Феликс Гольт, радикал.
Глава XLVII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Элиот Д., год: 1866
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Феликс Гольт, радикал. Глава XLVII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XLVII.

Самым крупным последствием выходки Эсфири на суде был митинг, состоявшийся на следующий день в главной зале Белого Оленя в Ломфэрде. Многим из градоправителей и деревенских джентльменов, съехавшихся около полудня, недоставало необходимого воодушевления, но зато во многих девичья страстность Эсфири затронула такия струны, которые в них уже очень давно не звучали. В числе последних был сэр Максим Дебарри, приехавший на ассизы, слегка возмущенный деспотизмом сына, которому он однако не имел никогда духа противостоять. Самого Филиппа Дебарри задержали в Лондоне, но в письмах к отцу он настойчиво требовал от него и от дяди Августа внимания к делу Феликса Гольта, которого, по всем дошедшим до мсго сведениям, он скорее считал очень несчастливым, чем преступным. Филипп говорил, что семье его следует содействовать оправданию и освобождению этого молодого человека особенно потому, что в нем принимает живое участие Лайон, а что он считает себя обязанным старому проповеднику. Сэр Максим только свиснул на все эти утонченные соображения и проворчал, что Филь вечно сам не знает, чего хочет и что делает, вечно делает из мухи слона набором слов, которые в сущности гроша не стоят. Тем не менее он поддался настояниям сына; он вообще готовя" был на все хорошее и доброе, в чем был какой-нибудь крючек, за который могло бы уцепиться его соображение. Брат его, ректор, настаивал на строгой справедливости; но он приехал в Ломфорд сильно предупрежденный против Феликса, думая, что какое-нибудь наказание посериознее было бы полезным уроком для молодого человека, слишком уверенного в непогрешимости своих воззрений.

До начала суда сэр Максим, разумеется, с любопытством разсматривал Эсфирь, зная уже о её правах и о её вероятном браке с ненавистным соседом Гарольдом Тренсомом. У него невольно вырвалось восторженное воспитание - "Какая красавица! И какая породистая! Только слишком хороша для радикала". Но во время суда сэр Максим увлекся сочувствием до того, что, воспользовавшись первой паузой, подошел к брату, взял его за пуговицу и сказал:

-- Знаешь что, Густав! Нам следовало бы выхлопотать прощение. С какой стати, на кой прах запирать его на четыре года? Для примера? - Вздор. Люди точно столько же будут драться и делать всякия мерзости. Эта девушка заставила меня расплакаться. Как бы то ни было, пойдет она за Тренсома или нет, но она влюблена в Гольта - при всей его бедноcти. Славная она, и какая красавица. Черт знает, чего бы я не сделал, несмотря на старость, чтобы исполнить её желание. Черт побери! Он должен быть хорош и прав, если она так думает. А как он отлично задел радикалов! Он в сущности должен быть славный малый....

Ректор не чувствовал такого же пыла и не придавал такого значения доказательствам, повлиявшим на сэра Максима, но и он был не прочь посодействовать помилованию, заметив при этом, что нельзя не сделать так, как, очевидно, хочется Филю. И содействием многих других личностей, более или менее веских, составился митинг с целью написать о Феликсе Гольте адрес в секретариат внутренних дел. Поступок его и вообще все дело не имело настолько значения, чтобы вызвать политическую борьбу. Джентльмены, собравшиеся в зале Белого Оленя, не были, как выразился фантазер-редактор северо-ломшайрской газеты, "всех оттенков политического мнения", но в них было столько оттенков, сколько обыкновенно бывает между джентльменами какого-нибудь графства. А в настоящее время они сошлись под влиянием, совершенно чуждым политическим тенденциям.

Гарольд Тренсом больше всех работал над составлением митинга. Над всеми побуждениями совести и намерением действовать вполне безукоризненно и справедливо, в нем преобладало сильное желание угодить Эсфири. Постепенно усиливавшееся убеждение в глубоком её сочувствии к Феликсу Гольту нисколько его не тревожило. Он был убежден в том, что Феликс Гольт не мог ни в каком случае быть ему соперником. Удивление Эсфири к этому чудаку он объяснял романтическим увлечением, прибавлявшем ей только новую прелесть в его глазах; тревога и печаль об участи человека, близкого её прежнему дому, естественно проистекала из нежного, сострадательного сердца. Место, которое молодой Гольт занимал в её мнении, разумеется, совершенно изменилось с тех пор, как изменилось её общественное положение. Несомненно, что более всего успокоивало Гарольда влияние на его воображение различных подробностей насчет Феликса Гольта, то, что он часовых дел мастер, что дом и платье у него известного свойства, что вся его личность и манеры... что, короче сказать (потому что Гарольд, подобно многим из нас, очень легко поддавался впечатлениям, избавлявшим его от необходимости трудиться над головоломными умозаключениями), Феликс Гольт ни в паком случае не мог бы понравиться женщине, за которой ухаживает Гарольд Тренсом.

Таким образом, он настолько успокоился в этом отношении, что без всякого усилия над собою сделался ревностным адвокатом Феликса передо всеми влиятельными людьми края; но между ним и сэром Максимом не было прямых, непосредственных сношений, они даже не знали, что оба работали над одним и тем же делом, потому что старый баронет удостоил бы Гарольда разве только мимолетным кивком головы, а Гарольд не такой был человек, чтобы снести спокойно и равнодушно небрежное, презрительное обращение. Он мог многое перенести добродушно, но только там, где сознавал свое превосходство. Цель митинга была одобрена и адрес принят без всяких изменений. Лингона не было при этом, но все были уверены, что он подписал бы также охотно, как и все отсутствующие джентльмены. Дело постепенно достигло той градации, на которой прекращается борьба личных интересов - где главный вопрос перестает сосредоточивать на себе всеобщее внимание - где все незаинтересованные непосредственно в деле пускаются в частные разговоры и споры и где нет другой причины тому, чтобы всякий оставался, кроме разве того, что все приятелю, весьма невзрачному и, несмотря на то, во все время разговора не сводившему глаз с своего отражения в прекрасном большом зеркале, наполнявшем пространство между двумя окнами; таким образом группы постепенно менялись и передвигались.

А между тем к этой комнате Белого Оленя подходил человек., которого не приглашали и которым двигало далеко не убеждение в том, что его примут радушно, но напротив, он очень хорошо знал, что его появление будет страшно неприятно, покрайней мере одному лицу. То был Дягернин, по обыкновению безукоризненно приличный и изящный по внешности, но в душе испытавший терзания сосредоточенной ярости, которая покрайней мере могла уязвить, оскорбить врага, если по отвратить опасности от него самого. После свидания с м-сс Тренсом, Гарольд, по каким-то непонятным причинам для него самого, приостановил пока враждебные действия. Джермин уже два раза воспользовался этой отсрочкой: во-первых, он просил у Гарольда свидания, во-вторых, послал к нему письмо. В свидании ему было отказано; письмо возвращено нераспечатанным, с словесным ответом через посланного, что сношения между ними возможны только через адвокатов Гарольда. А вчера Джонсон сообщил Джермину, что иск против него продолжается и даже грозит скорым окончанием: пребывание Джонсона в городе давало ему возможность неотступно следить за делом. Животное, попавшееся в западню, из которой нет исхода, кроме того пути, на котором стоит его враг, непременно, если только у него есть зубы и смелость, безотлагательно попытает и этот шанс. И человек может дожить до такого момента в жизни, в который его побуждения нисколько не разнятся от побуждения животного, преследуемого но пятам. Эгоизм наш так силен и всеобъемлющ, что при некоторых условиях поглощает, парализует всякую сдержанность, всякую совестливость.

С тех пор, как Гарольд наотрез отказался доставить Джермину свидание с собою, Джермин решился настоять на своем, во что бы ни стало. Он знал о митинге в Белом Олене и отправился туда, с намерением застать там Гарольда и заговорить с ним. Он знал, что он скажет и каким тоном он это скажет. То будет нечто в роде намека, близко граничащого с угрозой, и побудит Гарольда дать ему частное свидание. На все возражения, представлявшияся его уму, - на все, что мог бы сказать ему воображаемый голос, - возникает воображаемый ответ: "все это прекрасно, но немогу же я позволять разорять себя, если есть возможность предотвратить - особенно такое разорение?" Как назвать такое влияние тридцати зим на молодого Джермина, метавшого томные взоры и кропавшого стихи: - нравственным падением или постепенным развитием??

Джермин, войди в комнату Белого Оленя, не сразу увидел Гарольда. Дверь была на самом конце комнаты и перспективу заслоняла группа джентльменов. Его появление не вызвало особенного внимания: в последнее время вошло еще несколько человек. Только двое или трое из знавших Джермина хорошо, не были настолько увлечены разговором, чтобы не припомнить мимолетно того, о чем говорилось так много накануне - о раздражительном отзыве Гарольда о Джермине со скамьи свидетелей. Раскланиваясь мимоходом с знакомыми, Джермин подвигался вперед, внимательно всматриваясь, пока не увидал Гарольда на другом конце комнаты. Адвокат, отстаивавший Феликса, только-что переговорил с ним, подал какую то бумагу и отошел от него. Гарольд стоял один, хотя неподалеку от других, и пробегал бумагу глазами. Он только-что проехался верхом и сверх того его значительно воодушевляло желание зарекомендовать себя во мнении соседей. Лицо у него блистало тою краской и оживленностью, которая доказывает, что человеку жизнь кажется лучше, приятней обыкновенного. Левой рукой он поглаживал усы, в правой держал бумагу и хлыст, темные глаза быстро пробегали написанные строки, губы покоились в добродушной складке, в которой было более счастья, чем в улыбке. Всем смотревшим на него было несомненно, что на душе у него было спокойно и легко.

Джермин подошел прямо к нему. Оба они были одинакового роста, и прежде чем Гарольд успел оглянуться, голос Джермина сказал у самого его уха, но не шепотом, а суровым, настойчивым, дерзким и вместе с тем негромким тоном:

Неожиданность эта отозвалась на Гарольде особенно потому, что захватила его в таком самодовольном - почти блаженном состоянии. Он вздрогнул и взглянул прямо в глаза Джермину. На один момент, показавшийся долгим, между ними не было ни одного звука, и только в обоих лицах медленно скоплялись негодование и ненависть. Гарольду смертельно хотелось раздавить, уничтожить нахала: Джермин чувствовал, что у него есть про запас слова, которые могут сломить ату упрямую силу и вынудить ее на покорность. И побуждения Джермина были сильнее, настойчивее. Он сказал еще тише, но еще жестче и язвительней:

-- Иначе вы раскаетесь - хотя бы ради матери вашей.

При этом звуке, мелькнувшем дразнящим языком пламени, Гарольд ударил Джермина по лицу хлыстом. Поля шляпы защитили его. Джермин, обладавший замечательной силой, в ту же минуту схватил Гарольда за ворот у самого горла и тряхнул его слегка, чтобы заставить пошатнуться. Всеобщее внимание сосредоточилось на этом конце комнаты, но Джермин и Гарольд не были в состоянии сознавать присутствие посторонних зрителей.

-- Пусти меня, подлец! крикнул Гарольд, - или я тебя убью.

твой отец.

слова, он весь вздрогнул и отвел глаза от лица Джермина. Он устремил их на то же лицо, отражавшееся в зеркале рядом с его лицом, и увидел несомненное подтверждение ненавистного родства.

Молодой, сильный человек пошатнулся в изнеможении. Но в ту же минуту рука Джермина, все еще державшая его за ворот, опустилась, и Гарольд почувствовал вокруг, себя твердую руку. То был сэр Максим Дебарри.

-- Убирайтесь отсюда, сказал баронет голосов повелительного презрения. - Здесь митинг джентльменов,



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница