Венецианский купец.
Предисловие

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Шекспир У., год: 1596
Категория:Драма

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Венецианский купец. Предисловие (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

СОЧИНЕНИЯ
ВИЛЬЯМА ШЕКСПИРА

В ПЕРЕВОДЕ И ОБЪЯСНЕНИИ

"Шекспир и его значение в литературе" и с приложением историко-критических этюдов о каждой пьесе и около 3.000 объяснительных примечаний.


перевод А. Л. Соколовского удостоен


В ДВЕНАДЦАТИ ТОМАХ.

С.-ПЕТЕРБУРГ

"Венецианский купец" была напечатана в первый раз в 1600 году, в двух изданиях, в формате in quarto. Первое из этих изданий озаглавлено так: "The excellent history of the merchant of Venice, with the extreme cruelty of Schylock the Jew towards the saide merchant in cutting а just pound of his flesch. And the obtaining of Portia by the choyse of three caskets. Written hy W. Schakespeare. Printed hy J. Roberts. 1600", т.-е. "Превосходная история о венецианском купце, с описанием ужасной жестокости жида Шейлока, хотевшого вырезать помянутому купцу фунт мяса. При этом рассказ о получении руки Порции помощью выбора одного из трех ящичков. Сочинено. В. Шекспиром. Напечатано Д. Робертсом в 1600 году". - Второе издание, выпущенное в том же году Гейсом, отличается от первого лишь несколькими незначительными вариантами отдельных фраз, и в нем, сверх того, прибавлено заявление, что пьеса неоднократно давалась в присутствии лорда-каммергера слугами его светлости. Пьеса не издавалась затем ни разу до выхода в 1623 году полного собрания сочинений Шекспира в формате in folio, где она помещена по счету девятой пьесой в отделе комедий. Тщательное сличение текстов этих различных изданий показало, что хотя текст in folio и представляет некоторые варианты с первыми изданиями in quarto, но варианты эти не имеют существенного значения. Текст современных изданий обыкновенно перепечатывается по тексту in folio, с исправлением лишь его грамматических ошибок и разъяснением темных мест.

Изданная в первый раз в 1600 году, пьеса была написана Шекспиром значительно раньше, что доказывается тем, что уже в 1598 г. название её упоминается в каталогах в числе других игранных Шекспировых пьес. Некоторые комментаторы относят создание драмы даже к 1594 году, ссылаясь на то, что в дневнике антрепренера Генслоу упоминается под рубрикой этого года об исполнении какой-то новой венецианской комедии. Точно ли эта комедия была Шекспиров Венецианский купец, в дневнике прямо не сказано, но предположение это имеет некоторую вероятность тем, что в помянутом году труппа театра Блакфриарс, к которой принадлежал Шекспир, играла вместе с труппой Генслоу. Сверх того, по форме стиха и по некоторым другим внешним приемам сценоведения пьесу следует отнести скорее к более ранним произведениям Шекспира, написанным в период времени 1593--1596 годов, чем к позднейшим. Во всяком случае совершенно точного хронологического указания, кода была написана драма, мы не имеем.

те же реальные формы, какие выведены в Шекспировой пьесе. Так, в недавнее время открыт Томасом Монроэ, в древней персидской литературе, рассказ о том, как один бедный сирийский мусульманин задолжал богатому жиду сто динариев под условием, что, в случае неуплаты, кредитор точно также имел право вырезать должнику фунт мяса. Когда же наступил срок, и купец оказался несостоятельным, то жестокий жид строго потребовал исполнения условия. Сколько ни просил несчастный должник о правосудии и милости, все кадии, к которым он обращался, решали дело в пользу жида, пока наконец не встретился один, оказавшийся другом отца должника. Разсмотрев дело, этот кадий решил его совершенно так же, как это мы видим и в Шекспировой пьесе, т.-е. объявил, что жид может взять фунт мяса должника, но будет немедленно казнен, если отрежет хоть на волос более или менее против фунта. Нельзя не заметить в этом рассказе небольшой подробности, хорошо рисующей восточные нравы. Справедливость суда поставлена наивно и искренно в зависимость от того, что судья был близким человеком к подсудимому. - Совершенно такой же по главному содержанию рассказ, но разработанный уже гораздо подробнее, помещен в изданном на латинском языке сборнике повестей под заглавием: "Gesta romanorum". - Сборник этот был переведен на английский язык и появился в печати в 1577 г. Еще позднее рассказ сборника явно послужил темой для итальянской новеллы Фиорентино, написанной уже с несравненно более богатым развитием поэтического содержания. Новелла помещена в собрании итальянских повестей, озаглавленном: "Il pecorone", и имеет в общих чертах следующее содержание. Богатый флорентийский купец Биндо, чувствуя приближение смерти, разделил все свое имущество между двумя старшими сыновьями, младшему же, носившему имя Джианетто, не оставил ничего, сказав, что в Венеции у него есть богатый крестный отец Ансальдо, который обещал его усыновить и оставить ему все свое состояние. Едва Биндо умер, Джианетто немедленно отправился в Венецию, где и был очень ласково принят своим крестным отцом. Кончив воспитание, он захотел попытать счастье в торговых делах, вследствие чего названный его отец снарядил богатый корабль, на котором Джионетто отправился за море как для торговых дел, так и для того, чтоб увидеть людей и свет. После нескольких дней счастливого плавания корабль пришел в прекрасный порт с великолепным замком на берегу. На вопрос Джианетто, кто жил в этом замке, ему сказали, что владетельница его была одна богатая вдова чудной красоты, разорившая уже очень многих путешественников, вздумавших воспользоваться её гостеприимством. Когда же Джианетто спросил, каким образом она могла это делать, то ему ответили, что она сперва роскошно угощала являвшагося гостя, а затем предлагала провести с нею ночь, при чем ставила условием, что если гость исполнит это требование, то будет её мужем, в противном же случае должен немедленно уехать, оставив ей все добро, какое привез с собою. Разсказ этот так заинтересовал молодого человека, что он во что бы то ни стало решился объявить себя в числе искателей руки красавицы. Принятый с царской пышностью в замке, Джианетто провел очаровательный день среди всевозможных забав и удовольствий; когда же наступила ночь, то прекрасная дама, ложась в постель и приглашая лечь с собой и Джианетто, предложила ему выпить кубок вина. Джианетто охотно согласился, не подозревая, что в кубке было усыпительное питье, в следствие чего он, даже не допив кубка, заснул возле красавицы глубочайшим сном, потеряв всякую возможность исполнить поставленное ему условие. Проснувшись утром, Джианетто был встречен смехом дамы, объявившей, что он может отправляться домой; что же касается до его корабля и находившагося на нем добра, то все это она, согласно договору, делала своею собственностью.

Далее в новелле рассказывается, как Джианетто, вернувшись в Венецию и стыдясь своей неудачи, распустил слух, что корабль его погиб, разбившись о подводную скалу; как Ансальдо, огорченный несчастьем любимого молодого человека, снарядил для него новый корабль, на котором Джианетто опять отправился к коварной вдове, потерпев в этот раз точно такую же неудачу, и как наконец он вздумал повторить опыт еще в третий раз. Между тем состояние Ансальдо оказалось до того разстроенным двумя первыми путешествиями, что он должен был для снаряжения третьяго корабля занять десять тысяч червонцев у одного жида, который поставил условием, что если Ансальдо не заплатит своего долга в назначенный срок, то он, жид, имеет право вырезать у него фунт мяса. Джианетто, прибыв снова в знакомый порт, называвшийся Бельмонтом, был попрежнему радушно принят красавицей, но когда пришла пора ложиться в постель, то одна из приближенных к хозяйке девушек, тронутая таким постоянством молодого человека, тихонько шепнула ему, чтоб он не пил поднесенного кубка. Догадавшись, в чем дело, Джианетто, вместо того, чтобы выпить вино, вылил его себе за пазуху и затем с торжеством стал ожидать хозяйку, повторяя про себя: - "что теперь она уже найдет не напившагося в трактире пьяницу, а самого трактирщика". - Последствия наступившей ночи были таковы, что красавица, будучи, по наивному выражению новеллы, "удовлетворена более, чем желала сама", торжественно объявила Джионетто своим мужем, после чего оба они зажили в таком блаженстве и счастье, что Джианетто совсем забыл о своем благодетеле и вспомнил об ужасном условии, когда срок уплаты уже наступил, и дело могло принять очень дурной для Ансальдо оборот. Жена Джианетто, видя испуг мужа, пожелала во что бы то ни стало узнать его причину, и когда он ей все рассказал, то она тотчас же потребовала, чтобы он немедленно ехал в Венецию и спас своего благодетеля, каких бы то ни стоило денег. Джианетто последовал её совету, но, прибыв в Венецию, с ужасом узнал, что жид уже предъявил свой иск и требовал во что бы то ни стало фунт мяса Ансальдо, объявив, что не пойдет ни на какое соглашение, хотя бы ему предложили вместо десяти тысяч червонцев целых сто. Между тем жена Джианетто, встревоженная этим случаем на менее мужа, которого горячо любила, отправилась вслед за ним в Венецию с целью помочь ему, чем только могла. На пути ей пришла счастливая мысль, которую она и решила привести в исполнение. Приехав в Венецию, где в это время все говорили об этом необыкновенном процессе, она переоделась доктором прав и объявила, что знает, каким способом разрешить трудный вопрос. Приглашенная затем в суд, она сначала стала уговаривать жида согласиться взять предложенные ему за отказ от иска сто тысяч червонцев, но когда он безусловно отверг предложение, объявила, что тогда делать нечего, и что жид в праве вырезать у Ансальдо фунт мяса. Но едва жид хотел к этому приступить, она велела призвать в залу суда палача с топором и плахой и объявила, что фунт мяса жид взять может, но если прольет при этом хоть каплю крови или возьмет больше или меньше фунта, то ему немедленно отрубят голову, как преступнику и убийце. Испуганный жид согласился тогда на предложенную сделку получить сто тысяч червонцев, но переодетый судья решил, что, за отказом от этой сделки, когда она предлагалась, заимодавец потерял на нее право и может теперь взять только или фунт мяса или разорвать договор, что жид, конечно, и исполнил к общей радости всего города и к подтверждению, как прибавляет новелла, истины, что, кто роет яму другому, тот попадает в нее сам. - Едва процесс был кончен, восхищенный Джианетто, не узнавший своей жены, потому что она, переодевшись, выкрасила себе лицо, обратился к ней с просьбой принять в награду большую сумму денег; но она решительно от этого отказалась и просила взамен денег подарить ей на память кольцо, которое Джианетто носил на пальце. Джианетто сначала затруднился исполнить эту просьбу, потому что кольцо это подарила ему жена, но, услышав решительный ответ, что судья не возьмет ничего другого, был принужден согласиться. Затем, когда оба вернулись в Бельмонт, куда жена Джианетто успела прибыть раньше его, между ними произошла забавная сцена, в которой она укоряла его, будто он подарил кольцо женщине. Новелла кончается всеобщим радостным примирением и свадьбой Ансальдо, который женится на девушке, помешавшей Джианетто выпить сонное питье.

роде, без всякой претензии на изображение характеров, но ей нельзя отказать в прелести изложения и действительно поэтической грации, с какою обработаны многие детальные эпизоды. В этом отношении она гораздо выше той, помещенной в Gesta romanorum, повести, которая послужила ей основанием. Переходя к значению, какое новелла имеет относительно шекспировой драмы, можно без труда заметить, что Шекспир взял свой сюжет именно из нея, а не из Gesta romanorum, что доказывается тем, что в драме мы находим много деталей, которых в рассказе Gesta romanorum нет совсем. Известно однако, что, построив сюжет на фактах изложенной новеллы, Шекспир воспользовался только второю её частью о распре между жидом и купцом, откинув совершенно историю обольстительной бельмонтской сирены, вместо чего ввел в свою пьесу эпизод о получении руки героини пьесы помощью выбора её портрета из трех ящичков. Эпизод этот с фактической стороны, конечно, также неважен, как и история Бельмонтской дамы, однако, изменив сюжет таким образом, Шекспир получил возможность вывести в гораздо более привлекательном виде героиню драмы, Порцию, личность которой безспорно принадлежит к числу хотя и неособенно глубоких с психологической точки зрения, во во всяком случае грациознейших его созданий. История с ящичком заимствована Шекспиром также из старинной повести, помещенной в том же сборнике Gesta romanorum. Но на этот раз Шекспир имел дело уже не с грациозной итальянской переработкой, а с самым латинским подлинником (или, вернее, с вышедшим в 1677 г. его английским переводом). Содержание состоит в описании чудесных приключений дочери короля Апулии, посланной своим отцом в Рим, где она должна была выйти замуж за сына императора. Отец жениха, желая испытать ум и душевные качества невесты, подвел ее к столу, на котором стояли три закрытых сосуда: золотой, серебряный и свинцовый, объявив, что брак её зависит от того, какой она выберет сосуд. Золотой был наполнен человеческими костями, серебряный землей, а свинцовый золотом и драгоценными камнями. Сверх того, на крышках стояли надписи; - на первом: "Qui me elegerit, in me inveniet, quod mernit", т.-е., кто меня выберет, найдет во мне, что заслужил; на втором: - "Qui me elegerit in me inveniet, quod natura appetit", - т.-е., кто меня выберет, найдет во мне, к чему стремится его природа; а на третьем: - "Qui me elegerit, in me inveniet, quod Deus disposuit", - т.-е. кто меня выберет, найдет во мне, что ему судил Бог. Принцесса не увлеклась внешностью и выбрала свинцовый сосуд. Тогда восхищенный её умом император сказал: - "Bona puella, bene elegisti, ideo filium meum habebis", - т.-е. добрая девушка, ты сделала хороший выбор и потому получишь моего сына. (Я нарочно привел эти латинския цитаты, чтоб показать, до какой степени твердый и меткий латинский язык не подходил в подобного рода фривольным, пустым произведениям, которыми была однако заполонена вся средневековая литература). Повесть эта, впрочем, вообще принадлежит в числу самых плохих из помянутого сборника и изобилует описанием приключений, невероятных даже до глупости. Так, например, во время своего путешествия принцесса, упав с разбитого корабля в море, проглатывается китом и спасается от смерти тем только, что разводит во внутренности кита огонь и изрезывает ему тело ножиком. Сопоставляя этот рассказ с тем, что находим в драме, можно без труда заметить, что сделанное Шекспиром заимствование на этот раз гораздо менее значительно, чем материал, взятый им из итальянской новеллы Фиорентини. Заимствование это ограничивается лишь фактом выбора ящичков, при чем в драме изменен даже основной рассказ. В новелле испытывается в своих качествах невеста, а у Шекспира, наоборот, несколько женихов-соперников решают судьбу жребием. Чтобы покончить с источниками, из каких мог быть заимствован сюжет драмы, остается упомянуть еще об одной старинной балладе, напечатанной в сборнике Percy's reliques of ancient english poetry, где обработан тот же сюжет, хотя в гораздо более сжатой форме и с большими пробелами против сюжета драмы. Так, например, в балладе нет вовсе эпизода о спасении жизни купца Порцией. Хотя некоторые комментаторы полагают, что баллада написана позднее Шекспировой драмы, и потому вероятнее предположить, что неизвестный автор заимствовал сюжет своего произведения из драмы Шекспира, а не наоборот, но вопрос этот не решен окончательно. Во всяком случае в балладе и драме встречаются некоторые одинаковые детали, из чего можно заключить, что позднейший автор был знаком с произведением первого.

* * *

и объясняющую какой-нибудь важный вопрос или какую-нибудь сторону житейских отношений, но вместе с тем я предостерегал от ошибочного мнения, будто Шекспир сам имел намерение проводить такия мысли, и что произведения его были только внешней формой, под которой он скрывал тот или другой предвзятый, тенденциозный взгляд. Между тем многие критики держатся именно такого мнения, видя в Шекспире при разборе его произведений не столько поэта, сколько философа и моралиста, желавшого нас поучать и наставлять. Эта тенденция повела даже к остроумному замечанию одного комментатора, сказавшого, что Шекспир писал свои произведения вовсе не с тем, чтоб дать критикам возможность вытащить за уши из каждой его пьесы спрятанную в ней основную мысль. Настоящая пьеса может служить прекрасным доказательством верности первого взгляда и опровержением последняго. Я не буду излагать многих разноречивых мнений о том, что хотел выразить Шекспир, сочиняя Венецианского купца, но остановлюсь лишь на взгляде одного, очень, впрочем, умного и дельного во многих отношениях немецкого комментатора Шекспира - Ульрици, и остановлюсь именно потому, что в мнении своем об этой пьесе он уже слишком увлекся такого рода тенденцией. Ульрици находит, что основная идея Венецианского купца формулируется в известном выражении: summum ius summa iniuria. Для доказательства он указывает на главный, центральный пункт пьесы, т.-е. на историю фунта мяса, и отсюда делает вывод, до каких чудовищных последствий может довести буквальное применение закона. Если б все содержание пьесы заключалось только в развитии этого эпизода, то взгляд Ульрици имел бы, пожалуй, некоторое основание; но фабула Венецианского купца составлена не из одной только распри Шейлока с Антонио. В сущности, фабула эта веселая, грациозная комедия, на фоне которой помянутая распря возникает, как темное грозовое облако, которое, напугав всех, скрывается затем так же быстро, как возникло, уступив место прежнему веселью и грации. Потому при мнении, что вся пьеса имеет одну общую основную идею, представлялся вопрос: как же следовало смотреть на прочее содержание, не имевшее с вводным эпизодом о Шейлоке ничего общого? Критик не задумался над разрешением этого вопроса. Не желая отступиться от предвзятой мысли, что в каждой пьесе Шекспира должен непременно заключаться задуманный им нравственный урок, а равно полагая, что урок этот для Венецианского купца был найден в формуле: summum ius summa iniuria, Ульрици без церемонии притянул к этому взгляду и все прочее содержание пьесы. Таким образом оказалось, что история трех ящиков должна выражать ту же основную мысль. Отец Порции сковал во имя родительских прав её волю в выборе мужа и мог потому сделать несчастной на всю жизнь. Значит, и здесь summum ius оказывается summa iniuria. Далее, Шейлок, держа свою дочь Джессику под гнетом той же законной, отцовской власти, принудил ее сделать преступление, убежав от отца, да еще вдобавок его обокрав, чего бы наверно не случилось, если б он относился к ней сердечней и либеральней. Опять, значит, виновато summum ius!.. В заключение критик подводить под этот взгляд даже заключительный эпизод суда над Шейлоком, когда дож во имя своих прав силой заставляет его принять христианство, грозя в противном случае отнять дарованную милость. Кончив этот перечень эпизодов, совершенно доказывающих, по мнению критика, его мысль, он в заключение навязывает Шекспиру и общее разрешение вопроса, видя это разрешение в речи Порции, когда она, уговаривая Шейлока пощадить купца, произносит свой блестящий монолог о значении милости. В результате вывод: summum ius - summa iniuria; но против этого зла существует противоядие, и это противоядие - милость! Она должна стоять выше закона и останавливать его меч, когда он при буквальном применении может поразить невинных или наделать более зла, чем пользы! Вот что, значит, хотел сказать Шекспир, когда писал Венецианского купца! - Но так разбирать его произведения не значит ли не только вытаскивать из них основную мысль за уши, но еще и притягивать ее насильно к тому выводу, какой пожелает сделать во что бы то ни стало критик. Хотя Шекспир велик именно тем, что глубина его произведений дает возможность изследовать и комментировать их бесконечно сообразно с характером каждого критика, но слишком большое увлечение предвзятыми взглядами во всяком случае принести пользы не может.

мы видим, что пьеса изображает нечто большее, чем ряд картин и сцен, доставляющих лишь минутное удовольствие глазам зрителя. Общий сюжет пьесы, как уже сказано, не более, как грациозная веселая комедия, производящая впечатление коллекции прелестных фарфоровых куколок, изящно сделанных и раскрашенных, хотя не имеющих очень серьезного значения. Но среди этой коллекции возвышается, как колоссальное бронзовое изваяние, фигура Шейлока, поражающая до того силой, с какою она изображена, и теми серьезными мыслями, на какие наводит, что всякий прочитавший пьесу невольно переносит центр её тяготения на эту совершенно второстепенную относительно общей фабулы личность, ясно поняв, что узел и значение всего произведения следует искать в Шейлоке, а не в прочих лицах. Верность такого взгляда всего лучше подтверждается тем, что при представлении Венецианского купца на сцене пьеса нередко переименовывается в Венецианского жида, да и самая роль Шейлока, несмотря на свою, повидимому, второстепенность, всегда исполняется лучшим актером, для которого ставится вся драма. Потому, разбирая серьезно пьесу, мы в полном праве обратить главное внимание на те её стороны, которые действительно говорят что-либо важное, оставя прочее содержание и не стараясь делать натянутых выводов, а главное - не утверждая, что к этим выводам хотел нас привести сам автор.

Что же в таком случае представляет разсматриваемая драма и к каким серьезным приводит она нас заключениям? Если личность Шейлока является центральным пунктом того впечатления, какое мы испытываем, читая пьесу, то, значит, на эту личность мы и должны обратить особенное внимание. История Шейлока, как известно, изображает его ссору с Антонио, - ссору, возникшую вследствие ненависти этих двух лиц друг к другу. Присматриваясь к тому, как эта ненависть изображена, мы легко заметим, что под нею скрывается не одна только ссора двух частных лиц, но напротив - ряд явлений гораздо более высшого порядка, - явлений, имеющих уже не частное, а социальное значение. Шейлок - еврей, а Антонио - христианин. Их отношения и споры до того проникнуты характерными чертами и взглядами обоих народов, что перед изображением этих общих черт отодвигается на второй план даже личность обоих врагов. Ясно потому, что в этих двух лицах, кроме их частной ссоры, мы должны видеть изображение чего-то более важного, а именно изображение отношений, установившихся между евреями и христианами, то-есть того трудного, тяготеющого над образованным человечеством уже столько веков вопроса, до разрешения которого не дошло общество даже нашего времени. В Шекспирово время вопрос этот стоял в гораздо более резкой стадии, чем нынче, и настолько выдавался среди других социальных отношений, что о нем говорилось и писалось повсеместно, не говоря уже о множестве реальных столкновений, какие вызывала по этому поводу сама жизнь. Изображение этих отношений в литературе далеко не было новостью и до Шекспира, а потому невольно возникает вопрос: почему же именно его взгляд и выведенные им образы получили такое значение, что написанная им по этому поводу пьеса не потеряла до сих пор своей поразительной силы? Ответ в том, как относились к помянутому вопросу современные Шекспиру писатели, и как отнесся он. Распря между еврейством и христианством началась очень давно, и если нельзя, конечно, отрицать, что в основе её лежал религиозный вопрос, то в дальнейшем развитии приняли участие совершенно иные факторы, имевшие даже гораздо более значения. Факторы эти состояли в различных способностях и различном роде деятельности обеих сторон, что и приводило их к безпрестанным столкновениям, доведшим наконец в средние века до безпощадной, слепой вражды. Нельзя не отметить интересной особенности этой вражды. История представляет множество примеров борьбы разных взглядов, мнений и людских поступков, но почти во всех этих случаях мы видим, что борющияся стороны, враждуя между собой, в то же время направляли усилия, чтоб как-нибудь кончить эту распрю и найти сносный modus vivendi. Совсем иное представлял еврейский вопрос. Здесь обе стороны не только не думали мириться, но, напротив, каждое столкновение, казалось, еще сильнее разжигало обоюдную ненависть и еще более обособляло оба враждующие лагеря. Здесь не место входить в разбор исторических причин, предававших этой борьбе такой характер, но важно лишь констатировать, что дело стояло именно так. Результат был тот, что подобного рода неразсуждающая борьба наложила на весь вопрос такую солидную, непроницаемую наслойку предразсудков и предвзятых мнений, что чрез нее (особливо в средние века) уже трудно было добиться правды и разследовать причины, породившия такое состояние дела. Еврей и христианин стояли друг против друга во всеоружии непримиримой ненависти и не только не думали когда-нибудь сойтись, но даже не предполагали к тому какой-нибудь возможности. Если ненависть со стороны христиан выражалась в действительно ужасных гонениях, каким подвергались евреи; если было время, когда не только имущество последних, но даже сама жизнь не были защищены от грубейшого произвола, то, с другой стороны, нельзя отрицать, что и евреи по мере сил мстили христианам и если не могли действовать подобно им в борьбе грубой силой, то, при свойственной их племени способности к меркантильной изворотливости, успели опутать христиан такой тончайшей и вместе крепчайшей сетью, что выносить этот ежедневный, будничный гнет было христианам не менее стеснительно и неприятно, чем евреям терпеть от них. Что происходило в жизни, то отозвалось и в литературе. Но так как поэтической еврейской литературы в средние века не существовало, то понятно, что во всех поэтических произведениях того времени вопрос об отношениях евреев к христианам трактовался лишь с христианской точки зрения. Евреи постоянно изображались злодеями и кровопийцами, лишенными человеческих чувств и недостойными даже самой жизни. Так изображали их не только заурядные писаки, но авторы, обладавшие даже недюжинным талантом. В доказательство можно привести хотя бы Марло, в чьей драме "Мальтийский жид" представлены именно тогдашния отношения к евреям. Герой драмы - еврей Варавва - изображен чудовищем, не только как человек и общественный деятель, но даже как отец. Самая его наружность представлялась на тогдашней сцене отталкивающей и ужасной: у него были рыжие, почти огненного цвета, волосы и огромный крючковатый нос, как у дьявола. В душе его не было места ни малейшему проблеску сердечности и чувства. Для примера, как он думал и говорил, привожу содержание одного из его разговоров с Мавром, таким же злодеем как и он. "Если хочешь служить мне, - говорит Варавва: - то узнай прежде, что я делаю и как живу сам. По ночам я хожу душить больных христиан, если нахожу их умирающими с голода на улицах. Иногда я отравляю колодцы. Порой случается мне нарочно уронить монету для того, чтоб ее подобрал ловкий вор, а я, уличив бездельника, отправил его на виселицу. Сделавшись ростовщиком, я радуюсь, когда засаживаю в тюрьмы несостоятельных должников, и хохочу от удовольствия при виде слез их умирающих с голоду детей. Хочешь служить мне - поступай точно так же, и тогда, став товарищами, мы никогда не будем нуждаться в золоте". - Если так близоруко изображали евреев даже такие талантливые поэты, как Марло, то что же можно было ожидать от прочих, а еще более от неразсуждающей толпы? И вот в такое-то время и при таком общественном взгляде на предмет вопрос этот попал под перо Шекспира, попал, можно сказать, случайно, потому что, как сказано выше, вопрос этот выступал в его произведении не более, как вводный эпизод в веселой комедии, назначавшейся исключительно для забавы зрителей. Но Шекспир тем именно и велик, что для него не существовало вопросов важных и неважных. Какого бы предмета он ни касался, он никогда не оставлял его, не изследовав до конца и не показав всех тончайших, сокровенных психологических пружин, которые заставляли выводимых им лиц поступать так или иначе. Это обнаружилось и в настоящей драме. Пока дело шло о незначительных, легких житейских отношениях, пред нами был ряд веселых, грациозных сцен, совершенно верных, но не имеющих глубокого значения. Когда же, при дальнейшем ходе действия, наметились пред глазами поэта факты и образы, выросшие на несравненно более глубокой, серьезной почве, имевшей общественное значение - он исчерпал до дна и их с такою же правдой и силой, с какой изобразил и предыдущие более легкие эпизоды. Результат вышел тот, что важный социальный вопрос, всплыв над рядом легких, грациозных картин, подавил своею важностью их значение и придал иной характер всему произведению.

этому поводу несколько различных мнений. Некоторые находят, что Шекспир явился в пьесе адвокатом евреев и унизил христиан. В доказательство этого мнения приводятся то несправедливости, каким в пьесе Шейлок подвергается со стороны христиан. Его жестоко оскорбляют, его ловят в хитрую юридическую ловушку, при чем не только лишают имущества, но совершают над ним даже акт величайшого насилия, заставив, под угрозой смерти, отречься от веры отцов, этого драгоценнейшого достояния людей его племени; а наконец за ним не признают даже безспорнейшого из всех чувств - чувства любви отца к детям. Убежавшая от него и вдобавок обокравшая отца дочь не только не подвергается со стороны его врагов - христиан какому-нибудь порицанию, но, напротив, встречает полное всеобщее одобрение своему поступку. Ясно, значит, - говорят критики, - что Шекспир хотел, в лиц Шейлока, выставить евреев, как страдающую, угнетенную сторону и возбудить к ним сожаление и сочувствие. Иначе разсуждают критики, держащиеся противуположного взгляда. По их мнению, в Шейлоке выведено самое презренное существо, какое можно только себе представить. Его ненависть к христианам основывалась на самом низком чувстве прирожденной страсти к наживе. Он ненавидел Антонио не столько за переносимые от него оскорбления, сколько за то, что тот, делая добро, подрывал меркантильные расчеты Шейлока. Его жестокая, утонченная месть была вся основана на этом чувстве. Он даже враждовал с Антонио не прямым, честным оружием, но подкрался к нему, как хитрый, ядовитый гад, чтоб ужалить наверняка. Наконец, что же это был за отец, если он предпочитал видеть дочь свою в гробу, лишь бы с нею вместе лежали его червонцы? - Таково противоположное мнение критиков, из которого также делается вывод, что Шекспир во взгляде на евреев нимало не поднялся выше взгляда своих современников и точно так же пылал к евреям злобой и презрением, как все. Если о каком-нибудь предмете существуют два противоположные мнения, при чем оба подтверждаются фактическими доказательствами, то в этом верный знак, что обе стороны вместе и правы и неправы. Факты, приводимые в настоящем случае обеими сторонами, верны, но неверен только вывод, который оне делают, будто защищаемого ими взгляда держался сам Шекспир. Шекспир в настоящем случае, как и всегда, не держался никакого мнения. Он только нарисовал предмет, каков он был на самом деле, и все отличие его в этом процессе творчества от других современных ему писателей состояло в том, что он отнесся к предмету не поверхностно или тенденциозно, как делали они, но вскрыл своим всепроницающим поэтическим скальпелем разсматриваемый предмет до самых его основ, обнаружив пред глазами читателей все тончайшия нити и пружины, которые вызывали и обнаруживали в изображаемых им лицах все их поступки - как важные, так и ничтожные. Отнесшись к предмету таким образом, Шекспир, правда, нисколько не пошел далее своих современников в фактическом разрешении еврейского вопроса собственно и не начертал для того никакой программы, но он себе такой задачи и не задавал. Вся его заслуга состояла в том, что он первый нарисовал портреты живых людей там, где прежде изображались лишь шаблонные манекены, и тем снял со всего вопроса пелену затемнявших его предразсудков и взглядов, показав, что поступки как евреев, так и христиан одинаково мотивировались движениями человеческого сердца и потому стояли на одной и той же доступной для анализа почве. А этим давалась каждому возможность судить о всем вопросе, как кому угодно, и разрешать его сообразно своим личным взглядам.

цель же эта состояла в наживе денег. Преследование этой цели - страсть, ради которой он готов пожертвовать всем. Что бы ни говорили об этой страсти рьяные защитники евреев и как бы ни старались оправдать её излишек ссылкой на историческия события, будто бы особенно способствовавшия её развитию, в конце концов нельзя отрицать, что зерно этой страсти лежит и испокон века лежало в основе еврейского характера гораздо глубже, чем в нравственном существе других народов. Но если какое-нибудь начало заключается уже в основе характера целой нации, то ошибочно будет обвинять в этом каждого отдельного человека и видеть в том его личный порок. Потому Шекспир с его утонченным пониманием человеческого сердца, поставив страсть к наживе в основе характера Шейлока, в то же время остерегся мотивировать ее одними дурными инстинктами. Если б Шейлок, подобно Варавве Марло, был одержим страстью к приобретению богатства лишь для того, чтоб делать зло, то этим был бы искажен весь его характер, и он превратился бы в одного из тех шаблонных злодеев, каких сотнями изображала средневековая литература. Шейлок, напротив, с любовью лелеял эту страсть лишь для нея самой, как нечто идеально-высокое, как деятельность, указанную самим Богом. Каким искренним, каким, можно сказать, библейским пафосом проникнуть его монолог, когда, говоря о патриархе Иакове, он восхищается его выдумкой присвоить себе Ливановы стада, придумав искусственный способ, чтоб овцы рожали пестрых ягнят! Ему и в голову не приходит, что в поступке этом не только нет ничего хорошого, но, что он, напротив, совершенно непохвальная хитрость. Но выросший на ветхозаветных понятиях Шейлок видит в этом факте Божью благодать и высказывает глубокое убеждение, что Бог благословить точно так и всякого, кто наживает прибыль не воровством. Взглянув на убеждения Шейлока с такой точки зрения, всякий согласится, что если можно не разделять его взглядов и им не симпатизировать, то, с другой стороны, нельзя слишком клеймить за них Шейлока презрением и ненавистью, а потому христианин Антонио, в глаза называющий Шейлока дьяволом, умеющим обращать в свою пользу даже слова Священного Писания, обнаруживает в свои взглядах гораздо больше близорукости и нетерпимости, чем преследуемый им еврей. По поводу сравнения характеров Шейлока и Вараввы Марло появилась в последние годы очень серьезная статья Давидсона (Нью-Иорк, 1901 г.), в которой приведена высказанная выше мысль, что между этими характерами нет ничего общого. Варавва - шаблонный злодей, в котором все его пороки сгруппировались искусственно, а Шейлок - живой человек в полном смысле слова.

к наживе. Антонио, согласно очень распространенному в то время взгляду, поддерживавшемуся даже церковью, не допускает способа наживы отдачей денег в рост за проценты (что, прибавим, вовсе не мешает ему наживать богатство прямой торговлей). Оба, и Шейлок и Антонио, являются таким образом людьми, сошедшимися на узкой дорожке, где невозможно разойтись. Понятно, что взаимных нежных чувств между ними ожидать было нельзя. Разница лишь в том, что Шейлок в своей ненависти к Антонио признается лишь самому себе, а Антонио оскорбляет его публично самым жестоким образом. Интересно при этом, что сам Антонио, в том виде, как его изобразил Шекспир, не только не зол или мстителен, но напротив - человек идеальной доброты и честности и потому, казалось, мог бы воздержаться от таких вовсе непохвальных выходок. Но в таком сопоставлении контрастных поступков мы опять видим тонкую наблюдательность Шекспира и его способность осветить вопрос, который ложился под его перо. Евреев в то время бранили и оскорбляли все, а потому, если б в лице Антонио был выведен заурядный человек, и отношения его к Шейлоку прошли бы незамеченными; когда же мы видим, что так действует человек хороший и прямой, от которого менее всего следовало бы ожидать подобных поступков, то при этом вопросы, зачем и почему - приходят в мысль сами собой, а этим возбуждается и поддерживается интерес и к разрешению вопроса, составляющого сущность драмы. - Первая сцена свидания Шейлока с Антонио оканчивается, как известно, условием о фунте мяса. Факт этот приводится многими комментаторами в доказательство, что Шекспир хотел представить Шейлока чудовищем и злодеем; но это мнение при несколько более внимательном взгляде не выдерживает критики. Сцена эта, правда, служит исходным пунктом, на котором построено все дальнейшее развитие драмы, когда Шейлок в самом деле становится мстительным извергом; но таким он становится лишь позднее, под влиянием новых обстоятельств, обостривших его природную безсердечность с особенной силой. В этой же сцене он делает свое предложение, можно сказать, чисто ради курьеза, для шутки, как выражается сам. Он дает деньги Антонию, высчитав самым точным образом его состоятельность, а потому мысль, что должник не будет в состоянии заплатить, не может прийти ему в эту минуту в голову. А если так, то, значит, и предложенное им условие не могло иметь в ту минуту реального значения даже в его глазах и поставлено лишь как сценический мотив для будущей развязки. Для оправдания этой сцены можно прибавить еще, что Шекспир вообще не стеснялся выводами в своих произведениях даже нелепых фактов, которые он умел смягчать и осмысливать глубочайшей психологической разработкой характера тех людей, которые были им изображаемы.

противоположных свойств души не представляет ничего удивительного и встречается в жизни на каждом шагу; но в данном случае эта черта характера Шейлока имеет, сверх того, важное значение для дальнейшого развития драмы. Семейные узы в еврейском народе отличались всегда строгой определенностью отношений, и Шейлок, как истый сын своего народа, является полнейшим представителем этих отношений. Любящий отец, он в то же время строгий исполнитель семейных законов. Его молодая дочь не смеет и подумать о том, чтоб преступить заветы, преподанные ей отцом. Что бы ни говорила ей молодая кровь, как бы ни хотелось ей примкнут к несущемуся мимо её вихрю веселья и радостей жизни, она, как дочь еврея, должна сидеть взаперти и смотреть на это веселье и на эти радости, как на запретный плод, навеки для нея недоступный. Мудрено ли, что при таком положении дом отца начинает казаться ей, по собственным её словам, адом, и что она в пылу увлечения молодостью и жаждой жизни хватается за первое средство, чтоб выйти из этого невыносимого положения. А возможность выйти представлялась очень легкая именно потому, что она была дочь еврея. Всякая иная девушка, покинувшая старого отца, подверглась бы осуждению и, может-быть, ответственности; но ей стоило только выразить желание сделаться христианкой для того, чтоб привлекательный мир, со всеми его радостями, принял ее с распростертыми объятиями и защитил от всяких неприятностей, которые могли бы иначе быть последствием её поступка. Она действительно так и поступила и при этом не только покинула отца, но вдобавок еще его обокрала. Это последнее обстоятельство бросает на личность Джессики, конечно, очень неблагоприятный свет; но, как увидим дальше, Шекспир, заставил Джессику поступить таким образом в ущерб светлому её образу лишь затем, чтоб рельефнее представить Шейлока. Легко себе вообразить положение, в каком почувствовал себя Шейлок, узнав об этом поступке дочери! Он потерял не только ее, но и богатство, т.-е. был поражен в два самых чувствительных места своей души. Нет человека, который, страдая так, как страдал он, не выразил бы громко своего отчаяния и горя; но всякий человек нашел бы в таком случае наверно и отклик своему горю в виде сочувствия окружающих. Но что же встретил Шейлок? - одне насмешки и оскорбления! Кто бы стал сочувствовать не только в тогдашнее, но даже и в позднейшее время жиду, потерявшему деньги? Равно, кто мог сказать слово против того, что еврейка захотела сделаться христианкой? Одно это обстоятельство оправдывало ее в общем мнении не только как неблагодарную дочь, но и как воровку. Таковы были век и его предразсудки. Но, объясняя так дело, нельзя забыть и того, что должен был чувствовать при этом сам Шейлок. Ненавистник христиан по самой натуре, он естественно должен был возненавидеть их еще более, как единственных виновников своей беды. Отчаянный монолог, в котором он высказывает свое ужасное положение, так ясен и силен, что не нуждается ни в каких комментариях. Вылив свое горе в этом монологе, Шейлок естественно не хотел оставить свою обиду неотомщенной; но кому же было мстить? Дочь одна была виновата в постигшей его беде! Горе, говоря библейским языком, выросло из его собственных недр. Но люди, дошедшие до изступления, не убеждаются такими логическими соображениями, а напротив - хватаются за первое средство, чтоб хоть чем-нибудь облегчить себя и сорвать на ком-нибудь свой гнев. Шейлок нашел это средство. Потеряв безвозвратно все, он вспомнил, что у него еще остался документ на Антонио, - документ, основанный на законе и потому незыблемый, как скала. Что ему за дело, что в постигшей его беде Антонио ничем не был виноват? Для него довольно, что Антонио христианин и, сверх того, мешал ему когда-то в его делах. А так как христиане были все-таки косвенно виновны в его беде, хотя бы тем, что не оказали ему никакого сочувствия, то он и решил отмстить в лице Антонио им всем. Решась поступить так, он, понятно, уже не слушал никаких возражений и уговоров.

"око за око, зуб за зуб", и потому что же удивляться, что в припадке своей злобы и жажды мстит он прикрыл свое решение даже религией, дав клятву святой Субботой достичь своей цели во что бы то ни стало. С этой минуты Шейлок действительно перестает быть человеком и становится зверем, и если б был выведен в драме только таким, то ничем бы не отличался от упомянутого выше Вараввы Марло. Зато, если проследить все те душевные состояния, какие он пережил, то личность его становится нам ясна до ощутительности. Мы получили все данные, чтобы судить о нем, как о человеке, и можем сделать свои выводы и заключения сообразно вкусу и взглядам каждого.

Дальнейшая сцена суда подвергалась многим разноречивым толкованиям. Одни критики находили в ней достойное наказание Шейлоку за его чудовищную злость; другие, напротив, видели в каре, какой подвергся Шейлок, насилие и хитрость врагов, поймавших его в казуистическую ловушку. Ошибочность обоих взглядов происходит и здесь вследствие желания критиков навязать Шекспиру тенденциозные намерения, каких он не имел. Развязка драмы проста и естественна сама по себе. Если враги Шейлока действительно употребили все усилия, чтобы его уничтожить, то это они делали во-первых, потому, что были его врагами, а во-вторых, какой же суд в мире не употребил бы даже казуистических уловок, чтобы избежать явно нелепого приговора, хотя бы он опирался с внешней стороны на законную почву? Что касается второй части приговора, когда дож силой заставляет Шейлока принять христианство, грозя в противном случае отнять дарованную милость, то здесь, конечно, поступок противников Шейлока - вопиющее дело против правды, но и в нем никак нельзя видеть каких-либо тенденциозных намерений автора защитить ту или другую сторону. В решении дожа высказался общий, господствовавший в то время, взгляд на еврейский вопрос. Обратить еврея в христианство считалось похвальным, богоугодным делом; а какими средствами это было достигнуто - в расчет не принималось. Потому мнение, будто это решение дожа - лишний эпизод, введенный с тенденциозной целью, не имеет основания.

выставлены в Шейлоке. Сравнивая оба характера, мы видим, что если Шейлок скрытен и зол, то Антонио, напротив, открыто прям и добр. Шейлок знает только одну страсть к наживе и удовлетворяет этой страсти, нимало не думая, добро или зло может из того выйти; Антонио, напротив, готов сделать добро, где только может. Если б Шекспир ограничился в изображении характера Антонио лишь такими чертами, то хотя этим и была бы достигнута цель рельефно оттенить Шейлока, зато сам Антонио превратился бы в шаблонную личность, служившую лишь для тенденциозной цели автора. Но Шекспир никогда не поступал таким образом. Все созданные им лица живут собственной, самостоятельной жизнью и если вступают в коллизии с прочими лицами, то не потому только, что так находил нужным автор, но потому, что такия коллизии вытекали, как неизбежная необходимость из фактов окружавшей их жизни и из их характеров. Так и в Антонио мы видим, что, кроме тех идеально-прекрасных качеств души, о которых упомянуто, были в нем и другия - худшия: он был горд и самолюбив, - самолюбив, может-быть, даже более, чем это было полезно. Есть люди, добрые в душе и в то же время снисходительно смотрящие на дурные поступки других; но есть и такие, которые при собственных хороших качествах склонны презрительно относиться к чужим недостаткам. Антонио принадлежал к этой последней категории. Будучи добр и прямодушен сам, он вовсе не снисходительно относился к людям, в которых не находил этих качеств. Видя в Шейлоке злость, скупость и лицемерие, он ненавидел его не менее, чем был ненавистен ему сам. Что же касается до внешняго выражения этих чувств, то в этом он поступал предосудительнее самого Шейлока. Сдержанность и уменье владеть собой всегда были и будут самыми лучшими качествами в порядочных людях, а между тем Антонио в глаза оскорблял Шейлока самым жестоким образом, тогда как тот вел себя относительно его гораздо сдержанней и учтивей. Пусть эти сдержанность и учтивость были лицемерны и таили самую предосудительную ненависть; пусть даже Шейлок был сдержан относительно Антонио из боязни, что ему, как еврею, не все легко сойдет с рук, - все же с точки зрения общепринятых, внешних, житейских обычаев нельзя не признать, что Антонио вел себя гораздо хуже, чем Шейлок. И это было тем непростительнее, что лично ему Шейлок не сделал никакого зла. Понятно, что когда Шейлок почувствовал себя хозяином положения, то нимало не задумался отмстить своему врагу чем только мог. - Строгий к Шейлоку, Антонио в отношении к другим лицам пьесы является самой симпатичной личностью. Его трогательная, можно сказать-отеческая любовь к Бассанио, освещая удивительно приятным, мягким светом все прочее веселое содержание пьесы, является связующим звеном с трагическим её эпизодом. В оправдание грубых отношений Антонио к Шейлоку можно прибавить, что, ненавидя его, он вовсе не думал ему мстить за себя лично, и сам смягчил приговор дожа, отказавшись от присужденного ему имущества противника.

выткан описанный драматический эпизод. Сама до себе комедия эта, вопреки мнению Ульрици и одномыслящих с ним критиков, желавших видеть и в ней какой-то глубокий смысл, далеко не имеет какого-либо серьезного значения и сводится почти на веселый, грациозный водевиль. Если сравнить ее с другими комедиями Шекспира, то она окажется далеко им уступающей не только по внутреннему значению, но и по самому содержанию. Конечно, я не хочу этим сказать, что Шекспир дурно выполнил в этом случае то, что задумал. Напротив, все сцены комедии необыкновенно грациозны и милы (как, например, забавный эпизод женитьбы Грациано, или прелестная сцена с кольцами), но дело в том, что самый замысел легок и поверхностен, а сверх того, он совершенно меркнет пред силой прерывающого его действие драматического эпизода. Свадьба Бассанио и Порции основана на слишком сказочной фабуле, да и самая любовь их не мотивирована ничем. Характеры обоих не имеют никаких выдающихся черт. В обоих мы видим не более, как заурядных, очень, правда, милых и симпатичных людей, но из поступков как того, так и другой нельзя подметить ни одной из тех, хотя и не серьезных, но все-таки оригинальных, общежитейских черт, какие так богато разсеяны в личностях, например, Венедикта и Беатрисы в "Много шуму из пустяков", Петруччио и Катарины в "Укрощении своенравной", Виолы в "Двенадцатой ночи", Розалинды в "Как вам угодно", в Юлии и Протее в "Двух веронцах" и вообще во всех прочих шекспировых комедиях. Несколько обособленнее и оригинальнее являются личности Нериссы и Грациано, но в последнем мы видим лишь слабое повторение характера веселого гуляки, какого Шекспир гораздо рельефнее изобразил в других пьесах, например, в "Ромео и Джульетте" - в лице Меркуцио или в "Мере за меру" - в кутиле Луцио. Более интереса могла бы представить личность Джессики. Молодая, страстная душа, томящаяся под гнетом сословных предразсудков и жаждущая вырваться на волю во что бы то ни стало, представляла, повидимому, богатый материал для разработки, но эта сторона характера Джессики намечена лишь несколькими чертами в первой сцене её появления, а затем она является уже в совершенно несимпатичном виде, когда не только бросает отца, но и похищает его похитившая золотых идолов Лавана. Но применение даже такого взгляда к поступку Джессики не подходит ни в каком случае. Она хотела сделаться христианкой и потому не могла смотреть на свой поступок с ветхозаветной точки зрения, а сверх того, и самая цель её поступка состояла только в желании повеселиться и хорошо пожить. В общем ходе пьесы поступок Джессики, правда, имеет огромное Значение тем, что служит главным исходным пунктом для дальнейшого развития характера Шейлока, но все-таки относительно её самой такая постановка дела искажает её личность. - Личности Мароккского и Аррагонского принцев не имеют никакого значения, и вообще весь эпизод с ящичками является лишь отголоском тех легенд, из которых заимствован сюжет пьесы. Длинные речи обоих принцев заключают не мало отдельных блестящих, замечательных мыслей; но в общем драматическом ходе действия речи эти не более, как декламация, которая могла быть уместна только на тогдашних театрах, где отсутствие внешней сценической постановки позволяло давать вставным монологам более значения, чем на современной сцене. Ланселот Гоббо и его отец - простые клоуны, выведенные для забавы публики. Роль их не связана с действием пьесы ничем.

что она ослабляет поражающее впечатление предшествующей сцены суда. Вследствие этого при постановке пьесы на некоторых театрах, пятое действие иногда даже выпускается совсем. Такой взгляд, по моему мнению, совершенно ошибочен. Незначительная и, можно сказать, даже пустая сама по себе, сцена эта будучи поставлена вслед за предшествующей, получает именно тонкий психологический смысл. Присматриваясь к обыденным явлениям проносящейся пред нами жизни, мы часто видим случаи, как на счастливом и веселом фоне этих явлений вдруг разражается какое-нибудь страшное событие, грозящее безследно уничтожить это счастье и это веселье. Представим себе затем, что гроза эта, напугав всех, миновала счастливо, не сделав никакого зла. Какой тон и какое на строение возникнут в этом случае в обществе, счастливо избавившемся от опасности? В большинстве случаев при этом, независимо от возврата прежнего хорошого настроения, непременно возникнет особый подъем духа, побуждающий пошутить, пошалить и посмеяться более, чем в обыкновенное время. В этом настроении невольно выкажется радость по поводу избегнутой опасности. Вот такой-то смысл и имеет эта сцена, если ее разсмотреть в связи с предыдущими событиями, и потому Шекспир, поставив эти сцены рядом, выказал глубокое понимание той последовательности наших душевных движений, в какой они обнаруживаются в явлениях действительной, обыденной жизни.



ОглавлениеСледующая страница