Бабье лето.
Том второй. 1. Дальше

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Штифтер А.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Бабье лето

Том второй

Бабье лето. Том второй. 1. Дальше

1. Дальше

Я направился в селение, где прервал свои труды. Люди, знавшие о моем намерении вернуться, ждали меня уже давно. Старый Каспар, мой верный проводник в странствиях по горам, как правило носивший в кожаном мешке наш нехитрый однодневный запас продовольствия, уже не раз спрашивал обо мне в трактире «У кленов»; как сказала мне хозяйка, он обычно, прежде чем войти, останавливался на улице и оглядывал все окна, выходившие из деревянной части дома на клены, чтобы посмотреть, не высунется ли из одного из них моя голова. Теперь он снова сидел у меня за длинным сосновым столом под зелеными деревьями, и другие, которых он оповестил, тоже пришли. Я очень обрадовался и растрогался, увидев, что эти люди довольны моим возвращением и рады продолжению работы.

Изо всех сил, словно меня мучила совесть, я стал наверстывать упущенное из-за долгого отсутствия. Я работал прилежнее и деятельнее, чем когда-либо прежде, мы исследовали отвесные склоны у подножий и на разных высотах, доступ к которым давали нам наши молотки и зубила. Мы ходили по долинам, ища следов их образования, и сопровождали струившиеся в пропастях воды, исследуя то, что они намыли и несли дальше. Главным местом сбора оставался у нас дом с кленами, и хотя мы там подолгу отсутствовали, ночуя то в других горских трактирах, то у лесорубов, то на каком-нибудь горном пастбище или вовсе под открытым небом, в промежутках мы всегда возвращались в дом с кленами, на нас смотрели там как на постоянных жильцов, мои люди устраивались на ночлег на сеновале, а за мной была закреплена благоустроенная комната, и еще было у меня помещение, куда складывались собранные мною предметы.

Часто, устав от работы или решив, что набрал достаточно добра для своей коллекции, я сидел где-нибудь на верхушке скалы и жадно вглядывался в черты окружавшей меня местности или смотрел вниз на какое-нибудь озеро, которых в наших горах множество, или рассматривал темную глубину какого-нибудь ущелья, или выбирал себе в моренах ледника какую-нибудь глыбу или просто сидел в одиночестве, глядя на краски льда - синего, зеленого и в переливах. Когда я потом сходил вниз и оказывался среди своих собравшихся помощников, все снова приобретало для меня ясность и естественность.

Один егерь, который, впрочем, был скорее бродягой, чем осевшим на одном месте и знакомым с округой и здешней охотой егерем, доставил мне в горы цитру. Как раз потому, что он нигде долго не задерживался, он прекрасно знал все горы и знал, где делают самые лучшие цитры. Судить об этом он мог верно и потому, что был самым знаменитым в горах умельцем игры на цитре. Он принес мне очень красивую цитру с грифом иссиня-черного дерева, украшенным инкрустациями из перламутра и слоновой кости и ладами из чистого, блестящего серебра. На доски, сказал мой посланец, пошла самая звонкая ель, выбранная самим мастером и срубленная в добрый час и в надлежащие годы. Ножками цитре служили шарики из слоновой кости. И правда, когда егерь играл на ней, мне думалось, что инструмента с более приятным звучанием я никогда не слышал. Даже то, что играли в доме роз Матильда и Наталия, звучало не так. Я в жизни не слышал ничего, что походило бы на игру этого егеря. Я не раз просил его играть при мне на моей цитре, потому что никакая другая не звучала у него так, как эта, и потому что, по его словам, ее следовало обыграть. Он стал учить меня игре, и, видя, что он предпочитает мою цитру всем другим, я решил, если у меня появится причина быть довольным нашими уроками, купить ему точно такую же. Он сказал мне, что у мастера есть несколько цитр, сделанных из того же дерева и тем же способом. Поскольку она была довольно дорога, я заключил, что мастер распродаст эти цитры не так скоро и одна-то уж останется, когда я к обычной денежной плате, назначенной мною моему учителю, пожелаю прибавить этот подарок.

В то же лето я начал собирать мраморы. Из камней, которые я находил или приобретал, вытачивались маленькие толстые пластинки, грани которых показывали особенности данного мрамора. Когда я находил большие глыбы, то, помимо таких пластинок для коллекции, я пускал их на всякие поделки, из них вытесывались всякие мелочи для письменного стола, шкатулок, умывальников, части мебели и даже сама мебель. Я надеялся доставить большую радость отцу и матери, постепенно украсив их дом, а то и сад такими побочными плодами моих трудов. Я помышлял даже о том, чтобы, если найду достаточно большую глыбу, заказать у каменотеса бассейн.

В Лаутертале я встретил однажды Роланда, брата Ойстаха. Он сделал много набросков в одной старинной церкви и перебеливал теперь в лаутертальской гостинице эти рисунки и некоторые другие, набросанные поблизости. Неподалеку от Лаутерталя находилась одна уединенная усадьба, вернее, крепкий, каменный, похожий на замок дом, принадлежавший когда-то семье, которая разбогатела на торговле изделиями горцев во все более дальних краях, а потом опять обеднела из-за вырождения ее потомков, их легкомыслия и расточительности. Кто-то из этого рода и построил большой каменный дом. Теперь хозяином здесь был чужой человек из города, купивший дом ради его местоположения и его достопримечательностей и время от времени его навещавший. В доме этом были прекрасные покои, прекрасные работы из камня и дерева, прекрасные потолки, двери, полы, мебель. Деревообрабатывающий промысел процветал, видимо, когда-то в горах - не то что теперь. Из этих изделий ничего не разрешалось выносить из дому или продавать. Роланду позволили рисовать то, что он найдет достойным зарисовки. Ради этого он и оставался в лаутертальском трактире. Я посещал с ним этот дом, и у нас возникали разные разговоры, особенно когда мы оба, выполнив свою каждодневную работу, сходились в зале трактира. Я открыл в нем человека очень пылкого, решительного и страстного, особенно когда его пленяло какое-нибудь произведение искусства или еще что-нибудь. Он покинул это место раньше, чем я.

такой охотник до старинных вещей, то он может показать мне нечто старинное и весьма любопытное. Принадлежит это одному лесорубу, владельцу дома, сада и полоски земли, которую возделывают его жена и его подрастающие дети. По моей просьбе мы как-то поднялись к его дому, который стоял за клином леса, среди сухого луга, недалеко от небольших полей, вплотную к одинокой каменной глыбе, какие порой попадаются в недрах плодородной земли. Старинным изделием здесь оказалась облицовка двух оконных пилястров, высотой примерно в половину человеческого роста. Она была явно остатком гораздо большей обшивки, покрывавшей на такой же высоте от пола все стены комнаты. Сохранилась только обшивка двух пилястров, но она была совершенно цела. Полусогнутые фигуры ангелочков и мальчиков в орнаменте из листьев стояли на цоколе, поддерживая изящный карниз. Хозяин дома поставил эти обшивки в своей парадной комнате таким образом, что они были обращены к комнате неукрашенной полой частью. Полости он заполнил резными и писаными иконами нового времени. Произведение это находилось прежде, вероятно, в каменном доме и было вынесено оттуда, когда какие-нибудь наследники что-то переделывали и все проматывали. Хозяин дома на лугу сказал нам, что его дед купил эти вещи на распродаже с торгов хагерской мельницы, которая пошла с молотка из-за расточительности мельника. Мои расспросы о дополнениях к этим обшивкам ни к чему не привели, и при посредничестве Каспара я купил у хозяина то, что осталось. Я заказал ящики, разобрал скрепленные части, собственноручно упаковал их и послал в дом с кленами в добавление к другим моим вещам.

В ту осень я и впрямь очень долго пробыл в горах. Снег лежал уже не только на них, а покрывал всю местность, и ездили уже на санях, а не в повозках, когда я покидал дом с кленами. Я уложил все свои вещи и отправил их раньше, потому что в будущем году мне предстояло расположиться уже не в этом приветливом доме, а где-то еще. Я попрощался со всеми моими людьми и по замерзшей дороге вдоль шумящей реки, у берегов которой уже нарастал лед, пошел в края равнинные. Мой путь приводил меня иногда на возвышенности, откуда я видел на севере местность дома роз, а на юге - места вокруг Штерненхофа. В белом покрове полей, прорезанном темными лентами лесов, я едва различал холмы, среди которых должен был находиться дом моего друга, и того меньше - окрестности Штерненхофа, потому что никогда не был в этих местах зимой. Но я точно знал, в какой стороне находится дом, где прошлым летом цвело такое множество роз, и в какой - замок, за которым стояли старые липы и бил родник, хранимый женской фигурой из белого мрамора. Благотворные нити, тянувшие меня в обе эти стороны, уничтожались более крепкими узами, которые вели меня к моим дорогим и милым родным.

Достигнув равнины и прибыв в место, где меня ждали мои ящики, оказавшиеся в целости и сохранности, я передал их возчику для доставки на пристань и попросил его быть особенно внимательным к тем из них, где находились старинные вещи. На другой день я выехал в коляске следом. У реки я проследил за погрузкой моих вещей на судно и на следующее утро поплыл на том же судне в свой родной город.

Я благополучно добрался туда, отправил свое добро в наш дом, распаковал ящики со старинными вещами и успокоился, убедившись, что деревянные резные изделия доехали без каких-либо повреждений. Радость отца была необычайна, мать радовалась за отца, а сестра, чьи блестящие глаза перебегали с меня на отца, показывала, что она мной довольна. Это позволило забыть мне иные свои сердечные заботы. Я снова был с родными людьми, всей душою желавшими мне добра, и это наполняло меня покоем и тем сладким чувством, от которого я в последнее время почти отвык.

На следующий день, войдя в столовую, я увидел отца: он стоял перед привезенными мною панелями и рассматривал их. Он то склонялся к ним, то становился на колени, что-то ощупывал, во что-то вглядывался. У меня сердце забилось от радости, и седые волосы, которых на его голове появлялось среди темных все больше, показались мне еще достопочтеннее, а легкая складка заботы на его челе, возникшая в этом вместилище его мыслей в трудах на наше благо, тогда как я отдавался своим радостям, наслаждаясь жизнью и людьми, а сестра моя расцветала как великолепная роза, наполнила меня чуть ли не благоговением. Подошла мать, он стал ей что-то показывать, объяснять позы фигур, линии стеблей, контуры листьев и общую композицию. Мать, благодаря многолетнему опыту, разбиралась в этих вещах гораздо лучше моего, и я понял теперь, что привез отцу нечто намного более прекрасное, чем я думал. Я решил, что следующей весной разузнаю точнее насчет всяких других частей этих панелей. Прежде я спрашивал только вообще, а теперь мне хотелось тщательно обыскать всю округу. После того как мы еще немного поговорили о панелях, мать провела меня по всем моим комнатам и показала, что сделали в мое отсутствие, чтобы мне приятнее жилось зимой. К нам присоединилась сестра, и когда мать ушла, она обвила мою шею обеими руками, поцеловала меня и сказала, что после отца и матери любит меня больше всех на свете. При этих словах у меня выступили на глазах слезы.

«Теперь все хорошо, теперь все хорошо».

На другой день я купил испанскую грамматику, которую рекомендовал мне один мой друг, много лет занимавшийся языками. Наряду с другими своими работами я начал пока самостоятельно учиться по этой книге, чтобы в будущем, если сочту нужным, взять и учителя испанского языка. Я не только продолжал также читать драмы Шекспира, но и употреблял оставшееся от моих работ время на чтение других поэтических произведений. Я снова извлек писания древних греков и римлян, отрывки из которых мне уже полагалось читать в годы учения. Тогда сочинения этих древних народов, прочитанные мною спокойно и трезво, пришлись мне по душе, и поэтому я теперь взялся за книги этого рода.

Моя цитра доставила радость сестре. Я сыграл ей вещи, какие уже мог воспроизводить на этих струнах, показал ей азы игры, и когда в доме появился приглашенный для нас обоих из города наставник в этом искусстве, я одолжил ей свою цитру и пообещал прислать ей из гор такую же хорошую, красивую или еще красивее и лучше, если удастся достать. Я поведал ей, что человек, обучивший меня в горах игре на цитре, играет гораздо лучше, чем городской учитель, хотя и не так манерно. Я сказал, что буду в горах учиться очень старательно и, когда вернусь, преподам ей то, что сумею усвоить.

За этими занятиями и другими делами, затеянными еще в прежние зимы, прошло холодное время года. Когда повеяло весной и земля стала высыхать, я вновь отправился в свое летнее странствие. И все же я снова избрал для себя главным жильем дом с кленами, хотя и знал, что часто придется уходить от него далеко и надолго. Я уже привык к нему, и мне было в нем хорошо и уютно.

Первым делом я послал за егерем, мастером игры на цитре. Поскольку найти его не составляло труда, явился он очень скоро, и мы договорились о продолжении наших упражнений в игре. Одновременно я начал поиски тех частей облицовки стен, которые дополняли привезенные отцу панели пилястров. Я навел справки в доме, где прошлым летом работал Роланд, расспросил лесоруба, продавшего мне панели, распространил поиски на всю округу, наказал людям, часто оказывающимся в самых отдаленных углах домов и прочих построек, например, плотникам, каменщикам, чтобы они сразу оповестили меня, если увидят какую-нибудь резьбу на дереве, сам обследовал некоторые места - но ничего больше не нашлось. Не оставалось почти никаких сомнений, что купленные мною панели принадлежали некогда каменному дому вымершей торговой семьи, в котором они покрывали всю нижнюю часть стен зала. Когда наследники-расточители принялись, так сказать, «наводить красоту», панели, наверное, убрали и передали в чужие руки, откуда они и переходили от одного владельца к другому. Обшивка пилястров, представлявшая собою как бы ниши, куда можно было вставить иконы, сохранилась, а другие ровные части развалились или даже были нарочно расколоты и сожжены.

еще одну для сестры. Этот человек делал цитры для жителей всех окрестных гор и для рассылки. У него оказалось еще две точно таких же, как моя. Я выбрал одну из них, не найдя никакого различия в отделке и в звучании. Мастер сказал, что давно не делал таких хороших цитр и не скоро такие сделает. Все три, сказал он, из одного и того же дерева, которое он упорно искал и с большим трудом нашел. Такое он едва ли когда-либо еще найдет. Да и вряд ли будет делать такие драгоценные цитры, поскольку дальние его покупатели берут только заурядный товар, а жители гор, хоть и знают толк в качестве, за дорогими цитрами не гоняются.

Пьесы, которые играл со мной егерь, я старался записать как можно подробнее, чтобы сестра могла их разучить и играть. К цветению роз я отправился в Асперхоф и застал уже приготовленными для меня те две комнаты, где я жил прошлым летом.

В первый же день садовник Симон, пришедший ко мне из своей теплицы, сообщил мне, что cereus peruvianus находится в Асперхофе. Хозяин купил его в Ингхофе, и поскольку приобретение это сделано благодаря мне, он, Симон, должен выразить мне свою благодарность. Я хоть и поговорил с моим гостеприимцем о cereus'e, как то обещал садовнику, но не знал, велика ли моя заслуга в этом приобретении, и потому сказал, что принимаю благодарность только отчасти. Мне пришлось последовать за садовником в дом кактусов, чтобы посмотреть на cereus. Растение было посажено прямо в почву, для него в доме кактусов возвели особое сооружение, как бы башенку из двойного стекла, и с помощью подпорок, направлявших солнечные лучи на определенные места растения, старались помочь искривленному потолком ингхофской теплицы cereus'y выпрямиться и снова расти вверх. Я не думал, что это растение такое большое и что оно может стать таким красивым.

Поскольку отцу доставляли столько радости старинные вещи и его так обрадовали панели, привезенные ему прошлой осенью, я, прожив некоторое время в доме моего гостеприимца, обратился к нему с одной просьбой. Просьба эта давно была у меня на уме, но решился я на нее только теперь, встретив в доме роз столько теплоты и радушия. Я попросил у моего гостеприимца разрешения зарисовать и написать красками кое-что из его старинной мебели, чтобы показать отцу эти картинки, которые дадут тому более ясное представление о ней, чем мои описания.

Он очень охотно дал согласие и сказал:

тотчас устроено удобнейшим для вас образом. Если Ойстах может вам помочь, он сделает это, разумеется, очень охотно.

На следующий день в комнате, где стоял большой платяной шкаф, с которого я хотел начать, был установлен мольберт, а рядом с ним стол для чертежных работ - и то и другое к моим услугам. Шкаф был подвинут в более светлое место, а все окна, кроме одного, занавешены, чтобы изображаемый предмет был освещен с одной стороны. Ойстах отдал в мое распоряжение все краски на случай, если в тех, что я привез с собой, какой-то вдруг не окажется. Сразу же стало ясно, что рисунки надо делать цветные, потому что иначе нельзя дать представление о предметах, состоящих из дерева разных цветов.

Я тотчас приступил к работе. Мой гостеприимец позаботился, чтобы меня не беспокоили. Когда я рисовал, никто не смел входить в комнату, и вообще, пока в ней находились мои принадлежности, ею не разрешалось пользоваться для других надобностей. Тем более обязанным считал я себя ускорить свою работу.

Тем временем в Асперхоф приехали Матильда с Наталией, и они жили там же, где в прошлом году.

Я прилежно продолжал рисовать. Никто не выражал желания посмотреть мою работу. Я попросил у Ойстаха разрешения иногда обращаться к нему за советом, на что он с готовностью согласился. Поэтому время от времени я водил его в комнату, где работал, и он с большим знанием дела указывал мне, что надо улучшить. Только Густав проявлял любопытство к моему рисованию. Никаких слов он по этому поводу не говорил, но поскольку он ко мне так привязался, а нрава был очень открытого и прямого, мне не составило труда догадаться о его желании. Поэтому я пригласил его зайти ко мне в комнату в такое время, когда я там рисовал, и устроил так, чтобы часы рисования совпадали с его свободными часами. Он исправно приходил, смотрел, как я работаю, спрашивал меня о том о сем и наконец пожелал тоже попробовать написать нечто подобное. Поскольку мой гостеприимец ничего не имел против того, я позволил Густаву пользоваться своими красками, и он принялся за соседним столом рисовать тот же шкаф, что и я. В рисовании он был очень сведущ, наставником его был Ойстах. Но тот все еще не разрешал своему воспитаннику браться за краски, исходя из принципа, что сначала нужно добиться большой уверенности и ловкости в рисунке. Но позабавиться со шкафом - ибо то была всего лишь забава - он в виде исключения разрешил.

Закончив этот рисунок, я показал его моему гостеприимцу и Матильде. Они одобрили его и предложили несколько маленьких изменений. Признав необходимость таковых, я тотчас их сделал. После этого и мой гостеприимец с Матильдой, и Ойстах сочли, что картина готова.

После платяного шкафа я взялся за письменный стол с дельфинами. Поскольку на первом рисунке я уже набил руку, дело со вторым пошло быстрее, и все удавалось легче и с ходу. Кончив, я показал и эту картину Матильде, моему гостеприимцу и Ойстаху. Густав тем временем тоже завершил свой рисунок большого шкафа и принес его. Немного посмеявшись над Густавом, ему, с другой стороны, указали, что следует изменить и добавить. Мне тоже предложили кое-какие поправки. Когда мы покончили с отделкой, мебель в комнате, где мы рисовали, была водворена на свои места, а мольберт и все наши принадлежности были из нее вынесены. В этой комнате я и собирался зарисовать только шкаф и письменный стол.

Затем я занялся еще несколькими небольшими предметами.

Тем временем в дом роз приезжали гости, мы сами навещали соседей, совершали прогулки, а вечерами часто сидели в саду, или перед розами, или под высокой вишней и говорили о разных вещах.

Я не стал вдаваться в этот вопрос, не отваживаясь говорить об этом с Матильдой. На другой день Ойстах сообщил мне об ее согласии, а Матильда очень радушно пригласила меня и сказала, что в ее доме мне будут предоставлены все удобства. Я от души поблагодарил ее за доброту и через несколько дней поехал на лошадях моего гостеприимца в Штерненхоф, а Матильда с Наталией еще остались в доме роз.

В Штерненхофе, мне на удивление, все уже было приготовлено к моему приезду. Поскольку в замке были картины, имелось и несколько мольбертов, которые, мне на выбор, поставили в большой комнате, где находилась старинная мебель. Чертежный стол со всем необходимым тоже стоял уже в этой комнате. Я выбрал из мольбертов один, а остальные велел отнести на прежние их места. Стол я для удобства оставил у себя рядом с мольбертом. Почти все было теперь приспособлено для работы так же, как в Асперхофе. Да и мебель, которую я собирался рисовать, мне разрешалось передвигать к свету по своему усмотрению. Для житья и для сна мне приготовили ту же комнату, в которой я жил в свой первый приезд. Есть мне предложили либо в зале, где я работал, либо в моей жилой комнате. Я выбрал последнее.

Сначала я осмотрел мебель и наметил предметы для зарисовок. Затем я приступил к работе. Я трудился очень прилежно, чтобы непорядок, неизбежно учиняемый в доме моею работою, длился недолго. Поэтому целый день я не покидал зала и только вечером, когда смеркалось, или, утром, перед восходом солнца, выходил во двор или в сад, чтобы освежиться прогулкой на воздухе или просто постоять или посидеть на скамейке, оглядывая окружающие меня просторы. Часто, вымыв кисти, приведя в порядок и разложив по местам рисовальные принадлежности, которыми пользовался в течение дня, я сидел в саду под старыми высокими липами и предавался своим мыслям, пока сквозь листья не проливался багрянец поздней зари и тени на песке не сгущались настолько, что мелких предметов, лежавших на нем, не было уже видно. Но еще чаще я бывал на площадке за обвитой плющом стеной, откуда виден был замок и за ним открывался вид на окрестности и на горы. Стояла тишина, ясное вечернее небо простиралось над замком, на его крышах поблескивали острия флюгеров, покой ниспадал на зеленую землю, и все мягче становилась синева гор. Иногда, в особенно жаркие дни, я заходил и в грот, где была мраморная нимфа, радовался царившей там прохладе, смотрел на ровно текущую воду, смотрел на все тот же мрамор, на котором лишь изредка вздрагивал зайчик, когда в воду попадал поздний луч и она отбрасывала его на изваяние.

В замке было очень пустынно, слуги находились в своих отдаленных комнатах, целые ряды окон были закрыты спущенными занавесками, и редко кто-нибудь проходил за водой к фонтану во дворе, однозвучно журчавшему между высокими кленами. Из-за этой тишины я тем больше думал об отсутствовавших сейчас обитательницах замка, мне виделись их следы и казалось, что я вот-вот встречу обеих. Лучше бывало, когда я выходил в окрестности. Там жили звуки работы, там я видел веселых, занятых делом людей и подвижных животных, им помогавших.

В замке имелся некий управляющий, которому, видимо, было поручено заботиться обо мне, по крайней мере он делал все, что считал необходимым для моего удобства. Он часто спрашивал меня о моих желаниях, посылал на мой стол больше, чем нужно было, кушаний и напитков, постоянно заботился о свежей воде, свечах и других вещах, доставил мне в комнату кучу книг, взяв их, вероятно, из здешней библиотеки, и полагал, что вежливость обязывает его нет-нет да поговорить со мною несколько минут. Я старался как можно меньше пользоваться всеми благами, предоставленными мне в этом замке, и даже не ходил на хутор, где кипела жизнь, чтобы своим появлением или присутствием не помешать кому-либо в работе.

покоев составляла одно целое, которое нельзя было представить себе разрозненным. Но я не напрасно набил руку и в конце концов стал делать за один день больше, чем прежде за три.

Однажды меня навестил Ойстах. Я усмотрел в этом знак, что мне предоставляют возможность спросить у него совета. Так и поступив, я был рад его словам и последовал его мнениям. Он сообщил мне также, что Матильда и Наталия собираются еще долго пробыть в Асперхофе. Помня, что в прошлом году их пребывание в доме роз было гораздо короче, я подумал: не для того ли они решили нынче погостить в нем дольше, чтобы мне вольнее работалось в Штерненхофе. Так ли это было или нет, я не знал, но так могло быть, и потому я решил сократить свое рисование. Должен же я был когда-то кончить, ведь всей мебели я зарисовать не мог. Я назвал Ойстаху срок, за который управлюсь. Он пробыл в замке два дня, что-то измерил, что-то обследовал в разных комнатах и возвратился в дом роз.

Прежде чем я все закончил, приехали все из Асперхофа и пробыли в замке несколько дней. Я показал сделанное, и произошло то же, что и в доме роз. В общем мою работу одобрили, указав то, что требовало поправок. Уже в зарисовках асперхофской мебели я применял масляные краски, потому что обращаться с ними стал постепенно ловчее, чем с акварельными, и потому что они производили гораздо большее впечатление. Штерненхофскую мебель я тоже писал масляными красками, и эти зарисовки удались намного больше, чем те, в доме роз. Я согласился со сделанными мне предложениями и запомнил их, чтобы выполнить.

Из Штерненхофа Ойстах вернулся опять в дом роз, а мой гостеприимец, Матильда, Наталия и Густав предприняли небольшую поездку.

Да и я задержался в Штерненхофе уже не надолго. Исправив то, что мне предложили и что я сам за это время почел нужным исправить, я подождал, пока все хорошенько не высохнет, чтобы это упаковать и сохранить для отца. Упаковав рисунки, я от души поблагодарил управляющего за внимательность, роздал девушкам, которым пришлось потрудиться ради меня, заранее приобретенные для этой цели подарки и сел в коляску, которую управляющий предоставил мне для возвращения в дом роз.

Эти работы я старался выполнить побыстрее. Но все теперь стало другим и приняло в моей душе другую окраску.

Когда я весной покинул город и шел следом за медленно поднимавшейся в гору коляской, я как-то остановился у кучи вытащенной из русла реки и насыпанной у дороги гальки. Я разглядывал ее чуть ли не с благоговением. В красных, белых, серых, черно-желтых и пестро-крапчатых камешках, сплошь плоско-округлых, я узнавал посланцев наших гор, я знал каждый из них по его родным скалам, от которых он оторвался и был послан сюда. Здесь он лежал среди товарищей, чье место рождения находилось порой на расстоянии многих миль от его собственного, и все они приняли одинаковую форму и ждали, когда их разобьют и вдавят в дорогу.

Особенно думалось мне: зачем все сущее, как оно возникло, как взаимосвязано и как обращено к нашей душе.

Однажды, спустившись в солнечный послеполуденный час к озеру, я задумался над тем, что снижающиеся горы красивее всего обычно у водной глади. Случайно ли это, воды ли, спеша к озеру, так красиво избороздили, издолбили, разрезали, распороли горы, или наше ощущение вызвано противоположностью воды и гор: ведь вода образует мягкую, гладкую, нежную плоскость, которую на самом деле разрезают грубые подводные камни, канавы и борозды, но под водой ничего этого не видно, что и усугубляет загадочность? Я подумал тогда: будь вода прозрачнее, пусть не так же прозрачна, как воздух, но почти так же, видна была бы вся внутренность водоема, не так, правда, ясно, как в воздухе, а в зеленоватой влажной пелене. Зрелище было бы, наверно, очень красивое. Вследствие этой мысли я задержался у озера, поселился на постоялом дворе и стал измерять глубину воды в разных местах, расстояние которых от берега определял с помощью мерного шнура. Я думал, что таким образом можно приблизительно узнать форму дна озера и начертить карту, отличая подводную часть от наружной более мягкими зеленоватыми красками. Я решил продолжить эти измерения, как только представится случай.

