Безумный день, или Женитьба Фигаро.
Предисловие к «Женитьбе Фигаро»

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бомарше П. К.
Категория:Комедия


ОглавлениеСледующая страница

Безумный день, или Женитьба Фигаро

Комедия в пяти действиях

Тут смешался глас рассудка
С блеском лёгкой болтовни.
Водевиль

Предисловие к «Женитьбе Фигаро»

Я пишу это предисловие не ради бесплодных рассуждений о том, хороша или плоха пьеса, которую я поставил на сцене: время для подобных рассуждений прошло; моя цель - подвергнуть тщательному изучению вопрос (а это я обязан делать при всех обстоятельствах), не написал ли я вещи, достойной порицания.

Заставить кого бы то ни было сочинить комедию, похожую на все прочие, невозможно, и если я по причинам, которые мне лично представлялись важными, сошёл с чересчур избитой дороги, то допустимо ли меня судить, как это делали иные, на основании правил, коих я не придерживаюсь? Допустимо ли печатать детскую болтовню о том, будто бы я вернул драматическое искусство в младенческое состояние, вернул единственно потому, что надумал проложить новую тропу для того самого искусства, основной и, быть может, единственный закон которого - развлекать, поучая? Но дело не в этом.

В большинстве случаев мы вслух браним пьесу не за то, за что браним её в душе. Та или иная черта, которая произвела на нас неприятное впечатление, или отдельное слово, которое нас уязвило, остаются погребёнными в нашем сердце, язык же в это время мстит тем, что осуждает почти всё остальное; таким образом, в области театра можно считать установленным, что, упрекая автора, мы меньше всего говорим о том, что нас больше всего коробит.

Быть может, эту двойственность комедии не мешало бы сделать явной для всех; я же извлеку из моей комедии ещё большую пользу, если, разбирая её, сумею привлечь внимание общества к тому, чтó следует разуметь под словами: нравственность на сцене.

Мы строим из себя придирчивых и тонких знатоков и, как мне уже приходилось указывать в другом месте, прикрываем личиной благопристойности падение нравов, вследствие чего мы превращаемся в ничтожества, не способные ни развлекаться, ни судить о том, что же нам нужно, превращаемся - не пора ли заявить об этом прямо? - в пресыщенных кривляк, которые сами не знают, чего они хотят и чтó им нужно любить, а что отвергать. Самые эти избитые понятия: хороший тон, хорошее общество, применяемые без разбора и обладающие такой растяжимостью, что неизвестно, где их точные границы, оказали пагубное действие на ту искреннюю, неподдельную весёлость, какою отличается юмор нашего народа от всякого другого юмора.

Прибавьте к этому назойливое злоупотребление другими высокими понятиями, как, например, благопристойность, чистота нравов, - понятиями, которые придают такой вес, такую значительность суждениям наших театральных критиков, что они, эти критики, пришли бы в отчаяние, если б им было воспрещено применять подобное мерило ко всем драматическим произведениям, и вы будете иметь некоторое представление о том, что именно сковывает вдохновение, запугивает авторов и наносит смертельный удар искусству интриги; а между тем отнимите у комедии это искусство, и останутся лишь вымученные остроты, самая же комедия не продержится долго на сцене.

Наконец, к умножению несчастий, все решительно сословия добились того, что авторы уже не имеют права обличать их в своих драматических произведениях. Попробуйте только сыграть теперь Расиновых Сутяг, и вы непременно услышите, как Дандены[32]

Попробуйте только написать теперь Тюркаре[33], и на вас тотчас посыплются все виды сборов, поборов, податей, пошлин, налогов и обложений, на вас навалятся все, кому вменяется в обязанность таковые взимать. Впрочем, в наше время для Тюркаре не нашлось бы образцов. Но если даже придать Тюркаре другие черты, его всё равно постарались бы не пропустить.

Попробуйте только вновь вывести на сцену Мольеровых несносных, Мольеровых маркизов и должников, и вы сразу вооружите против себя высшее и среднее, новое и старое дворянство. Мольеровы Учёные женщины возмутили бы наши кладези женской премудрости. А какой искусный счётчик возьмётся вычислить силу и длину рычага, который в наши дни мог бы поднять на высоту театральных подмостков великого Тартюфа? Вот почему автор комедий, призванный, казалось бы, развлекать или же просвещать публику, принуждён, вместо того чтобы вести интригу по своему благоусмотрению, нанизывать одно невероятное происшествие на другое, паясничать, вместо того чтобы от души смеяться, и - из боязни нажить себе тьму врагов, ни одного из которых он в глаза не видит, пока трудится над жалким своим творением, - искать моделей за пределами общества.

Одним словом, я пришёл к заключению, что если только какой-нибудь смельчак не стряхнёт всей этой пыли, то в недалёком будущем французскому народу опротивеют скучные наши пьесы и он устремится к непристойной комической опере и даже ещё дальше: на бульвары, к смрадному скопищу балаганов, этому позору для всех нас, - туда, где благопристойная вольность, изгнанная из французского театра, превращается в оголтелую разнузданность, где юношество набирается всяких бессмысленных грубостей и где оно вместе с нравственным чувством утрачивает вкус ко всему благопристойному, а заодно и к образцовым произведениям великих писателей. Таким смельчаком захотел быть я, и если в своих произведениях я большого таланта не обнаружил, то, во всяком случае, намерение моё сказывается всюду.

Я полагал, полагаю и теперь, что без острых положений в пьесе, положений, беспрестанно рождаемых социальною рознью, нельзя достигнуть на сцене ни высокой патетики, ни глубокой нравоучительности, ни истинного и благодетельного комизма. Автор трагедий свободен в выборе средств: он настолько смел, что допускает чудовищное преступление, заговоры, захват власти, убийство, отравление и кровосмешение в Эдипе и ФедреВандоме, отцеубийство в Магомете, цареубийство в Макбете[34] и т. д. и т. д. Менее отважная комедия не преувеличивает столкновений, так как рисуемые ею картины списаны с наших нравов, а её сюжеты выхвачены прямо из жизни. Но можно ли заклеймить скупость, не выведя на сцену презренного скупца? Можно ли обличить лицемерие, не сорвав маски, как это сделал в Тартюфе Оргон, с отвратительного лицемера, который собирается жениться на его дочери и вместе с тем заглядывается на его жену? Или волокиту, не столкнув его с целым роем прелестниц? Или отчаянного игрока, не окружив его мошенниками, если только, впрочем, он теперь уже сам не принадлежит к этой породе людей?

Все эти действующие лица далеко не добродетельны; автор и не выдаёт их за таковых: он никому из них не покровительствует, он живописует их пороки. Но неужели же только оттого, что лев свиреп, волк прожорлив и ненасытен, а лиса хитра и лукава, басня теряет свою назидательность? Если автор направляет её против глупца, упоённого славословиями, то из клюва вороны сыр попадает прямо в пасть лисицы, и нравоучительный смысл басни не вызывает сомнений; обрати он её против низкого льстеца, он закончил бы свою притчу так: «Лисица сыр схватила и проглотила, однако ж сыр отравлен был». Басня - это быстрая комедия, а всякая комедия есть не что иное, как длинная басня: разница между ними в том, что в басне животные наделены разумом, в комедии же нашей люди часто превращаются в животных, да притом ещё в злых.

Когда Мольер, которого так донимали глупцы, награждает Скупого расточительным и порочным сыном, выкрадывающим у него шкатулку и бросающим ему в лицо оскорбления, то откуда же он выводит мораль - из добродетели или из порока? А какое ему, собственно, дело до этих отвлеченных понятий? Его задача - исправить вас. Правда, тогдашние литературные сплетники и доносчики поспешили разъяснить почтеннейшей публике, как все это ужасно. Всем известно также, что на него ополчились сановные завистники, или, вернее, завистливые сановники. Обратите внимание, как строгий Буало[35] в послании к великому Расину мстит за своего покойного друга, вспоминая такие подробности:

Невежество и спесь с презрением во взглядах,
В кафтанах бархатных и кружевных нарядах
Садились в первый ряд - мы все видали их, -
Презрительным кивком пороча каждый стих.
Там командор ворчал, что в пьесе нету такта,
И выбегал маркиз посередине акта,
А если о ханжах шла в этой пьесе речь,
Так нужно автора взять на костёр и сжечь.
За шутки над двором грозил им страшной пыткой[36].

Людовик XIV оказывал искусствам широкое покровительство; не обладай он столь просвещённым вкусом, наша сцена не увидела бы ни одного из шедевров Мольера, и всё же в прошении на имя короля этот драматург-мыслитель горько жалуется, что разоблачённые им лицемеры в отместку всюду обзывают его печатно развратником, нечестивцем, безбожником, демоном во образе человеческом; и это печаталось с дозволения и одобрения покровительствовавшего ему короля, а ведь с тех пор ничто в этом отношении не изменилось к «худшему».

Но если действующие лица той или иной пьесы суть воплощения пороков, значит ли это, что их следует прогнать со сцены? Что же тогда бичевалось бы в театре? Странности и чудачества? Поистине достойный предмет! Ведь они же у нас подобны модам: от них не избавляются, их только меняют.

Пороки, злоупотребления - вот что не меняется, а надевает на себя всевозможные личины, подлаживаясь под общий тон; сорвать с пороков личины, выставить пороки во всей их наготе - такова благородная цель человека, посвятившего себя театру. Поучает ли он, смеясь, плачет ли, поучая, Гераклит он или же Демокрит,[37] - это его единственный долг. Горе ему, если он уклонится от его исполнения! Исправить людей можно, только показав их такими, каковы они на самом деле. Комедия полезная и правдивая - это не лживое похвальное слово, не пустопорожняя академическая речь.

Однако мы ни в коем случае не должны смешивать критику общую, составляющую одну из благороднейших целей искусства, с гнусной сатирой, направленной против личностей: первая обладает тем преимуществом, что она исправляет, не оскорбляя. Заставьте справедливого человека, возмущённого чудовищным злоупотреблением его благодеяниями, сказать со сцены: «Все люди неблагодарны», - никто не обидится, ибо у всех на уме будет приблизительно то же. Так как неблагодарный не может существовать без благодетели, то самый этот упрёк устанавливает равновесие между сердцами добрыми и злыми: все это чувствуют и все этим утешаются. Если же юморист заметит, что «благодетель порождает сотню неблагодарных», ему с полным основанием возразят, что, «вероятно, нет такого неблагодарного, который не был бы несколько раз благодетелем», и это опять-таки утешает. Таким образом, самая едкая критика благодаря обобщениям оказывается плодотворной и в то же время никого не оскорбляет, меж тем как сатира, направленная против личностей, сатира не просто бесплодная, но и тлетворная, всегда оскорбляет и не приносит никакой пользы. Последнюю я ненавижу в любом виде и считаю преступлением настолько важным, что я не раз официально взывал к бдительности властей с целью не дать театру превратиться в арену для гладиаторов, где более сильный считает себя вправе мстить при помощи отравленных и, к сожалению, слишком захватанных перьев, открыто торгующих своею подлостью.

Неужели сильные мира сего не могут из тысячи одного газетного щелкопёра, бумагомараки, вестовщика отобрать наихудших, а из этих наихудших отделить самого гадкого, который и поносил бы тех, кто их задевает? Столь незначительное зло терпят у нас потому, что оно не влечёт за собой никаких последствий, потому что недолговечный паразит вызывает мгновенный зуд, а затем гибнет, но театр - это исполин, который смертельно ранит тех, на кого направлены его удары. Мощные эти удары следует приберегать для борьбы с злоупотреблениями и язвами общества.

Итак, не пороки сами по себе и не связанные с ними происшествия порождают безнравственность на сцене, но отсутствие уроков и назидательности. Пьеса становится двусмысленной, а то и вовсе порочной, только в том случае, если автор по причине своей беспомощности или же робости не осмеливается извлечь урок из сюжета пьесы.

Когда я поставил на сцене мою Евгению (поневоле приходится говорить о себе, потому что на меня нападают беспрестанно), когда я поставил на сцене Евгению, все наши присяжные защитники нравственности рвали и метали, как это я осмелился вывести распутного вельможу, который наряжает своих слуг священниками и который делает вид, что собирается жениться на молодой особе, а молодая особа выходит на сцену беременная, хотя она и не замужем.

Несмотря на их вой, пьеса была признана если и не лучшей, то, во всяком случае, самой нравственной из драм, постоянно шла во всех театрах и была переведена на все языки. Умные люди поняли, что нравоучительный смысл и занимательность этой пьесы зиждутся исключительно на том, что человек могущественный и порочный злоупотребляет своим именем и положением для того, чтобы мучить слабую, беззащитную, обманутую, добродетельную и покинутую девушку. Следовательно, это произведение всем, что есть в нём полезного и хорошего, обязано решимости автора, который отважился нарисовать в высшей степени смелую картину социального неравенства.

Затем я написал пьесу Два друга, в которой отец признаётся своей так называемой племяннице, что она его незаконная дочь. Эта драма тоже высоконравственна, ибо автор её на примере жертв, которые приносит безупречнейшая дружба, стремится показать, какие обязанности налагает на людей природа по отношению к плодам их старинной любви, в большинстве случаев совершенно беспомощным в силу неумолимой суровости светских приличий, вернее, в силу злоупотребления ими.

«Автор этой пьесы, вернее всего, старьёвщик, для которого приказчик с фермы или же торговец тканями представляются сливками общества. В недрах лавок - вот где он отыскивает благородных друзей, а затем тащит их на французскую сцену». Тут я приблизился к нему и сказал: «Увы, милостивый государь, мне пришлось взять их из такой среды, где их существование нисколько не невероятно. Вас гораздо больше насмешил бы автор, если бы он двух истинных друзей извлёк из зала «Бычий глаз»[38] или же из кареты. Некоторое правдоподобие необходимо даже в изображении добрых дел».

После этого, верный весёлому своему нраву, я попытался в Севильском цирюльнике вернуть театру его былую неподдельную весёлость, сочетав её с лёгкостью нашей современной шутки, но так как это уже само по себе явилось известного рода новшеством, то пьеса подверглась яростным нападкам. Казалось, я потряс основы государства: крайность принятых мер, а также крики, раздававшиеся по моему адресу, свидетельствовали прежде всего о том, до какой степени были напуганы некоторые безнравственные люди, когда увидели, что они разоблачены в пьесе. Пьеса четыре раза проходила цензуру, трижды снималась с репертуара перед самым спектаклем и даже обсуждалась на заседании тогдашнего парламента; я же, ошеломлённый этой шумихой, продолжал, однако, настаивать, чтобы сами зрители вынесли приговор Севильскому цирюльнику, так как писал я эту пьесу для их развлечения.

Добился я этого только через три года; хула уступила место похвале, все шептали мне на ухо: «Давайте нам ещё таких пьес - ведь только вы и осмеливаетесь смеяться открыто».

Автор, затравленный шайкой крикунов, вновь приободряется, когда видит, что его пьеса имеет успех; то же самое случилось и со мной. Драгоценной для отечества памяти покойный принц де Конти (произнося его имя, мы точно слышим звуки старинного слова отчизнаЦирюльнику, ещё более весёлое, по его словам, чем сама пьеса, и вывести в нём семью Фигаро, о которой я в этом предисловии упоминал. «Ваша светлость! - отвечал я. - Если я вторично выведу это действующее лицо на сцену, я принуждён буду сделать его старше и, следовательно, несколько зрелее, значит, опять поднимется шум, и, кто знает, допустят ли его ещё на сцену?» Однако из уважения к принцу де Конти я принял его вызов: я написал Безумный день, о котором теперь столько разговоров. Принц почтил своим присутствием первое же его представление. Это был большой человек, в полном смысле слова - принц, человек возвышенного и независимого образа мыслей. И знаете что? Он остался доволен пьесой.

Безумный день! Я хотел лишь показать, что ничего особенного она в себе не заключает, но я и не подозревал, как может сбить с толку изменение названия. По-настоящему её следовало бы озаглавить Муж-соблазнитель. Но это был бы для моих врагов свежий след, тогда они погнались бы за мною иным путём. Между тем название отбросило их от меня на сто миль: они увидели в пьесе лишь то, чего там никогда не было и не будет, так что это довольно резкое замечание относительно лёгкости попадания впросак имеет более широкий смысл, чем можно предполагать. Если бы Мольер назвал свою пьесу не Жорж Данден, а Нелепость брака, пьеса его принесла бы несравненно больше пользы; если бы Реньяр[39] Наследнику название Возмездие за безбрачие, его пьеса заставила бы нас содрогнуться. Ему это не пришло в голову, я же это сделал умышленно. Прелюбопытный, однако же, труд можно было бы написать о том, что такое людские суждения и что такое мораль на сцене, а назвать его хорошо было бы:

Как бы то ни было, Безумный день пять лет пролежал в моём письменном столе. Наконец актёры узнали об его существовании и оторвали его у меня с руками. Будущее показало, к лучшему это для них вышло или же к худшему. То ли трудность воспроизведения этой пьесы на сцене пробудила в исполнителях дух соревнования, то ли они почувствовали, что, для того чтобы понравиться публике, необходимо напряжение всех сил, но только никогда ещё столь трудная пьеса не была сыграна так дружно. И если автор в этой пьесе оказался (как говорят) ниже самого себя, зато одним участникам спектакля она создала имя, а других ещё больше прославила и упрочила их положение. Но возвратимся к тому, как прошло чтение пьесы и как приняли её актёры.

Благодаря преувеличенным их похвалам все круги общества пожелали с ней ознакомиться, и с той поры я только и делал, что ссорился или же уступал всеобщей настойчивости. А тем временем заклятые враги автора не преминули распространить при дворе слух, будто бы автор в своём произведении, которое к тому же представляет собой не что иное, как нагромождение нелепостей, оскорбляет религию, правительство, все сословия и добрые нравы; будто бы, наконец, добродетель в моей пьесе наказана, а порок, - как и следовало ожидать, добавляли они, - торжествует. Если важные господа, которые так усердно это повторяли, соблаговолят прочитать моё предисловие, они, по крайней мере, убедятся, что я привожу их суждения слово в слово, и таким образом мещанская добросовестность, с какой я имею обыкновение цитировать, лишь резче оттенит их аристократическую неточность.

Севильском цирюльнике я ещё только потрясал основы государства, в новом же своём опыте, ещё более гнусном и зловредном, я его ниспровергаю. Если дозволить эту пьесу к представлению, то ничего священного уже не останется. Ложными от первого до последнего слова доносами мои недоброжелатели пытались ввести в заблуждение власть, настраивали против меня влиятельные круги, запугивали робких дам, создавали мне врагов в церковном мире, я же боролся с низкой интригой в зависимости от того, кто и где против меня ополчался, неистощимым моим терпением, неизменною учтивостью, несокрушимою кротостью или же словом убеждения в тех случаях, когда кто-нибудь изъявлял желание меня выслушать.

Эта война длилась четыре года. Прибавьте к ним те пять лет, которые пьеса пролежала в моём письменном столе. Какие же намёки на дела наших дней тщатся в ней отыскать? Увы, когда она писалась, всё то, что расцвело сегодня, ещё и не пускало ростков: это был совершенно иной мир.

Во время четырёхлетних споров я просил только об одном: чтобы мне дали цензора. Мне их дали не то пять, не то шесть. Что же нашли они в этом произведении, вызвавшем такую бешеную злобу? Самую что ни на есть забавную интригу. Испанский гранд влюблён в одну девушку и пытается её соблазнить, между тем соединённые усилия девушки, того человека, за которого она собирается выйти замуж, и жены сеньора расстраивают замыслы этого властелина, которому его положение, состояние и его расточительность, казалось, могли бы обеспечить полный успех. Вот и всё, больше ничего там нет. Пьеса перед вами.

ó вооружило бы против автора всего лишь один стан врагов, автор избрал способ свободного построения комедии, или, вернее, составил такой план, который дал ему возможность подвергнуть критике ряд злоупотреблений, пагубных для общества. Но так как в глазах цензора просвещённого это не является недостатком пьесы, то все мои цензоры, одобрив её, требовали постановки её на сцене. В конце концов пришлось уступить, и вот сильные мира сего к вящему своему негодованию увидели на сцене.

Ту пьесу, где слуга - на что это похоже! -
Не хочет дать взаймы свою жену вельможе.
(Гюден) [40]

О, как я сожалею, что не воспользовался нравственным этим сюжетом для какой-нибудь страшной, кровавой трагедии! Вложив кинжал в руку оскорблённого жениха, которого я бы уж не назвал Фигаро, я заставил бы его в пылу ревности заколоть по всем правилам приличия высокопоставленного распутника. А так как он отмщал бы за свою честь в плавных и громозвучных стихах и так как мой ревнивец, по меньшей мере в генеральском чине, имел бы соперником своим какого-нибудь чудовищного тирана, который безжалостно угнетает свой несчастный народ, то всё это, будучи весьма далеко от наших нравов, не задело бы, думается, никого. Все кричали бы: «Браво! Вот уж это правда нравоучительная пьеса!» И мы были бы спасены, я и мой дикарь Фигаро.

распутным, как почти все тогдашние вельможи. Но какой же ещё упрёк можно бросить со сцены вельможе, не оскорбив их всех разом, как не упрёк в чрезмерном волокитстве? Не с указанием ли на этот их недостаток они примиряются легче всего? Я отсюда вижу, как многие из них стыдливо краснеют (и это с их стороны благородно!), признавая, что я прав.

Итак, намереваясь сделать моего вельможу лицом отрицательным, я, однако, из уважения и великодушия не приписал ему ни одного из пороков, свойственных черни. Вы скажете, что я и не мог этого сделать, что это нарушило бы всякое правдоподобие? Ну так, поскольку я этого не сделал, признайте же за моей пьесой хоть это достоинство.

Недостаток, которым я наделил сеньора, сам по себе не вызвал бы никакого комического движения, если бы я для пущего веселья не противопоставил ему наиболее смышлёного человека своей нации, истинного Фигаро, который, защищая Сюзанну как свою собственность, издевается над замыслами своего господина и презабавно выражает своё возмущение, что тот осмеливается состязаться с ним в хитрости - с ним, непревзойдённым мастером в такого рода фехтовании.

одной стороны, и душевным пылом, остроумием, всеми средствами, какие задетый за живое подчинённый способен противопоставить этому натиску, - с другой, в моей пьесе возникает забавное сплетение случайностей, в силу которого муж-соблазнитель, раздосадованный, усталый, измученный, то и дело терпящий крушение своих замыслов, принуждён три раза в течение дня падать к ногам своей жены, а жена по своей доброте, снисходительности и чувствительности его прощает; так, впрочем, поступают все жёны. Что же в этой морали достойно порицания, господа?

Быть может, вы находите, что она слишком легкомысленна и не оправдывает торжественности моего тона? В таком случае вот вам более строгая мораль, которая в моей пьесе бросается в глаза, хотя бы вы её и не искали: сеньор, до такой степени порочный, что ради своих прихотей готов развратить всех ему подвластных и натешиться невинностью всех своих юных вассалок, в конце концов должен, подобно графу Альмавиве, стать посмешищем своих слуг. С особою отчётливостью это выражено автором в пятом действии, когда взбешённый Альмавива, желая надругаться над неверной женой, указывает садовнику на беседку и кричит: «Ступай туда, Антонио, и приведи бесчестную женщину, покрывшую меня позором, к её судье», - а тот ему отвечает: «А всё-таки есть, чёрт подери, справедливость на свете: вы-то, ваше сиятельство, сами столько в наших краях набедокурили, что теперь следовало бы и вас…»

Этот глубокий нравоучительный смысл чувствуется во всём произведении, и если бы автор считал нужным доказать своим противникам, что, несмотря на всю суровость преподанного в пьесе урока, он всё же выказал к виновному больше уважения, чем можно было ожидать от беспощадной его кисти, то он обратил бы их внимание, что, во всём терпя неудачу, граф Альмавива всегда оказывается посрамлённым, но не униженным.

ногам, не унизив его в наших глазах. Будь у супруги это порочное намерение - расторгнуть священные узы, автора справедливо упрекнули бы в том, что он изображает испорченные нравы: ведь мы судим о нравах только по тому, как ведут себя женщины, мужчин мы не так глубоко уважаем, а потому и не предъявляем к ним особых требований в этой щекотливой области. Но помимо того, что графиня далека от столь гнусного замысла, в пьесе совершенно ясно показано, что никто и не собирается обмануть графа, - каждый хочет лишь помешать ему обмануть всех. Честность побуждений - вот что исключает здесь всякую возможность упрёков: одно то, что графиня желает лишь вернуть себе любовь мужа, всякий раз придаёт его душевному смятению смысл, конечно, глубоко нравственный, но отнюдь не сообщает ему ничего унизительного.

А чтобы эта истина выступила перед вами с особою наглядностью, автор противопоставил не весьма нежному мужу добродетельнейшую из женщин, добродетельную от природы и по убеждению.

При каких обстоятельствах впервые предстаёт перед вами эта покинутая своим слишком горячо любимым супругом женщина? В тот критический момент, когда её влечение к очаровательному ребёнку, её крестнику, грозит превратиться в опасную привязанность, если только она поддастся подогревающему это влечение чувству обиды. Только для того, чтобы резче оттенить, как сильно в ней сознание долга, автор заставляет её одну секунду колебаться между сознанием долга и зарождающимся влечением. О, как набросились на нас за этот лёгкий драматический штрих, скольким это дало повод для обвинения нас в безнравственности! В трагедиях все королевы и принцессы пылают страстью и с бóльшим или меньшим успехом с нею справляются, - это считается дозволенным, а вот в комедиях обыкновенной смертной нельзя, видите ли, бороться с малейшей слабостью! О могучее влияние названия! О обоснованность и последовательность мнений! В зависимости от жанра сегодня осуждается то, что ещё вчера одобрялось. А между тем основа обоих жанров одна и та же: добродетели без жертвы не бывает.

именно потому, что оно слишком явно стремится их рассеять, не вынудит вас стать на её защиту? В моей героине трогает не скорбь от сознания, что муж разлюбил её. Этому горю, в существе своём эгоистическому, ещё далеко до добродетели. Что действительно пленяет нас в графине, так это её честная борьба и с зарождающимся в её душе влечением, которое она осуждает, и с законным чувством обиды. Все те усилия, которые она потом делает над собой только ради того, чтобы неверный её супруг к ней вернулся, и которые придают особую ценность принесённым ею мучительным жертвам, а жертвует она своею привязанностью и своим гневом, - всё это нет надобности принимать в соображение для того, чтобы рукоплескать её победе: она и без того образец добродетели, пример для всех остальных женщин и предмет, достойный любви мужчин.

Если все эти понятия о нравственной природе драматического искусства, если этот всеми признанный принцип нравственности на сцене не пришли на ум моим судьям во время представления, то мне незачем развивать мою мысль дальше и делать выводы: беззаконный суд не слушает оправданий подсудимого, которого ему приказано погубить, дело же моей графини не передано в верховный суд, - оно разбирается в особо учреждённой следственной комиссии.

Мы уже видели беглый очерк прелестного её характера в очаровательной пьесе К счастью[41]. Зарождающееся чувство молодой женщины к юному кузену-офицеру никому не показалось предосудительным, несмотря на то что оборот, какой приняли в пьесе события, заставлял предполагать, что вечер окончился бы иначе, если бы, как выражается автор, к счастью, не вернулся муж. Равным образом, , никому не пришло в голову клеветать на автора: все с живым и тёплым участием следили за тем, как молодая женщина, целомудренная и чувствительная, подавляет в себе первый порыв страсти. Заметьте также, что муж в этой пьесе глуповат, но и только, у меня же выведен неверный супруг, - следовательно, заслуга моей графини больше.

Особое сочувствие поэтому в защищаемом мною произведении вызывает графиня, однако и всё остальное изображено в том же духе.

Почему Сюзанна, остроумная, сметливая и весёлая камеристка, также имеет право на наше сочувствие? Потому что, преследуемая могущественным соблазнителем, обладающим неограниченными возможностями для одержания победы над девушкой её сословия, она, не колеблясь, сообщает о намерениях графа двум лицам, наиболее заинтересованным в неослабном надзоре над её поведением: своей госпоже и своему жениху. Потому что во всей её роли, едва ли не самой длинной в пьесе, нет ни одной фразы, ни одного слова, которое не дышало бы целомудрием и верностью своему долгу. Один-единственный раз она позволяет себе пуститься на хитрость, но это она делает ради своей госпожи, а она знает, что графиня ценит её преданность и не сомневается в честности её намерений.

Почему вольности, которые допускает Фигаро по отношению к своему господину, не возмущают, а забавляют меня? Потому что, в отличие от слуг, выводимых обыкновенно в комедиях, он, как всем известно, не является отрицательным типом: едва лишь становится ясно, что он хитрит со своим господином единственно для того, чтобы оградить любимую девушку и спасти свою собственность, то, видя, как он, вынуждаемый своим положением прибегать к уловкам, отводит от себя опасность бесчестья, ему прощаешь всё.

дурно отзываются друг о друге, то это глубоко неверно. Взгляните на порядочных людей нашего времени: они всю жизнь только этим и занимаются! У нас до того принято бранить на все корки отсутствующих, что я, постоянно их защищающий, очень часто слышу за спиной шёпот: «Чёрт знает что такое! В нём сидит дух противоречия: он обо всех хорошо отзывается!»

Наконец, может быть, мой паж приводит вас в негодование? Уж не в этом ли второстепенном лице сосредоточена та безнравственность, которую пытаются усмотреть в самой основе моего произведения? О тонкие критики, неистощимые остряки, инквизиторы во имя нравственности, единым духом зачёркивающие то, что обдумывалось в течение пяти лет! Будьте хоть раз справедливы в противовес всем остальным! Тринадцатилетний ребёнок, при первом же сердечном трепете готовый увлечься всем без разбора, боготворящий, чтó так свойственно его счастливому возрасту, создание, которое представляется ему созданием небесным и которое волею судеб оказалось его крёстной матерью, - может ли он вызывать негодование? Всеобщий любимец в замке, живой, шаловливый, пылкий, как и все умные дети, он в силу крайней своей непоседливости несколько раз нечаянно расстраивает преступные замыслы графа. На что бы ни обратило свой взор это юное дитя природы, всё не может не волновать его; быть может, он уже не ребёнок, но он ещё и не мужчина, - я умышленно избрал этот период в его жизни, чтобы он, привлекая к себе внимание, в то же время никого не заставлял краснеть. Те невинные чувства, которые он испытывает, он столь же невинно внушает всем. Вы скажете, что его любят по-настоящему? Критики! Вы ошибаетесь. Вы люди просвещённые, и вы не можете не знать, что даже самая чистая любовь преследует какую-нибудь цель. Нет, его пока ещё не любят: чувствуется лишь, что в один прекрасный день его полюбят. Именно эту мысль и выражает в шутливой форме автор устами Сюзанны, которая обращается к этому ребёнку с такими словами: «О, я ручаюсь, что годика через три, через четыре из вас выйдет величайший плутишка на свете!..»

Чтобы яснее показать, что он ещё совсем ребёнок, мы заставляем Фигаро говорить ему «ты». Представьте себе, что он года на два старше, - какой слуга в замке позволил бы себе такую вольность? Посмотрите, каков он в конце пьесы: не успел надеть офицерский мундир, как уже хватается за шпагу при первой насмешке графа, когда происходит недоразумение с пощёчиной. Со временем наш ветреник станет заносчив, но пока что это всего-навсего ребёнок. Разве я не видел, как наши дамы в ложах влюблялись без памяти в моего Керубино? Что им было от него нужно? Право же, ничего; это было тоже влечение, но, как и у графини, чистое и наивное влечение, - влечение… без увлечения.

Но что же является причиной душевных мук сеньора всякий раз, когда автор сталкивает его с пажом: один вид Керубино или же собственная совесть графа? Не пренебрегайте этим беглым замечанием: оно может наставить вас на верный путь, оно может навести вас на мысль, что этот ребёнок нужен был автору лишь дли того, чтобы зрители могли вынести из моей пьесы ещё одни полезный урок, а именно: как только человек, являющийся полным хозяином у себя дома, ставит перед собой предосудительную цель, его может довести до исступления существо совершенно незначительное, больше всего на свете боящееся попасться ему на глаза.

Я совершу преступление лишь в том случае, если выведу на сцену пажа с его живым и пылким нравом, когда ему исполнится восемнадцать лет. Но какие же чувства он может вызвать теперь, когда ему всего лишь тринадцать? Он может вызвать лишь нечто сладостное и нежное, не дружбу и не любовь, а нечто среднее между тем и другим.

всё созревало насколько возможно раньше, точь-в-точь как плоды в их теплицах, женили своих детей, едва им исполнялось двенадцать лет, и тем самым приносили в жертву подлейшим обычаям природу, нравственность и склонность: им важно было, чтобы от этих не успевших развиться существ как можно скорее произошли дети, хотя бы они были ещё менее способны к развитию, но ведь об их счастье никто и не помышлял, - с ними были связаны лишь некоторые коммерческие расчёты, имевшие отношение не к ним самим, а только к их именам. К счастью, мы от этого ушли далеко, а потому и образ моего пажа, не имеющий самостоятельного значения, до известной степени приобретает его только в связи с графом: это замечает моралист, но это ещё не бросилось в глаза подавляющему большинству наших судей.

Таким образом, каждая большая роль в моём произведении преследует нравственную цель. Только роль Марселины, на первый взгляд, представляет исключение.

По мнению некоторых, коль скоро она повинна в одном давнем увлечении, плодом коего явился Фигаро, то ей надлежало бы испытывать чувство стыда в тот момент, когда она узнаёт своего сына; по крайней мере, это послужило бы ей наказанием за совершённый некогда грех. Из всего этого автор мог бы извлечь более глубокую мораль: при тех нравах, которые он стремится исправить, в грехопадении девушки виноват бывает мужчина, а не она сама. Почему же автор не вывел этой морали?

Он вывел её, разумные критики! Поразмыслите над следующей сценой, составлявшей пружину третьего акта и опущенной мною по просьбе исполнителей, которые опасались, что эта тяжёлая сцена омрачит весёлое действие.

Мольер в , достаточно унизив кокетку, или, вернее, просто мерзавку, публичным чтением её писем ко всем её любовникам, умышленно не даёт ей оправиться от ударов, которые он ей нанёс, и он прав: мог ли он поступить иначе? Вдову, безнравственную по натуре и по поведению, видавшую всякие виды, придворную даму, проступок которой не имеет никакого оправдания и которая становится бичом одного весьма порядочного человека, Мольер выставляет нам на осмеяние; такова его мораль. Я же, воспользовавшись простодушным признанием, вырывающимся из уст Марселины в тот момент, когда она узнаёт сына, постарался показать и эту униженную женщину, и Бартоло, отвергающего её, и Фигаро, их сына, в таком свете, чтобы внимание общества обратилось на истинных виновников разврата, в который безжалостно вовлекают миловидных девушек из народа.

Вот как развивается эта сцена:

Бридуазон (имея в виду Фигаро, который только что узнал, что Марселина его мать).

Бартоло. Я тоже.

Марселина. Вы тоже! А ваш сын? Вы же мне клялись…

. Я был глуп. Если бы подобные воспоминания к чему-нибудь обязывали, то пришлось бы пережениться решительно на всех.

Бридуазон. А если так ра-ассуждать, то ни-икто бы ни на ком не женился.

Бартоло

Марселина (всё более и более горячась). Да, беспутная, даже более беспутная, чем можно думать! Я от своих грехов не отрекаюсь - нынешний день их слишком явно разоблачил! Но до чего же тяжело искупать их после того, как тридцать лет проживёшь скромно! Я добродетельною родилась, и я стала добродетельною, как скоро мне было позволено жить своим умом. Но в пору заблуждений, неопытности и нужды, когда от соблазнителей нет отбою, а нищета выматывает душу, может ли неопытная девушка справиться с подобным полчищем недругов? Кто нас сейчас так строго судит, тот, быть может, сам погубил десять несчастных.

Фигаро

Марселина(живо). Вы, мужчины, более чем неблагодарны, вы убиваете своим пренебрежением игрушки ваших страстей, ваши жертвы, это вас надо карать за ошибки нашей юности, вас и поставленных вами судей, которые так гордятся тем, что имеют право судить нас, и в силу преступного своего недомыслия лишают нас всех честных средств к существованию! Неужели нельзя было оставить хоть какое-нибудь занятие для злосчастных девушек? Им принадлежало естественное право на изготовление всевозможных женских нарядов, но и для этого набрали бог знает сколько рабочих мужского пола.

Фигаро

Марселина(в сильном волнении). Даже к женщинам из высшего общества вы выказываете уважение с оттенком насмешливости. Мы окружены обманчивым почётом, меж тем как на самом деле мы - ваши рабыни, наши добрые дела ставятся ни во что, наши проступки караются незаслуженно строго. Ах, да что говорить! Вы обходитесь с нами до ужаса бесчеловечно.

Фигаро

Граф(в сторону). Более чем права.

Бридуазон. Она, е-ей-богу, права.

. Но что нам, сын мой, отказ бессовестного человека! Не смотри, откуда ты идёшь, а смотри, куда ты идёшь, - каждому только это и должно быть важно. Спустя несколько месяцев твоя невеста будет зависеть исключительно от себя самой; она за тебя пойдёт, я ручаюсь, у тебя будут нежная супруга и нежная мать, они станут за тобою ухаживать наперебой. Будь снисходителен к ним, сын мой, будь удачлив во всём, что касается лично тебя, будь весел, независим и добр ко всем, и тогда твоей матери больше нечего будет желать.

Фигаро. Золотые слова, матушка, я с тобой совершенно согласен. В самом деле, как это глупо! Существование мира измеряется уже тысячелетиями, и чтобы я стал отравлять себе какие-нибудь жалкие тридцать лет, которые мне случайно удалось выловить в океане времени и которых назад не вернуть, чтобы я стал отравлять их себе попытками доискаться, кому я ими обязан! Нет уж, пусть такого рода вопросы волнуют кого-нибудь другого. Убивать жизнь на подобную чепуху - это всё равно что просунуть голову в хомут и превратиться в одну из тех несчастных лошадей, которые тянут лямку по реке против течения и не отдыхают, даже когда останавливаются, тянут её всё время, даже стоя на месте. Нет, мы подождём.

Мне было очень жаль этого отрывка, и я склонен думать, что, если бы теперь, когда пьеса уже известна, у актёров хватило смелости исполнить мою просьбу и восстановить его, публика была бы им весьма признательна. Мне же не пришлось бы тогда, как это имело место на чтении пьесы, отвечать некоторым великосветским критикам, упрекавшим меня в том, что я пытаюсь возбудить в них участие к безнравственной женщине:

«Нет, господа, я не оправдываю её безнравственности, я лишь хочу заставить вас краснеть за нашу нравственность, представляющую собой прямую угрозу устоям общества, краснеть за то, что вы совращаете молодых девушек. И я был прав, утверждая, что вы напрасно находите мою пьесу такой уж весёлой, потому что местами она очень мрачна. Всё зависит от взгляда на вещи». - «Но ваш Фигаро - это какое-то огненное колесо, которое рассыпает искры и всем прожигает рукава». - «Всем - это преувеличение. Пусть мне, по крайней мере, скажут спасибо, что он не обжигает пальцы тем, которым покажется, что они узнают себя в нём, - в наше время такие случаи нередки в театре. Неужели мне подобает писать так, словно я только-только со школьной скамьи? Вечно смешить детей и никогда ничего не говорить взрослым? И не лучше ли было бы вам простить мне малую толику назидательности за мою весёлость, как прощают французам некоторые сумасбродства за их остроумие?»

Если я подверг наши дурачества умеренной дозе шутливой критики, то это не значит, что я не способен на критику более строгую. Кто высказал в своём произведении всё, что только ему известно, тот, разумеется, вложил в него больше, чем я в своё, но я приберегаю множество осаждающих меня мыслей для надуманного мною нового драматического произведения, самого нравственного, какое только можно себе представить, - для Преступной матери. женщин, я заговорю в нём возвышенным слогом, как того требуют высокие мои замыслы, постараюсь пропитать его духом самой строгой нравственности и буду метать громы и молнии против пороков, к которым я до сего времени слишком был снисходителен. Готовьтесь же, милостивые государи, снова мучить меня! В душе у меня теснятся образы, и я исписал уже много бумаги, - вам будет на что излить свой гнев.

А вы честные, но равнодушные зрительницы, всем довольные, но ничего не принимающие близко к сердцу, вы, юные особы, скромные и застенчивые, которым нравится мой Безумный день (кстати сказать, я взялся защищать его только для того, чтобы оправдать ваш вкус), когда вы встретите кого-нибудь из светских остряков и он в туманных выражениях станет при вас критиковать пьесу, бездоказательно всё в ней порицать, главным же образом упрекать её в безнравственности, то присмотритесь повнимательнее к этому господину, наведите справки об его звании, положении, нраве, и вы сейчас догадаетесь, какое именно место в пьесе задело его за живое.

Я говорю, разумеется, не о тех литературных лизоблюдах, которые продают свою стряпню по стольку-то лиаров за абзац. Эти - всё равно что Базиль: они могут клеветать как угодно;

И совсем уже я не имею в виду тех бесчестных пасквилянтов, которые не нашли иного способа утолить свою ярость (убийство ведь слишком опасно!), как во время представления разбрасывать по зрительным залам гнусные стишонки об авторе пьесы. Им известно, что я их знаю; если б я хотел назвать их имена, я бы это сделал в прокуратуре; они мучительно боялись, что я их назову, и это доставило мне удовлетворение. И, однако, невозможно себе представить, какие подозрения осмеливались они сеять в публике своими гадкими эпиграммами! Они напоминают мерзких шарлатанов с Нового моста, которые, чтобы прохожие больше верили их снадобьям, увешивают знаками отличия и орденскими лентами картинку, что служит им вывеской.

Нет, я имею в виду тех важных особ, которые, неизвестно почему оскорбясь рассеянными в моей пьесе критическими замечаниями, считают своим долгом отзываться о ней дурно, а сами, однако ж, продолжают исправно посещать Женитьбу Фигаро.

Право, получаешь живейшее удовольствие, наблюдая за ними из партера во время спектакля; они находятся в презабавном замешательстве и не осмеливаются выказать ни радости, ни гнева; вот они подходят к барьеру лож и, кажется, сейчас начнут издеваться над автором, но тут же отступают, дабы утаить от постороннего взора лёгкое раздражение; какая-то сцена невольно их захватила, но одно движение кисти моралиста - и они уже нахмурились; при малейшем порыве веселья они разыгрывают горестное изумление, неумело прикидываются скромниками и смотрят женщинам в глаза, как бы упрекая их в том, что они потворствуют такому безобразию; затем, когда гремят рукоплескания, они бросают на публику убийственный, уничтожающий взгляд, и с языка у них всегда готово сорваться то же, что кричал придворный, о котором рассказывает Мольер; возмущённый успехом его пьесы , он вопил с балкона: «Смейся, публика, смейся!» В самом деле, это истинное удовольствие, и я испытал его неоднократно.

Оно напомнило мне другое. На первом представлении Безумного дня в фойе горячились даже честные плебеи по поводу того, что сами же они остроумно называли моей смелостью. Одному старичку, сухонькому и сердитому, надоели все эти крики; он стукнул палкой об пол и, уходя, сказал: «Наши французы - что малые дети: вечно орут, когда их подтирают». Старичок был неглуп! Пожалуй, можно было изящнее выразиться, но чтобы можно было правильнее осмыслить происходящее - в этом я сомневаюсь.

реплики Фигаро:

Граф. У тебя прескверная репутация!

Фигаро. А если я лучше своей репутации? Многие ли вельможи могут сказать о себе то же самое?

Я утверждаю, что таких вельмож нет, что их и не могло быть, за весьма редким исключением. Человек безвестный или же мало известный может быть лучше своей репутации, которая представляет собою всего лишь чужое мнение. Но подобно тому как глупец, занимающий видное положение, кажется ещё глупее, оттого что он ничего уже не в силах скрыть, так же точно облечённый властью вельможа, которого удача и происхождение вознесли высоко и который, вступая в свет, обладает всеми преимуществами, - этот вельможа неизбежно становится хуже своей репутации, если ему удастся её испортить. Почему же такое простое и ничуть не насмешливое замечание возбудило ропот? Пусть оно неприятно тем важным особам, которые не очень-то заботятся о своём добром имени, но каким же образом оно может уколоть тех из них, кто заслуживает нашего уважения? Да и не придумаешь более справедливого изречения, которое, будучи произнесено со сцены, наложило бы ещё более крепкую узду на сильных мира сего и послужило бы ещё лучшим уроком для тех, которые нигде больше таких уроков не получают.

«Ни в коем случае не следует забывать, - сказал один строгий писатель, слова которого мне тем приятнее привести, что я держусь такого же мнения, - ни в коем случае не следует забывать, что мы обязаны отдавать должное высшим сословиям; напротив, преимущество, которое даётся происхождением, должно быть оспариваемо меньше, чем какое-либо другое, и это совершенно правильно, во-первых, потому, что это наследственное даровое благо, соответствующее деяниям, заслугам и достоинствам предков, никак не может задеть самолюбие тех, кому в нём отказано, а во-вторых, потому, что при монархии нельзя упразднить промежуточные сословия, иначе между монархом и подданными вырастет слишком большое расстояние: вскоре остались бы только деспот и рабы; между тем в сохранении постепенного перехода от пахаря к властелину заинтересованы решительно все сословия, и, быть может, это именно и составляет самую надёжную опору монархического строя».

Но кто же этот автор, который так рассуждал? Кто высказывал подобный взгляд на дворянство, - взгляд, от которого я, как принято думать, столь далёк? Это был Пьер-Огюстен Карон де Бомарше, в 1778 году отстаивавший в письменной форме свои права перед парламентом города Экса в большом и важном деле, по которому вскоре было вынесено решение, не затрагивавшее ни чести дворянина, ни его собственной чести. В том произведении, которое я защищаю сейчас, есть нападки не на общественное положение как таковое, а на злоупотребления любым положением; только люди, повинные в такого рода злоупотреблениях, заинтересованы в том, чтобы очернить мою пьесу. Вот вам и объяснение недоброжелательных толков. Но с каких это пор злоупотребления стали такими священными, что стоит напасть на одно из них, как сейчас же находится десятка два защитников?

Неужели знаменитый адвокат или уважаемый судья примут на свой счёт защитительную речь какого-то Бартоло или приговор какого-то Бридуазона? Замечание Фигаро о недопустимом злоупотреблении защитительными речами, имеющем место в наше время («вы позорите благороднейшее звание защитника»), ясно показывает, какое значение я придаю этому почтенному занятию, а моё уважение к судейскому званию будет вне подозрений, едва лишь станет известно, какая школа во мне это уважение воспитала, и едва вы прочтёте отрывок, взятый мною также у одного моралиста, который, имея в виду судей, говорит буквально следующее:

«Какой обеспеченный человек согласился бы за самое скромное вознаграждение вести столь суровый образ жизни: вставать в четыре часа, ежедневно ходить в суд и по установленной форме заниматься чужими делами, постоянно терпеть докучную назойливость, скуку прошений, болтливость тяжущихся, однообразие заседаний и томительность совещаний, напрягать все свои умственные силы при вынесении приговоров, - кто бы на всё это пошёл, не будучи убеждён, что наградой за эту тяжёлую и многотрудную жизнь являются почёт и уважение общества? Иначе говоря - общественное мнение, тем более лестное для хороших судей, чем оно беспощаднее к дурным».

Но какому писателю обязан я подобными наставлениями? Вы, наверное, решили, что это всё тот же Пьер-Огюстен? Вы угадали, это он в 1773 году в четвёртом своём мемуаре боролся до последней капли крови за своё жалкое существование, отражая нападки одного так называемого судьи. Следовательно, я во всеуслышание изъявляю своё уважение тому, что должен почитать каждый, и осуждаю то, что может причинить вред.

«Но в Безумном дне вы, вместо того чтобы бить по злоупотреблениям, позволяете себе вольности, совершенно недопустимые на сцене. Особенно это относится к монологу о людях обездоленных: тут уж вы временами переходите всякие границы». - «Да позвольте, господа! Неужели вы думаете, что у меня есть талисман, благодаря которому я сумел обмануть, обольстить и покорить цензуру и власть, когда я представил им на рассмотрение мой труд, и благодаря которому мне не пришлось защищать перед ними то, что я осмелился написать? Что вкладываю я в уста Фигаро, когда он рассуждает как человек потерпевший? Что «глупости, проникающие в печать, приобретают силу лишь там, где их распространение затруднено». Неужели подобного рода истина может иметь опасные последствия? Если бы мы прекратили бессмысленные преследования, из-за которых всякий пустяк вырастает в нечто значительное, и позаимствовали у англичан мудрости, позволяющей им относиться ко всяким глупостям с убийственным презрением, эти глупости не выходили бы за пределы той навозной кучи, где они появились на свет, и не распространялись бы, а гнили на корню. Пасквили размножает малодушный страх перед ними, на торговлю глупостями подбивают те, кто имеет глупость их запрещать.

«Где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна», и ещё: «Только мелкие людишки боятся мелких статеек». Что это, предосудительные дерзости или тернии славы? Семена смуты или строго обдуманные изречения, столь же верные, сколь и ободряющие?

Предположите, что они - плод жизненного опыта. Если автор, удовлетворённый настоящим, критикует прошлое в интересах будущего, то какое мы имеем право на это сетовать? И если он, не называя ни времени, ни места, ни лиц, указывает со сцены путь к желательным преобразованиям, то не значит ли это, что такова прямая его задача?

Безумный день и является наглядным доказательством того, что в благополучные времена, в царствование справедливого короля и при умеренных министрах, писатель может наносить сокрушительные удары угнетателям, не боясь, что этим он кого-нибудь оскорбит. Истории дурных королей пишутся беспрепятственно именно в царствование доброго государя; чем более мудрым и просвещённым является правительство, тем менее стеснена при нём свобода слова; где каждый честно исполняет свой долг, там некому бояться намёков; коль скоро всем лицам, облечённым властью, вменяется в обязанность уважать словесность, страха же перед ней они не испытывают, то никому у нас не приходит в голову её угнетать, тем более что она составляет предмет нашей гордости за рубежом и что, по крайней мере, в этой области мы наконец достигли первенства, меж тем как в других областях мы этим похвалиться не можем.

Да и какие у нас для этого основания? Всякому народу дорога своя религия, всякий народ любит своё правительство. Мы оказались лишь смелее тех, кто потом, в свою очередь, побил нас. В наших нравах, более мягких, но отнюдь не безупречных, нет ничего такого, что возвышало бы нас над другими. Только наша словесность, снискавшая себе славу во всех государствах, расширяет владения французского языка и завоёвывает нам явное расположение всей Европы - расположение, которое делает честь нашему правительству и оправдывает то внимание, с каким оно относится к отечественной словесности.

оспаривают друг у друга это благородное поприще, академические же архивы наполняются почти в равной мере рукописями и дворянскими грамотами.

Возвратимся к Безумному дню.

Один человек, человек большого ума, но только чересчур экономно этот свой ум расходующий, сказал мне как-то раз на спектакле: «Объясните мне, пожалуйста, почему в вашей пьесе встречается столько небрежных фраз, и притом совсем не в вашем стиле?» - «Не в моём стиле? Если бы, на моё несчастье, у меня и был свой стиль, я постарался бы про него забыть, когда сочинял комедию: нет ничего противнее в театре комедий пресных и одноцветных, где всё сплошь голубое или сплошь розовое, где всюду проглядывает автор, каков бы он ни был».

Как только сюжет у меня сложился, я вызываю действующих лиц и ставлю их в определённые положения: «Шевели мозгами, Фигаро! Сейчас твой господин догадается, чтó ты затеваешь». - «Спасайтесь, Керубино! Вы задеваете графа!» - «Ах, графиня! Как вы неосторожны! Ведь у вас такой вспыльчивый муж!» Что они будут говорить, это мне неизвестно; что они будут делать, вот что занимает меня. Затем, когда они как следует разойдутся, я начинаю писать под их быструю диктовку, и тут уж я могу быть уверен, что они не введут меня в заблуждение, что я сейчас узнаю их всех, так как Базиль не отличается остроумием, свойственным Фигаро, Фигаро чужд благородный тон графа, графу не свойственна чувствительность, характерная для графини, графине чужд весёлый нрав Сюзанны, Сюзанна не способна на такие шалости, на какие способен паж, а главное, ни у кого из них нет той важности, какая присуща Бридуазону. Каждый в моей пьесе говорит своим языком, и да сохранит их бог естественности от языка чужого! Так будем же следить за их мыслями и не будем рассуждать о том, должны они говорить языком автора или не должны.

«Да разве мы солдаты, которые убивают других и позволяют убивать самих себя ради неведомой цели? Я должен знать, из-за чего мне гневаться». Туманную, нечётко выраженную мысль они нарочно постарались понять так, будто бы я в самых чёрных красках изображаю тяжёлую жизнь солдата, а есть, мол, такие вещи, о которых никогда не следует говорить. Вот к каким веским доводам прибегает злоба; остаётся только доказать её глупость.

Если бы я сравнивал тяготы военной службы с незначительностью вознаграждения за неё или же разбирал какие-либо другие лишения, которые приходится терпеть военным, а воинскую славу всячески принижал и тем самым порочил это благороднейшее из всех ужасных занятий, то меня вправе были бы притянуть к ответу за неосторожно вырвавшееся слово. Но какой дурак из среды военных, от солдата до полковника (к генералам это не относится), стал бы требовать, чтобы правительство открыло ему свои тайны, ради которых он сражается? А ведь об этом только и говорит Фигаро. Если такой сумасброд существует, пусть он объявится, - мы пошлём его обучаться к философу Бабуку[42], а он весьма ловко растолковывает этот параграф устава военной службы.

Рассуждая о том, как в трудных случаях пользуется человек свободой действий, Фигаро мог бы с таким же успехом противопоставить своему положению любой род занятий, требующий беспрекословного повиновения: он мог бы противопоставить себе и усердного инока, долг которого - всему верить и никогда ни о чём не рассуждать, и доблестного воина, вся заслуга которого состоит лишь в том, чтобы, подчиняясь необоснованным приказаниям, смело идти вперёд, «убивать других и позволять убивать самого себя ради неведомой цели». Следовательно, слова Фигаро значат только то, что человек, свободный в своих поступках, должен действовать, исходя не из тех принципов, какими руководствуются люди, чей долг - слепое повиновение.

Боже мой! Что бы поднялось, если б я воспользовался изречением, приписываемым великому Конде и, насколько мне известно, превозносимым до небес теми же самыми умниками, которые мелют вздор по поводу моей фразы! А ведь послушать их, так великий Конде обнаружил верх благородства и мужества, остановив Людовика XIV, собиравшегося пуститься вплавь на коне через Рейн, и сказав своему государю: «Ваше величество! Неужели вы добиваетесь маршальского жезла?»

«Что с вами, ваше величество? Чего ради вам бросаться в реку? Подвергать себя такой опасности можно только ради повышения по службе или ради состояния».

Выходит так, что мужественнейший человек, величайший полководец нашего времени не ставил ни во что честь, любовь к отечеству и славу! Презренный материальный расчёт - вот будто бы, по его мнению, единственная пружина отваги! Если бы он в самом деле произнёс эти слова, как бы это было ужасно! И если б я воспользовался их смыслом и вложил его в какую-нибудь свою фразу, я бы по праву заслужил тот самый упрёк, который мне теперь бросают совершенно напрасно.

Предоставим же тем, у кого ветер в голове, хвалить и бранить наугад, не задумываясь, восхищаться глупостью, которая никогда и не могла быть сказана, и восставать против справедливого и простого слова, в котором нет ничего, кроме здравого смысла.

Другое довольно важное обвинение, которое мне так и не удалось от себя отвести, состоит в том, что в качестве убежища для графини я выбрал монастырь урсулинок. «Урсулинки!» - всплеснув руками, воскликнул некий сановник. «Урсулинки!» - воскликнула дама, падая от изумления в объятия молодого англичанина, находившегося в её ложе. «Урсулинки! Ах, милорд, если б вы понимали по-французски!» - «Я чувствую, я очень хорошо это чувствую», - краснея, заметил молодой человек. «Никогда ещё этого не было, чтобы на сцене отправляли женщину к урсулинкам! Господин аббат! Скажите же нам! (По-прежнему прижимаясь к англичанину.) » - «Крайне непристойно», - отвечал аббат, продолжая лорнировать Сюзанну. И весь высший свет подхватил: «Урсулинки - это непристойно». Бедный автор! Говорят, по видимости, о тебе, на самом же деле каждый думает о своём. Тщетно пытался я доказывать, что по ходу действия чем меньше графиня желает удалиться в монастырь, тем больше она должна для виду на этом настаивать, чтобы убедить мужа, что место её уединения уже выбрано, - высший свет всё же изгнал моих урсулинок!

Когда страсти особенно разгорелись, я, чудак, не нашёл ничего лучшего, как умолять одну из актрис, украсивших своим исполнением мою пьесу, чтобы она спросила у недовольных, в какой другой женский монастырь почитают они пристойным удалиться графине. Мне лично это было всё равно, я поместил бы её, куда им заблагорассудится: к августинкам, целестинкам, клереткам, визитандинкам, даже к малым кордельеркам, - я вовсе не питал особого пристрастия к урсулинкам. Однако высший свет был неумолим!

Ропот час от часу становился сильнее, и, чтобы уладить дело миром, я оставил слово там, где оно у меня стояло; после этого все, довольные собой и тем благоразумием, какое они проявили, успокоились насчёт урсулинок и заговорили о другом.

Как видите, я совсем не враг моих врагов. Наговорив много дурного обо мне, они ничего дурного не сделали моей пьесе; и если б только им доставляло такую же точно радость хулить мою пьесу, как мне приятно было её сочинять, то обе стороны были бы удовлетворены. Вся беда в том, что они не смеются, а не смеются они в то время, когда смотрят мою пьесу, потому, что никто не смеётся в то время, когда идут их пьесы. Я знаю таких театральных завсегдатаев, которые даже сильно похудели после успеха Женитьбы Фигаро; простим же им - они и так уже наказаны за свою злобу.

да если к этому прибавить ещё хитросплетённую интригу, искусство которой искусно скрыто, которая без конца запутывается и распутывается, сопровождаясь множеством комических положений, занятных и разнообразных картин, держащих внимание зрителя в напряжении, но и не утомляющих его в течение всего спектакля, длящегося три с половиной часа (на такой опыт не отважился ещё ни один писатель), - что же тут оставалось делать бедным злопыхателям, которых всё это выводило из себя? Нападать на автора, преследовать его бранью устной, письменной и печатной, что неуклонно и осуществлялось на деле. Они не брезговали никакими средствами вплоть до клеветы, они старались погубить меня во мнении тех, от кого зависит во Франции спокойствие гражданина. К счастью, моё произведение находится перед глазами народа, который десять месяцев подряд смотрит его, судит и оценивает. Разрешить играть мою пьесу до тех пор, пока она будет доставлять удовольствие, - вот единственная месть, которую я себе позволил. Я пишу это вовсе не для современных читателей; повесть о слишком хорошо нам известном зле трогает мало, но лет через восемьдесят она принесёт пользу. Будущие писатели сравнят свою участь с нашей, а наши дети узнают, какою ценой добивались возможности развлекать отцов.

Но к делу, ведь не это задевает за живое. Истинная причина, причина скрываемая, причина, порождающая в тайниках души всякие другие упрёки, заключена в следующем четверостишии:

Чем Фигаро себя так проклинать заставил?
За что глупцы бранят его так горячо?
Иметь, и брать, и требовать ещё -

Говоря о ремесле царедворца, Фигаро действительно прибегает к резким выражениям. Это я не отрицаю. Но стоит ли к этому возвращаться? Если это дурно, то исправление только ухудшит дело: пришлось бы подробно разбирать то, чего я коснулся лишь мимоходом, и вновь доказывать, что по-французски слова дворянин, придворный и царедворец - отнюдь не синонимы.

дворянин указывает лишь на принадлежность к дворянскому сословию, что это слово означает человека родовитого, который по самому своему положению должен вести себя благородно и жить широко, и если у того или иного дворянина есть наклонность к добру и он любит его бескорыстно, если он не только никому не причинил вреда, но и заслужил уважение начальников, любовь равных ему и почтительное отношение всех остальных, то слово дворянин в таком случае выступает в своём первоначальном блеске; я лично знаю не одного такого дворянина, чьё имя в случае надобности я с удовольствием мог бы назвать.

придворный указывает не столько на принадлежность к определённому сословию, сколько на то, что это человек ловкий, гибкий и непременно скрытный, что он всем пожимает руку, становясь при этом поперёк дороги; что он ведёт тонкую интригу с таким видом, будто он рад всем служить; что он не наживает себе врагов, но при случае не прочь подставить ножку лучшему другу, чтобы свалить его и стать на его место; что он считает предрассудком всё, что может задержать его продвижение; что он улыбается, когда ему что-нибудь не по нраву, и критикует то, что ему по душе, в зависимости от собеседников; что он смотрит сквозь пальцы на связи своей жены или любовницы, если они ему выгодны; коротко говоря,

Брать всё и делать всё ничтожным -
Вот что дано дельцам вельможным.

Это слово не имеет того неприятного оттенка, какой есть в слове царедворец, а царедворца-то и имеет в виду Фигаро.

Но если бы я стал подробно описывать царедворца, если бы я, постаравшись ничего не забыть, изобразил, как он двусмысленно себя держит, надменно и вместе раболепно, как горделиво он пресмыкается, какие у него громадные претензии, лишённые, однако ж, всякого основания, как он, только чтобы сделаться главою кружка, усваивает покровительственный тон, как он смешивает с грязью соперников, которые могли бы поколебать его положение, как он извлекает прибыль из того, что должно было бы доставить ему только почёт и ничего более, как он уступает своему начальнику свою наложницу, с тем чтобы начальник потом оплатил полученное удовольствие, и так далее, и так далее до бесконечности, - если бы я за это взялся, мне пришлось бы вновь и вновь обращаться к двустишию:

Вот формула из трёх заветных правил!

Я лично таких царедворцев не знаю. Говорят, будто бы они были при Генрихе III и при других королях, но это дело историка, я же склонен думать, что безнравственные люди подобны святым: должно пройти сто лет, чтобы можно было их канонизировать. Однако раз я обещал дать критику моей пьесы, то нужно же в конце концов дать её.

В общем, коренной её недостаток заключается в том, что я «писал её, совершенно не зная жизни, что она не имеет ничего общего с действительностью и не даёт никакого представления о современном обществе, что изображаемые в ней нравы низменны, порочны, а главное, нимало не правдоподобны». Вот что мы читали недавно на страницах нашей печати в превосходном рассуждении, принадлежащем перу одного почтенного человека[43], которому не хватает лишь крупицы ума, чтобы стать посредственным писателем. Но каков бы он ни был, а я - я никогда не прибегал к криводушным и вероломным повадкам сбира, который, делая вид, что не смотрит на вас, наносит вам удар стилетом в бок, и я присоединяюсь к его мнению. Я согласен с тем, что, по правде говоря, прошлое поколение очень походило на действующих лиц моей пьесы, что поколение грядущее также будет очень на них походить, но что нынешнее нисколько на них не похоже, что в жизни мне никогда не доводилось встречать ни мужа-соблазнителя, ни развратного вельможу, ни алчного придворного, ни невежественного или пристрастного судью, ни бранчливого адвоката, ни преуспевающих ничтожеств, ни мелкозавистливых сплетников. Если же чистые души, которые не находят между собой и действующими лицами моей пьесы решительно никакого сходства, всё же восстают против неё и ругают её на чём свет стоит, то единственно из уважения к своим дедушкам и из нежных чувств к своим внукам. Надеюсь, что после этого разъяснения меня оставят в покое. И на этом я заканчиваю.

Граф Альмавива, великий коррехидор Андалусии.

Графиня, его жена.

, графский камердинер и домоправитель.

Сюзанна, первая камеристка графини и невеста Фигаро.

Марселина

Антонио, садовник, дядя Сюзанны и отец Фаншетты.

Фаншетта, дочь Антонио.

, первый паж графа.

Бартоло, севильский врач.

Базиль

Дон Гусман Бридуазон, судья.

Дубльмен, секретарь суда.

.

Грипсолейль, пастушок.

Молодая пастушка.

Педрильо

Действующие лица без речей

Слуги.

Крестьянки.

Крестьяне.

Действие происходит в замке Агуас Фрескас, в трёх милях от Севильи.

32

Попробуйте только сыграть теперь Расиновых «Сутяг», и вы непременно услышите, как Дандены… - «Сутяги» (1668) - комедия Расина, высмеивающая допотопную процедуру французского судопроизводства, его крючкотворство и сутяжничество; Данден - герой комедии Мольера «Жорж Данден, или Одураченный муж» (1668), спесивый буржуа, который горько расплачивается за то, что женился на аристократке.

33

…Попробуйте только написать теперь «Тюркаре»… - «Тюркаре» (1709) - комедия Лесажа, высмеивающая откупщиков и финансистов.

34

…заговоры, захват власти, убийство, отравление и кровосмешение в «Эдипе» и «Федре», братоубийство в «Вандоме», отцеубийство в «Магомете», цареубийство в «Макбете»… - «Эдип». - Имеется в виду трагедия Корнеля (1659) или Вольтера (1718); «Федра» - трагедия Расина (1677); «Вандом». - Имеется в виду трагедия Вольтера «Аделаида Дюгеклен» (1734); «Фанатизм, или Магомет-пророк» (1742) - трагедия Вольтера, «Макбет» (1603) - трагедия Шекспира.

35

…строгий Буало… - Никола Буало-Депрео (1636-1711) - поэт и критик. «Поэтическое искусство» Буало было сводом правил классицизма и мерилом хорошего литературного вкуса.

36

Стихи в комедии «Женитьба Фигаро» и в предисловии к ней переведены А. М. Арго. - Ред.

37

- прославленные древнегреческие философы. Гераклит (ок. 576 - ок. 480 гг. до н. э.) родился в Эфесе, Демокрит (460 - ок. 350 гг. до н. э.) родился в Абдере (Фракия).

38

…из зала «Бычий глаз»… - «Бычий глаз» - вестибюль перед королевской опочивальней в Версальском дворце, где придворные ожидали короля; получил своё название от формы окон.

39

Реньяр «Единственном наследнике» действие строится на борьбе за наследство глупого и скупого старика. Большую роль в этой пьесе играют продувной слуга и служанка, заботящиеся не столько об интересах своего господина, сколько о своих собственных.

40

Гюден де ля Бренеллери Поль-Филип (1738-1812) - автор многотомной истории Франции и других сочинений в стихах и прозе, ныне совершенно забытых. Ближайший друг Бомарше, оставивший его подробное жизнеописание и издавший его сочинения.

41

«К счастью» - одноактная комедия в стихах Рошона де Шабана; была представлена 29 ноября 1762 года труппой «Комеди Франсез» и в том же году опубликована.

42

…обучаться к философу Бабуку… «Мир как он есть, или Видение Бабука» (1748), в которой рассматривается вопрос о соотношении зла и добра в мироздании.

43

…принадлежащем перу одного почтенного человека… - Имеется в виду Жан-Батист Сюар (1733-1817), французский критик и журналист, член Французской Академии, единственный из шести цензоров «Женитьбы Фигаро» давший отрицательный о ней отзыв. После постановки комедии вёл против неё кампанию в «Журналь де Пари».



ОглавлениеСледующая страница