иным фактом, или стремление приукрасить пережитое могли также вести к созданию неточностей в даваемых сообщениях. Чаще, чем о военных событиях, источники Фукидида могли быть недостаточно осведомлены, или давали односторонние показания о событиях, имевших место во внутренней жизни государств, о мотивах, поведших к тем или иным военным и политическим событиям. При таких показаниях Фукидиду неизбежно приходилось прибегать к комбинациям, может быть, и уклонявшимся от истины. Ср. V, 741: "такова или приблизительно такова была эта битва". VII, 865"по этой или приблизительно по этой причине Никий и был умерщвлен". Наконец, некоторым из своих источников Фукидид мог придать больше весу, чем того они стоили. Что касается вопросов топографического характера, то нельзя не считаться с теми затруднениями, какие приходилось в данном случае испытывать Фукидиду при отсутствии карт местностей. Туг Фукидид единственно мог опираться на свою автопсию, а это могло в некоторых случаях повести к неточностям в топографических показаниях. Указывая на те затруднения, какие мог встретить Фукидид при собирании и обработке своих источников, я далек от мысли поставить под сомнение ценность даваемых им сообщений. Фукидид правдив настолько, насколько это возможно было при условиях научной работы в его время; и все попытки развенчать достоверность его истории должны быть признаны окончательно неудавшимися. См.: Бузескул В. П. Введение в историю Греции. С. 102 сл.

d О документах у Фукидида см. исследование KirchhofFa "Thukydides und sein Urkunden-material" (Berlin, 1895). Следы пользования Фукидидом документальными источниками можно предполагать также относительно тридцатилетнего мира между Афинами и Спартой (Фук. I. 115; бронзовая доска, содержащая условия этого мира, стояла в Олимпийской святыне Зевса. Паве. V. 233äge des Altertums, 47), оборонительного союза между Афинами и Керкирой (Фук. I. 44; Scala, 49), союза Афин с Ситалком (Фук. II. 294. 952. 1013; Scala, 53 сл.), союза Спарты с Коринфом и другими государствами (Фук. II. 7.9; III. 862; V. 30. 313 (Фук. III, 1143), сицилийского мирного конгресса в Геле (Фук. IV. 651; Scala, 57 сл.), союза Афин с Пердиккою (Фук. IV. 1285; Scala, 62 сл.). Ср. также упоминания Фукидида о пользовании им надписями в I. 1322. 13441, 593.

е "О мире с лакедемонянами", опубликованную в 391 г., в которой Андокид смотрит на Декелийско-Ионийскую войну как на самостоятельную - вторую Пелопоннесскую, а Сицилийскую экспедицию вовсе не рассматривает как входящую в состав Пелопоннесской войны. Но 1) Андокид вовсе не обязан был понимать Пелопоннесскую войну так, как понимал ее Фукидид; 2) труд последнего был издан в свет незадолго до 391 г., и Андокид мог быть еще незнаком со взглядом Фукидида. Другие указания, как Платон, Менексен, 242 Е, Эсхин, Об обманном посольстве, 51. 176, еще менее доказательны. По мнению новейшего представителя прогрессивной теории, Grundy, представление о единстве Архидамовой войны с событиями времени мнимого замирения и инцидентами, сообщаемыми в VI. 105 (столкновение афинян с лакедемонянами и их союзниками в Аргосе осенью 414 г.), не могло возникнуть в уме Фукидида или кого-либо другого в продолжение того времени, пока эти события развивались; лишь когда война возобновилась в Греции в широких размерах, могла возникнуть мысль о связи ее с войною предшествовавшею. Таким образом, заключает Grundy, не ранее 413 г. у Фукидида могло составиться представление о непрерывности всей двадцатисемилетней войны и о том, что годы мнимого замирения также относятся к периоду всей войны, что вражда между афинянами и лакедемонянами после Никиева мира не прекратилась и что самый мир был столь призрачным. Казалось бы, бесполезно гадать о том, когда у Фукидида сложилось то или иное представление о войне, и не проще ли было бы следовать определенным указаниям самого Фукидида, который, приведя условия мирного договора Афин со Спартою в 421 г. (V. 242), прямо указывает, что "началась летняя кампания одиннадцатого года войны", и обращается, начиная с 27-й главы, к изложению ее событий.

f Г. Мюллер-Штрюбинг (Müller-StrübingH. 1) Aristophanes und die historische Kritik. Leipzig, 1893; 2) Thukydideische Forschungen. Wien, 1881) старался доказать, что Фукидид при изложении военных событий 422 и 418 гг. умолчал об их истинных мотивах, что в рассказе о революции в Аргосе (V. 76. 8 h) он сообщает лишь одностороннюю олигархическую версию, что при изложении военных операций во Фракии в 421--415 гг. Фукидид ограничивался только короткими заметками, умолчав о важном, для успокоения своей "исторической совести", так как ему было больно подробно говорить о фракийских событиях. По стопам Г. Мюллера-Штрюбинга Ниссен (Nissen H. Der Ausbruch des peloponnesischen Krieges // Histor. Zeitschrift. LXIII. 1889. S. 421. ff) пытался доказать, что весь труд Фукидида написан с целью оправдать Перикла как главного виновника Пелопоннесской войны, кончившейся для Афин так плачевно. Фукидид, чтобы очистить Перикла от всяких подозрений, умолчал о многих фактах, касающихся истории Запада, которые заслуживали упоминания. Против этих упреков и нападок на Фукидида возражали и опровергали их многие (см.: Бузескул В. П. Перикл. Харьков, 1889. С. 104 сл.; Введение в историю Греции. 103 сл.). Упрекать Фукидида в умышленном замалчивании фактов вряд ли есть основание, но невольное умолчание у него, конечно, могло быть. Однако и туг полезно припомнить то, что труд Фукидида окончательно не был проредактирован, а затем, особенно во время своего изгнания, Фукидид не имел возможности достаточно полно ознакомиться с теми или иными политическими мотивами. Фукидид в V. 682 очень определенно говорит о "скрытом характере", свойственном спартанскому государственному строю, а в III. 901 обещает упомянуть "только о наиболее достопримечательных военных действиях" афинян в Сицилии в 426 г. Хорошо говорит о пропусках, встречающихся в Фукидида, Эд. Мейер в Forschungen zur alten Geschiente. II. 267. 364 ff.

g Вот рассказ о Килоне у Геродота: "Был из числа афинян Кил он, одержавший победу на Олимпийских состязаниях. Он стремился к тирании и, склонив на свою сторону дружину из своих сверстников, пытался овладеть акрополем. Не будучи в состоянии удержать его в своей власти, Килон сидел в качестве умоляющего у статуи (Афины). Пританы навкраров, управлявшие в то время Афинами, заставляют их удалиться оттуда, ручаясь за сохранение их жизни. А то, что их убили, в этом виноваты были Алкмеониды. Случилось это до времени Писистрата". В схолиях к рассказу Фукидида о Килоновом деле сообщается, что рассказ этот отличается удивительною "ясностью", очевидно, по сравнению с рассказом Геродота.

h K демегорическим речам относятся: а) парные речи: 1) речи керкирских и коринфских послов в афинском народном собрании 433--432 гг. (I. 32--36. 37--42); 2) речи коринфских и афинских послов пред началом войны на собрании в Спарте (I. 68--71. 72--78); 3) речи царя Архидама и эфора Сфенелаида там же и тогда же (II. 80--852 16--18); 6) речи Гермократа и Афинагора в народном собрании сиракусян (VI. 33--34. 36--40); 7) речи Гермократа и афинянина Евфема в народном собрании в Камарине (VI. 76--80. 82--86); б) одиночные речи: 1) речь коринфских послов в народном собрании в Спарте (I. 120--124); 2) и 3) речи Перикла в афинском народном собрании (I. 140--144; II. 60--64); 4) речь платейских послов (II. 733 (IV. 85--87); 9) речь Никия в афинском народном собрании (VI. 20--23); 10) речь сиракусского стратега (VI. 41) в ответ на речи Гермократа и Афинагора (VI. 33--34. 36--40); 11) речь Алкивиада в Спарте (VI. 89--92). Содержание демегорических речей дается: II. 13 (Перикл), IV. 972-4. 98--99 (беотийский и афинский глашатаи), IV. 1143. 1201-3 (Брасид в Тороне и Скионе), VI. 47--49 (Никий, Алкивиад и Ламах), VI. 72 (Гермократ), VIII. 272-4. 48. 51 (Фриних), 45s. 46 (Алкивиад). 53 (Писандр). 76 (самосские воины). 81 (Алкивиад). 86 (послы "четырехсот"). 89 (афинские олигархи). Воззвания полководцев: а) парные: Брасида, Кнема и других вождей к пелопоннесскому войску и Формиона к афинскому войску (II. 87. 88); 2) Пагонда к 21), Никия и Демосфена к афинянам (VII. 483-5. 49); б) одиночные: 1) Архидама к союзному войску; 2) Тевтиапла к Алкиду и пелопоннесским вождям (III. 30); 3) Демосфена к афинскому войску (IV. 10); 4 и 5) Брасида к пелопоннесскому войску (IV. 126; V. 9--1033).

i Г. Гранди (Grundy J. В. Thucydides und the history of his age, 19 сл.) пытается установить, в пределах первых четырех книг Фукидида, классификацию встречающихся в них речей на следующие три группы: 1) речи, которые Фукидид мог слышать - I. 32--36 (керкирские послы в Афинах, в 433 г.). 37--43 (коринфские послы в Афинах, в 433 г.). 140--145 (Перикл в Афинах, в 431 г.). II. 35--46 (надгробная речь Перикла). 60--64 (Перикл в Афинах, в 430 г.). III. 37--40 (Клеон по делу о митиленянах, в 427 г.). 41--48 (Диодот по тому же делу). IV. 17--20 (лакедемонские послы в Афинах, в 425 г.). 2) Речи, которых Фукидид, вероятно, не слышал, - I. 68--71 (коринфские послы на собрании в Спарте, в 432 г.). 73--78 (афинские послы на собрании в Спарте, тогда же). 80--84 (Архидам там же и тогда же). 86 (Сфенелаид, там же и тогда же). II. 89 (Формион к войску, в 429 г.). 3) Речи, которых Фукидид почти наверное не слышал. - I. 120--124 (коринфяне в Спарте, в 431 г.). II, 11 (Архидам к войску, 431 г.). 87 (пелопоннесские вожди к войску, 429 г.). III. 9--14 (митиленские послы в Олимпии, 428 г.). 53--59 (защитники платеян, 427 г.). 61--67 (фивяне, 427 г.). IV. 10 (Демосфен под Пилосом, 425 г.). 59--64 (Гермократ в Геле, 424 г.). 85-87 (Брасид в Аканфе, 424 г.). 92 (Пагонд при Делии, 424 г.). 95 (Гиппократ при Делии, 424 г.). Классификация, предлагаемая Grundy, конечно, субъективна. Справедливо указывал Ф. Бласс (Blass F. Die attische Beredsamkeit. I2. Leipzig, 1887. S. 37), что Перикл, поскольку мы знакомы с общим характером его красноречия на основании немногочисленных и разрозненных, правда, образчиков его, говорил гораздо выразительнее и образнее, чем заставляет его говорить Фукидид. А речи Перикла как раз относятся к числу тех, которые, по мнению Grundy, Фукидид мог слышать. Указывалось, с другой стороны, и на то, что иногда ораторы в приводимых Фукидидом речах их касаются того, чего они и знать не могли (ср., напр.: I 775. 8164 и 613).

k 2, 420 сл., полагал, что Фукидид, вероятно, слышал сам эту речь Перикла и во всем существенном верно воспроизвел ее. Blass, Die attische Beredsamkeit, I2, 35 сл., 238, находил, что с внешней стороны эпитафий - создание Фукидида, что с внутренней стороны в нем так же, как и в двух других речах Перикла, содержится верное воспроизведение духовной природы Перикла, но не его красноречия. В таком же духе выражается об эпитафии и Grundy, ук. соч., 22: "В составе всего труда Фукидида это - самое обработанное произведение, но вряд ли возможно думать, чтобы речь эта была сказана когда-либо в той форме, в какой она является в тексте Фукидида. Что ее чувства и идеи принадлежат Периклу, сомневаться в этом нет никакого основания; но очень сомнительно, выражал ли он эти идеи в какой-либо речи. Гораздо более правдоподобно, что эпитафий в его целом есть выражение того представления, какое составил себе источник об идеале этого государственного деятеля".

l Содержание речей дается: II. 13; IV. 972-43. 1202, 3; V. 69; VI. 47-49. 72; VII. 53, 4. 21. 483-5. 49. В VIII книге приводится содержание речей в 272-4. 453

1 Отрывок из бехистунской надписи см. в кн.: Тураев Б. А. История древнего Востока: IP. Пг., 1914. С. 178 ел.

2 На русском языке см.: Таннери П. Первые шаги древнегреческой науки / Пер. с франц. СПб., 1902; Гомперц Т. Греческие мыслители / Пер. с нем. Т. I. СПб., 1911.

«История» Геродота переведена Ф. Г. Мищенко (М., 1885—1886).

4 Из литературы о софистике на русском языке можно указать на кн.: Гиляров А. Н. Греческие софисты, их мировоззрение и деятельность в связи с общей политической и культурной историей Греции. М., 1888, и на соответствующие страницы вкн.:ГомперцТ. Греческие мыслители. Т. I. Новейшую попытку Гомперца-сына (Sophistik und Rhetorik. Leipzig, 1912) развенчать софистов V в. и низвести их (за исключением, и то отчасти, Протагора) на уровень простых риторов, без каких-либо более глубоких философских интересов, нельзя признать удачною.

des Altertums. IV. 449) отмечает сходство мыслей Фукидида в И. 40з. 62s; IV. 1264 с воззрениями Сократа.

6 Разумеется, следы исторической критики есть и у Геродота, но критика Геродота относится почти исключительно к тому, что он сам видел, или слышал, а не к тому, что он почерпнул у своих предшественников. См.: Бузескул В. П. Введение в историю Греции. Пг., 1915. С. 75 cл.

8 А. Wilhelm в Oesterreichische Jahreshefte. VI. 1903. 14 указывает, что такого рода мелкие отклонения

9 Ср.: Аристофан. Ахарняне. 515 ел.; Мир. 609; Андокид. III. 8: из-за мегарян вы (афиняне) вели войну и отдали свою страну на разорение.

давно минувших.

желал сопоставить обоих этих лиц, свидетельствуют его слова: «Таков был конец лакедемонянина Павсания и афинянина Фемистокла, знаменитейших в свое время эллинов» (I. 138 6).

12 В частности, по отношению в Пелопоннесской войне эти вопросы хорошо обсуждаются в книгах: Grundy. Thucydides and the history of his âge. London, 1911; Zimmern Α. Ε. The greek Commonwealth. London, 1911.

13 См., например, замечания Фукидида об афинской демократии: II. 37. 63 2; VI. 39; VIII. 1 4. 68 4; о положении афинских союзников: Ι. 69 1; о тирании: VI. 85 1; о черни: IV. 28 3; ср. даваемую им характеристику Спарты: I. 84; параллельную характеристику афинян и лакедемонян: I. 70 2-9; VIII. 96 5; замечания о людях, пользующихся выдающимся положением: IV. 86 6; о новшествах в политике: I. 71 3; о войне и мире: И. 11 3. 63 3; IV 18 4. 59 2. 61 5,8 62 1 и т. д.

14 См. особенно: Bruns Ivo. Das literarische Porträt der Griechen. Berlin, 1896. S. 64 ff.; И. Брунсу следует отчасти и Эд. Мейер: Meyer Ed. Forschungen. II. S. 370 ff.

смертной казни (III. 41—49), но затем мы с Диодотом более не встречаемся. То же нужно сказать о сиракусском демагоге Афинагоре, выступающем с длинною речью в собрании сицилийцев (VI. 32—41).

16 Ср.: I. 32 ел.; III. 37 cл. 42 ел.; IV. 62 4; V. 91. 107, и др.

17 Эта мысль позднее была развита рельефно в «Политике» Аристотеля. См. мой перевод «Политики»: С. 458 ел.

18 Hirzel R. Der Dialog. I. Leipzig, 1895. S. 43 ff.

âge. London, 1911. P. 438, 495.

21 Busolt G. Griechische Geschichte: 2 Aufl. Bd III. Tl 2. Gotha, 1904. S. 644.

22 Meyer Fd. Forschungen zur alten Geschichte. Bd II. S. 406 ff.

24 Cp. замечание Цицерона (Брут. 1. 27): ante Periclem... et Thucydidem, qui non nascentibus Athenis, sed iam adultis fuerunt, littera nulla est quae quidem ornatum aliquem habeat et oratoris esse videatur.

«Алкивиад», написанном в 394—391 гг. См. мою статью «Когда и кем издана история Фукидида?» в сборнике в честь В. П. Бузескула (Харьков, 1914).

26 См.: Бузескул В. П. Фукидид и новейшая историческая наука й Исторические этюды. СПб., 1911.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница