Голод.
ЧАСТЬ I.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Гамсун К., год: 1890
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Голод. ЧАСТЬ I. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

  

Кнут Гамсун.

Полное собрание сочинений. Том IV. Издание В. М. Саблина. МОСКВА. - 1910. 

Голод. 
Перевод О. X.
Издание 4-е.

 

ЧАСТЬ I.

Все это случилось тогда, когда я бродил в Христиании и голодал... Странный этот голод... На всякого, кому пришлось его испытать, он накладывает свою печать. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я не спал в своей мансарде и слышал как внизу часы пробили шесть; было уже довольно светло, и по лестницам началась беготня. Внизу у двери, где комната была оклеена старыми номерами "Утренняго Листка", я мог ясно различит подпись инспектора маяка и напечатанное жирным шрифтом объявление о свежем хлебе у булочника Фабиана Ильсена.

Открыв глаза, я, по старой привычке, начал думать, что приятного предстоит мне сегодня.

В последнее время я с трудом перебивался; все мое имущество, вещь за вещью, перешло к "дядюшке"; я стал нервным и раздражительным. Уже несколько раз мне приходилось лежать в постели вследствие головокружения.

Порой, когда счастие улыбалось, я получал в каком-нибудь "листке" 5 крон за свой фельетон.

Совсем уже разсвело, и я принялся читать объявления у моей двери; я мог даже разобрать тощия, осклабленные буквы надписи: "Саваны у девицы Андерсен, направо в воротах". Это заняло меня на некоторое время... я слышал, как внизу пробило 8; тогда я встал и оделся,

Затем я отворил окно и посмотрел на улицу. С того места, где я стоял, я мог видеть веревку для сушки белья и чистое поле.

Туда подальше у обгоревшей кузницы лежал мусор, который сгребали рабочие. Я облокотился на подоконник и уставился в пространство; был ясный день, наступала осень, нежная, прохладная пора, когда все меняет краски и умирает. Шум, доносившийся снизу, манил меня на улицу. Комната моя, пол которой качался при каждом шаге, казалась мне гробом; ни замка у двери, ни печи; я не снимал ночью чулок, чтобы они высыхали к утру. Единственно, что мне доставляло удовольствие, это - маленькая, красная качалка; в ней я сидел по вечерам, мечтал и думал о всевозможных вещах. Когда дул сильный ветер и двери внизу были открыты, то через пол и стены проникали сюда странные стонущие звуки, и на "Утреннем Листке", там внизу, у двери, появлялись новые трещины.

Я встал и начал рыться в узелке, лежавшем в углу около моей постели, не найду ли я там чего съестного, но напрасно; тогда я снова подошел к окну.

Бог знает, удастся ли мне найти какое-нибудь место. Отрицательные ответы, полуобещания, решительные отказы, лелеянные и обманутые надежды, новые попытки, каждый раз кончающияся ничем, все это уничтожало мою бодрость духа. Наконец, я стал искать места кассира, но пришел черезчур поздно, да и кроме того, я не мог внести залога в 50 крон. Всегда какое-нибудь препятствие! Захотел я поступить в пожарную команду. Нас было около 50 человек; мы стояли в прихожей и колотили себя в грудь, чтобы иметь молодцеватый вид. Чиновник обходил и осматривал всех; он щупал мускулы и задавал те или другие вопросы; когда очередь дошла до меня, то он прошел мимо; только покачал головой и сказал, что я не гожусь, потому что ношу очки. Я еще раз пошел туда, уже без очков, и стоял с прищуренными глазами, стараясь сделать свой взгляд острее ножа, но чиновник прошел мимо меня, улыбаясь: он узнал меня.

Самое скверное было то, что мое платье начало приходить в такую ветхость, что я не мог являться искать место в приличном виде.

В конце-концов, я лишился всех своих вещей, у меня не было гребешка, не было даже книги, которую я мог бы почитать с тоски. В продолжение всего лета я отправлялся на кладбище или в дворцовый парк, где садился и писал статьи для газет, столбец за столбцем, о самых разнообразных вещах, о чудесных происшествиях, о причудах и фантазиях моего неспокойного мозга. С отчаяния я избирал самые странные темы, над которыми я долго мучился и которые потом не принимались к печатанию. Когда была окончена одна статья, я принимался за другую; отрицательный ответ редактора редко приводил меня в отчаяние; я говорил себе: должно же мне когда-нибудь посчастливиться. И действительно, иногда, когда у меня получалось что-нибудь порядочное, работа одного дня давала мне 5 крон.

по лестнице, чтобы не привлекать внимания моей хозяйки. После срока найма прошло уже несколько дней, а у меня нечем было ей заплатить за квартиру.

Было 9 часов. Шум экипажей и голосов наполнял воздух, - шумный утренний хор, к которому примешивались шаги прохожих и щелканье извозчичьих хлыстов. Этот шум ободрил меня и я почувствовал себя как-то радостней. Я никак не предполагал, что вышел на утренний свежий воздух для прогулки. Разве мои легкия нуждались в воздухе?.. Я был силен, как великан, я мог бы вывезти экипаж на своих плечах. Тихое странное настроение, радостное и беззаботное чувство овладело мною. Я стал наблюдать людей, попадавшихся мне навстречу, и читал афиши на стенах. Поймал взгляд, брошенный мне из проезжавшого мимо экипажа. Я отдавался действию всякой мелочи, всякой случайности, попадавшейся и исчезавшей на моем пути.

А хорошо было бы, если бы было что поесть в такой прелестный день. Впечатление ясного утра совсем заполонило меня, я был бесконечно доволен и от радости начал что-то насвистывать. Перед мясной лавкой стояла женщина с корзиной и выбирала колбасу для обеда. У нея был лишь один передний зуб. Эти последние дни я стал таким нервным и впечатлительным, - лицо этой женщинй произвело на меня отвратительное впечатление; длинный желтый зуб имел вид маленького пальца, выступавшого из челюсти, а во взгляде, который она на меня бросила, чувствовалась жирная колбаса. Тотчас же я потерял всякий аппетит и почувствовал себя нехорошо. Придя на базар, я подошел к колодцу и выпил немного воды; я взглянул наверх - на городской башне было 10 часов.

Я пошел дальше по улице; беззаботно ходил взад и вперед, остановился без всякой надобности на углу, свернул в боковую улицу, хотя мне там нечего было делать; в это радостное утро я безцельно блуждал и беззаботно прохаживался среди счастливых людей; воздух был легкий, ясный, ничего не тяготело на моей душе.

Вот уже 10 минут, как передо мной идет, хромая старый человек. В одной руке он несет узел. Он раскачивается всем телом, напрягает все свои силы, чтобы двигаться быстрей. Я слышал, как он пыхтел от напряжения, и мне пришло в голову, что я мог бы понести его узел; но я не пробовал догнать его. Наверху, у "Гренце", повстречался мне Гаас Наули. Он поклонился мне и поспешно прошел мимо. Почему он так спешит? У меня совсем и в мыслях не было просить у него взаймы крону, и я собирался на-днях вернуть ему его одеяло, которое я занял у него несколько недель тому назад. Как я только заработаю хоть немножко денег, я не буду никому обязываться одеялами; может-быть, я сегодяя смогу написать статью о "преступлениях будущого" или о "свободе", или вообще что-нибудь такое, что годится для чтения; мне за это дадут, по крайней мере; 10 крон... При мысли об этой статье я почувствовал вдруг, что мною овладевает стремление тотчас же приняться за статью и исчерпать мой переполненный мозг. Наверху, в дворцовом парке я найду подходящее местечко и не встану, пока не будет окончена моя статья.

Но передо мной на улице продолжал ковылять старый калека. Меня начинало злить, что этот увечный человек все время идет впереди меня. Его путешествие, кажется, никогда не кончится; может он будет итти по тому направлению, что и я, и тогда я всю дорогу буду иметь его перед собой. Я был так раздражен, что мне показалось, будто он умеряет шаги на каждом перекрестке и ждет чтоб видеть, по какой дороге я пойду, а затем он опять поднимает свой узел и изо всех сил старается итти скорей, чтобы обогнать меня. Видя перед собой это искалеченное существо, я все больше и больше злился; я чувствовал, как понемножку исчезает мое хорошее настроение духа, и чистое, ясное утро представляется мне уже в другом свете. Он имел вид большого хромого насекомого, опустившагося на землю и желавшого безраздельно завладеть всем тротуаром.

Дойдя до конца улицы я не мог дальше выносить этого и остановился перед каким-то окном, чтобы дать ему возможность уйти дальше Но когда я двинулся дальше, несколько минут спустя, человек этот был опять передо мной: он, оказывается, то же остановился. Не задумавшись, я сделал три-четыре шага, догнал его и ударял по плечу,

Он моментально остановился; мы пристально посмотрели друг на друга.

- Дайте шиллинг на молоко! - сказал он, наконец, и наклонил голову на бок.

Вот как; великолепно, нечего сказать! Я порылся в своих карманах и сказал:

- На молоко, да. Гы! Деньги в наше время не дешевы, а я не знаю, действительно ли вы нуждаетесь.

- Со вчерашняго дня я ничего не ел, - сказал человек. - у меня нет ни одного хеллера, и я не мог найти работы.

- Вы ремесленник?

- Да, я игольщик.

- Что такое?

- Игольщик; впрочем, я еще умею точать башмаки.

- Это другое дело, - сказал я. - Подождите минутку, я принесу вам сейчас немного денег, пару ёр.

Я быстро спустился по Пилестреду; я знал, что там во втором этаже живет ростовщик; впрочем, до сих пор я еще к нему не заглядывал. Пройдя в ворота, я поспешно снял свою куртку, свернул ее и взял под мышку; затем я поднялся по лестнице и постучал в лавочку. Я поклонился и бросил куртку на прилавок.

- Полторы кроны, - сказал человек.

Он дал мне деньги и квитанцию, и я отправился назад. Это дело с курткой было, собственно говоря, удивительной выдумкой; у меня останутся деньги на обильный завтрак, а к вечеру будет готова моя статья о "преступлениях будущого". Я веселей стал смотреть на жизнь и послешил к человеку, чтобы скорей отделаться от него.

- Вот, пожалуйста! - сказал я, - я очень рад, что вы обратились прежде всего ко мне.

Человек взял деньги и начал удивленно разсматривать меня с головы до ног. Чего он уставился на меня? Мне казалось, что он смотрит как-то особенно на колени моих панталон; мне надоело, наконец, его безстыдство. Неужели этот негодяй думает, что я действительно так же беден, как выгляжу? Я уже почти написал статью в 10 крон. И вообще, чего мне боятся будущого, если во мне клокочет вдохновение. И какое дело этому чужому человеку до того, что мне вздумалось в такой прелестный день дать ему на чай? Взгляд этого человека разозлил меня, и я решил прежде, чем уйти, прочесть ему наставление. Я пожал плечами и сказал:

- Милый человек, у вас отвратительная привычка смотреть на колени, когда вам дают крону.

Он облокотился головой о стену и открыл от удивления рот. Какая-то мысль копошилась в его нищенском мозгу; он, верно, думал, что я хочу его провести, и протянул мне деньги.

Я затопал ногой и начал ругаться, - он должен оставить эти деньги у себя. Неужели же он думает, что все мои хлопоты были напрасны? Очень возможно даже, что я должен ему эту крону. Я начал припоминат старые долги. Он имеет перед собой человека, честного до мозга костей. Короче говоря, деньги принадлежат ему...

О! не стоит благодарности! Мне это доставило только удовольствие.

Я ушел. Наконец-то я отделался от этого сгорбленного, назойливого человека, и теперь никто больше не будет мне мешать. Я опять поднялся по Пилестреду и остановился перед гастрономической лавкой. В окне я увидел съестное и решил войти и взять что-нибудь на дорогу.

- Кусок сыру и французскую булку! - сказал я и бросил на прилавок свою полукрону.

- Хлеба и сыру на все деньги? - спрашивает женщина насмешливо и не глядя на меня.

- Да, на все пятъдесят ёр, - отвечаю я.

Я получил требуемое, простился в высшей степени вежливо с старой толстой женщиной и быстро поднялся на дворцовый холм в парк. Я отыскал для себя одного скамейку и начал с жадностью уничтожать свой провиант. Как мне было хорошо! Давно уже я так богато не завтракал; понемногу мною овладевал сытый покой, который бывает после долгого плача. Я становился бодрее; меня больше не удовлетворяло написать статью на такую простую и общепонятную тему, как "преступления будущого". Каждый мог догадаться об этом, стоило только почитать всемирную историю; я чувствовал, что во мне растет вдохновение. У меня было такое настроение, что я могу преодолеть всякия трудности, и я решился на большое сочинение в трех отделах "о философском познании". Разумеется, я найду способ уничтожить некоторые софизмы Канта. Когда я достал принадлежности для письма и думал уже начать работу, я не нашел карандаша; я забыл его у ростовщика; он остался в кармане моего жилета.

Бог мой, вот не везет! Я выругался, встал со скамейки и начал ходить взад и вперед до дорожкам. Везде было тихо; там вдали у королевской беседки несколько девочек катали тележки, а кроме них ни души. Я был ужасно разозлен и бегал, как сумасшедший, взад и вперед перед своей скамейкой. По всем швам трещит. Статья в трех частях не может быть написана только благодаря тому простому обстоятельству, что я не мог иметь в кармане карандаша за 10 ёр. А что если я опять вернусь на Пилестред и заставлю отдать мне мой карандаш. Еще есть время написат довольно значительный кусок, прежде чем парк наполнится гуляющими. Многое может зависет от этой статьи о философском познании; может-быть, счастье многих людей - кто может это знать?.. Может-быть я окажу нравственную поддержку молодым людям.

Пораздумав, я решил не трогать Канта; этого можно избежать, стоит только обойти вопрос о времени и пространстве. Однако, я не соглашусь с Ренаном... с старым ксендзом Ренаном. Во всяком случае, нужно во что бы то ни стало написать статью в столько-то и столько столбцов; неоплаченная квартира, косой взгляд хозяйки, когда она встретила меня сегодня на лестнице, все это мучило меня в продолжение целого дня и всплывало даже в те счастливые часы, когда у меня не было тяжелых мыслей. Я должен положить всему этому конец. Я поспешно оставил парк, чтобы взять свой карандаш у poстовщика.

Спустившись с дворцового холма, я догнал двух дам. Проходя мимо них, я задел одну рукавом; я поднял голову. У нея было полное, немного бледное лицо. Вдруг она краснеет и делается своеобразно красивой; я не знаю, почему, - может-быть, она услышала какое-нибудь слово от прохожого, может-быть, у нея мелькнула какая-нибудь скрытая мысль. А может-быть, это оттого, что я коснулся её руки. Её высокая грудь поднимается и опускается несколько раз, а рука судорожно сжимает зонтик, что с ней?

и, кроме того, я был в высшей степени возбужден всей этой едой, которую я принял на пустой желудок. Но вдруг мои мысли внезапно принимают самое неожиданное направление под влиянием какого-то каприза. Вдруг мне захотелось напугать эту даму, преследовать ее и надоедать ей. Я опять догоняю ее, прохожу мимо, неожиданно оборачиваюсь и стою лицом к лицу с ней, чтобы разглядеть ее. Я стою и смотрю ей в глаза и вдруг выдумываю имя, которого я никогда раньше не слыхал, нервное, протяжное слово: "Илаяли"! Когда она уже совсем близко, я наклоняюсь и говорю ей с настойчивостью.

- Вы теряете вашу книгу, фрёкэн.

Я слышал, как сердце её билось при этих словах.

- Мою книгу? - спрашивает она свою спутницу и продолжает итти дальше.

Моя злость росла, и я продолжал преследовать дам. В эту минуту мне было совершенно ясно что это сумасшедшая выходка с моей стороны, но я не мог остановиться; мое смущение прошло, и я прислушивался к своим безразсудным мыслям. Напрасно я повторял себе, что мое поведение безразсудно; я строил глупейшия гримасы за спиной дам, кашлял как сумасшедший, проходя мимо них. Медленно идя в нескольких шагах впереди них, я чувствую их взгляд на своей спине и я как-то невольно сгибаюсь от стыда за свою неслыханную наглость. Постепенно у меня является ощущение, что я где-то далеко, в другом месте; у меня было неясное чувство, что это вовсе не я иду, согнувшись здесь, по тротуару.

Несколько минут спустя дама дошла до книжной торговли Пашас; я останавливаюсь у первого окна, а когда она проходит мимо, я опять захожу вперед и говорю:

- Вы теряете вашу книгу, фрёкен.

- Да нет же, о какой книге он говорит? - спрашивает она с испугом. - Понимаешь ли ты, о какой книге он говорит?

И она останавливается. Я наслаждаюсь её смущением, безпомощность её взгляда приводит меня в восторг. Она никак не может понять моего настойчивого возгласа. У нея не было никакой книги, ни одного листочка, и тем не менее она роется в своих карманах, оглядывает свои руки, поворачивает голову, смотрит назад на тротуар и напрягает свой маленький нежный мозг, чтобы понять, о какой же я книге в конце-концов говорю. Она меняется в лице, я слышу её дыхание; даже пуговицы её платья уставились на меня, как ряд испуганных глаз.

- Не обращай на него внимания, - говорит её спутница и уводит ее. - Ведь он пьян; разве ты не видишь, что этот человек пьян?!

Хотя я и был как-то чужд самому себе и находится во власти странных и неизъяснимых влияний, тем не менее я прекрасно подмечал все происходившее вокруг меня. Большая рыжая собака перебежала улицу и побежала вниз к Тиволи; на ней был узенький серебряный ошейник. Туда дальше на улице открылось окно во втором этаже; девушка высунулась и начала мыть снаружи окно. Ничего не избегло моего внимания, все было ясно, я был в полном сознании. Все проходило мимо меня с такой отчетливостью, будто вокруг меня был разлит яркий свет. У обеих дам было по голубому перу на шляпах и шотландские шарфы на шеях. Я принимал их за сестер.

Оне повернули и остановились перед музыкальным магазином Эйслера и разговаривали друг с другом. Я тоже остановился. Затем оне пошли назад по тому же самому пути, которым оне шли раньше, прошли мимо меня и направились прямо к площади св. Олафа. Я шел все время за ними по пятам. Один раз оне обернулись и бросили мне полуиспуганный, полулюбопытный взгляд; на лице их не было гнева, оне не хмурили бровей. Это терпение к моим выходкам пристыдило меня, и я опустил глаза. Я не буду больше надоедать им, я с благодарностью буду следить за ними глазами, пока оне куда-нибудь не исчезнут.

Перед номером вторым, большим четырех-этажным домом, оне еще раз обернулись и вошли в дверь. Я облокотился на фонарь около фонтана и прислушивался к их шагам по лестнице; во втором этаже оне остановились. Я отхожу от фонаря и смотрю наверх на окна. Тогда происходит нечто странное. Занавески поднимаются, открывается окно, высовывается голова, и испытующий взгляд останавливается на мне. - Илаяли! - сказал я вполголоса и почувствовал, как покраснел. Почему она не позвала кого-нибудь на помощь? Почему она не сбросила мне на голову цветочный горшок или не послала кого-нибудь вниз, чтобы прогнат меня? Мы смотрели друг другу в глаза, не шевелясь; это продолжалось с минуту. Мысли носятся между окном и улицей, но ни одно слово не произносится. Она отворачивается, я вздрагиваю, какой-то толчок пронизывает мой мозг; я вижу плечо, спину. Она исчезает в глубине комнаты. Этот медленный уход от окна, выражение, которое я уловил в движении её плеча, все казалось мне ласковым кивком. Это нежное приветствие зажгло кровь, и я почувствовал себя счастливым.

Я пошел вниз по улице.

Я не смел обернуться и не знал, подошла ли она еще раз к окну; чем больше я думал об этом, тем нервнее и неспокойнее становилось у меня на душе. Вероятно, она стояла теперь там наверху и следила за всеми моими движениями. Но это невыносимо - сознавать, что сзади за тобой следят... Я взял себя в руки, насколько мог, и продолжал итти дальше; мои ноги дрожали, моя походка покачивалась, потому что я намеренно хотел сделать ее красивой. Чтобы казаться спокойным и равнодушным, я размахивал руками, плевал, откидывал голову назад. Я все время чувствовал на темени преследующие глаза, и мне казалось, что мороз пробегает по коже. Наконец, я свернул в боковую улицу на Пилестреде, чтобы захватить свой карандаш.

Получить его обратно не стоило мне никакого труда. Человек сам принес мне жилетку и попросил меня осмотреть все карманы; я нашел там несколько квитанций, которые я сунул к себе в карман, и поблагодарил любезного человека за его внимание ко мне. Он начинал мне все больше нравиться, и мне вдруг захотелось произвести на него хорошее впечатление. Я сделал шаг к двери, а потом опять отвернулся к прилавку, как-будто я что-то забыл; я подумал, что я обязан дать ему некоторое объяснение, и начал тихонько насвистывать, чтобы привлечь его внимание. Потом я взял карандаш в руку и махнул им по воздуху.

сделал меня тем, что я есть, дал мне, так сказать, положение в жизни...

Я замолчал, человек подошел к прилавку.

- Вот как? - говорит он и смотрит на меня с любопытством.

- Этим вот карандашом я написал трактат о философском познании в трех томах, - продолжал и хладнокровно. Разве он ничего об этом не слышал?

Человек сказал, что, кажется, он слышал это заглавие.

Да, это моя вещь! Так что он не должен удивляться, что я хотел вернут свой карандаш; для меня он имеет большую ценность, это почти маленький человечек! Я ему очень благодарен за его доброжелательство ко мне, я никогда этого не забуду - правда, правда, я этого не забуду; он вполне заслуживает благодарности. До свидания.

И я пошел к двери с таким видом, как будто могу доставить этому человеку место в пожарной команде.

Любезный ростовщик два раза поклонился, пока я дошел до двери, а я еще раз обернулся и сказал ему: до свидания.

На лестнице я встретил женщину с дорожной сумкой. Она боязливо отошла в сторону, чтобы дать мне место, а я невольно схватился за карман, чтобы дат ей что-нибудь; но так как я ничего не нашел, то прошел мимо нея с опущенной головой.

Немного времени спустя, я слышал, что и она стучалась в лавочку; дверь была железная, и легко можно было узнать по звуку, когда кто-нибудь стучал пальцами.

Солнце было на юге; было приблизительно 12 часов. Город был на ногах, время прогулки приближалось, и кланяющиеся и улыбающиеся люди начинали прохаживаться взад и вперед по Иоганнштрассе. Я прижал к себе локти, сделался совсем маленьким я проскользнул незаметно мимо некоторых моих знакомых, остановившихся на углу у университета, чтобы разглядывать прохожих.

Углубившись в свои мысли, я поднялся на дворцовый холм.

Все эти люди, попадавшиеся мне навстречу, так легко и весело покачивали головами. Они скользили в жизни, как по большой зале. Ни в одном взоре не было горя, ни на одной спине - бремени; может быть не было ни одной грустной мысли, ни одного скрытого страдания в этих радостных душах. Я шел рядом с этими людьми; я был молод и еще не вполне развит, а я уже забыл, что такое счастье. Я разбираюсь в этих мыслях и нахожу, что со мной произошла страшная несправедливость. Почему мне так тяжело пришлось в эти последние месяцы?.. В такия минуты я не узнавал самого себя, - со всех сторон на меня надвигались новые страдания.

Я не мог сесть на скамейку или пойти куда-нибудь без того, чтобы какие-нибудь маленькия, незначительные случайности, жалкия мелочи не заполоняли бы меня, не проникали бы в мои представления и не разсеивали бы по ветру все мои силы. Собака, пробегавшая мимо меня, желтая роза в петличке господина заставляли вибрировать мои мысли и надолго занимали меня. Что такое со мной? Или я отмечен перстом Провидения? Но почему - именно я? Почему не какой-нибудь субъект в южной Америке. Когда я начинал размышлять, мне становилось все непонятнее, почему судьба выбрала именно меня для этого испытания. С какой стати рок хотел сразит именно меня; ведь книгопродавец Пашас и пароходный экспедитор Геннесен ничем и не лучше и не хуже меня.

Я блуждал без цели, размышляя об этом вопросе. Я находил возражиения против произвола Бога - взваливающого чужие грехи на меня. Даже когда я сел на скамейку, этот вопрос продолжал занимать меня и мешал мне думать о чем-нибудь другом. С того самого майского утра, когда начались мои превратности, я чувствовал эту нравственную слабость, невозможность управлять собой и ставить себе определенные цели. Целый рой маленьких вредных насекомых поселился в моем я, выдолбил его дочиста... Что, если Бог намерен окончательно уничтожить меня?! Я опять поднялся и начал ходить взад и вперед перед скамейкой.

В эту минуту все мое существо пронизывалось острым страданием, чувствовалась боль даже в руках, и я с трудом мог держать их, как обыкновенно. Я чувствовал себя нехорошо после последней еды, я был раздражен и возбужден и прохаживался взад и вперед, ни на кого не глядя; люди входили и уходили, скользили мимо меня, как тени. Наконец, мою скамейку заняли два господина; они закурили папиросы; и начали громко разговаривать; я разозлился и хотел придраться к ним, но раздумал и пошел в другой конец парка и там отыскал себе место; здесь я уселся.

Мысль о Боге опять занимала меня. Мне все время казалось, что каждый раз, как я искал места, Он вмешивался и всему мешал, - а ведь я просил лишь о насущном хлебе. Я заметил, что если я долгое время терпел голод, то мой мозг будто вытекал по каплям, и моя голова делалась совсем пустой. Она становилась легкой, будто я не чувствуется тяжести на плечах, и мне кажется, что я поглощаю своими широко раскрытыми глазами каждого, на кого я смотрю.

Я сидел на скамейке, думал и становился все озлобленнее против Бога и тех страданий, для которых Он меня предназначил.

Мне вспомнилось опять все, чему нас учили в детстве; мне послышался тон библии, и я начал тихо разговаривать сам с собой и насмешливо склонил голову на бок. И зачем мне заботиться о том, что есть, что пить и во что одевать свое жалкое тело? Разве мой Небесный Отец не заботится обо мне, как о воробьях на крыше, и не оказывает Своих милостей Своему жалкому рабу?.. Бог коснулся Своим перстом моей нервной ткани и медленно спутал все волокна; Бог отвлек Свой перст, и нежные волокна повисли на нем. Перст Божий оставил рану в моем мозгу. Тронув меня перстом Своей руки, Бог оставил меня, не трогал меня и не делал мне зла. Он предоставил мне итти с миром?.. Бог пребывал в Вечности...

Из студенческой рощи ветер доносил звуки музыки; значит, теперь уже было больше двух часов. Я достал бумагу, чтобы попробывать, не смогу ли я пописать. В эту самую минуту из кармана выпала моя книжка с абонементами от парикмахера. Я открыл ее и пересчитал листочки; было еще шест билетов.

- Слава Богу! - сказал я как-то невольно. - В продолжение двух недель я смогу бриться, чтобы иметь немного более приличный вид! Эта маленькая оставшаяся собственность привела меня в хорошее настроение; заботливо я разгладил билеты и сунул книжечку опять в карман. Писать я все-таки не мог. После двух строчек мне больше ничего не приходило в голову; мои мысли где-то отсутствовали, и я никак не мог настроиться. Всякая мелочь действовала на меня и останавливала мои мысли.

Мухи и комары садились на бумагу и мешали мне; я дул, чтобы прогнать их, дул все сильнее и сильнее, но все напрасно.

Маленькия животные сопротивляются мне, упираясь своими тоненькими ножками.

Их никак нельзя согнать с места. Они цепляются за занятую ими какую-нибудь неровность на бумаге и остаются неподвижными до тех пор, пока сами не найдут нужным удалиться. На некоторое время эти маленькия насекомые заняли меня; я скрестил ноги и начал наблюдать за ними. Но вот в воздухе раздались из парка несколько высоких нот кларнета. Они дали моим мыслям другое направление. Недовольный невозможностью кончить свою статью я сунул бумаги опять в карман и откинулся назад. В эту минуту моя голова так ясна, что я могу, не утомляясь, думать о самых тонких материях. Сохраняя это положение и скользя взглядом вдоль груди и ног, я вижу подергивающее движение, которое делает моя нога, при каждом пульсировании. Я немного приподнимаюсь и смотрю на свои ноги, и в эту минуту на меня находит фантастическое, странное настроение, которого я никогда раньше не испытывал. По моим нервам проходит тихий, страшный удар, похожий на ощущение холодного света. Увидев свои башмаки, мне показалось, что я нашел в них старого друга, часть самого себя. Чувство старого знакомства заставляет меня дрожать, слезы выступают на моих глазах, и мне кажется, что мои башмаки шепчут что-то тихо, лаская мой слух.

- Слабость! - сказал я твердо, сжал кулаки и еще раз повторил: - Слабость! - я вышучиваю свое чувство, твержу, что я строю из себя дурака, говорю сам с собой строго и разумно и крепко зажмуриваю глаза, чтобы удержать слезы. Я начинаю изучать свои башмаки, как-будто никогда раньше я их не видал; их мимику, когда я двигал ногой, их форму, их стертую кожу; и при этом я делаю открытие, что выражение и физиономию, им придают складки и белые швы; часть моей личности перешла в эти сапоги. Они действовали на меня, как дыхание на мое собственное я, как живая часть меня самого.

Я долго разбирался в этих чувствах, почти час. Тем временем маленький старый человечек занял другой конец моей скамейки; усевшись, он начал кашлять от ходьбы и повторял: - Да, да, да, да, да, да, да, да, да, действительно.

При звуке этого голоса какой-то ураган пронесся у меня в голове; я предоставил башмакам быть башмаками. и мне казалось, что это смутное настроение духа, добычей которого я сейчас был, пришло из давно прошедших времен, может-быть год или два тому назад, и начало уже понемножку потухать в моем сознании. Я принялся разглядывать старика.

И какое мне дело до этого маленького человечка? Никакого. Ни малейшого. Разве только, что в руке у него была газета, старый номер, - лист с объявлениями был наружу; кажется что-то было завернуто в нее. Мною овладело любопытство, и я никак не мог оторвать глаз от газеты. Мне пришла, в голову шальная мысль, что это может быть какая-нибудь удивительная газета, единственная в своем роде; мое любопытство росло, и я начал ерзать на скамейке. Это ведь могли быть документы, важные рукописи, которые он украл из архива, трактаты, договоры.

Человек молчал и о чем-то раздумывал. Почему он не держал своей газеты, так как это все делают, названием наружу?

Тут дело нечисто...

Он не хочет выпустить своей газеты ни за что на свете, он не хотел даже, может быть, довериться своему собственному карману. Я могу держать пари, что там что-то есть.

Я посмотрел перед собой. Именно невозможность проникнуть в это таинственное обстоятельство чуть не сводила меня с ума от любопытства. Я порылся в своих карманах, не мог ли я что-нибудь дать этому человеку, чтобы завязать с ним разговор; мне попалась моя абонементная книжечка, но пришлось сунуть ее обратно Вдруг мне пришла в голову неслыханная дерзость: я ударил по своему пустому карману и сказал:

Благодарю; он не курит; ему пришлось бросить, чтобы поберечь свои глаза! Он почти слеп. Во всяком случае, он очень благодарен.

Давно ли он страдает глазами? Тогда, значить, он не может читать? Даже газеты?

- К сожалению, даже газеты.

Человек посмотрел на меня. Его больные глаза были подернуты какой-то пленкой и имели вид стеклянных; его взгляд был тупой и производил неприятное впечатление.

- Вы не здешний? - спросил он.

- Да.

Но неужели он не может прочесть даже названия газеты, которая у него в руках.

С трудом. Он тотчас услыхал, что я не здешний, что-то в моем голосе выдало это. У него такой тонкий слух; ночью, когда все спят, он слышит дыхание людей в соседней комнате...

- Да, что я хотел сказать... Где вы живете?

У меня тотчас же была на готове ложь.

Я лгал как-то невольно, без всякого умысла и задних мыслей:

- Площадь св. Олафа, No 2.

В самом деле? Он знает каждый камушек на этой площади. Там есть фонтан, несколько газовых фонарей, деревья; он помнит все это очень хорошо... - В каком номере вы живете?

Я хотел положить этому конец и поднялся, все еще преследуемый мыслью относительно газеты. Тайна должна быть выяснена, чего бы это ни стоило.

- Раз вы не можете читать газеты, тогда зачем...

- Вы, кажется, сказали в номере 2? - продолжал человек, не обращая внимания на мое волнение. - В свое время я знал всех живущих во втором номере. А как имя вашего хозяина?

Я очень быстро придумал имя, чтобы отделаться от него; изобрел его мгновенно и преподнес ему.

- Хаполати, - сказал я.

- Хаполати, да, - кивнул головой человек. Он не пропустил ни одного слога этого трудного имени.

он слышал уже его раньше. Между тем, он положил свой сверток рядом со мной на скамью, и я чувствовал, как мои нервы дрожали от любопытства. Теперь я заметил, что на газете было несколько жирных пятен.

- Ваш хозяин не моряк? - спросил человек без малейшого следа иронии в голосе. - Кажется, мне что-то припоминается, будто он был моряк.

- Моряк? Простите, но должно быть вы знаете брата, а этот - I. А. Хаполати, агент.

Я думал, что дело этим кончится; но человек охотно соглашался со всем; если бы я выдумал такое имя, как Барабас Розенкноспе, то и тогда это не возбудило бы в нем подозрения.

- Он, кажется, молодцоватый господин, как мне приходилось слышат, - сказал он, стараясь продолжить разговор.

- О, это хитрец большой руки, - отвечал я, - настоящий деловой человек, агент на все руки: брусника из Китая, перья и пух из России, меха, дерево, чернила...

- Хе-хе, чорт возьми! - перебил меня старик, развеселившись.

Меня самого это начинало занимать, и одна ложь за другой появлялась в моем мозгу.

Я опять сел, забыл о газете, о важных документах, увлекся и начал перебивать его.

Доверчивость старого карлика делала меня нахальным, я хотел намеренно лгать ему, сбить его с позиции и заставить его замолчат от удивления.

А слышал ли он об электрической книге для пения, которую изобрел Хаполати?

- Что?.. элек...

- С электрическими буквами, светящимися в темноте! Это удивительное предприятие, безчисленные миллионы в обороте, словолитни, типографии, целые толпы механиков будут работать над этим; как я слышал, - около семисот человек.

- Скажите на милость! - сказал человек про себя. Больше он ничего не сказал; он верил каждому моему слову и все-таки ничему не удивлялся. Я был немножко разочарован, потому что надеялся вывести его из себя своими выдумками. Я изобрел еще несколько отчаянных выдумок и с отчаянием стал уверять, что Хаполати в продолжение девяти лет был министром в Персии. - Вы, должно-быть, и не подозреваете, что это значит - быть министром в Персии? - спросил я. - Это гораздо важнее, чем быть королем здесь в стране, это почти равняется султану. Хаполати со всем этим справился, он был 9 лет министром и не слетел с этого поста. - Потом я начал ему говорить о Юлайали, его дочери; она фея, принцесса, у нея триста рабынь, и она покоится на ложе из желтых роз. - Это прекраснейшее существо. которое я когда-либо видел. Клянусь Богом, я никогда не видел ничего подобного в своей жизни.

- В самом деле, такая красивая? - сказал старик с разсеянным видом и уставился в землю.

- Красивая? Она прекрасна, обольстительна, обворожительна; глаза шелковые, руки - что твой янтарь. Один её взгляд обольстителен, как поцелуй, а когда она меня зовет, душа загорается, как фосфор от искры.

- А почему ей и не быть красивой? Разве он считает ее за кассира или за пожарного? Она просто небесное видение, говорю я вам, сказка.

- Да, да! - повторил человек, немного озадаченный.

Спокойствие его злило меня; я был возбужден своим собственным голосом и я говорил совершенно серьезно. Украденные архивные бумаги, трактаты были забыты; маленький плоский сверток лежал между нами на скамейке, и у меня не было ни малейшей охоты узнать его содержание. Я теперь был вполне поглощен своими собственными историями, странные образы носились в моем представлении; кровь бросилась мне в голову, и я хохотал во все горло.

- У него, вероятно, громадное состояние, у этого Хаполати?

Как смел этот слепой, противный старик так обращаться с именем, которое я изобрел, как-будто это самое обыкновенное имя, которое можно прочесть на любой вывеске? Он не запнулся ни над одной буквой и не забыл ни одного слога: это имя засело у него в мозгу и тотчас же пустило корни. Я разсердился; злость разбирала при виде этого человека, которого я никак не могу смутить, возбудив его недоверие.

- Этого я не знаю, - возразил я поспешно, - этого я совершенно не знаю. Говорю вам раз навсегда, что, судя по начальным буквам, человек этот зовется Иохан Арендт Хаполати.

- Иохан Арендт Хаполати, - повторяет человек, немного удивленный моей горячности. И замолчал.

- Вы, вероятно, видели его жену, - сказал я, взбесившись, - очень полная особа... Но, может-быть, вы не верите, что она очень полная?

Совсем нет, он отнюдь не хочет этого оспаривать; очень вероятно, что такой человек мог иметь полную жену.

Старик кротко и спокойно отвечал на все мои выходки и при этом он подыскивал слова, как бы боясь сказать лишнее и раздражить меня.

- Чорт возьми, да неужели же вы думаете, что я вру вам с три короба? - крикнул я вне себя. - Может-быть, вы, в конце-конце, и совсем не верите, что существует человек под именем Хаполати?

Во всю свою жизнь я не видел столько упрямства и злобы в таком старичке. И что это, чорт возьми, пришло вам в голову? Вы, может-быть, кроме того еще подумали, что я совсем бедный человек, сижу здесь в своем лучшем виде и у меня нет в кармане даже портсигара? Я должен вам сказать, что я не привык к подобному обращению, и я не позволю этого ни вам ни кому-либо другому! Зарубите это себе на носу.

Старик поднялся. Молча, с широко раскрытым ртом он стоял и выслушал меня до конца, потом он быстро взял свой сверток со скамейки и пошел или. вернее, побежал по дороге, семеня мелкими старческими шагами.

Я остался и смотрел на его спину, которая все более сгибалась, по мере того как он удалялся. Я не знаю, как это случилось, но вдруг мне показалось, что я еще никогда не видел такой позорной и преступной спины, и я нисколько не раскаивался в том, что выругал этого человека....

День склонялся к вечеру, солнце заходило, ветер тихо шумел в деревьях, и няньки, сидевшия группами внизу у качелей, начали увозить детския колясочки домой. На душе у меня было тихо и спокойно. Возбуждение, в котором я только что находился, понемногу улеглось, я чувствовал себя усталым и сонным; громадное количество хлеба, которое я поглотил, оказало свое действие. В благодушном настроении я откинулся назад и закрыл глаза, - сон одолевал меня. Я уже дремал и совсем было погрузился в глубокий сон, как вдруг сторож положил мне руку; на плечо и сказал:

- Здесь нельзя спать.

- Нет, - сказал я и поднялся моментально. И в ту же минуту ко мне вернулось сознание моего грустного положения, я должен был что-нибудь делать, надо было решиться на что-нибудь.

Мне не посчастливилось найти место; рекомендации, бывшия у меня, теперь устарели да и потом оне принадлежали черезчур мало известным людям, чтобы быть влиятельными.

Кроме того, эти постоянные отказы в продолжение всего лета сделали меня робким.

Ну, во всяком случае, за квартиру плата не была внесена, и мне нужно было найти какой-нибудь выход, чтобы достать ее. А с остальным можно еще повременить.

Невольно я взял опять в руки бумагу и карандаш и машинально начал писать во всех углах 1848-ой год. Если бы хоть какая-нибудь мысль могла захватить меня и вложить в меня слова! Раньше это со мной случалось, действительно, случалось, на меня находили моменты когда я без всякого напряжения писал длинные статьи, удивительно удачные статьи.

Я продолжаю сидеть на скамейке и писать десятки раз 1848; я пишу это число вдоль и поперек, на различные лады, и жду, чтобы мне пришла в голову какая-нибудь счастливая мысль. Отрывочные мысли витают в голове, настроение кончающагося дня делает меня каким-то недоверчивым и сентиментальным. Осень наступила, и все начинает погружаться в глубокий сон. Мухам и насекомым пришлось почувствовать её дыхание, на деревьях и в земле слышаться звуки жизненной борьбы, озабоченные неспокойные, кропотливые, трудящиеся! Разные ползучия существа начинают шевелиться, высовывают свои желтые головки из мха, поднимают лапки, тянутся длинными нитями вперед, потом вдруг сразу падают. поворачиваясь животиками кверху. На каждом растении свой особенный отпечаток, нежный, легкий налет первого холода; бледные былинки тянутся к солнцу, а листва падает с шелестом на землю, как-будто там кишат шелковичные черви. Осень празднует карнавал смерти, румянец осенней розы какой-то болезненный; на красном цветке - чахоточный, странный глянец.

- этому нужно положить конец! И я опять уселся, взял карандаш в руки и хотел серьезно приняться за статью. Отчаяние ни к чему не приведет, когда перед тобой неоплаченная квартира.

Медленно, совсем медленно начали сосредоточиваться мои мысли. Я воспользовался этим и написал спокойно, не останавливаясь, несколько страниц введения. Это могло быть началом к чему угодно.

Затем я задумался о том вопросе, который буду разбирать, - о человеке, о вещи, на которую я мог бы наброситься, но и ничего не находил. В продолжение этого безплодного размышления мои мысли опять пришли в безпорядок; я чувствовал, как мой мозг буквально отказывался работать, как моя голова становилась все более и более пустой, пока она, наконец, не показалась мне совсем легкой и безсодержательной у меня на плечах. Я чувствовал эту поглощающую пустоту в моей голове, во всем теле; мне казалось, что я выдолблен с головы до пят.

- Господи, мой Бог и Отец! - крикнул я мучительно и повторял этот крик много много раз один за другим, ничего не прибавляя.

Ветер шумел в листве, начиналась непогода. Еще некоторое время я посидел там и безсмысленно смотрел на бумаги, затем я их сложил и медленно положил в карман. Становилось прохладно, а на мне не было жилета; я застегнул куртку до самой шеи и спрятал руки в карман. Потом я поднялся и пошел.

Если бы мне хоть на этот раз; повезло - хоть один раз. Уже два раза хозяйка глазами напоминала мне о плате, и я должен был ежиться и проходить мимо нея с смущенной улыбкой. Я не могу больше выносить это; если я встречу в следующий раз эти глаза, я откажусь от своей комнаты и честно попрошу отложить мне срок платежа... Не будет же так вечно продолжаться!

Дойдя до выхода из парка, я опять увидел старого карлика, которого я обратил в бегство. Таинственная газета лежала раскрытой около него на скамейке; в ней находились всякого рода съедобные вещи, которые он теперь уничтожал. Я хотел к нему подойти и извиниться, попросить прощение за мое поведение, но меня оттолкнул его аппетит; его старые пальцы, подобно десяти скрюченным когтям, противно вцепившиеся в жирный бутерброд, вызвали во мне тошноту, и я прошел мимо него, не заговорив с ним. Он меня не узнал; сухие, деревянные глаза его пристально смотрели на меня, но выражение его лица не изменилось..

Я продолжал свой путь.

По привычке я останавливался перед каждой вывешенной газетой, мимо которой приходилось проходить, чтобы изучать объявления о жалких должностях, на этот раз я был настолько счастлив, что нашел одно объявление, которое могло мне пригодиться. Купец в Гренландслерте ищет человека, могущого по вечерам в течение нескольких часов вести счетоводные книги. Вознаграждение по соглашению. Я записал адрес этого человека и начал про себя умолять Бога об этом месте; я попрошу за работу меньше, чем кто-либо, 50 ёр это роскошно, а может быть 40 ёр. Это я предоставлю ему.

Придя домой, я нашел на столе записку от моей хозяйки, в которой она мне предлагала заплатить за квартиру вперед или выехать как можно скорее. Я не должен сердиться на нее, она вынуждена поступать так. С почтением фру Гундерсен.

Я написал предложение своих услуг купцу Кристи в Гренландлерст, No 31, положил в конверт и отнес вниз в почтовый ящик на углу; затем я вернулся в свою комнату и сел в качалку. Становилось все темней и темней. Мне трудно было держаться на ногах.

На следующее утро я проснулся очень рано. Было еще совсем темно, когда я открыл глаза, и лишь долгое время спустя я услышал, как часы в квартире надо мной пробили пять. Я хотел снова заснуть, но мне не удалось; я становился все бодрей, лежал и думал о тысяче разных вещей.

Вдруг мне приходят в голову несколько хороших фраз, которые можно было употребить для какого-нибудь эскиза или фельетона, - очень удачные выражения, которые никогда раньше мне не попадались. Я лежу, повторяю эти слова и нахожу, что они превосходны. Понемножку к ним присоединяются другия; вдруг я совсем ободрился, встал и хватаюсь за карандаш и бумагу. Во мне как-будто вдруг открылась какая-то жила, слово следует за словом, образуется общая связь, составляется положение, сцена следует за сценой, и удивительное чувство овладевает мною. Я пишу, как одержимый духом, и заполняю без передышки один лист за другим. Мысли так нахлынули на меня, что я пропускаю массу подробностей, которые я не могу достаточно скоро записать, хотя работаю изо всех сил. Я весь переполнен материалом, и каждое записываемое слово как-будто вкладывается мне в уста.

Долго, очень долго длится это редкое мгновение! Пятнадцать, двадцать исписанных листов лежат у меня на коленях, когда я, наконец. кончил и отложил в сторону карандаш. Если эти бумаги имели ценность, то я спасен! Я соскакиваю с постели и одеваюсь. Становится все светлее; я могу уже разобрать подпись инспектора внизу у моей двери, а у окна уже так светло, что я свободно могу писать. Я тотчас же принимаюсь переписывать мои бумаги начисто.

Удивительный аромат света и красок поднимается от моих фантазий; я останавливаюсь то перед одной, то перед другой фантазией и говорю себе, что это самое лучшее, что я когда-либо читал. Я опьяняюсь от блаженства, надуваюсь от самолюбия и кажусь себе замечательным. Я взвешиваю на руке рукопись и оцениваю ее по первому впечатлению в 5 крон. Ни одному человеку не придет в голову торговаться из-за 5 крон; напротив, и 10 крон были шуточной ценой, если принять во внимание качество содержания,

Я совсем не собираюсь отдать даром такую удивительную работу; насколько я знаю, подобных романов не находили на улице. И я остановился на 10 кронах.

В комнате делалось все светлей; я взглянул вниз на дверь и мог без труда: разобрать тощия, похожия на скелеты, буквы объявления девицы Андерсен о саванах, направо в воротах. Положим, прошло уже некоторое время с тех пор, как пробило 7 часов.

Я поднялся и встал посреди комнаты. Если обдумать это дело, то письмо фру Гундерсен пришло во-время. Собственно говоря, эта была комната не для меня; такия шаблонные зеленые гардины на окнах и так много гвоздей по стенам, чтобы вешать свой гардероб! А эта несчастная качалка в углу, - это какая-то насмешка, а не качалка; можно было до упаду над нею смеяться. Она была черезчур низка для взрослого человека; кроме того, она была такой узкой, что с трудом можно было сойти с нея. Короче говоря, комната не была приноровлена к тому, чтобы заниматься в ней духовной работой, и я не мог дольше терпеть это ни под каким видом! Я уже и так долго терпел, молчал и мирился с этим сараем.

Возбужденный надеждой и радостью и занятый своими замечательными эскизами, которые я каждую минуту вынимал из кармана и перечитывал, я хотел тотчас же приняться за переезд с квартиры. Я вытащил свой узел, - красный платок, в котором было два чистых воротничка и немного смятой газетной бумаги, в которой я принес домой хлеб; свернув одеяло, я сунул в него оставшуюся писчую бумагу.

человека, а бельевая веревка на дворе съежилась от дождя и натянулась между двумя стенами. Все это было мне давно знакомо; я отошел от окна, взял свой узел под мышку, кивнул объявлениям инспектора и девицы Андерсен и открыл дверь.

Вдруг я вспомнил свою хозяйку; ведь я должен был известить ее о своем отъезде, чтобы она видела, что она имеет дело с порядочным человеком. Я письменно поблагодарю ее за те несколько дней, которые я пробыл сверх срока. Уверенность, что я теперь спасен на долгое время, так сильно овладела мною, что я пообещал даже этой женщине 5 крон, когда в следующий раз буду проходить мимо нея; я хотел еще раз ей доказать, какого честного человека она имела у себя в доме.

Записку я оставил на столе.

Еще раз я остановился у двери и обернулся. Какое-то сияющее сознание, что я опять пробился, приводило меня в восторг и вселяло в меня благодарность к Богу и ко всему миру. Я встал на колени у своей постели и громко благодарил Бога за милость, оказанную мне сегодня утром.

Я знал, о, я знал, что это вдохновение! Пережитое и записанное мною было удивительное деяние неба, ответ на мою вчерашнюю мольбу.

- Это Бог! Это Бог! - воскликнул я и плакал от вдохновения над своими собственными словами; порой я останавливался и прислушивался, нет ли кого-нибудь на лестнице. Наконец, я поднялся и пошел, безшумно я спустился по ступеням и незамеченным достиг двери.

Улицы блестели от дождя, выпавшого утром, небо низко нависло над городом, и нигде не мерцал солнечный луч. Который теперь может быть час? По привычке я направился к Ратуше и увидел, что теперь половина девятого. Значит, мне оставалось еще несколько часов; было бы совершенно безполезным притти в редакцию раньше 10, даже 11 часов; так что до тех пор я могу скитаться и думать, как бы мне раздобыть что-нибудь, чтобы позавтракать. Впрочем, сегодня я не боялся, что мне придется голодным лечь спать. Эти времена, слава Богу, прошли! Тяжелое время, скверный сон... Теперь все пойдет хорошо.

Между тем, я тяготился своим зеленым одеялом; не могу же я повсюду показываться с ним! Что обо мне подумают? Я начал думать, где бы я мог оставить его на сохранение. Мне пришло в голову, что я могу пойти к Зелебу и попросить завернуть его в бумагу. Оно имело бы тогда другой вид, и не стыдно было бы нести его. Я вошел в магазин и объяснил, в чем, дело, одному из приказчиков.

Сперва он посмотрел на одеяло, затем на меня; мне показалось, что он презрительно пожал плечами, взяв мой пакет. Это оскорбило меня.

- Тьфу, пропасть! Будьте поосторожней! - воскликнул я. - В нем лежат дорогия стеклянные вазы; пакет этот должен быть отправлен в Смирну.

Это помогло, - помогло удивительно! При каждом движении приказчик извинялся, что он не догадался, какие ценные вещи находятся в одеяле. Когда он кончил упаковку, я поблагодарил его с видом человека, не раз отправлявшого ценные вещи в Смирну; он открыл мне дверь и два раза поклонился, когда я выходил.

Я пошел шататься по Сторторну, старался держаться вблизи женщин, продающих горшки с цветами. Тяжелые, красные розы, лепестки которых как кровь мерцали в сыром утре, делали меня алчным и вводили в искушение украсть одну, и я спросил о цене, чтобы как можно ближе подойти к цветам. Если у меня останутся деньги, я непременно куплю, что бы там ни было; я ведь мог бы кое-что урезать в своем образе жизни.

Было 10 часов, и я поднялся в редакцию. Человек с ножницами копался в кипе старых газет, редактора еще не было. Я отдаю ему свою рукопись, внушаю ему, что это очень важная вещь, и настаиваю, чтобы он лично передал ее редактору, как только тот придет. Позже - днем - я зайду справиться о ней.

- Хорошо! - сказал человек с ножницами и опять принялся за свои газеты. Мне показалось, что он черезчур равнодушно к этому отнесся, но я ничего ему не сказал, кивнул равнодушно и вышел.

Теперь у меня было опять свободное время. Хотя бы погода прояснилась. Была препротивная погода: ни ветру, ни холода; предосторожности ради, дамы открыли свои зонтики, а шапки мужчин имели самый плачевный вид. Я еще раз пошел на рынок и смотрел на розы. Вдруг я почувствовал на своем плече чью-то руку; я оборачиваюсь. Со мной здоровается приятель, по прозвищу "Девица".

- Доброе утро, - ответил я немного вопросительно, чтоб узнать, чего он хочет. Я не любил "Девицу".

Он смотрит с любопытством на мой большой новый пакет и спрашивает:

- Что вы тут несете?

--

Он смотрит на меня и запинается.

- Ну, а как дела? - спрашивает он медленно.

- Против ожидания, хорошо.

-- Есть, значит, теперь у вас занятие?

- Занятие? - возражаю я удивленно, - я же теперь конторщик в большой торговой фирме Кристи.

- Вот как! - говорит он и немного отступает назад. - Боже, как я вам завидую. Смотрите только, чтоб он не оттягал как-нибудь вашего заработка. До свиданья!

Но он тотчас же поворачивается и возвращается; он указывает тросточкой на мой пакет и говорит:

- Я могу вам рекомендовать своего портного; лучшого, чем Исаксен, вы не найдете. Скажите ему только, что это я вас к нему послал.

Это было уже черезчур. И чего он сует свой нос в мои дела. И какое ему дело, какого портного я возьму? Я разсвирепел; вид этого пустого франтоватого человека злил меня, и я довольно грубо напомнил ему о десяти кронах, которые он у меня занял! Еще прежде, чем он ответил, я уже раскаивался в том, что я напомнил ему об этом; я смутился и не мог смотреть ему в глаза; а когда в эту самую минуту мимо проходила какая-то дама, я быстро отступил назад, чтоб пропустить ее, и воспользовался этим обстоятельством, чтобы удалиться.

Где теперь коротать время? С пустыми карманами я не мог итти в кафе, и у меня не было таких знакомых, к которым я мог бы отправиться в такое время дня. Инстинктивно я направился наверх в город, употребил довольно много времени на дорогу от рынка до "Гренце", прочел "Вечернюю почту", только что вывешенную на столбе, прошелся по Карл-Иоганнштрассе, потом повернул обратно к кладбищу, где я нашел уединенное местечко на холме около часовни. Там в тиши я сидел, окутанный сырым воздухом, дремал, мечтал и мерз. А время проходило. Да полно, действительно ли мой фельетон - маленький шедевр вдохновенного искусства? Бог знает, нет ли ошибок в некоторых местах... Если на то пошло, вдруг, ни конце концов, он не будет принят, просто-напросто будет забракован. Может-быть, он очень посредственный или даже в большее отчаяние: я был так уверен, что мой фельетон не лежит сейчас в корзине с бумагами... Уверенность моя была поколеблена, я вскочил и побежал с кладбища.

Внизу в Акерладене я заглянул в окно одного магазина и увидел, что было лишь немного позже двенадцати. Это привело меня еще в большое отчаяние: я был так уверен, что теперь далеко за полдень, а до 4-х часов было бы совершенно безцельно искать редактора. Судьба моего фельетона наполнила меня мрачными предчувствиями; чем больше я об этом думал, тем невероятнее казалось мне, что вот я, - и как вдруг наптсал что-нибудь годное, почти во сне. Разумеется, все это было самообман, и я напрасно все утро мечтал!.. Я быстро прошел по Илфольднейну и вышел в открытое поле, потом свернул в странные узкие переулки мимо лесопилен, забрел в какие-то огороды и наконец вышел на дорогу, терявшуюся вдали.

Но здесь я остановился и решил итти обратно. Я был разгорячен ходьбой и возвращался назад медленно, понуря голову. Я повстречал два воза с сеном; работники лежали плашмя на возах и пели; оба были без шапок, у обоих были круглые беззаботные лица. Я ждал, что они заговорят со мой, бросят мне какое-нибудь замечание или скажут шутку, и, когда я подошел, один из них окликнул меня и спросил, что я несу под мышкой.

- Одеяло, - сказал я.

- Который теперь час? - спросил он.

- Точно я не знаю, приблизительно три, я думаю. Оба разсмеялись и проехали мимо. В эту самую минуту я почувствовал боль от удара хлыстом в ухо, и шляпа была сорвана с головы; молодцы не могли пропустить меня мимо, не сыграв со мной какой-нибудь шутки. Немного оглушенный, я схватился за голову, отыскал свою шляпу и продолжал свой путь. Внизу у Сант-Хансхаутена я встретил человека, от которого узнал, что теперь пятый час.

Пятый час! Было позже четырех! Я зашагал, почти побежал вниз, в город, повернул и поспешно пошел в редакцию. Редактор, может быть, уж был и теперь оставил бюро. Я то шел, то бежал, спотыкался, натыкался на экипажи, обгонял всех прохожих, летел как сумасшедший, чтобы не опоздать. Я бросился в дверь, в четыре прыжка вбежал по лестнице и постучался.

Никакого ответа.

Он ушел! Он ушел, думаю я. Я хватаюсь за ручку двери, - дверь открыта. Я еще раз стучу я вхожу.

- У меня еще не было времени прочесть ваши эскизы.

Я так рад, что он, до крайней мере, не забраковал их, что говорю:

- Нет, милостивый государь, я вполне это понимаю. Да это и не к спеху. Через несколько дней, может быть, или...

- Да, я посмотрю. Впрочем, у меня есть ваш адрес.

Я и забыл объяснить ему, что: у меня не было больше никакого адреса.

Аудиенция кончена, я кланяюсь, отступаю назад и ухожу. Надежда снова пробуждается во мне; еще не все потеряно, напротив, все еще впереди. И мой мозг представлял себе большой небесный совет, на котором было решено, что я должен заработать 10 крон за свой фельетон...

Если бы у меня было какое-нибудь пристанище на эту ночь! Я начинаю размышлять, куда бы я мог забраться, я этот вопрос так поглощает меня, что я останавливаюсь посреди улицы, я забываю совсем, где я, я стою, как одинокий маяк среди моря, в то время, как волны вокруг бьются и шумят. Газетчик предлагает мне "Викинга". Какой он смешной, какой смешной! Я поднимаю голову и вздрагиваю - я опят стою перед магазином Земба.

Я быстро поворачиваюсь, закрываю пакет, как могу, и спешу вниз до Церковной улице, смущенный и испуганный, что кто-нибудь мог меня увидеть через окно. Я прохожу мимо Нигербретиа к театру, огибаю его и иду вдоль крепости вниз, к озеру. Здесь отыскиваю себе скамейку и снова начинаю раздумывать.

Где же мне найти убежище на ночь? Неужели ингде не было такой норы, куда я мог бы забраться и спрятаться до утра? Гордость мешала мне вернуться в свою прежнюю квартиру; мне даже не могло прийти в голову. взять обратно свое слово, я оттолкнул с возмущением эту мысль от себя, и мысленно улыбнулся маленькой красной качалке. По ассоциации идей, я очутился вдруг в комнате на Хегдехангене, в которой я когда-то жил; на столе я увидел блюдо с толстыми бутербродами, изменившими свой вид и превратившимися в бифштексы, соблазнительные бифштексы... белоснежная салфетка, масса хлеба, серебряный прибор. Затем открылась дверь: вошла моя хозяйка и предложила мне еще чаю...

Самообман и глупые мечты! Я говорил себе, что, если я теперь что-нибудь съем, в моей голове опять все перепутается, лихорадка овладеет моим мозгом, и мне опят придется бороться с сумасшедшими фантазиями. Я не мог переносит никакой пищи, - такой уж я был, это была моя особенность, странность с моей стороны.

Но может быть до вечера я еще и найду где-нибудь убежище. Это было не к спеху; в худшем случае, я мог бы отыскать себе место в лесу, все окрестности города были к моим услугам, ночи еще не очень холодные.

Передо мной разстилалось море в грузном покое. Корабли и широконосые, неуклюжие паромы бороздили свинцовую поверхность, резали полосы направо и налево; дым пароходов валил тяжелыми клубами. Стук машин глухо разносился в сыром воздухе.

Ни солнца, ни ветра; деревья были мокрые, а скамейка, на которой я сидел, холодная и скользкая. Время проходило, а я все продолжал мечтать, спина моя совсем похолодела; вскоре я заметил, что глаза мои закрылись. И я оставил их закрытыми...

Когда я проснулся, вокруг меня было совсем темно; оглушенный и иззябший, я схватил свой сверток и начал бежать. Я шел все быстрей и быстрей, чтобы согреться, потирал руки, растирал колени, потерявшия всякую способность ощущения, и поднялся к пожарной части. Было девять часов, - я проспал несколько часов.

Что мне теперь предпринять! Куда-нибудь нужно же мне деваться. Я стою и смотрю наверх, на пожарную каланчу, и размышляю, не удастся ли мне проникнуть в коридор, улучить минуту, когда стража повернется ко мне спиной. Я поднимаюсь наверх и хочу завязать разговор с часовым; он делает мне на караул и ждет, что я ему скажу. Этот приподнятый топор, обращенный ко мне лезвеем, как будто пронизывает мои нервы холодным ударом; я немею от ужаса перед этим вооруженным человеком и невольно делаю шаг назад. Я ничего не говорю, но отхожу от него; чтобы соблюсти приличие, я провожу рукой по лбу, как будто что-то забыл. Очутившись внизу на тротуаре, я чувствую себя свободным, как будто только что избавился от страшной опасности. Я пошел скорее.

Мне было холодно и голодно, на душе у меня было как-то нехорошо. И я побежал по улице Карла Иоганна, ругаясь вслух и нисколько не безпокоясь о том, что меня все слышали. Внизу у здания Стортинга, как раз у первого льва, по какой-то ассоциации мыслей мне; вспомнился один художник, которого я как-то раз спас от пощечины в Тиволи и после этого раза два я посетил его. Я прищелкнул пальцами, спустился по Торденскольдгаде и, отыскавши дверь с надписью "Захарий Гартель", постучался.

Он сам открыл мне; от него пахло пивом и табаком до противности.

- Добрый вечер! - сказал я.

смотреть при дневном освещении. Смотреть ее теперь нельзя.

- Но все-таки покажите мне ее, - сказал я. Собственно говоря, я совсем не знал, о какой картине идет речь.

- Сейчас невозможно, - возразил он, - все кажется желтым. И потом вот еще что. - Он наклонился ко мне и шепотом сказал: - У меня сегодня вечером одна женщина, так что это неудобно.

- Ну да, если так, об этом не может быть и речи.

Я пожелал покойной ночи и вышел.

Значит, другого исхода не было, как только поискать себе местечко в лесу. Если бы только земля не была так ужасно сыра. Я потрогал свое одеяло и начал свыкаться с той мыслью, что мне придется ночевать на открытом воздухе. Я так много мучился с городскими квартирами, я так от всего этого устал, что для меня было наслаждением покориться судьбе и прекратить безцельную беготню по улицам, без единой мысли в голове.

Я пошел в университетским часам, увидел, что было уже 10 часов, и снова вернулся во внутренний город. На Хегдехангене я останавливался перед некоторыми гастрономическими магазинами, в окнах которых были выставлены съестные припасы. Подле круглого французского хлеба лежала и спала кошка, около нея стоял горшок с салом и несколько стаканов с кашей. Я постоял некоторое время, разсматривал еду, но вспомнил, что у меня нет, на что купит ее, и пошел прочь. Я шел медленно, шаг за шагом, пока не добрался до городского букового леса.

Здесь я сошел с дороги и присел, чтобы отдохнуть. Затем я стал разыскивать удобное для ночлега место; я собрал немного вереску и и можжевельнику и приготовил себе ложе на пригорке,где было более или менее сухо; затем я открыл свой сверток и достал одеяло. Я чувствовал себя усталым и разбитым от долгого пути и потому тотчас же улегся спать, но долго ворочался с боку на бок, располагаясь поудобнее; ухо все еще болело, оно опухло от удара, и я не мог на нем лежать. Сапоги я снял и положил под голову, прикрыв их бумагой от Земба.

Величавое настроение мрака царило вокруг меня; все было тихо; но наверху в вышине раздавалась вечная песня, веяние ветра, далекий, беззвучный, неумолкающий шум. Я так долго прислушивался к этому нескончаемому, болезненному вздоху, что трепет овладел мной... То были, может быть, симфонии катящихся надо мною миров, гармония сфер.

- К чорту! - воскликнул я и громко разсмеялся, чтобы придать себе храбрости. - Это не что иное, как совы.

И я вставал и снова ложился, надевал сапоги и ходил взад и вперед в темноте, боролся и мучился в страхе и досаде до самого разсвета, когда, наконец, заснул.

* * *

Было уже совсем светло, когда я раскрыл глаза; мне казалось, что скоро полдень; я надел сапоги, свернул одеяло и пошел обратно в город. И сегодня опять не было солнца, я мерз, как собака, ноги мои совсем окоченели, а глаза слезились, как будто перестали переносить дневной свет.

Было 3 часа. Голод начинал давать себя знать; я совсем изнемог, по временам меня тошнило. Я повернул к паровой столовой, прочел вывешенное меню, пожал плечами, как будто вовсе не ел солонины; а оттуда я пошел вниз на железнодорожную площадь.

странная перемена. Мне казалось, будто внутри меня что-то сдвинулось, или порвалось какая-то ткань в моем мозгу. Я глотал воздух и продолжал сидеть. Я был в полном сознании, потому что я ясно чувствовал боль в ухе и, когда мимо меня прошел какой-то знакомый, я тотчас же встал и поклонился ему.

Что это еще за мучительное чувство, присоединившееся к всем другим?.. Было ли это следствием того, что я спал на холодной земле? Или причиной этому было то, что я еще не завтракал... Собственно говоря, так жить совершенно безсмысленно, клянусь Христом! Я не понимаю, чем я заслужил это преследование судьбы. Вдруг мне пришло в голову, что я могу сделаться мошенником и отправиться с одеялом в погребок "дяденьки". Я могу заложить его за крону и за эту цену получить три роскошных обеда, а потом продержусь как-нибудь на воде, пока подыщется что-нибудь, а Гансу Паули придется что-нибудь выдумать. Я уже был на дороге к лавочке, но остановился перед входом, нерешительно покачал головой и повернул назад.

Чем больше я удалялся, тем радостнее становилось у меня на душе, что я вышел победителем из этого тяжелого испытания.

Сознание, что я еще могу быть чистым и честным, вскружило мне голову, дало мне удивительное удовлетворение; у меня есть характер, я светлый маяк среди житейского моря, вокруг которого носятся лишь одни обломки кораблей.

Впрочем, у меня и не было этого серьезного намерения, мне даже не приходило это в голову; нельзя же быть ответственным за отрывочно мелькающия мысли, в особенности: когда так ужасно болит голова, и когда так устал из-за одеяла, принадлежащого чужому человеку.

Со временем наверно будет какой-нибудь выход! Оставался еще вот этот купец на Гренландсгаде. Разве я забегал к нему каждый час с тех пор, как послал ему, свое прошение?

Я даже ни разу не был лично у него. Это было бы, пожалуй, не лишней попыткой; может быт, на этот раз счастье будет ко мне благосклонным; иногда оно имеет свои скрытые пути. Итак, я направился в Гренландстаде.

Последнее потрясение разслабило меня; я шел очень медленно я раздумывал о том, что я скажу купцу. Может быт, это очень добрая душа: если он в хорошем настроении, он, может-быть, даст мне крону вперед за мою работу без того, чтобы я попросил его об этом; у этих людей бывают иногда превосходные фантазии.

Я шмыгнул под ворота и зачернил дегтем свои панталоны, чтобы иметь более аккуратный вид; затем я положил свое одеяло в темный уголок за какой-то ящик, прошел улицу и вошел в маленькую лавочку.

- Я хотел бы поговорить с господином Кристи, - сказал я.

- Это я сам, - возразил мне человек.

- Меня зовут так-то я так-то: Я позволил себе послать вам свое прошение; я не знаю, увенчалось ли оно успехом.

Он несколько раз повторил мое имя и потом начал смеяться.

письмо из кармана.

- Вот, пожалуйста, взгляните, сударь мой, как вы обращаетесь с числами. Вы пометили ваше письмо 1848-м годом. - И человек смеялся во все горло.

- Но это не совсем так, - сказал я, озадаченный, - это разсеянность, невнимание, с этим я могу согласиться.

- Ну, вот видите, а я должен иметь человека, который не ошибается в цыфрах, - сказал он. - Мне очень жаль. Ваш почерк такой ясный, и ваше письмо мне в общем понравилось...

- Мне очень жаль, - сказал я тогда, - мне ужасно жаль; но ведь это никогда больше не повторится, а эта маленькая описка не может, конечно, меня сделать совершенно негодным к ведению счетоводных книг.

- Я этого и не говорю, - отвечал он, - но у меня перебывало столько народу, что я тотчас же решил взять другого человека.

- Место, значит, занято? - спросил я.

- Да.

- Боже мой, значит, здесь ничем нельзя помочь!

- Прощайте, - сказал я.

Теперь мною овладел зверский, грубый гнев. Я взял свой сверток из-под ворот, стиснул зубы, толкал мирных людей на тротуаре и не извинялся. Когда какой-то господин остановился и немного резко сделал мне замечание за мое поведение, я обернулся, крикнул ему несколько безсмысленных слов в лицо, показал ему сжатые кулаки и отошел дальше; какая-то слепая ярость, которую я не мог сдержать, овладела мной. Он позвал полицейского, а я ничего лучшого не желал, как только того, чтобы мне попался в руки полицейский. Намеренно я пошел медленно, чтобы он мог меня догнать; но он не шел. Ну, разве был какой-нибудь смысл в том, что меня во всем преследуют неудачи? И зачем я написал 1848 год? Каикое мне дело до этого проклятого числа! А теперь я должен голодать, так что все мои внутренности свиваются как черви, и нет никакой надежды, что я что-нибудь получу сегодня. Чем позже становилось, тем больше я чувствовал себя и физически и нравственно пустым, с каждым днем я пускался на все менее честные поступки. Я лгал, не краснея, обманывал людей, не платя за квартиру, и боролся даже с низким желанием заложить одеяло чужого человека, - и все это без всякого раскаяния, без всякого укора совести. Моя нравственность падала все ниже, черные грибки разрастались все больше и больше. А там наверху сидел Бог, следил за мной и видел, как мое падение шло по всем правилам искусства, равномерно и медленно, не сбиваясь с такта. А там в пропасти, в аду суетились черти и злились, что это так долго длится, что я не совершаю большого преступления, непростительного греха, за который Бог в Своей справедливости ввергнет меня в ад...

Я шел все быстрее и быстрее, потом вдруг повернул налево и, разгоряченный и разгневанный, попал в ярко освещенный, декорированный подъезд. Я не остановился, ни на минутку не остановился, а между тем своеобразное убранство входа тотчас же запечатлелось в моем сознании, всякая мелочь на дверях, декорация, украшения, когда я взбегал по лестнице. Во втором этаже я с силой дернул за звонок. Почему я остановился именно во втором этаже? И почему я схватился именно за этот колокольчик, самый далекий от лестницы.

- Нет, сегодня у нас ничего нет. - И при этом она сделала вид, что хочет закрыть дверь.

Зачем я допустил нечто подобное? Она считала меня за нищого; и вдруг я сразу как-то охладел и сделался спокойным. Я снял шляпу, низко поклонился и, как будто я не разслышал её слов, сказал в высшей степени вежливо:

- Простите, фрэкэн, что я так сильно позвонил, но я не знал звонка. Здесь живет господин, искавший через газету человека, который мог бы возить его повозку.

- Нет, - сказала она, наконец, - нет, здесь нет никакого больного господина.

- Нет? Пожилой господин, ездит 2 часа ежедневно, за час 40 ёр?

- Нет.

-- В таком случае еще раз прощу извинить меня, - сказал я. - Это, может быть, в первом этаже; хотел воспользоваться случаем, чтобы рекомендовать человека, которого я знаю и которым я интересуюсь; мое имя Ведель-Ярлеберг.

Ко мне вернулся мой покой, голова была совершенно ясной. Слова дамы, что она ничего не может мне сегодня дать, подействовали на меня как холодный душ. До чего дошло! Каждый встречный может мысленно указать на меня и сказать: "Вот идет нищий, один из тех, которым дают поест с черного хода".

На Мёллергаде я остановился перед каким-то домом и начал вдыхать в себя свежий запах мяса, которое там жарилось. Рука моя была уж на звонке, и я хотел войти без всяких дальнейших разсуждений, но я одумался во-время и пошел. Дойдя до Стортор, я начал искать местечко, где бы можно отдохнуть, но все скамейки были заняты, и напрасно я обошел всю Церковь кругом - не было ни одного места, где бы я мог сесть. "Ну, разумеется, - сказал я мрачно сам себе! - Разумеется, разумеется!" И опять продолжал свой путь. На базарной площади я обошел колодезь, сделал глоток воды, пошел дальше, еле передвигая ноги, подолгу останавливался перед каждым магазинным окном и смотрел вслед каждому экипажу, проезжавшему мимо меня. Голова горела, в висках начало сильно стучать. Вода, которую я выпил, очень нехорошо подействовала на меня: меня тошнило. Таким образом я дошел до кладбища. Я сел, уперся локтями о колени и закрыл голову руками. В этом согнутом положении я почувствовал себя лучше - не было больше этого терзания в груди.

На большой гранитной плите около меня лежал каменьщик и гравировал надпись. На нем были синие очки, и он напомнил мне вдруг одного знакомого, которого я чуть было не забыл. Этот человек служил в банке, и я встретил его недавно в кафэ.

Если бы я мог заглушит в себе всякий стыд и обратиться к нему! Сказать ему прямо всю правду, что мне в данную минуту приходится очень плохо, что мне прямо трудно поддерживать жизнь! Я мог бы дать ему свою абонементную книжку... Чорт возьми, мою абонементную книжку! Там билетов на целую крону. И я нервно хватаюсь за это сокровище. Не найдя её, я вскакиваю. Холодный пот выступил у меня от страха. Я нахожу ее наконец на дне своего кармана, вместе с другими, чистыми и исписанными, не имеющими цены бумагами. Я пересчитываю несколько раз эти 6 билетов вдоль и поперек. Зачем они мне? Разве не может мне притти в голову каприз отпустить себе бороду? Таким образом я могу получить белую серебряную полукрону! В шест часов закрывается банк; между семью и восемью мне нужно будет подкараулить моего человека около ресторана.

молодому человеку, служащему в банке! Может быть, у него карманы были набиты абонементными книжками и гораздо более чистыми и красивыми, чем мои. Я начал искать в своих карманах что-нибудь другое, что я мог бы к этому присоединить, но я ничего не нашел. Если бы я мог предложить ему свой галстук! Я очень хорошо мог бы обойтись и без него, если застегнут пиджак доверху; мне все равно приходится это делать, так как у меня нет больше жилета. Я развязал галстук, широкий шарф, закрывавший всю мою грудь, заботливо вычистил его и завернул вместе с билетами для бритья в кусочек белой писчей бумаги. Затем я оставил кладбище и направился к ресторану.

На Ратуше было 7 часов. Я начал ходить около ресторанов, ходил мимо железной решотки и пристально смотрел на всех, кто входил или выходил из дверей. Наконец, около 8 часов я увидел молодого человека; свежий, элегантный, он шел по улице и направлялся к ресторанам. Сердце забилось, как маленькая птичка, в груди. Увидя его и не кланяясь, я набросился на него.

- Полкроны, старый друг! - сказал я нахально. - Вот вам и залог. - И при этом я сунул ему в руку маленький сверток.

- У меня нет - сказал он. - Клянусь Богом, у меня нет. - И, говоря это, он вывернул передо мной свой кошелек. - Вчера я шатался и все спустил: верьте мне, у меня ничего нет.

- Нет, милый мой, я вполне вам верю! - возразил я. - Я верил ему на слово. У него не было основания лгать из-за такого пустяка; мне даже показалось, что глаза его сделались влажными, когда он рылся в своих карманах и ничего не мог найти. Я отошел. - Извините меня, - сказал я, - я нахожусь в данную минуту в некотором затруднении.

- Оставьте его себе, оставьте! - отвечал я. - Я дарю это вам! Это пустяк, ничего; почти все, чем я владею здесь на земле! - И я был тронуть своими собственными словами; они звучали так безутешно в этот сумеречный вечер, и я начал плакать...

Ветер усиливался, облака дико мчались, и с усиливающейся темнотой становилось все холоднее. Я шел по улице и все плакал; я чувствовал жалость к самому себе; и повторял, не переставая, несколько слов, вызывавших новый поток слез: Боже, мне так тяжело! Боже, мне так тяжело!

Час прошел. Он прошел медленно и тяжело. Я пробыл некоторое время на Торгаде. Я сидел на лестнице и прятался в сени, когда кто-нибудь проходил мимо. Я смотрел пристально, без одной мысли в голове, на ярко освещенные магазины, где было столько товаров и людей с деньгами; наконец, я нашел уединенный уголок за складом досок между церковью и базаром.

ходить вокруг церкви. Мне не приходится много разбирать. Потом я облокотился и впал в дремоту.

Шум вокруг меня понемногу затихал, магазины закрывались; все реже раздавались шаги прохожих, и понемногу потухали огни во всех окнах...

Я открыл глаза и увидел перед собой какую-то фигуру. По блестящим пуговицам я узнал полицейского, но лица его я не мог разглядеть.

- Добрый вечер! - сказал он.

- Добрый вечер! - ответил я и почувствовал страх. Смущенно я встал. Он стоял неподвижно передо мной.

По привычке, не размышляя долго, я назвал свой прежний адрес, маленькую мансарду, которую я покинул.

Он все еще продолжал стоять.

- Разве я делаю что-нибудь противозаконное? - спросил я боязливо.

- Нет, ничего подобного, возразил он. - Но вам лучше было бы пойти домой, здесь лежать черезчур холодно.

Я пожелал ему покойной ночи и инстинктивно пошел по дороге к прежнему жилищу. Если быть осторожным, можно добраться до верху, и никто не увидит; всех в общем было восемь ступеней, и только две верхния ступени скрипели.

Перед дверью я снял сапоги и начал подниматься. Везде тишина; во втором этаже можно было разслышать тик-тиканье часов и голос плачущого ребенка; потом больше ничего. Я нашел свою дверь, приподнял ее немного за углы и открыл, по обыкновению, без ключа, вошел в комнату и закрыл ее безшумно за собой.

Все было по прежнему, так, как я оставил: гардины на окнах были отдернуты, и кровать стояла пустой; на столе мерцало что-то белое, вероятно, моя записка к хозяйке; она, значит, не была здесь наверху с тех пор, как я ушел. Я провел рукой по белому пятну и ощупал к своему удивлению письмо. Письмо? Я подношу его к окну, разбираю, насколько это возможно в темноте, плохо написанные буквы и узнаю, наконец, мое собственное имя. "Ага! - подумал я, - ответ от хозяйки, запрещение входить в комнату, если мне вздумается когда-нибудь вернуться".

И медленно, очень медленно я оставляю опять комнату, несу сапоги в одной руке, письмо в другой, а одеяло под мышкой. Я стараюсь ступать как можно легче, стискиваю зубы на скрипучих ступенях, благополучно спускаюсь по лестнице и стою опять в дверях.

Наконец, я встаю и иду.

На улице светится желтый свет газового фонаря; я подхожу к фонарю, упираю свой сверток о столб и открываю письмо, - и все это в высшей степени медленно.

Вдруг будто световой поток залил мою грудь, - я слышу, как я издаю легкий крик, безсмысленное восклицание радости: письмо было от редактора, мой фельетон был принят и уже сдан в типографию. Несколько маленьких изменений... несколько описок... написано с большим талантом... Завтра будет напечатано... 10 крон.

Я смеялся и плакал, побежал большими шагами вниз по улице, остановился, упал на колени и начал горячо молиться. А часы бежали.

 



ОглавлениеСледующая страница