долин с прекрасным чередованием растений и камней, во впадине не образуется плодородной почвы, а накапливаются мало-помалу окатыши, поднимая дно и заполняя расселины. Сюда надо прибавить глыбы, падающие в озеро прямо с откосов и холмы, сносимые в озеро чрезвычайными паводками и затем сглаживаемые ударами волн. За тысячи и тысячи лет бассейн все более наполняется, и вот, через сотню или сотни тысячелетий, озеро перестает существовать, и по чудовищной толще окатышей ходят люди, на ней зеленеют растения и даже растут цветы. Я знал и места, которые были когда-то дном озера. Река, мать этого озера, прорывала себе все более глубокое русло, понижая уровень воды в озере, дно его поднималось, пока не стало долиной, и берега его тянутся теперь зелеными валами, красуясь пышными травами, цветущими кустами и веселыми человеческими жилищами, а то, что когда-то было могучей водой, змеится теперь узкой блестящей ленточкой.

С озера я осматривал пласты скальных пород. То, что происходит при расслоении кристаллов, наблюдается здесь в увеличенном виде. В одних местах наклон один, в других - другой. Падали ли когда-то эти огромные пласты, поднимались ли, поднимаются ли и ныне? Я зарисовывал эти напластования, передавая их прекрасные соотношения и отклонения от горизонтальной плоскости. Когда я так оглядывал пласт за пластом, у меня было ощущение некоей неведомой истории, которую я не мог разгадать, хотя какие-то отправные точки для догадок существовали же.

Глядя на куски неодушевленных тел, предназначенные для моих коллекций, я замечал, что тела эти в разных местах разные, что порой огромные массы одного и того же вещества нагромождены горами, а порой на небольшом расстоянии чередуются небольшие пласты. Откуда они взялись, как скопились? Распределены ли они по какому-то закону и как этот закон возник? Порой части какого-то большого тела во множестве или поодиночке попадаются в местах, где самого этого тела нет, где им не следовало бы попадаться, где они чужие. Как попали они сюда? Вообще каким образом в том или ином месте возникло именно данное вещество, а не другое? Откуда взялась общая форма гор? Предстает ли она еще в своем чистом виде или уже претерпела и еще претерпевает какие-то перемены? Как образовалась форма самой земли, как избороздилось ее лицо, велики ли пустоты или невелики?

Если вернуться к своему мрамору - как поразителен мрамор! Куда делись животные, чьи следы мы догадливо различаем в этих образованиях? Сколь давно исчезли гигантские улитки, память о которых передана нам здесь? Память, уходящая в далекие времена, никем не измеренные, никем, быть может, не виданные и длившиеся дольше, чем слава любого смертного.

Я обратил внимание на один факт. Мне встречались мертвые леса, как бы усыпальницы костей леса, только кости не были собраны в каком-то зале, а еще прямо стояли на своей земле. Белые, ободранные, мертвые деревья в большом количестве, отчего и надо было полагать, что на этом месте стоял лес. Деревья были соснами, или лиственницами, или елями. Дерево на этом месте уже не могло вырасти, только ползучие растения, да и те редко, обвивали мертвые стволы. Обычно земля здесь покрыта галькой или большими, обросшими желтым мохом камнями. Единичный ли это факт, вызванный лишь какими-то особыми местными причинами? Связан ли он с общей историей земли? Может быть, горы сделались выше и подняли свой лесной наряд в более высокие, смертоносные слои воздуха? Или изменилась почва, или ледники располагались иначе? Но ведь лед когда-то доходил до более низких мест. Как все это произошло?

дальше и, наконец, в виде песка или гальки, будут смыты в низины, - как далеко это зайдет? Долго ли это уже продолжалось? Неизмеримые слои гальки на местности свидетельствуют, что долго. А долго ли еще это будет длиться? До тех пор, пока воздух, свет, тепло и вода остаются собой. Значит, когда-нибудь горы исчезнут? А равнину будут прерывать лишь плоские, незначительные пригорки и холмы, да и те будут размыты? Уйдет ли тогда тепло во влажные низины или в глубокие, жаркие расселины, а холодный воздух высот перестанет влиять на землю и поэтому все края в наших странах будет обтекать одно и то же прохладное вещество, что изменит условия существования всех растений? Или же энергия, поднимающая горы, жива и ныне и они благодаря внутренней силе возмещают или превосходят высоту, утраченную под воздействием извне? Иссякает ли эта подъемная сила? Продолжает ли через миллионы лет земля остывать, становится ли ее кора толще и потому горячая река в ее недрах уже не способна вытолкнуть на поверхность свои кристаллы? Или же она медленно и незаметно раздвигает края этой коры, постоянно пробивая сквозь нее свои наносы? Если земля излучает тепло и все более охлаждается, не становится ли она меньше? Не уменьшаются ли тогда и скорости вращения? Не меняет ли это пассатов? Не изменяются ли ветры, облака, дожди? Сколько миллионов лет должно пройти, чтобы человеческий инструмент смог измерить эту перемену?

Такие вопросы настраивали меня на серьезный и торжественный лад, казалось, я стал жить более содержательной жизнью. Хотя я собирал свои коллекции не так усердно, как раньше, внутренне я как бы обогащался гораздо больше, чем в прежние времена.

Если какая-нибудь история стоит раздумья и исследования, то это история земли, самая многозначительная, самая увлекательная, история, в которой история людей - лишь вставка, и кто знает, сколь малая, ибо она - часть других историй, быть может, высших существ. Источники для истории земли она сама хранит внутри себя как в книгохранилище, эти источники заключены в миллионах, может быть, грамот, и нам нужно только уметь читать эти грамоты и не искажать их своей упрямой самоуверенностью. Кому предстанут эти истории с полной ясностью? Придет ли такое время или полностью знать их будет всегда только тот, кто знал их извека?

От таких вопросов я убегал к поэтам. Возвратившись из долгих походов в дом с кленами или живя вдали от него где-нибудь в хижине на горном пастбище, я читал сочинения автора, не решавшего никаких вопросов, а выражавшего мысли и чувства, которые походили на решение в прелестной оболочке и были подобны счастью. У меня были разные авторы этого толка. Среди книг попадались и начиненные напыщенными словами. Они изображали природу внутри и вне человека не такою, какова она есть, а старались приукрасить ее для вящего впечатления. Как может кто-то, кому не свято то, что есть, сотворить нечто лучшее, чем сотворенное Богом? Естествознание приучило меня обращать внимание на свойства вещей, любить эти свойства и чтить сущность вещей. У напыщенных авторов я не находил этих признаков, и мне становилось смешно, когда кто-то, ничему не научившись, хотел что-то создать.

Мне нравились те авторы, которые, зорко взглянув на вещи и на события, соразмерно представили их на фоне собственного внутреннего величия. Другие передавали чувства с прекрасной нравственной силой, которая производила на меня глубокое впечатление. Невероятна власть слов. Я любил слова, любил их творцов и часто мечтал о каком-то неопределенном, неведомом счастливом будущем.

серьезность, их уважение к себе не допускает излишеств, которые в позднейшие времена считались прекрасными. Гомера, Эсхила, Софокла, Фукидида я брал с собой почти во все свои походы. Чтобы понимать их, я заглядывал во все рекомендованные мне учебники греческого языка. Но всего полезнее для понимания само чтение. Древних историков я причислял к поэтам, к которым они, на мой взгляд, были ближе, чем новые.

Занимался я тогда и живописью. Горы предстали мне во всей своей красоте и целостности, какими я никогда их прежде не видел. Для моих исследований они всегда были некими частями. Теперь они были картинами, как прежде были только предметами. В картины можно было погружаться, потому что они обладали глубиной, предметы же всегда были распластаны для обозрения. Как раньше я зарисовывал создания природы для научных целей, как пришел через эти зарисовки к применению красок, как еще недавно рисовал и писал красками мебель, так и теперь пытался я нарисовать на бумаге или написать масляными красками на холсте всю панораму парящей в дымке, отличимой от неба гряды гор. Я сразу увидел, что это гораздо труднее, чем прежние мои усилия, потому что тут надобно было передать пространство, представавшее не в каких-то данных размерах и не в своих естественных цветах, а как бы душою всего, а раньше мне нужно было только перенести в свою папку тот или иной предмет с известным соотношением линий и свойственным ему цветом. Первые попытки не удались полностью. Но это не отпугнуло меня, а, напротив, раззадорило. Я предпринимал все новые и новые попытки. Наконец я перестал уничтожать свои пробы, как то делал прежде, и стал сохранять их для сравнения. Сравнение их постепенно показало мне, что пробы улучшаются, рисунок делается легче и естественнее. Было великое очарование в том, чтобы охватить то наслаждение, что заключалось в вещах, передо мной представавших, и чем больше я старался его схватить, тем прекраснее для меня это несказанное становилось.

Я оставался в горах, пока это было сколько-нибудь возможно и усиливающийся холод совсем не запретил работать на воздухе.

Поздней осенью я еще раз заглянул к своему гостеприимцу в дом роз. Это было в ту пору, когда в горах на высоких местах уже лежали снега, а низкие уже совсем оголились. Сад моего гостеприимца стоял голый, улья были укутаны соломой, в ветках без листьев верещали только одинокие синицы или другие зимние птицы, а над ними в сером небе тянулись на юг серые клинья гусей. Долгими вечерами мы сидели у горящего камина, днем закутывали или еще как-либо защищали от мороза предметы, в этом нуждавшиеся, а иной раз, во второй половине дня, когда по холмам, долинам и равнинам расползался туман, ходили гулять.

Я показал моему гостеприимцу свои попытки писать пейзажи, считая некоей неискренностью ничего не говорить ему о перемене, во мне происшедшей. Я очень стеснялся демонстрировать ему свои пробы, но все-таки сделал это, причем в присутствии Ойстаха. Сначала, однако, я объяснил, как постепенно взялся за эти вещи.

собиранием камней и окаменелостей, это естественно, и это хорошо.

Наброски были разобраны внимательнее и подробнее, чем они того заслуживали. Просмотрев каждый лист по нескольку раз, мой гостеприимец и Ойстах говорили со мной о сделанном. Они были единодушны во мнении, что естествоведческая сторона удавалась мне гораздо больше, чем художественная. Камни, находящиеся на переднем плане, растения вокруг них, какая-нибудь старая деревяшка, валяющаяся поблизости, выступы валунов, даже вода непосредственно внизу переданы, мол, верно во всем их своеобразии. А дали, большие площади тени и света на горных массивах и отступающий назад небосвод у меня не получались. Мне объяснили, что я был слишком определенен не только в красках, что я писал не то, что видел вдали мой глаз, а то, что подсказывало мне сознание, что предметы заднего плана даны у меня слишком крупно, они показались моему глазу большими, и я передавал это смещением линий кверху. Но тем и другим, четкостью письма и увеличением далей я приближал таковые и лишал той величественности, которая на самом деле в них есть. Ойстах посоветовал мне покрыть канадским бальзамом стеклянную пластинку, чтобы та стала чуть шероховатее и приглушала краски, но прозрачности не утратила, и через эту пластинку рисовать кисточкой дали с более близкими на границе с ними предметами, и тогда я увижу, какими маленькими покажутся самые высокие и раскинутые горы и какими большими ближайшие мелочи. Но этот способ он рекомендует только для того, чтобы осознать соотношения и найти меру, а не затем, чтобы делать художественные снимки с пейзажей, потому что при таком способе пропадают художественная свобода и легкость, которые составляют суть и душу изобразительного искусства. Надо только упражнять и учить глаз, творить должна душа, а глаз должен служить ей. По поводу окраски далей Ойстах дал мне совет: если я сомневаюсь, вижу ли я что-то или только знаю, лучше вообще не передавать этого в красках, лучше быть менее, чем более определенным, потому что это придает предметам величественность. От неопределенности они отдаляются и от этого становятся больше. Линиями карандаша на маленьком листе или маленьком холсте ничего нельзя сделать большим. От большей четкости тела́ придвигаются ближе и уменьшаются. Раз уж вообще приходится поступаться точностью - ведь никто не в силах передать вещи, особенно пейзажи, во всей их сути, - то лучше уж придавать предметам величественность и обозримость, чем воспроизводить слишком много отдельных признаков. Первое художественнее и действеннее.

Я был вполне согласен со сказанным и знал, как возникли ошибки, о которых мне говорили. До сих пор я зарисовывал всяческие предметы, имея в виду свою науку, а в ней признаки - главное. Их нужно было передать в рисунке, и точнее всего именно те, которыми отличаются эти предметы от родственных. Даже когда я рисовал лица, их линии, их плоть, их светотень были непосредственно передо мной. Поэтому даже в далеких предметах, при всей их нечеткости, мой глаз приучился видеть особенности, какими те действительно обладали, и зато меньше подмечать то, что придали им воздух, свет и туман, даже мысленно отбрасывать эти прибавки как помехи для наблюдения, не обращать на них внимания. Благодаря суждениям своих друзей я вдруг уразумел, что то, что всегда казалось мне до сих пор несущественным, нужно принимать во внимание и узнавать. От воздуха, света, тумана, облаков, от близости других тел предметы приобретают иной вид, и до этого я должен доискиваться, эти причины я должен по возможности изучать так, как прежде изучал признаки, сразу бросавшиеся в глаза. Таким путем можно добиться удачи в изображении тел, плавающих в среде и в окружении других тел. Я сказал это своим друзьям, и они одобрили мое решение. Когда туман и вообще пасмурная погода позволили взглянуть вдаль, сказанное словами пояснялось и подлинными примерами, и мы говорили о том, какой вид принимали далекие горы или их части или более близкие, отделяющиеся от главного хребта зе́мли. Неимоверно многому научился я в тот короткий осенний срок.

Я говорил с моим гостеприимцем о поэтах, которых я читал, и рассказал ему о большом впечатлении, которое производили на меня их слова. Как-то мы зашли в его библиотеку, он подвел меня к шкафам, где стояли поэты, и показал мне, что у него по этой части есть. Он сказал также, что во время пребывания в его доме я могу пользоваться книгами как мне угодно - читать их в комнате для чтения или брать в свои покои. Были здесь книги на древних языках, от Индии до Греции и Италии, были сочинения нового времени, да и новейшего. Многочисленнее всех были, естественно, книги немцев.

- Я собрал эти книги, - сказал мой гостеприимец, - хотя понимаю отнюдь не все, ибо язык иных мне совершенно незнаком. Но жизнь научила меня, что поэты, если они настоящие поэты, принадлежат к величайшим благодетелям человечества. Они - священнослужители красоты и, как таковые, передают нам, при вечном изменении взглядов на мир, на назначение человека, на его участь и даже на дела божественные, то, что вечно живет в нас и всегда дарит нам счастье. Они дают его нам в облике прелести, которая не стареет, которая просто являет себя и не хочет ни судить, ни осуждать. И хотя все искусства несут нам это божественное начало в прелестной форме, они привязаны к определенному материалу, который передает эту форму: музыка - к звуку и тембру, живопись - к линиям и цвету, скульптура - к камню, металлу и тому подобному, архитектура - к большим массам земного вещества. С этими материалами они должны больше или меньше бороться. Только у поэтического искусства почти нет материала, мысль в ее самом широком значении, слово - не материал, оно только носитель мысли, подобно тому, например, как воздух доносит звук до нашего уха. Поэтому поэтическое искусство - самое чистое и высокое из искусств. Держась такого мнения, я и собрал здесь авторов, которых голос времени назвал великими в искусстве поэзии. Я включал в их число и поэтов чужих, непонятных мне языков, если только знал, что они славятся в истории своего народа, и если получал от специалиста свидетельство, что в данной книге представлен такой поэт, какого я имею в виду. Пусть они стоят здесь непонятые, или пусть придет в этот зал кто-нибудь, кто иное поймет и прочтет. Поставил я сюда, правда, и книги, которые нравятся мне, хотя время вынесло иной приговор или еще вовсе не вынесло, эти книги доставили мне много радости, и в старости чуть ли не больше, чем в молодости. Хотя молодость вбирает в себя слова золотых уст с бурным восторгом, хотя она мечтательно лелеет их в сердце, согревает ее больше тепло собственного чувства, чем способность разумно и проницательно оценить чужую мудрость и чужое величие. Вы сами молоды, и, наверное, глубина и искренность поэтического искусства поощрят вас, откроют ваше сердце всему великому, как то всегда происходит в молодости при соприкосновении с чистой поэзией. Но когда-нибудь вы сами увидите, насколько мягче и яснее светит, озаряя величие чужого ума, догорающее солнце старости, чем огненное утреннее солнце юности, окрашивающее все своим сиянием, - точно так же ведь искренняя, истинная и верная любовь стареющей супруги дает более прочное и долгое счастье, чем пылкая страсть молодой, красивой, блестящей невесты. Молодость видит в поэзии беспредельность и бесконечность собственного будущего, это прикрывает недостатки и возмещает отсутствующее. Молодой человек привносит в произведение искусства то, что живет в его собственном сердце. Вот почему произведения весьма разной ценности могут одинаково восхищать молодых, а самые великие труды, если это не отражения расцвета юности, не воспринимаются ими. Даже такие, ушедшие уже в очень далекое прошлое взлеты юности, как тоска первой любви с ее темнотой и беспредельностью, как опьяняющее блаженство ответной любви, как мечты о будущих подвигах и величии, как видение бесконечной, лишь предстоящей жизни, как первый лепет в каком-нибудь искусстве, - даже они доставляют старику, в мягком зеркале его памяти, больше счастья, чем юноше, который не замечает их в бурлении своей жизни, и слеза на седых ресницах бывает блаженнее, а порой и больнее, чем пламень, который вспыхивает от избытка чувств в глазах юноши и не оставляет следа. Я редко теперь читаю подряд величайших писателей - с авторами помельче я поступаю так, наверное, потому, что в отдельных местах они не очень значительны, - но читаю их всегда и буду, наверное, читать до конца своих дней. Они сопровождают своими мыслями и услаждают остаток моей жизни и, предчувствую, возложат мне у гробового входа венки, словно бы сплетенные из моих собственных роз. Потому я и не выпускаю ни одной книги из дому, что не знаю, не понадобится ли она вскоре мне самому. В доме они к услугам любого, кто хочет ими воспользоваться. Только для Густава делается выбор, потому что он еще слишком юн и не может во всем разобраться. Разумеется, ничего совсем уж плохого он здесь не нашел бы. Но не все хорошее он понял бы, и тогда затраченное на это время пропало бы зря. Или он понял бы это превратно, и тогда успех был бы ложный. Плохое, выдающее себя за искусство поэзии, очень опасно для молодых. В науке такое обнаруживается гораздо легче. В математике это проявляется в изложении, ведь вряд ли встречаются такие труды, где даже суть дела переврана, в естествознании - как в изложении, так и в сути дела, когда та принимает форму смелых утверждений. Только в так называемом учении о мудрости это можно, как и в поэтическом искусстве, скрыть лучше, потому что иное учение о мудрости составлено как поэтическое произведение и воспринимается так же. А в произведениях собственно поэтических плохое прячется от цветущей души юноши, он накладывает на них ее цветы и желания и впивает отраву. Ясный ум, приученный с детства именно к ясности, и доброе, чистое сердце - это надежная защита от подлости и безнравственности литературных сочинений, потому что ясный ум отталкивает от себя пустую болтовню, а чистое сердце отвергает безнравственность. Но то и другое происходит только в том случае, если подлость откровенна. Там, где она окутана обаянием и смешана с чем-то чистым, - там-то и таится опасность, там-то и нужна помощь отеческих советчиков и друзей, чтобы те и просвещали неопытных, и предотвращали грозящее зло. Против скверного изложения и его скуки не требуется никакого средства, кроме них самих. Вы хоть и молоды еще, но стали читать писателей не в столь молодом возрасте, как большинство юношей, да и так много занимались науками, что вам, я думаю, можно дать в руки любых писателей, не опасаясь даже очень сомнительных в своем звании. Ваш ум, надеюсь, во всем разберется и как раз от этого станет еще яснее. Поскольку я упоминал о науке, которую в нашем немецком краю все еще определяют греческим словом «философия» как любовь к мудрости, я должен сказать вам то, что вы, может быть, уже заметили по другим моим речам, - что я не очень высокого о ней мнения, когда она притязает на самостоятельность и самобытность. Я добросовестно изучал старые и новые труды этой науки, но я слишком много занимался природой, чтобы придавать вес просто рассуждениям без определенной основы, да они мне просто противны. Может быть, мы еще поговорим как-нибудь об этом предмете. Если я и научился какой-то мудрости, то отнюдь не по учебникам мудрости в собственном смысле слова, тем более не по новым - теперь я уже их не читаю. Почерпнул я ее у поэтов или из истории, которая, в общем-то, представляется мне самым предметным поэтическим произведением.

с собой на прогулку, очень часто он бывал в зале для чтения и частенько уносил книги в свой кабинет. Во время нашей последней поездки в Штерненхоф он брал с собой книги, и, кажется, я слышал от Густава, что он берет с собой книги в любую поездку.

В это свое пребывание в доме роз я очень часто ходил в библиотеку, и если прежде я стоял перед шкафами с трудами по естествознанию и брал с собой ту или иную книгу в комнату для чтения, то теперь я просматривал множество книг, стоя перед шкафами с поэтами, а иные уносил в читальную залу или, с разрешения моего гостеприимца, к себе в комнату и заносил некоторые заглавия в свою записную книжку, чтобы, когда вернусь домой, купить заинтересовавшую меня книгу.

Под конец моего пребывания в этом доме выдалось несколько солнечных дней, я зарисовал и написал красками несколько фрагментов прекрасных здешних паркетов. Сделал я это для того, чтобы отец мог нагляднее представить себе все мною увиденное.

Когда приблизился день моего отъезда, мой гостеприимец сказал, что должен еще кое-что обсудить со мною, и молвил:

- Раз уж ваша натура сама вытащила вас из круга, вами себе намеченного, раз уж вы к прежним своим устремлениям прибавили интерес к поэзии, - ведь и пейзажная живопись была уже неким переходом в область искусства, неким шагом из вашего круга, - позвольте мне как другу, желающему вам добра, сказать несколько слов. Вам следует расширить свое поприще. Когда жизненные силы действуют одновременно во всех или во многих направлениях, человек, именно потому, что все его силы применены, получает больше удовлетворения и осуществляет себя полнее, чем если какая-то сила направлена только в одну сторону. Душа тогда обретает большую цельность и твердость. Устремленность в одну сторону связывает ум, мешает ему видеть то, что лежит рядом, и уводит его в область фантазий. Позднее, когда основа заложена, человек должен вновь обратиться к чему-то одному, если хочет совершить что-то значительное. Тогда он уже не впадет в односторонность. В юности нужно упражнять себя всесторонне, чтобы в зрелые годы именно благодаря этому быть годным для чего-то одного. Я не говорю, что нужно по всем направлениям погружаться в глубочайшие глубины жизни, например, во все науки, как то вы сами когда-то попробовали. Это было бы непосильно или даже убийственно, да и вообще невозможно. Нет, нужно наблюдать окружающую нас жизнь, нужно поддаваться воздействию ее проявлений, чтобы те оставляли свои следы незаметно и неосознанно, а не подчинять эти проявления науке. В этом, я думаю, состоит естественное знание ума - в отличие от намеренного пестования такового. Он мало-помалу справляется с событиями жизни. Вы, по-моему, слишком рано занялись одной-единственной областью, отвлекитесь немного. Потом вы приметесь за нее с большей свободой и большим размахом. Посмотрите и на незначительные, даже ничтожные явления жизни. Отправляйтесь в город, постарайтесь разобраться в тамошних событиях, возвращайтесь потом к нам в деревню, поживите у нас праздно, то есть делайте, что вам заблагорассудится в эту минуту, насладимся этим домом и садом, навестим соседа Ингхейма, съездим к другим, дальним соседям и не будем ни во что вмешиваться, пусть все идет как идет.

и что я благодарен за всякое указание. Особенно же я рад его приглашению и воспользуюсь им с великой радостью.

Когда настало время моего отъезда, я упаковал свои рисунки и все, что у меня было в доме роз, тепло простился со стариком, Густавом, Ойстахом и Роландом, который как раз приехал, попрощался со всеми обитателями дома, сада и хутора и отправился назад в столицу, к своим родным.

Первым, что я там увидел после искренне радушной встречи, было то, что за лето отец перестроил полустеклянный-полудеревянный домик, где висело старинное оружие, тот обвитый плющом домик, который представлял собой, в сущности, пристройку к правому крылу дома или как бы выходящий в сад эркер. Отец значительно увеличил его, но сохранил прежний стиль планок, переплетов и рам, в которых держалось стекло, только теперь они были сделаны из нового материала и украшены прекрасной резьбой. Карнизы крыши были изготовлены в средневековой манере и тоже с резными украшениями. Плющ снова был направлен по рейкам вверх и заглядывал внутрь через стекло во многих местах. Окна теперь не отворялись наружу и внутрь, как раньше, а раздвигались. Самое же большое изменение заключалось в том, что отец установил два столба, тогда как раньше обе наружные стены были сплошь из стекла. Оба эти пилястра имели точно те размеры, какие требовались для того, чтобы к ним подошли панели, привезенные мною прошлой осенью. Но панелей на них еще не было, потому что сначала должна была высохнуть кладка, чтобы не причинить вреда деревянной обшивке. Отец только рассказал мне обо всем этом плане и о том, что делается, чтобы его исполнить. С одной стороны, я был рад, что отец так высоко оценил это художественное изделие из дерева, что перестроил домик единственно для того, чтобы создать для моих панелей надлежащее место, с другой стороны, я еще пуще огорчился, что не сумел найти дополнений к ним. Я поведал отцу о своих усилиях и о своем огорчении из-за их безуспешности. Отец и мать утешили меня, сказав, что и в таком виде все довольно красиво, не нужно упрямо домогаться того, что безвозвратно пропало, а надо радоваться тому, что милость случая нам еще сохранила. Домик этот станет памятником, и, приходя в него, когда он примет окончательный вид, каждый будет представлять себе то время, когда были сделаны эти панели, и то, когда один хороший сын привез их с гор на радость отцу.

Я, хоть и с трудом, успокоился. Теперь только я и увидел, как это было бы красиво, если бы облицовка шла по всей внутренней части домика и над нею светились с одной стороны пилястры, а с другой - окна.

Спустя несколько дней, прошедших с тех первых разговоров, какие всегда возникают в семье после поездки одного из ее членов, даже когда такие поездки повторяются каждый год, - а тем временем прибыли мои чемоданы и ящики, - я показал отцу зарисовки мебели и полов, сделанные мною в доме роз и в Штерненхофе. Мне было очень любопытно, какое они произведут впечатление. Я дождался воскресенья, когда он бывал свободен и любил после обеда проводить время в кругу семьи. Я разложил листы перед ним на столе. Увидев их, он - мне кажется - поразился. Он внимательно разглядывал листы, брал каждый по нескольку раз в руки и долго не говорил ни слова. Наконец его впечатление перешло в нескрываемую радость. Он сказал, что мне невдомек, что я сделал, невдомек, как ценны эти вещи; их красоту и согласованность я прежде не передавал словами так верно, как это передано теперь красками и рисунком, хотя и в том, и в другом есть недостатки. В первые мгновения отец счел мебель, зарисованную мною в Штерненхофе, действительно старинной. Когда же я поведал ему, как в действительности обстоит дело, он сказал, что эти эскизы сделаны человеком необыкновенным, который, видимо, не только прекрасно знал, как делали и как сочетали мебель в старину, но обладал необыкновенным чувством красоты, если выбрал из множества традиционных форм то, что он выбрал. И подобрана эта мебель так безупречно, словно она была изготовлена для одной цели и в одно время. Действительно старинная мебель в доме роз тоже, сказал отец, необычайно красива, такой он еще никогда не видел, хотя знаком с самыми знаменитыми коллекциями города и некоторых замков. Таких изысканных вещей, как большой платяной шкаф и письменный стол с дельфинами, не найти, пожалуй, нигде. Они достойны стоять в императорских покоях.

и выполнены с несравнимо большим совершенством, чем мои зарисовки. Эти-то работы и послужили образцами тому человеку и помогли ему сделать такие эскизы, какие он сделал.

Отец, казалось, пропустил мои слова мимо ушей, он положил какой-то лист, взял другой и стал рассматривать его.

- Насколько я могу судить по картинкам, - сказал он, - старинные предметы, которые я благодаря тебе вижу, сделаны не просто прекрасно, а еще и, как показывают цвет и рисунок, очень целесообразно. По сравнению с ними моя мебель - пустяк, и по этим листам я вижу, как надо делать дело, когда на то есть время, знания и средства.

Теперь я был рад не столько тому, что напал на мысль зарисовать для отца эти вещи, сколько интересу, который он к ним выказал, и удовольствию, которое они доставили ему.

- У тебя теперь два пути, - заметила мать, - либо заказать по этим рисункам такие же вещи и любоваться ими постоянно, либо же поехать в Асперхоф и Штерненхоф и увидеть их воочию, чтобы радоваться, пока они будут перед тобою, и наслаждаться воспоминаниями, когда ты вернешься домой.

- Заказывать мебель по этим рисункам нелепо. Во-первых, на то нужно согласие владельца, а во-вторых, даже будь таковое получено, в моих глазах эти предметы не имели бы истинной ценности, потому что они были бы только, как говорят художники, копиями. Приходит еще мысль набросать по этим рисункам, с разрешения хозяина, какие-то новые наборы и поручить кому-то их изготовить. Однако это требует такого умения, какого я не только не нахожу в себе, но и не жду от известных мне в нашем городе мастеров на подобные дела. И в конце концов эти изделия были бы всего-навсего полукопиями. Стало быть, изготовление отпадает. Что касается второго пути, то им я определенно пойду. Я и раньше-то, слушая рассказы об этих вещах, положил себе съездить к ним. А уж теперь, увидев эти рисунки, я совершу такую поездку не только с тем большей определенностью, но и в гораздо более близкое время, чем то, вероятно, произошло бы в ином случае.

- Это будет чудесно! - воскликнули мы все почти в один голос.

Мать сказала:

- Сейчас бы ты и назначил время и договорился с сыном, чтобы он отвез тебя в дом роз к старику, а тот бы уж и проводил тебя в Штерненхоф.

и действий.

Мать слишком хорошо знала его, чтобы настаивать, он все равно остался бы при своем мнении. Она удовольствовалась достигнутым.

И она, и сестра поблагодарили меня за то, что я привез отцу картинки, доставившие ему такое удовольствие.

- Полы, наверное, тоже превосходны! - воскликнул отец.

- Они гораздо красивее, чем то может передать нечеткая живопись, - ответствовал я. - Моя кисть все еще не способна воспроизвести блеск, нежность и шелковистость древесных волокон, а там все это так любят, что ступать на эти полы разрешается только в войлочных башмаках.

Затем я должен был назвать ему все использованные для мебели породы дерева, показанные на моих рисунках разными красками. Большинство он и без того узнавал, что меня радовало, доказывая, что я применял краски не наобум; породы, которых он не угадывал, я ему называл. Я сумел почти все назвать точно.

Он продолжал удивляться и пытался живо представить себе эту мебель.

Мать и сестра спросили меня, много ли времени ушло на эту работу и не угнетала ли она меня.

Я отвечал, что очень прилежно стремился к цели, что поначалу дело шло медленно, но постепенно я набил руку и стал продвигаться вперед гораздо быстрее, чем сам полагал прежде. А что касается угнетенности, то сначала я ее и правда чувствовал, но вскоре, под впечатлением от прекрасных вещей, вошел в раж, и она кончилась. А когда что-то получилось, особенно когда сам вид дерева стал как бы указывать мне нужную краску, ко мне быстро вернулась непринужденность, а к ней уж прибавилась и радость работы.

знал толк в этих делах, и признав его замечания совершенно верными, я почувствовал в себе способность работать в будущем лучше.

От ошибок отец перешел к достоинствам моей работы и сказал, что, зная рисунки голов, сделанные мною не очень давно, он не ожидал, что я смогу писать маслом так славно.

Эти воскресные послеполуденные часы прошли очень приятно и мило.

Приязнь, которую выказывала мне в этот день сестра, была для меня лучшей наградой, чем если бы какой-нибудь знаток сказал, что мои листы превосходны; похвала матери за то, что я думал об отце и отчем доме и из любви к ним взвалил на себя нелегкий труд, вызвала у меня самые приятные чувства, а когда и отец выразил мне свою благодарность тщательно выбранными словами и сказал, что никогда не забудет этой чуткости, я лишь с большим усилием удержался от слез.

Я отдал все листы ему в собственность, и он приложил их к своему собранию достопримечательностей.

записанные мною после игры моего наставника-горца, я оставил их в ее комнате, чтобы она могла переписать их и начать упражняться. Я обещал ей быть зимою ее учителем в этом искусстве.

Через некоторое время я извлек на свет и горные пейзажи, мною написанные. Я все не решался на это, но наконец меня стала сильно угрызать совесть, за то что я что-то утаиваю от своих близких. В одно из воскресений, после полудня, я показал отцу эти листы. Я изумленно взглянул на него, когда он, посмотрев их, сказал в точности то же, что сказал мой гостеприимец в доме роз и Ойстах. Те двое меня не удивили, потому что я считал их знатоками и они были жители гор. Отец же, хотя и собирал картины, был купцом и никогда долго не жил в горах. Мое почтение к нему возросло еще более. Он показал мне, где я соврал, и объяснил, как нужно было сделать, и я понял это мгновенно. То, что он похвалил и нашел верным, нравилось мне потом самому вдвое больше.

Клотильде мне пришлось еще раз показать эти листы, одной, в ее комнате. Она требовала, чтобы я чуть ли не все ей объяснил. Она никогда не бывала в высоких, хребтовых, так сказать, горах, и ей хотелось посмотреть, как это все выглядит, ее любопытство было сильно возбуждено. Хотя мои картины не были произведениями искусства, как я теперь все больше понимал, у них все же было одно достоинство, замеченное мною лишь позднее и состоявшее в том, что, в отличие от художника, я не стремился ни к композиционной завершенности, ни к цельности впечатления, ни к применению школьных правил, а без предварительной подготовки отдавался предметам и старался изобразить их такими, какими их видел. От этого мои картины хоть и теряли какой-то блеск, какое-то единство, но зато были правдивы в деталях и давали тому, кто не очень-то разбирается в живописи и никогда не видел гор, лучшее представление о них, чем красивые и художественно завершенные картины, если те не достигли того совершенства, которое несет в себе самую большую правду. По этой причине Клотильда, что-то смутно почувствовав, сказала мне, что теперь она знает, как выглядят горы, а из многих хороших картин она этого так и не могла узнать. Она выразила также желание увидеть высокие горы своими глазами и сказала, что, если отец поедет в дом роз и в Штерненхоф, что даст повод побывать и в горах, она попросит его взять ее с собой. Тут я довольно много рассказал ей о горах, описал их красоту и огромность, познакомил ее со всякими их особенностями и подробнее, чем обычно, объяснил ей цели разных своих походов в горы. Никогда я так много не говорил с нею о горах. После этих слов она пожелала, чтобы я научил ее изготовлять такие же картинки, как те, что лежали сейчас перед нею. Она приобретет краски и все другие необходимые для этого принадлежности. Поскольку она и так уже довольно хорошо рисовала, дело было не таким трудным, каким оно показалось на первый взгляд. Я обещал сестре свою помощь, если родители будут согласны.

Через некоторое время мы спросили родителей. Те ничего не имели против, только мать настоятельно потребовала, чтобы эта работа была делом побочным, развлечением, а не главным занятием. Ибо главная обязанность женщины - дом, а эти дела хоть и могут быть в доме к месту, но если им предаваться односторонне или, того хуже, со страстью, они скорее вредят дому, чем помогают его устраивать. А Клотильда уже достигла того возраста, когда пора думать о своем призвании.

Мы все это поняли и обещали во всем соблюдать меру.

Сестра хотела научиться от меня также испанскому языку. Я продолжал заниматься им и, будучи впереди ее, стал и тут ее учителем, на что мать согласилась с тем же ограничением, что и в отношении пейзажной живописи. Таким образом, на этот год у меня в нашем доме оказалось больше занятий, чем в другие времена.

В ту осень меня особенно удивляло, что ни отец, ни мать не расспрашивали меня о моем гостеприимце. То ли они после моих рассказов прониклись к нему доверием, то ли не хотели сковывать мое непринужденное поведение чрезмерным вмешательством.

При всех своих домашних занятиях я зажил в конце той осени несколько иной жизнью, чем дотоле, - более разнообразной. Прежде я вращался только в таких городских кругах, куда приглашали моих родителей или куда меня вводили обретаемые мною друзья. Круги эти состояли большею частью из людей примерно того же положения, что и мой отец. Теперь мне хотелось узнать обычаи, нравы, а также взгляды тех, кто жил блистательнее. Такой случай вскоре представился, да я и сам искал таких случаев. Я заводил знакомства, а иные удавалось и поддерживать. Я знакомился с людьми из высшей аристократии, смотрел, как они двигаются, как держатся друг с другом и как ведут себя с теми, кто не принадлежит к их сословию.

В нашем городе жила одна старая, благородная вдова, княгиня, чей слишком рано умерший супруг был главнокомандующим в последней большой войне. Она часто сопровождала его в походах, знала все, связанное с войсками и их передвижением, бывала в крупнейших городах Европы, познакомилась с людьми, в чьих руках находились судьбы всей этой части света, читала поэтические, рассудительные и доступные ей научные сочинения выдающихся мужчин и женщин и наслаждалась всем прекрасным, что создано искусствами. Когда-то она слыла в высших кругах красавицей, да и теперь еще нельзя было представить себе ничего очаровательнее, чем приветливые, умные, выразительные черты этого лица. Один человек, много занимавшийся картинами и их критикой и часто бывавший вблизи княгини, как-то сказал, что только Рембрандт смог бы написать тончайшие тона и переливы ее лица. Теперь она квартировала у восточной границы внутренней части города, чтобы ее комнаты наполнялись утренним солнцем и чтобы открывался вид на свежую зелень и дальние предместья. Здесь старую, почтенную мать навещали ее цветущие сыновья в высоких воинских чинах, когда служба позволяла им приезжать в город и когда в городе выдавалась подходящая минута для этого. Около нее сновали красивые внуки и внучки, в ее комнатах то тут, то там появлялась многочисленная родня. Но умственное отдохновение или напряжение - кто как скажет - оставалось ее потребностью. Знать она хотела не только все новое в области духа - но если какой-нибудь нынешний труд по этой части был у всех на устах, она стучалась и в эту дверь, надеясь войти в нее, - нет, она часто брала в руки книгу автора, ценившегося в дни ее молодости, и, пробегая страницы, смотрела, сделала ли бы она и теперь такие же значки и пометки красным карандашом или поставила бы вместо них другие. Более того, она обращалась к произведениям далекого прошлого, которых теперь никто, кроме ученых, не читает, а всякий упоминает. Ей хотелось посмотреть, что в них содержится, и если они нравились ей, то через некоторое время снова извлекались на свет. Она хотела быть постоянно осведомленной о том, что происходит в жизни государств и народов. Поэтому она переписывалась с разными своими родственниками и знакомыми, и самые лучшие газеты доставлялись на ее стол. Но хотя глазами она была еще не так слаба, чтение, вошедшее у нее в привычку, становилось в ее возрасте утомительным, и поэтому у нее появилась чтица, которая часть страниц, притом большую, читала ей вслух. Чтица эта была, однако, не просто чтицей, а скорее и компаньонкой, с которой княгиня обсуждала прочитанное, способной благодаря своей образованности давать пищу уму старой дамы и в свою очередь питаться ее умом. По мнению людей, знающих в этом толк, компаньонка была человеком необычайно одаренным, способным вбирать в себя все значительное и отдавать это миру, и ее собственные творения, которые порой удавалось из нее вытянуть, принадлежали к самым замечательным созданиям того времени. Она всегда оставалась возле княгини, также и летом, когда та уезжала в свое имение, находившееся в отдаленной части империи, любимое ее местопребывание, или путешествовала, или жила, как то часто случалось, в одном красивом месте в наших горах.

собирались регулярно по определенным дням недели, они были очень известны в городе, одни их ценили, другие смеялись над ними, они пользовалась большим вниманием и состояли порой из людей выдающихся. В этот круг я получил доступ. Княгиня несколько раз встречалась со мной, как-то зашла речь о моих науках, ей было любопытно, что известно о происхождении земли и на чем основаны выводы на сей счет, и она приблизила меня к себе. Бывая в определенные вечера в ее гостиной, я внимательно слушал, сам же говорил мало, и обыкновенно лишь тогда, когда меня вызывали на разговор. Княгиня сидела в черном или пепельно-сером шелковом платье - более светлых она не носила, - а под ногами у нее стояла скамеечка. Лампа была заслонена от княгини зеленым экраном и, когда читали, лила свой свет на чтицу или чтеца. Остальные располагались вокруг. Подобие круга образовывалось обычно само собой. Все слушали чтение в глубокой тишине и оживленно участвовали в разговорах, которые возникали после него, или, если чтения не было, заполняли весь вечер.

Княгиня умела придать этим разговорам живость и глубину. Казалось, что все, что говорили в ее присутствии чудеснейшие люди, вызвано ее мановением и что величайший ее дар состоял в том, чтобы извлекать из других их внутреннее богатство. Необыкновенно изящная, она мило сидела при этом на своем стуле, и даже на склоне лет ее обаяние не оставляло общество равнодушным. Иногда, взволновавшись, она вставала и, держась за свой стул, что-нибудь говорила, что-нибудь объясняла присутствующим своим чистым, нежным, благозвучным голосом.

В комнатах княгини я познакомился с разными людьми. Иногда там можно было услышать выдающегося художника, иногда государственного мужа, сведущего в важнейших делах нашей страны, там бывали и значительные в обществе лица, и столпы нашего храброго воинства. Я слышал у княгини высказывания, которые потом записывал, чтобы хранить их как свое достояние. Признаюсь, что всегда не без робости я входил в этот салон с голубыми стенами, синей мебелью и несколькими картинами, из которых меня особенно привлекала та, что изображала поместье княгини, и признаюсь, что никогда не покидал этой комнаты без чувства покоя и удовлетворения. Я ощущал, что вечера эти чрезвычайно важны для меня, что они суть некое будущее.

Кроме выдающихся людей, я познакомился у княгини с представителями высшей аристократии нашей империи, не раз соприкасался с их кругом и мог наблюдать его нравы, образ жизни, обычаи.

Наряду с этой частью общества я встречался и с другой. Было в городе одно заведение, посещавшееся главным образом художниками всякого рода, которые там беседовали, закусывали, читали газеты или разминались какими-нибудь играми. Я любил бывать в этом заведении. Захаживали туда артисты Придворного театра и оперы, художник, чье имя тогда гремело, музыканты, как исполнители, так и сочинители, скульпторы, архитекторы, но более всего писатели и поэты, а с ними заведующие и сотрудники газет. Из другой публики там бывали высшие чиновники, горожане, купцы и вообще те, кого интересовали искусство, наука, а также общение, на них направленное. Хотя там царила непринужденная веселость, хотя преобладали там как будто игры-разминки, но велись там и разговоры, как следовало ожидать от такого общества, весьма живые, и они-то, в сущности, были главным. За легкими замечаниями там можно было угадать и глубокий ум, и ум спокойный, расчленяющий все на части, и быстрый, не вдающийся в частности, и опрометчивый, который все высмеивает, или такой, чья собственная нравственность довольно сомнительна. Часто основанием для выводов служили какое-нибудь одно словечко, какая-нибудь одна острота. Несмотря на робость, которая удерживала меня в стороне, я все-таки вступал в разговоры и познакомился кое с кем из здешних завсегдатаев. Даже осанка, даже манеры людей, пользующихся таким влиянием, не были для меня безразличны.

именуют в противовес так называемым образованным. Те, кого называют образованными, почти везде одинаковы. Народ же, как я уже увидел во время своих странствий, самобытен, у него особый нрав и обычай.

Я не пропускал ни одного хорошего исполнения музыкальных пьес, продолжал ходить в Придворный театр, захаживал теперь и в оперу, посещал публичные лекции, а также изучал коллекции произведений искусства и книг, но главным образом выставки картин - для усовершенствования собственных будущих работ.

Я продолжал общаться с моим новым другом, сыном ювелира. Мы наконец действительно начали специальный курс изучения драгоценных камней. Были установлены два дня в неделю, по которым я приходил к нему в определенный, удобный для него час и оставался, сколько позволяло его время. Сначала он ознакомил меня с теми минералами, которые называют драгоценными камнями и используют главным образом для украшений. Показал он мне также все виды жемчуга. Затем он научил меня, как распознавать драгоценности и отличать их от подделок. Лишь затем он перешел к признакам прекрасных и менее прекрасных вещей. В этом учении мне очень пригодились мои познания в естественных науках, я даже мог пополнить знания друга своими сведениями из этой области, особенно по поводу отношения драгоценных камней к проходящему через них свету, к двойному преломлению и к так называемой поляризации света. Но я все никак не решался заговорить с ним об общепринятом оправлении драгоценных камней и поделиться своими мыслями на этот счет.

В таких обстоятельствах, наряду с главными моими работами, регулярно продолжались уроки с сестрой. Живопись давалась ей гораздо труднее, чем мне, потому что у нее, во-первых, была меньше набита рука, а во-вторых, она не видела картин в оригинале, а видела перед собой только неудачные копии. С игрою на цитре дело шло успешнее. Теперь из меня вышел лучший учитель, чем вышел бы в прошлом году; после всего, что я усвоил, я мог вообще давать ей больше, чем любые городские учителя, хотя те и справлялись с такими трудностями, каких ни я, ни Клотильда преодолеть не смогли бы. Но это, говорил мне приобретенный в горах опыт, не имело значения. В конце концов, мы взаимно учились друг у друга и провели за цитрой немало радостных, задушевных часов.

Под конец я стал давать Клотильде и уроки испанского. Опережая ее на несколько шагов, я мог хотя бы в начальных пределах служить ей учителем. А уж что получится дальше, решили мы, видно будет. Мы жили дружно и деятельной жизнью.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница