Юлий Цезарь.
Предисловие

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Шекспир У., год: 1598
Категория:Трагедия

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Юлий Цезарь. Предисловие (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

СОЧИНЕНИЯ
ВИЛЬЯМА ШЕКСПИРА
В ПЕРЕВОДЕ И ОБЪЯСНЕНИИ

"Шекспир и его значение в литературе" и с приложением историко-критических этюдов о каждой пьесе и около 3.000 объяснительных примечаний.

ИМПЕРАТОРСКОЮ АКАДЕМИЕЮ НАУК перевод А. Л. Соколовского удостоен ПОЛНОЙ ПУШКИНСКОЙ ПРЕМИИ.

ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ,

В ДВЕНАДЦАТИ ТОМАХ.

С.-ПЕТЕРБУРГ

ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ.

Год, когда написан "Юлий Цезарь", не определен в точности. В печати трагедия появилась в первый раз лишь в полном собрании сочинений Шекспира 1623 года, где и помещена в отделе трагедий третьей по счету пьесой под заглавием "The tragedie of Iulius Caesar". Пьесы с сюжетом смерти Цезаря представлялись однако на английской сцене гораздо ранее. Так, в "Гамлете" Полоний говорит, что он исполнял роль Цезаря, и что его зарезал в Капитолии Брут. Фраза эта явно указывает, что смерть Цезаря была представляема на театральных подмостках уже до 1603 года (когда написан "Гамлет"); но намекал ли Шекспир этими словами Полония на свою собственную или чужую трагедию, мы из текста "Гамлета" видеть не можем. Старания комментаторов разъяснить вопрос о времени создания трагедии не привели ни к какому точному результату. Мэлоне определяет этот срок 1607 годом, ссылаясь на то, что в 1606 году вышла, написанная на шотландском наречии, пьеса, в которой была изображена смерть Цезаря. Автором пьесы был граф Стирлинг, и Мэлоне полагает, что Шекспир заимствовал свой сюжет именно из нея. Нечего говорить, до чего такое мнение натянуто и бездоказательно. Шекспир, правда, заимствовал очень часто сюжеты своих пьес из чужих произведений, но из этого еще не следует, что каждая пьеса, написанная на одинаковый с Шекспиром сюжет, должна считаться источником, из которого он заимствовал свое произведение. Несколько более вероятности представляет исследование, сделанное по этому вопросу Колльером. Этот комментатор нашел, что в поэме Драйтона, озаглавленной: "Войны баронов" и изданной в 1603 году, есть несколько стихов в которых автор, прославляя героя поэмы, Мортимера, характеризует его в выражениях, взятых прямо из Шекспирова "Юлия Цезаря". Между тем, в прежнем издании этой поэмы, вышедшем в 1596 году, этих стихов нет. Отсюда Колльер сделать вывод, что, вероятно, "Юлий Цезарь" был написан Шекспиром незадолго до 1603 года, и что Драйтон, пораженный силой и образностью этих стихов, включил их в новое издание своей поэмы. Мнение это, конечно, также не более, как догадка, но догадка, имеющая по крайней мере какое-нибудь реальное основание. Если, оставя догматическия исследования, мы обратимся к самому тексту трагедии, её слогу и общей обработке как действия, так и характеров, то предположение Колльера, что "Юлий Цезарь" создан Шекспиром в первые годы XVII столетия, получит еще более веское основание. Необыкновенная сила и законченность всего произведения, сжатость слога, глубина главной идеи и удивительная разработка характеров невольно наводят на мысль, что пьесу эту следует отнести к циклу тех величайших произведений Шекспира, которые написаны им около этого времени. Вследствие этого высказанное выше мнение Колльера о создании "Юлия Цезаря" если не точно в 1603 году, то никак не ранее и не позже предшествовавших 1602 или 1601 годов, принято в настоящее время почти всеми. Пьеса напечатана в издании in folio без разделения на акты и сцены и даже без означения имен действующих лиц. Но самый текст принадлежит к исправнейшим и мог быть перепечатываем почти без перемен.

"Юлия Цезаря", Шекспир пользовался текстом Плутарха еще более, чем в двух других своих римских трагедиях. Сличая Шекспиров текст "Кориолана", а также "Антония и Клеопатры" с текстом Плутарха, мы найдем, что хотя почти все выведенные в Шекспировых пьесах факты взяты из помянутого источника, но что тем не менее Шекспир делал порой незначительные отступления и даже придумывал некоторые сцены сам. В "Юлии Цезаре", напротив, не только нет ни одной сцены, которая не была бы взята прямо из Плутарха, но даже целые монологи действующих лиц и многия из их отдельных выражений взяты оттуда же {Заимствования эти так обширны, что их неудобно было помещать в настоящей статье, а потому главнейшия приведены в примечаниях.}. При сравнении обоих текстов может на первый взгляд показаться, что Шекспир как будто даже вовсе не участвовал своим воображением в создании этой трагедии, но ограничился выбором из массы приведенных Плутархом фактов лишь тех, которые признал нужными для своей пьесы; но вот в этом-то, повидимому, совершенно пассивном, приеме и выразилась та присущая таланту Шекспира поразительная чуткость, с какою он, смотря на проносившияся пред ним явления жизни, умел выбирать из них лишь те, которые, точно по закону взаимного притяжения, группировались в стройное целое, рисуя пред нами эту жизнь в гораздо более рельефном, ощутительном виде, чем она представлялась в наборе фактов, даже несравненно более многочисленных. В Плутархе мы видим, правда, живое и увлекательное, но все-таки не более, как простое изложение событий. Если автор пытался порой их осмысливать, то не шел далее обобщенных нравственных сентенций; между тем в трагедии Шекспира, кроме ясной до ощутительности разработки отдельных характеров, рисуется пред нами еще полная картина замечательнейшого исторического события, легшого на рубеже перехода от взглядов и понятий древняго мира к взглядам и понятиям нового.

займется не только разработкой поступков и положений, в каких оно является, но поставит его также центром и главной причиной, из которых будут вытекать поступки всех прочих лиц. Если же лицо, именем которого названо литературное произведение, сверх того, слишком известно, как лицо историческое, то ожидание читателя, что разработка его характера и его дел будет иметь преобладающее значение, делается еще более законным и вероятным. Имя Юлия Цезаря может навести на такую мысль скорей всякого другого. Человек, наполнивший славой своего имени весь древний мир на всех поприщах: военном, административном и даже ученом (исправление календаря); человек, покорявший народы десятками, проникавший победоносно с кучкой сподвижников, рабски повиновавшихся его воле, в неведомые, считавшияся почти баснословными, страны (какою, например, была тогдашняя Англия), и наконец человек, пред самодержавной волей которого добровольно преклонилось такое политическое устройство, каким была многовековая Римская республика, - это ли не был человек, в чьей индивидуальной личности нельзя было найти достаточно материала для того, чтобы фактически поставить его исходным пунктом и главным действующим лицом произведения, которое было названо его именем, и можно ли было предположить, чтоб нашелся автор, решившийся отнестись к тому лицу иначе?

Взглянем теперь, каким Шекспир изобразил Цезаря в своей трагедии.

В первой сцене пред нами проходит торжественная процессия, в которой кумир народа и всего древняго мира шествует среди толпы, бросившей все свои обыденные занятия для того только, чтобы подобострастно поглазеть на его триумф. Шествие останавливается. Цезарь хочет говорить. Мгновенно воцаряется благоговейная тишина. Все ждут, какое слово проронит всеобщий оракул. Но что же мы видим? Он обращается к одному из своих любимцев с просьбой исполнить пустейший суеверный обряд, который мог иметь чисто личное, касающееся его одного, семейное значение. Он жаждет иметь наследника и просит Антония коснуться при священном беге жены Цезаря, веря, что этим средством с женщин снимается порок безплодия. Нельзя сказать, чтобы время для такого разговора было выбрано уместно, и чтобы подобным перерывом грандиозной процессии Цезарь мог усилить и поддержать свое обаяние в глазах лежавшого у его ног Рима. Но перерыв кончился, и процессия удалилась. Затем произошло за сценой не совсем приятное для Цезаря происшествие. Тот же любимец Цезаря, Антоний, поднес ему корону. Момент был важен, и поступить надо было умно. Не замечая в толпе особенного энтузиазма при виде такой неожиданности, Цезарь оказался настолько благоразумным, что отверг предложенную корону; но, сделав это, он не мог скрыть своего неудовольствия, что уже никак нельзя было назвать благоразумным. Неудовольствие это было так сильно, что он сорвал его на первом попавшемся на глаза предмете. Но какой же был это предмет? Цезарь увидел старика Кассия. Этот человек ему давно уже казался подозрительным, потому что всегда ходил с нахмуренным лбом, чуждался игр и веселья, любил читать и разсуждать, не спал по ночам, а наконец "он был слишком худощав!" Цезарь любил только толстых людей, которые, по его мнению, были надежнее тем, что душа у них нараспашку, и они не таят вредных, скрытых мыслей! Сказав эти слова, Цезарь однако поспешил оговориться и, точно боясь, чтоб даже близкий к нему человек, Антоний, не заподозрел его в трусости, прибавил, что, конечно, он говорит это не про себя; что он - Цезарь, - и потому ему лично бояться нечего... Какая мелочность! Неужели мы слышим и видим Юлия Цезаря, этого героя и великого человека, для замыслов которого казался тесным целый мир? Если б эту сцену прочесть кому-нибудь, незнакомому ни с Плутархом ни с Шекспировой трагедией, и прочесть, не называя имен действующих лиц, а затем спросить: кого хотел изобразить автор? - то мы наверное бы получили в ответ: вероятно, какого-нибудь мелочного, подозрительного тирана, случайно возвысившагося над толпой и недостойно преследующого всякую мысль и всякое благородное выражение человеческого достоинства. Во всяком случае имя Цезаря, можно быть уверенным, не было бы произнесено в ответ... Но пойдем в анализе трагедии далее. Следующая сцена переносит нас в дом Цезаря. Он провел дурную, тревожную ночь, разстроившую его нервы. Приходит его жена и еще более усиливает это дурное, подозрительное расположение, рассказав сон, который будто бы предвещает Цезарю опасность. В первую минуту Цезарь возстает против таких глупостей и возражает такой же высокопарной фразой, какую сказал в предыдущей сцене Антонию. "Он - Цезарь! Не он должен бояться опасности, а напротив - опасность его!" Но чем же кончается это гордое заявление? Он послушно соглашается на требование жены не выходить из дома и велит сказать, что не пойдет в сенат, при чем, боясь уронить свое значение, прибегает к самой мелочной, школьнической лжи. Он велит сказать, что поступает так вовсе не по какой-нибудь важной причине, а просто потому, что не хочет итти! Пусть сенат узнает это и преклонится пред его волей! Но посол, пришедший звать Цезаря, был не из таких, чтоб дать себя одурачить подобным ответом. Он изучил нрав своего повелителя настолько, что знал средство, как заставить его сделать, что угодно, оставив в то же время в убеждении, что он поступает именно, как хочет сам. Этим средством была лесть. Выслушав льстивое до смешного объяснение своих тревог, Цезарь опять меняет свое решение и изъявляет согласие итти в сенат вопреки своему прежнему страху. Является толпа заговорщиков и, продолжая разговор в том же льстивом тоне, уводит его с собой. Сцена переносится в сенат. Цезарь является снова в ореоле напускного, декоративного величия и задает надменный вопрос: - "Какое зло пресечет сегодня Цезарь с своим сенатом?" Заговорщики, действуя по обдуманной до мелочей программе, прерывают заседание, обращаясь к Цезарю с пустейшей просьбой, на которую можно было бы ответить много-много двумя-тремя словами. Но как же отзывается на эту выходку Цезарь? Вместо простого ответа он мотивирует свой отказ высокопарной речью, заявляя, что он Цезарь! Что никогда не изменит он своего решения, так же, как не изменяет своего места на небе та неподвижная звезда, около которой обращается весь мир!.. Итти далее в высокомерном самообожании было невозможно. Но чем же кончилось такое пустое самохвальство? Не успели слова эти вылететь из уст говорившого, как вслед за ними исчез и он, скатившись именно, как звезда, подобно метеору, пронизавшему воздух и не оставившему никакого следа своего существования. С художественной точки зрения сцена эта, без сомнения, превосходна; но все-таки трудно себе представить, чтобы Шекспир изобразил Цезаря в таком ничтожном виде только по капризу фантазии, не имея в виду более глубокого, обдуманного плана. Неужели, невольно является вопрос, Шекспир видел в Цезаре только самолюбивого, мелочного деспота, дошедшого до идиотского самообожания и попавшого в тенета своих врагов, как неразсудительный ребенок? Неужели, когда он писал свою трагедию, дав ей громкое имя "Юлий Цезаря", перед ним рисовалось только такое ничтожное лицо, какое выведено им в описанных сценах? Где же его слава, наполнившая мир? Неужели Шекспир не признал нужным изобразить прежнюю жизнь Цезаря, его походы, государственные дела, его гениальный ум, помощью которого он умел находиться во всевозможных обстоятельствах? И наконец неужели Шекспир до того мало ценил современных Цезарю римлян, что точно в насмешку им сказал своим Цезарем: - "Смотрите! Вот каков тот бог, пред которым вы преклонялись?"

вид. Цезарь лично выведен в ней только в этих немногих сценах; но вся трагедия заключает пять длинных действий. Чем же наполнены они и какое отношение имеют к лицу, чьим именем трагедия названа? Это мы можем увидеть, если бросим беглый взгляд на те прочия сцены, в которых Цезарь лично не принимает участия. Многое скажет нам и объяснит уже первая сцена, происходящая в отсутствии Цезаря, после это триумфального шествия. Пред нами два лица: Брут и Кассий. Они оба видели то пустое происшествие, которым эта сцена была прервана, и однако ни один из них не обратил внимания на ничтожность этого происшествия и не вздумал судить Цезаря только по нем. Суждения их гораздо глубже и основательней. Кассий, горячий и убежденный республиканец, выходит из себя при мысли, что Цезарь, которого он когда-то знал, как человека, подобного всем, подверженного наравне со всеми людским слабостям и болезням, стал теперь кумиром, пред которым преклоняются все. Он не может вынести вида того энтузиазма, каким вспыхивает Рим при виде этого человека, и задает вопрос: неужели Рим стал смрадной грудой растопки, годной для того только, чтоб освещать подобное ничтожество, как Цезарь? Брут сдержанней в выражении своих чувств и мыслей. Он менее, чем Кассий, говорит о Цезаре лично, но и в его мыслях, так же, как в (мыслях Кассия, на первом плане стоит не Цезарь, а Рим, с его невыносимой подчиненностью Цезарю. Сцена эта, поставленная вслед за сценою первого появления Цезаря, сразу изменяет её впечатление и наводит на мысль, что, значит, как ни ничтожен мог показаться Цезарь сам, но, что за этой наружной ничтожностью Шекспир выразил нечто иное, имевшее гораздо большее, значение. Это подтверждается еще яснее из дальнейших сцен. Оказывается, что Брут и Кассий были далеко не единственными людьми, разсуждавшими таким образом. Они были только более видными и более красноречивыми выразителями тех взглядов и мнений, какие мы от них слышали. У них была огромная толпа единомышленников, видевших в Цезаре не меньшее зло и бывших готовыми пожертвовать всем, до жизни включительно, лишь бы это зло было вырвано с корнем. В чем состояло это зло - объясняет нам сильнее следующая сцена заговора в доме Брута. О Цезаре лично заговорщики тоже почти не говорят. Они вооружаются не против него, но против его духа, величиной, чтоб надо было предпринимать что-либо против него лично. Такая постановка вопроса сразу обличает главную основную мысль трагедии и вместе с тем определяет, кто был в ней действительно главным действующим лицом. Мы узнаём, что лицом этим был не тот Цезарь, которого мы только-что видели, и который, не выказав себя пред глазами зрителей решительно ничем серьезным и важным, вскоре затем пал под кинжалами заговорщиков. Лицом этим был какой-то другой Цезарь, чей дух носился над всем Римом, жил в умах громадной толпы и держал в руках её волю до того, что заставлял забыть все славное прошлое Рима ради раболепного преклонения пред новыми мыслями и взглядами, которые грозили перевернуть все многовековое государственное устройство Рима. Вот каков был Цезарь, против которого возстали под знаменем таких людей, как Брут и Кассий, заговорщики! Вот какого Цезаря хотели они низвергнуть, думая, что достигнут этого, если сталь их мечей пронзит грудь того, ничтожного, повидимому, человека, какого вывел Шекспир под именем Юлия Цезаря! Последствия показали, как ошибочны и безсильны были надежды заговорщиков. Едва Цезарь пал, пронзенный их мечами, один из ревностнейших его поклонников, Антоний, произносит над телом убитого пророческия слова:

Здесь, пред устами ран твоих кровавых,
К словам меня, - я предрекаю то,
Средь грозных войн и безначальных смут!
Сроднятся так со всей людской толпой,
У них в глазах! Привычка к злу исторгнет
с богиней грозной мести,
Примчавшейся к нему с огнем в руках
Пощады нет! - Спустив на волю с цепи
Он грудой тел, чей смрад заразой тленья

Слова эти Антоний произносит в третьем действии трагедии над телом убитого; весь же конец трагедии, т.-е. ровно её половина, занят рядом сцен, в которых с рельефной наглядностью изображены последствия смерти Цезаря совершенно в том виде и духе, как предрекал об этом Антоний. Распря между врагами Цезаря и его сторонниками начинается тотчас же после его смерти. Тысячи людей гибнут, сами не зная, за что. Война и смуты охватывают все Римское государство. Виновники смерти Цезаря гибнут, при чем Брут, думавший, умертвив Цезаря, сразить его дух, сам отчаянно заявляет о своей неудаче, восклицая:

  О, Цезарь!
До сей поры твой дух

еще шире в том же самом духе и закончились лишь воцарением Августа, т.-е. иначе говоря, полным торжеством того самого духа цезаризма, который убийцы Цезаря думали сразить в нем. Величавая река Римского государства переменила свое прежнее русло и пошла иным путем, принужденная к тому роковой силой обстоятельств, чему Цезарь лично никак не был причиной. Здесь не место излагать слишком известные из истории причины погибели Римской республики, а равно и входить в критику вставшого на её место нового режима, овладевшого миром на большее число веков, чем длилась сама республика; но для характеристики Шекспировой трагедии собственно остается прибавить, что именно эта-то распря старого режима с новым и составляет главную её идею. Личность Юлия Цезаря является в ней лишь видимым знаменем гораздо более важных событий, и потому изображение Цезаря в том сравнительно ничтожном виде, в каком он выставлен Шекспиром, не только не уничтожает грандиозного впечатления трагедии, но, напротив, выставляет его еще рельефнее, подчеркивая это впечатление своим с ним контрастом. Цезарь был безспорно великий человек, и Шекспир, без сомненья, мог бы нарисовать его в несравненно более величавом виде. Но, как ни был он велик, он имел свои слабости, как человек, и, сверх того, был уже совершенным пигмеем в сравнении с той роковой силой, которая изменила весь строй древняго мира. Потому при изображении этой великой картины Шекспиру не было надобности возвеличивать Цезаря лично. Рим дряхлел сам собой, покоряясь общему закону, что все на свете должно иметь свой конец. Цезаризм был формой, в которую переродился древний строй, и если современные Цезарю люди думали, что этот новый строй воплощался в личности Цезаря, то эти люди крайне ошибались. Разложение старого порядка не могло остановиться с устранением лица, которое, по мнению недальновидных людей, было будто бы причиной тех великих органических перемен, которые пред ними происходили. Цезарь, в смысле идеи цезаризма, не мог быть убитым. Цезаризм в то время уже жил в умах и убеждениях миллионов; потребность его чувствовалась массами, и эта мысль проведена Шекспиром чрез всю трагедию. Мысль эту прекрасно сознавали даже такие люди, как Брут, Кассий и прочие заговорщики, хотя и ошибались в определении средства, каким надо было лечить болезнь, воображая, будто с устранением Цезаря устранится и самая болезнь. Что ж до народных масс, то идея эта в то время уже органически слилась с их существом, вошла в их плоть и кровь. А известно, что в таких случаях нельзя помочь горю не только поверхностными, но даже и радикальными средствами. В подтверждение, что дело стояло именно так, стоит сравнить, как изобразил Шекспир народные массы, например, в "Кориолане" и в настоящей трагедии. Толпа, конечно, всегда бывает толпой, т.-е. стадом, слепо бросающимся туда, куда укажут путь хитрые вожди. Шекспир это прекрасно понимал и с этой точки зрения изобразил толпу совершенно одинаково в обеих трагедиях. Но какую огромную разницу видим мы в тех основных понятиях, какими толпа увлекается в том и в этом случае! Как ни хитры бывают народные вожди, они могут иметь успех только тогда, если будут действовать на стихийные, коренные инстинкты толпы. В Кориолане народные трибуны достигают своей цели, постоянно говоря только о правах и вольностях народа, зная хорошо, что слова их упадут на хорошую, пригодную для таких семян почву. И они достигают своего. Толпа возстает, как один человек, на защиту своих прав и единогласно изгоняет предполагаемого их нарушителя. В "Юлии Цезаре" наивный идеалист Брут, правда, обращается к толпе с речью, построенной на основании точно таких же данных. Он точно так же говорить о свободе, которой Цезарь угрожал, и на первых порах речь Брута как будто даже кажется попавшей в цель. - "Да, да! Цезарь был тиран! - кричит толпа: - как хорошо, что с ним покончили!" Но едва Брут кончил свою речь, как та же толпа, начиная восхвалять Брута, вдруг делает, предложение: - "Пусть он (т.-е. Брут) будет впредь " Едва ли Брут, произнося свою речь, ожидал такого результата. Следующая сцена показывает еще рельефнее, чем стала в то время римская толпа. Пред народом является Антоний, великий краснобай и мастер увлекать толпу своим красноречием. Он начинает с того, что пытается ее разжалобить, и действительно достигает при своем искусстве говорить этой цели. Но этого было мало. Ему надо было увлечь толпу и возстановить ее против Цезаревых убийц. Чем же он этого достигает? - предъявлением завещания Цезаря, в котором Цезарь отказывает каждому гражданину Рима ничтожную сумму денег. Услышав это, толпа галдит, превозносит Цезаря де небес и бежит с горящими головнями в руках поджигать домы Цезаревых убийц. Вот во что превратились в эпоху Цезаря прежние безкорыстные республиканцы! Не говорит ли это совершенно ясно, что именно Шекспир изобразил в своей трагедии? Были критики, которые, ссылаясь на ничтожность личности самого Цезаря в том виде, в каком изобразил его Шекспир, видели в этом ошибку поэта и находили, что трагедию следовало бы назвать именем Брута. Характер Брута в трагедии действительно нарисован гораздо более широкими чертами, чем личность Цезаря, но из предыдущих страниц читатели могли видеть, что программа трагедии несравненно шире и выше, чем изображение отдельных характеров, и потому, если уже поднимать вопрос о том, как следовало ее озаглавить, то можно сказать, что название "Торжество цезаризма" было бы для нея самым подходящим заглавием.

* * *

"Кориолану" значения римских трагедий Шекспира вообще была, между прочим, высказана мысль, что изображение общества и государства является в "Юлии Цезаре" преобладающим по преимуществу. Предыдущия страницы, полагаю, доказывают с достаточною ясностью справедливость этого мнения. Но, независимо от изображения государственной жизни, разработка индивидуальных характеров представляется в настоящей пьесе не менее замечательной. Цезарь, Брут, Кассий, Антоний действительно прежде всего люди общества. Все, что они делают и говорят, носит на себе отпечаток общественных вопросов. О себе и о своих личных интересах у них, повидимому, нет и речи; но если мы взглянем, каждый из них поступает и говорит, то увидим, что индивидуальная личность каждого ясно выступит пред нашими глазами. Общия черты, какими нарисовал Шекспир лицо самого Цезаря, уже разсмотрены выше. Из них мы можем видеть, что Шекспир как бы с намерением выбрал из начал, составлявших полный характер Цезаря, одне незначительные, теневые черты, рисовавшия лишь его слабые стороны, причем было объяснено, почему, вероятно, Шекспир так поступил. Вследствие этого, не повторяя сказанного, я обращу внимание читателей лишь на то, как Шекспир помощью даже таких незначительных, односторонних штрихов умел сделать из Цезаря все-таки совершенно живого человека, каким он наверно бывал в некоторые минуты своей жизни. Достигнув помощью своего гениального ума и способностей такого положения, что на него были обращены взоры всего мира, Цезарь дошел до самообожания. Пусть эта черта его была слабостью, недостойной великого человека, но история показывает, что от подобного рода слабости не был изъят почти ни один великий человек, особенно если он видел постоянные ей поощрения со стороны окружающих. Но великие люди кроме льстецов окружены еще и врагами, не переносящими их славы просто ли из зависти, или, может-быть, из более благородных побуждений, как это мы видим, например, в настоящем случае в Бруте и Кассии. Вражда неприятна всем, а людям, как Цезарь, в особенности. Известно, что, чем ниже и презреннее в наших глазах враг, тем дерзче и обиднее кажутся нам его против нас покушения; в глазах же людей, дошедших до самообожания, как Цезарь, начинает казаться ничтожным весь род людской. Такие люди начинают видеть дерзость и вражду не только в активном противодействии их взглядам и планам, но даже в недостаточном выражении к ним восторга. От такого отношения к делу уже один шаг к переходу в мелочную подозрительность ко всяким пустякам. Это мы видим и в Цезаре. Он не переносит Кассия вовсе не потому, чтоб находил в нем прямого противника, но просто вследствие того, что Кассий не изъявляет пред ним знаков благоговения и покорности. Далее мы видим, что боязливость за положение, какого Цезарь достиг и которое во всяком случае было шатко уже по одной своей высоте, доводит его до суеверия, что также часто замечается в людях, достигших высшей власти. Цезарь начинает верить в приметы, обращается к гадателям, требуя, и подозревая опасность для себя во всем, они с тем вместе громко провозглашают пред всеми эту веру и даже искренно веруют сами в то, что говорят. Как ни странно сочетание таких совершенно противоположных душевных свойств, как гордая самоуверенность и мелочная подозрительность, но психология показывает нам, что в жизни это бывает часто именно с людьми, стоящими в положении Цезаря. Смерть Цезаря, застающая его как раз в минуту такой высочайшей веры в себя, достойно завершает ту картину, какую нарисовал Шекспир, изображая его личность. Картина эта, не противореча ни в чем историческим фактам, показывает именно своей верностью, до чего Шекспир тонко прозревал в событиях жизни их истинные причины и как умел их отыскивать и обнаруживать для осмысливания своих взглядов. Нет сомнения, что Цезарь, нарисованный в таком виде, показывает нам только отрицательные стороны своей личности; но однако стороны эти до того живы и верны, что если б кто-нибудь вздумал дорисовать в своем воображении личность Цезаря на основании прочих, более важных фактов его жизни, то такой изучатель характера Цезаря наверно увидел бы, что Шекспировы штрихи встали бы в такой картине на свои места, как правильные теневые её части, и ни мало не были бы в противоречии с тем общим величавым впечатлением, какое Цезарь производит всей своей личностью.

Если Цезарь в трагедии главное, хотя при этом, как мы видели, более абстрактное по значению лицо, то настоящим реальным героем драмы должен безспорно быть признан Брут. Около него вращается все сценическое действие пьесы; он его центр, его исходная точка и главный двигатель. Личность Брута принадлежит истории не менее, чем личность Цезаря, и в настоящей статье не место распространяться о различных взглядах, какие были о нем высказываемы. Но, независимо от истории, Брут неоднократно заинтересовывал воображение поэтов. По этому случаю небезынтересно привести параллель, сделанную Гюго в его прозаическом переводе Шекспира, по поводу того, как изобразили характер Брута Шекспир и другой не менее гениальный поэт - Дант. В поэме Данта Бруту отведено место в самом последнем отделе ада, где убийца Цезаря представлен всунутым в пасть Луцифера вместе с Иудой предателем и осужден весь век быть раздираемым зубами чудовища. Такая утонченно-жестокая казнь, выше которой Дант не мог придумать во всех отделах ада, постигла Брута за то, что он, по взгляду Данта, был убийцей своего благодетеля, и потому приравнен по степени греха к Иуде, предавшему Бога. Как ни утрирован такой взгляд, но нельзя сказать, чтоб Дант не имел основания видеть в Бруте действительно тяжкого грешника. Он не только изменил своему благодетелю, не только поднял на него преступную руку, но еще более усилил это преступление тем, что, по вероятному предположению истории, был даже побочным сыном убитого Цезаря. Благочестивый поэт католицизма был поражен таким преступлением до того, что не задумался провозгласить виновника величайшим из злодеев. Такого мнения имел основание держаться не один Дант. Его наверно разделяли очень многие из его современников, и в этом играл не последнюю роль тогдашний взгляд на социальное значение, какое имел поступок Брута. Брут возстал не только против своего благодетеля и отца, но и против того нового социального устройства, в которое, по естественному ходу истории, выродилось прежнее. Цезаризм сменил республику и получил в глазах общества такое же священное значение, какое имела в древнем мире республика, а потому и немудрено, что преступление против цезаризма казалось в умах толпы страшнейшим из грехов. Сопоставляя этот взгляд с тем, в каком виде вывел Брута в своей трагедии Шекспир, невольно представляется вопрос: каким средством успел Шекспир нарисовать личность Брута диаметрально противоположной общему о нем мнению? Каким путем успел превратить он величайшого (по тогдашнему мнению) злодея в личность, внушающую не ужас и презрение, а напротив - уважение и симпатию? Трудность такого дела усиливалась еще более тем, что Шекспир сам жил в веке и обществе, когда культ цезаризма более, чем когда-нибудь, стоял высоко в общем мнении. Век Елисаветы был в Англии веком абсолютизма в полном смысле слова, несмотря на то поверхностное увлечение древним миром, каким развлекало себя образованное общество под веянием идей эпохи Возрождения. Разгадка этого вопроса лежит в основном свойстве Шекспирова гения. Поэт, изображавший человеческое сердце со всеми мельчайшими стимулами, заставлявшими людей поступать так или иначе в каждом отдельном случае, он не оставлял без объяснения ни одного из этих поступков и тем дал нам возможность делать о них самые ясные заключения сообразно нашим собственным взглядам. Многие из прекрасных с виду поступков Шекспировых лиц теряют в наших глазах свою хорошую сторону благодаря тому, что мы видим, какими затаенными, эгоистическими причинами они порождены, и наоборот - самые дурные порой оправдываются тем же способом. Так, мы видим, что король Генрих IV искренно верит сам в святость своего предсмертного намерения освободить Святую Землю от власти неверных. Но мы, благодаря тому, что Шекспир обнаружил пред нами всю подкладку его души, понимаем, что намерение это вовсе не было плодом искренняго благочестия, а родилось исключительно в силу свойства души, по которому старые грешники часто думают замолить пред смертью свои проступки делами наружного благочестия. Этим последним взглядом он лицемерно прикрывал первый не только в глазах окружавших его лиц, но даже в своих собственных. Наоборот, Макбет и Отелло прямо и открыто свершают преступления; но если мы войдем в их душу, то увидим, что оба были вовлечены в свои проступки силою внешних обстоятельств и потому заслуживают один в меньшей, а другой в большей степени снисхождения. Совершенно по подобной системе построена Шекспиром и личность Брута. Главная, объяснительная основа его характера зиждется на принадлежности его к совершенно иному миру сравнительно с современными нам людьми. Он был человеком древняго мира, в котором, как уже было сказано в предыдущем этюде к Кориолану, а равно и в настоящем, человек гораздо более принадлежал обществу, чем самому себе. История показывает нам примеры, как люди этого мира ради не только реальных, но даже воображаемых общественных выгод доводили фанатизм до того, что родители приносили детей в жертву для умилостивления разгневанных богов. Старые легенды рассказывают случаи, как народы, скрепляя после долгой распри мир торжественными клятвами, думали придать этим клятвам большее значение тем, что заставляли своих вождей клясться, стоя между разрубленными членами их близких родственников, нарочно умерщвлявшихся для этой цели. При постройке новых городов зарывали под главной башней живыми в землю невинных девушек (шедших на подобное изуверство иной раз даже добровольно) и думали этим оградить новый город от будущих врагов и несчастий. Конечно, последний случай, вероятно, только легенда, но все-таки легенда, основанная на характере и духе, каким было проникнуто время. В наш век, когда человеческая личность возстановлена и вознесена в жизни на первый план, такие примеры, конечно, кажутся дикой блажью озверевшей толпы, но тогда они считались подвигами величия и благородства. Вот эта-то идея принесения в жертву личности ради достижения будто бы общого блага и положена Шекспиром с удивительным пониманием дела в основу характера Брута. Пред благом родины он считал ничем не только посторонних людей, но и себя самого. Этот взгляд воспитался в нем общим духом времени, а также примером его собственных предков. Известно, что старший Брут хладнокровно предал в руки палача собственных детей за то, что они хотели возстановить в Римской республике сверженное иго тирании. Рим был для Брута всем, и потому мог ли он задуматься возстать на врага, грозившого тому, пред чем он благоговел и чему покланялся? Но, положив это чувство в основу характера Брута, Шекспир смягчил такой фанатизм дальнейшей разработкой его характера. Шекспиров Брут, правда, фанатик, но это не злой и дикий фанатик, смешивающий в своих понятиях дело с людьми только потому, что люди служат этому делу или кажутся его представителями. Брут, напротив, одарен утонченным умом и, возставая на Цезаря, он возстает не против его лично, хорошо понимая, что главное зло не в Цезаре, а в тех идеях, которые связаны с этим именем. Врагом Брута, как уже сказано выше, был не Цезарь, а его дух! Эту мысль он первый провозглашает между заговорщиками, а равно высказывает свое отвращение ко всяким заговорам, как к средству грязному и низкому, противному его светлой, чистой душе. Убийство Цезаря Брутом является таким образом лишь роковой случайностью, к которой Брут был приведен более влиянием окружающей среды, чем эгоистическими личными побуждениями, как это, например, мы видим в Кассие, который ненавидел Цезаря столько же как человека, неприятного ему лично, как и врага общого блага. Это обстоятельство, смягчающее вину Брута, не может однако оправдать его совсем. Убийство, содеянное даже с самым благим намерением, останется во всяком случае поступком гнусным в нравственном смысле и вредным в общественном, а потому если б Шекспир ограничился изображением Брута только в таком виде, как он описан, то, допустив для его вины смягчающия обстоятельства, он все-таки не успел бы сделать его в глазах читателей достойным уважения и симпатии. Этой последней цели Шекспир достиг иным способом, а именно: нарисовав рядом с Брутом, общественным деятелем, еще и портрет Брута, как человека. С этой точки зрения изображенный Шекспиром Брут не только не представляется вредным злодеем и убийцей, а напротив - самой симпатичной, чистой личностью и может быть поставлен в параллель с самыми идеальными созданными Шекспиром характерами, не исключая даже женских, каковы, например: Дездемона, Миранда и Корделия, с которыми Брут схож идеальной чистотой души. Основными чертами характера Брута поставлены Шекспиром безграничная честность, твердость убеждений и сердечная доброта. Качества эти проявляются у него во всех поступках, начиная с важных и кончая самыми мелочными. Выше было уже замечено, что даже убийство Цезаря совершает он из искреннейшого желания добра и если решается на свой дурной поступок, то только вследствие твердой уверенности, что из двух зол выбирает меньшее. Веря, хотя и по несчастному, наивному заблуждению, но все-таки совершенно искренно, что смерть Цезаря исторгнет зло с корнем, он в то же время горячо возстает против предложения своих более практических единомышленников убить вместе с Цезарем и Антония. - "Смерть Цезаря будет жертвой, а потому, принося жертву, мы не должны обращать себя в палачей!" - говорит он Кассию в ответ на его предложение. Высокую честность, признаваемую даже врагами, Брут в особенности выказывает в сцене своей ссоры с Кассием (Действие IV, сц. 3-я). Заподозрев своего друга и сподвижника в корыстных поступках, Брут не колеблется высказать ему все накипевшее в душе негодование и высказать в такую минуту, когда, в виду врагов, казалось, было не время разбираться в мелочных вопросах, на которые, как практически замечает Кассий, следует смотреть сквозь пальцы, особенно когда виноватые - близкие нам люди. Но Брут не убеждается такими практическими доводами. - "Помнишь ли ты, за что пал великий Юлий? - восклицает он своему противнику: - за правду, за одну правду! Что же скажут теперь о нас, когда узнают, что люди, убившие лучшого из смертных за то, что он позволял делать зло мерзавцам, сами виноваты в том же самом?" - Такой идеально честный взгляд смущает даже опытного, практического Кассия до такой степени, что он, позабыв самолюбие, со слезами кается пред своим товарищем и просит у него прощенья. Тут обнаруживается другое прекрасное душевное качество Брута: его необыкновенная сердечность и доброта. Он тотчас же принимает протянутую ему руку примиренья. - "Ах Кассий, Кассий! - добродушно говорит он в ответ: - ведь я родился на свет ягненком!. Мой гнев похож на искру, сидящую в кремне. Удар заставит ее сверкнуть на один миг, и она тотчас же остынет вновь. - "Извини меня, - продолжает Кассий: - ведь желчный нрав достался мне в наследство от матери". - "Хорошо, - отвечает Брут: - если такая ссора случится между нами еще раз, то я представлю себе, что это разворчалась твоя мать, а не ты". - Такая добросердечность проведена Шекспиром через всю роль Брута. В виду врагов он заботится о своих подчиненных, не заставляя их стоять напрасно на страже, чтоб они не утомились. Еще нежнее выказывается подобное ж попечение о малютке Люцио, заснувшем в его шатре от усталости. И наконец еще трогательнее выражена его сердечность в отношениях к жене, от которой он скрывает грозящую ему опасность и с восторгом делится с нею своей тайной, лишь когда убеждается, что жена тверда духом не меньше, чем он, и потому способна понять его замыслы. Твердость его души обнаруживается в особенности, когда он находит в себе достаточно сил скрыть пред своими сподвижниками даже ужасную для его сердца весть о смерти жены и делает это для того, чтоб не смутить их в такую минуту, когда обсуждались важные государственные вопросы. Все эти качества сияли в Бруте таким ярким светом, что дань уважения воздают ему после смерти даже его враги. Практичный Октавий объявляет, что всех служивших Бруту он берет на службу к себе, чем высказывает мысль, что не только сам Брут, но даже избранные им и приближенные к нему люди должны быть, по мнению Октавия, честными и достойными людьми. Антоний же заключает всю трагедию похвальным словом Бруту, которого выделяет из шайки заговорщиков, говоря, что все они руководились в убийстве Цезаря преступной завистью, и лишь один Брут пристал к ним, заботясь о добре и благе всех, за что и достоин с полным правом почтиться пред всем миром названьем человека!

однако отдать Кассию справедливость, что ненависть эту питал он к Цезарю лишь потому, что Цезарь стал человеком, пред которым Кассий должен был раболепно преклоняться на ряду со всем Римом. Кассий хотел свергнуть только его деспотизм, очень мало думая о том, что из этого выйдет дальше. Брут был фанатик-идеалист, Кассий - фанатик-реалист, а такие люди, бывают опаснее, когда какое-нибудь дело, выйдя из сферы замысла, вступает на почву исполнения. Вся- заговору только высшую санкцию и значение. Можно наверно сказать, что без Кассия не состоялся бы весь заговор; но зато без Брута он, даже при удаче, не получил бы такого широкого государственного значения, сведясь на простое гнусное убийство. Убив Цезаря, Кассий совершенно стушевывается, довольный тем, что достиг своей цели. Он и не думает оправдывать этого поступка перед кем бы то ни было, сваливая эту обязанность на Брута; сам же хлопочет только о том, как бы захватить в свои руки раздачу новых должностей и вообще поставить последствия дела на практическую почву. Он лучше всех видит, какой вред может принести в будущем Антоний, чего не хочет подозревать идеально-чистый Брут, и будущее действительно показывает, что в этом мнении Кассий был прав. Словом, практический человек от головы до пяток - таков Кассий. Но не следует думать, чтоб Кассий был при этом только пронырой, плутом, хотевшим ловить в мутной воде рыбу. Характеру его Шекспир придал еще иные, более внушительные и даже достойные уважения качества. Он был безусловно тверд в своих основных убеждениях и наверно не изменил бы им ради своих личных выгод. Глубочайший фанатик, не признававший над собой ничьей абсолютной власти, он наверно не захотел бы этой власти и для себя. В его ненависти к Цезарю никакой пристрастный взгляд не сыскал бы тени зависти или желания поставить себя на его место. В его обращении с товарищами-заговорщиками он ни малейшим знаком не обнаруживает деспотических замашек или стремления поставить дело так, чтоб все свершалось по его желанию. Напротив, он стоит со всеми на равной ноге и, высказывая свои мнения, с уважением относится к мнениям других. Что Кассий не был фальшивым интриганом, видно уж из того, что он вовсе не старался показывать себя не тем, чем был действительно. Вечно суровый, нахмуренный, чуждавшийся всяких удовольствий и болтовни, он, не сделав против Цезаря еще ничего, успел уже возбудить его подозрение одной своей наружностью и манерой себя держать. Люди фальшивые в душе держат себя не так. Потому хотя Кассию по его душевным качествам было, как до звезды небесной, далеко до идеально-чистой личности Брута, тем не менее он производит своей пасмурной и, пожалуй, даже зловещей личностью все-таки внушающее впечатление. В трагедии сумрачная его фигура, поставленная возле светлой личности Брута, производит своим с ней контрастом удивительный поэтический эффект.

Лигарий. Хилый и больной, является он к Бруту, заявляя, что позабудет и слабость и болезнь, лишь бы итти вслед за Брутом, куда бы тот ни указал ему путь. Оригинальная характерная черта проведена Шекспиром лишь в личности Каски. Вялый и апатичный, как его аттестует Брут, но, вместе с тем, грубый и циничный, Каска вербуется Кассием в толпу заговорщиков последним, едва за несколько часов до свершения убийства, а между тем первый удар Цезарю наносит именно он. В этом Шекспир как бы выразил тот заурядный во всех политических убийствах факт, что окончательный преступный удар почти всегда наносится не главными заправилами дела, но непременно кем-нибудь из второстепенных их помощников, вербуемых часто из последних подонков общества и иногда даже не понимающих по глупости, на что они идут. Каска именно таков. Трус по природе, он пугается грозы, во время которой попадает в руки Кассия, который, точно загипнотизировав его силой своего нравственного влияния, посылает на преступление, как послушного раба. В общем ходе трагедия это, конечно, факт мелочный, но он именно этой мелочностью показывает, как естественно и просто ложились под перо Шекспира даже микроскопическия детали тех положений и картин, какие он создавал.

"Антонием и Клеопатрой". Полную личность Антония можно понять, только прочтя обе трагедии. Читателя наверно поразит при этом та удивительная последовательность в изображении этого характера, какую Шекспир провел в обеих пьесах. Совершенно самостоятельным лицом является Антоний во второй пьесе и лишь отчасти в конце первой. В первых её сценах мы видим только задатки того, что можно было ожидать от такой личности. Человек в высшей степени одаренный блестящим умом и способностями, но в то же время не имеющий никаких самостоятельных твердых убеждений и правил, Антоний, подобно всем людям такого закала, инстинктивно стремился в начале своей карьеры встать под эгиду человека с более твердым характером и нашел такого человека в Цезаре. В первых сценах он разыгрывает роль почти его шута. Цезарю он нравился за его постоянную веселость, любовь к кутежу, музыке и играм. Заговорщики, говоря об Антонии, убеждены, что даже над убийством Цезаря он только посмеется, и потому считают его человеком легкомысленным и пустым, а следовательно - безвредным, и только более дальновидный, подозрительный Кассий не советует слишком ему доверяться. Последствия показали, что Кассий был прав. Безхарактерные люди, правда, редко делают что-нибудь по собственной инициативе, но если они, при всей своей безхарактерности, умны и хитры, и если, сверх того, неожиданный случай отдаст в их руки власть, то такие люди нередко могут наделать дел, которые заставят задуматься людей даже гораздо более дельных, чем они. Антоний оказывается именно таким. Успев после смерти Цезаря увлечь своим хотя и пустозвонным, но все-таки талантливым краснобайством толпу, Антоний вдруг увидел себя вознесенным на такую высоту, о которой даже и не мечтал. Ум и способности помогли ему воспользоваться этим счастливым положением так удачно, что он, не будучи великим человеком, успел удачно разыгрывать эту роль в продолжение долгого времени, хотя при этом ему, конечно, много помогло то счастливое для него стечение обстоятельств, что общество, среди которого он жил и действовал, развратилось уже до такой степени, что мало обращало внимание на то, кто стоял в его главе. В настоящей драме его карьера, как уже сказано, только-что начинается, но уже и тут обнаруживается, чего можно было ждать от такого человека впоследствии. Чуть получив в руки власть, он начинает с порога, подделывая завещание Цезаря, которое главнейше помогло ему возвыситься; затем с циничным равнодушием составляет он список лиц, обреченных на погибель за то, что они стоять на его дороге; торгуется о том, кого следует уничтожить, кого пощадить. Льстя своему товарищу Лепиду в глаза, он топчет его за спиной в грязь, словом - выказывает ясно, что обуздывать свои будущия желания и поступки он не намерен и не будет. Этим пока оканчивается его роль в настоящей пьесе. В разборе следующей будет показано, какие плоды принес такой посев, и как естественно привел Шекспир своего героя к тому концу, каким заключались его карьера - карьера авантюриста высшого полета в полном смысле этого слова.

Женские характеры трагедии разработаны меньше, чем в других Шекспировых пьесах. Жена Цезаря, Кальфурния, совершенно ничтожна, и роль её введена почти-что для однех реплик. Но жена Брута, Порция, при всей незначительности её роли (она является всего в двух сценах), нарисована меткими, достойными Шекспира, чертами. Строгая римлянка, готовая пожертвовать собой за общее дело, не менее, чем Брут, Порция в то же время обнаруживает в душе черты самой нежной женской прелести. Первое высказывается в ней тем, что она добровольно подвергает себя физическим страданиям, чтоб испытать, может ли с твердостью перенест невзгоды, а второе выражено в её нежнейшей любви к мужу. Это последнее чувство самым грациозным образом нарисовал Шекспир в небольшой вводной сценке, когда, трепеща за исход задуманного Брутом дела, Порция, задыхаясь от волнения и не помня от боязни, что говорит, посылает в Капитолий мальчика узнать, что делает её дорогой Брут. Сцена эта - единственная во всей трагедии, где индивидуальный сердечный порыв поставлен автором на первый план, перевешивая тяготеющее над драмой её социальное значение. По отношению к прочим сценам трагедии эпизод этот производит впечатление цветка, выросшого на краю грозной пропасти.



ОглавлениеСледующая страница