Голод.
ЧАСТЬ IV.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Гамсун К., год: 1890
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Голод. ЧАСТЬ IV. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавление

ЧАСТЬ IV.

Пришла зима, ужасная сырая зима, почти без снега, туманная, мрачная, вечная ночь без одного движения ветерка в продолжение целой долгой недели. На улицах целый день горел газ. И все-таки прохожие в тумане наталкивались друг на друга. Все звуки, звон колоколов, шум извозчиков, человеческие голоса, конский топот - все, все дрожало в густом воздухе надтреснутыми звуками, в туманном, всюду проникавшем и удушливом воздухе. Неделя шла за неделей, а погода не менялась.

Я все попрежнему был на родине.

Все сильнее цеплялся я за эту гостиницу "ночлег для приезжих", где для меня находились приют и пища. Деньги мои давно все уже вышли, но я продолжал там оставаться, как-будто имел на то законное право. Хозяйка мне ничего пока еще не говорила. Меня однако мучила невозможность платить ей. Так прошли три недели.

Вот уже несколько дней, как я принимаюсь за свое писательство, но мне не удается воспроизвести ничего, что удовлетворило бы меня; мне больше не везло, хотя я попрежнему; был прилежен и садился за работу несколько раз в продолжение дня; что бы я ни начинал, ничего не удавалось; счастье было далеко, и я напрасно старался

В комнате второго этажа, в лучшей комнате, я сидел и делал эти попытки. С первого вечера, когда я заплатил наличными деньгами, меня оставили в этой комнате и никто мне не мешал. Я все время питал надежду, что я, наконец, напишу статью на ту или другую тему и заплачу за комнату и за стол; вот почему я работал так усердно. Я начал аллегорическое повествование о пожаре в книжном магазине, которое должно было отличаться особенной глубиной мысли и особенно понравиться "Командору". Должен же узнать наконец "Командор", что он помог на этот раз действительно талантливому человеку. Я не сомневаюсь, что он в этом убедится; нужно только подождать вдохновения! И почему не притти вдохновению? Почему ему не притти в самом скором времени? Я ни в чем не чувствовал недостатка; я каждый день, получал немного поесть от моей хозяйки, утром и вечером пару бутербродов, и моя нервность почти исчезла, мне уже не зачем было обертывать руки в тряпки, когда я писал, и я даже мог смотре;ть со своего второго этажа на улицу без головокружения.

Во всяком случае, мне было гораздо лучше, и я удивлялся, что до сих пор не мог кончить свою аллегорию. Я не понимал, почему не клеилась работа.

В один прекрасный день я понял, наконец, я убедился, насколько я слаб, как лениво и плохо работает мой мозг. В этот день ко мне пришла хозяйка со счетом и попросила проверить его; где-то вкралась ошибка, так как по книгам выходит иначе, но она не может посчитаться, где именно.

Я сел и начал считать. Хозяйка села напротив и глядела на меня в упор. Я сложил эти двадцать цифр сверху вниз и нашел итог верным, потом снизу вверх и пришел к тому же самому результату. Я посмотрел на женщину; она сидела возле меня и ждала моего решения. В эту самую минуту я заметил, что она беременна.

Это не избегло моего внимания, хотя я ее вовсе не разглядывал.

- Итог верен,-- сказал я.

- Нет, проверьте еще раз,-- ответила она.-- Не может быть, чтобы выходило так много: тут, наверное, ошибка!

Я просмотрел еще раз все цифры: два хлеба по 25, ламповое стекло 18, мыло 20, масло 32... простейший счет из мелочной лавочки, проверить который не представляет ни малейших затруднений. Я старался найти ошибку, о которой говорила женщина, но я не находил её. Повозившись еще несколько минут с этим счетом, я почувствовал, что у меня в голове все пошло вверх дном; я уже больше не мог отличить кредита от дебета, и все смешалось. В особенности сбивали меня следующия цифры: 5/16 фунта сыра по 16. Ум мой окончательно отказывался работать; я тупо смотрел на этот сыр и не мог разобраться.-- Чорт знает, как здесь все перепутано!-- воскликнул я в отчаянии.-- Посмотрите, здесь написано 3 5/16 сыра. Ха-ха-ха! Слыханное ли это дело. Взгляните сами.

- Да,-- сказала женщина. - Они всегда так пишут. Это - зеленый сыр? Ну да, так и есть! 5/16 это значит десять лотов.

Я снова попробовал приняться за этот счет, который месяца два тому назад я мог бы проверит в две минуты: я потел, напрягал все свои силы над загадочными цифрами, мигал глазами, как-будто изучал это дело, но ничего не вышло. Эти десять лотов сыра доканали меня; мне казалось, что в моем мозгу что-то лопнуло.

Но, чтобы произнести впечатление, будто я занят счетом, я шевелил губами, бормотал цифры, проводил пальцем вниз до самого итога. Женщина сидела и ждала. Наконец, я сказал:

- Я еще раз посмотрел все с начала до конца и не нашел никакой ошибки.

- Нет?-- спросила хозяйка, в самом деле?

Я заметил, что она мне не верит. И сейчас же мне почудилось в тоне её голоса какая-то небрежность, равнодушный тон, которого я не замечал в ней раньше. Она сказала, что я, может-быть, не привык считать 16-ми долями, что она обратится к лицам более опытным в этом деле. Все это было сказано не с целью уколоть меня или осрамить, а серьезным и задумчивым тоном. Дойдя до двери, она сказала, не оборачиваясь:

- Извините, что я вас потревожила.

Она ушла.

Но вскоре дверь открылась, и хозяйка опять вошла, она, вероятно, не успела дойти до порога, как уже вернулась.

- Не забыт бы мне: вы не сердитесь на меня, но мне с вас нужно кое-что получит, - сказала она.-- Вчера исполнилось 3 недели со времени вашего приезда. Да, так оно и будет. Знаете, не легко перебиваться с таким большим семейством, и я не могу держат своих постояльцев в кредит, к сожалению...

Я перебил ее.

- Я работаю над статьей, о которой говорил вам уже раньше,-- сказал я,-- и как только она будет окончена, вы получите ваши деньги. Вы можете быть совершенно спокойны.

- Да, но статья ваша никогда не будет окончена.

- Вы думаете? Может-быть завтра же найдет на меня вдохновение или сегодня ночью; в этом нет ничего невозможного и тогда в четверть часа статья будет окончена. Видите ли, у меня совсем особого рода работа, не похожая на всякую другую, я не могу сесть и работать известное количество времени; я должен выждать минуту! Никто же не знает ни дня, ни часа, когда найдет вдохновение, это придет своим чередом.

Хозяйка ушла, но её доверие ко мне было, очевидно, поколеблено.

Оставшись один, я вскочил и вцепился от отчаяния себе в волосы. Нет для меня больше спасения, нет! Мозг мой объявил себя банкротом! Неужели я уже совсем идиот и не могу высчитать стоимости маленького кусочка сыра? Но сошел ли я окончательно с ума? А между тем, среди всех этих усилий со счетом разве я не сделал наблюдения, несомненного, как день, что моя хозяйка беременна?

У меня не было случая узнать это, никто мне об этом не рассказывал, да мне и в голову не приходило, но, взглянув, я тотчас же сообразил, да еще в какую минуту,-- когда я высчитывал шестнадцатые доли. Как это объяснить?

Я подошел к окну и посмотрел на улицу, оно выходило на Фогмансгаде. Внизу на мостовой играли грязные, оборванные ребятишки; они перебрасывались пустой бутылкой и ревели благим матом. Телега с домашним скарбом проехала мимо них; это, вероятно, переезжающее с чердака на чердак семейства. Я это тотчас же сообразил. На телеге лежала мебель, источенная червями: кровати, комоды и красные стулья на трех ножках; рогожи, железный хлам, оловянная посуда. Наверху, на возу, сидела девочка, еще совсем ребенок, очень некрасивое существо с отмороженным носом, и крепко держалась маленькими синими ручками, чтобы не упасть.

Она сидела на ужасных, мокрых детских тюфяках и смотрела вниз на ребят; перебрасывающихся бутылкой...

Стоя и наблюдая из окна, я слышал также, как кухарка моей хозяйки пела в соседней кухне; я знал мелодию, которую она пела, и я прислушивался, верно ли она поет. И я говорил себе, что идиот не может делать всего этого; слава Богу, я не был безумнее любого смертного.

Я увидел, что двое из ребят на улице ссорятся, два маленьких мальчика, один из них хозяйский. Я открыл окно, чтобы услышать, что они говорят друг другу, и тотчас же под моим окном собралась целая куча детей; они смотрят на меня с просящим видом. Чего они хотят? Чтобы им что-нибудь бросили? Сухих цветов, костей, окурков или что-нибудь, с чем они могли бы поиграть. У них посиневшия от холода лица и бесконечно умоляющий взгляд. Тем временем маленькие враги продолжают перебраниваться. Слова, подобные большим мокрым чудовищам, вылетают из этих детских уст; ужасные ругательства, подслушанные внизу в гавани у уличных девок и пьяных матросов. Оба так заняты этим, что не замечают хозяйки, выбежавшей посмотреть, в чем дело.

- Да,-- объявляет сын,-- он схватил меня за горло, так что я чуть было не задохся! - и он тут же оборачивается к маленькому злодю, сердито оскалившему на него зубы, и продолжает ругаться:

- Чорт бы тебя побрал, халдейский петух! Такой паршивый хватает за горло людей! Чорт меня побери, или я тебя...

Мать, беременная женщина, занимающая чуть не всю улицу, берет девятилетняго мальчика за руку и хочет отвести его: Шш! - закрой свою глотку! Мог бы иначе ругаться, у тебя такия слова, как-будто ты целые годы проводил в кабаке. Марш домой!

- Не пойду.

- Нет, пойдешь!

- Нет, не пойду!

Я стою у окна и вижу, что женщина начинает свирепеть. Эта отвратительная сцена волнует меня, я не могу, дольше выносить её и зову мальчика к себе наверх. Я дважды зову, чтобы положить конец этой сцене. Последний раз я кричу так громко, что хозяйка, пораженная, поворачивает ко мне голову. Она, тотчас же овладевает собой, дерзко и вместе с тем смущенно смотрит на меня, и затем обращается к сыну с замечанием. Она говорит так громко, что я слышу.

- Стыдись! Люди видят, какой ты гадкий.

Из всего, что я наблюдал, ни одна подробность не избегла моего внимания. Мое внимание отличалось замечательной проницательностью; я тщательно воспроизводил каждую мелочь. Не может быть, чтобы мой разум был не в порядке. И что это значит: не быть в порядке?

- Послушай, знаешь что,-- сказал я вдруг,-- ты уже достаточно много занимаешься своим разсудком и в этом отношении наделал себе много хлопот. Довольно дурачиться! Разве это признак сумасшествия, когда замечаешь и воспринимаешь все явления? Ведь это, наконец, просто смешно; действительно, это достойно смеха, я ясно вижу, что это может произойти с каждым человеком. Самые простые вещи иногда бывает трудно сообразить. Но это еще ровно ничего не значит; просто случайность. Еще немножко, и я бы высмеял тебя.

Этот счет из мелочной лавочки, эти скверные 5/16 гадкого дешевого сыра,-- ха-ха, сыра с перцем и гвоздикой, за которым посылают даже малых ребят. Этот счет мог бы сбить с толку каждого. Уже от одного запаха этого сыра может закружиться голова. И я начал смеяться над зеленым сыром. Нет, если бы мне дали подсчитать 5/16 хорошого сливочного масла, это совсем другое дело.

Я лихорадочно разсмеялся над моей выдумкой и нашел, что это очень смешно. Да, у меня все в порядке. Я чувствую себя совсем хорошо. Я - светлая голова. Слава Богу, у меня все как следует.

Веселость моя росла по мере того, как я ходил по комнате и говорил с собой; я громко смеялся и чувствовал себя очень довольным. Мне нужно воспользоваться этим светлым мгновением, этой минутой беззаботного восторга. Я сел за стол и принялся опять за свою аллегорию. Дело пошло на лад, как уже давно не шло; правда, не особенно быстро, но тем немногим, что я написал, я был доволен. Без устали я проработал целый час.

глубокую мысль, что это горят не книги, а мозги, человеческие мозги, что это своего рода Варфоломеева ночь.

Вдруг дверь быстро отворилась и вошла. моя хозяйка...

Она даже не остановилась у дверей, а вышла на середину комнаты.

Я испустил короткий хриплый крик, мне казалось, что мне нанесли удар.

- Что? - спросила она,-- вы, кажется, что-то сказали? Только что явился приезжий и нам нужна эта комната. Вы можете переночевать у нас внизу; да, у вас должна быть своя постель, - и, не дожидаясь моего ответа, она начала без всяких разсуждений сгребать мои бумаги со стола и приводить все в порядок.

Мое веселое настроение как рукой сняло, меня разбирало зло, отчаяние, я встал. Я предоставил ей убрать стол и ничего не говорил; ни слова. Она сунула мне мои бумаги в руки.

Мне ничего другого не оставалось, как только оставить комнату.

Итак, пропал и этот драгоценный миг. Нового постояльца я уже встретил на лестнице, это был молодой человек с большим синим якорем на рукаве; за ним шел носильщик с чемоданом на плече. Очевидно, он моряк, значит случайный постоялец на одну ночь; вряд ли ему надолго понадобится моя комната.

Может-быть, завтра же, когда он уедет, ко мне вернется мое счастливое настроение и я окончу свою аллегорию, а пока нужно покориться судьбе.

Я еще ни разу не был в квартире моих хозяев, в этой единственной комнате, в которой они жили все вместе, муж, жена, тесть и четверо детей. Кухарка была в кухне, где она также и спала; с отвращением я подошел в двери и постучал; никто мне не ответил, но в комнате слышны были голоса.

Муж не сказал ни слова, когда я вошел, он даже не ответил на мой поклон; он взглянул на меня так равнодушно, как-будто я вовсе не касаюсь его. Он играл в карты с человеком, которого я видел как-то на пристани, это был носильщик, по прозвищу "Стекло". На кровати лежал маленький ребенок и болтал сам с собой. А на нарах сидел старик, отец хозяйки, опустив голову на руки, как-будто у него болит грудь или живот. Волосы у него были совсем белые. В своей позе он походил на пресмыкающееся, насторожившее уши.

- Мне приходится, к сожалению, попросит у вас приюта на эту ночь,-- сказал я мужу.

- Моя жена вам так сказала?-- спросил он.

- Да, мою комнату занял другой приезжий.

На это муж мне ничего не возразил и снова занялся своими картами.

Этот человек сидел изо дня в день и играл в карты с первым встречным, входившим к ним в комнату, играл без всякой ставки, только чтобы провести время и что-нибудь иметь в руках. Он более ничего не делал, шевелился постольку, поскольку дозволяли его ленивые члены, в то время как его жена бегала взад и вперед по лестницам, хлопотала по хозяйству и делала все, чтобы только залучить к себе постояльцев. Она поддерживала знакомство с носильщиками и артельщиками, платила им определенное вознаграждение за каждого доставленного ей постояльца, порой также давала и им приют на ночь. На этот раз, очевидно, моряка доставил ей "Стекло".

Вошли двое детей, маленькия девочки с худыми, покрытыми веснушками лицами; на них были поистине жалкия платья. Вскоре за ними вошла и хозяйка. Я спросил ее, куда она меня поместит на ночь, и она ответила мне коротко, что я могу лечь или в этой комнате или в передней, на нарах,-- как мне угодно. Говоря мне это, она ходила по комнате, возилась с какими-то вещами, которые она приводила в порядок, и при этом ни разу даже не посмотрела на меня.

Услышав такой ответ, я оторопел, встал около двери и съежился весь; я сделал такое лицо, как-будто я очень доволен уступить другому свою комнату на одну ночь; чтобы не сердить хозяйку и чтобы она не выгнала меня совсем, я сказал:

"Ах, да, как-нибудь устроимся!" И замолчал. Она продолжала ходить по комнате.

- Между прочим я должна вам сказать, что мне совсем неудобно давать людям квартиру и стол в кредит,-- сказала она.-- И я это вам уже говорила раз.

- Да, но все дело в каких-нибудь двух днях, когда моя статья будет окончена,-- возразил я.-- Я вам охотно дам еще пять крон лишних.

Но она, очевидно, не верила в мою статью, это я заметил.

Из-за того, что я был немного оскорблен, я не смел разыгрывать из себя гордеца и покинуть этот дом: я знал, что меня ждет, если я уйду.

* * *

Прошло несколько дней.

Мне пришлось жить в общей комнате, потому что в передней, где не было печки, было очень холодно; ночью я спал в комнате на полу. Приезжий моряк все еще жил в моей комнате и вообще, кажется, не собирался уезжать.

Во время обеда пришла хозяйка и заявила, что он заплатил ей за целый месяц вперед; ему нужно до отъезда выдержать экзамен; вот почему он в городе. Я все это слушал и понял, что моя комната потеряна для меня навсегда.

Я вышел в переднюю и уселся там; если мне вообще удается написать что-нибудь, то только здесь, потому что здесь по крайней мере тихо. Аллегория уж более не занимала меня: у меня была новая идея, превосходный план; я хотел написать одноактную драму "Крестное знамение" на средневековый сюжет. У меня было уже все обдумано, что касается главного действующого лица,-- великолепная фанатичная блудница, согрешившая в храме, не по слабости и не по страсти, но из благородной ненависти к небу.

Чем больше времени проходило, тем больше вдохновлял меня этот образ. Наконец, она встала перед моими глазами, как живая и именно такой, какой я хотел ее представить. Её тело было отвратительно и полно недостатков: большого роста, худая и смуглая, а при ходьбе под одеждой чувствовались длинные ноги; и кроме того, у нея были большие оттопыренные уши. Короче говоря, для глаз она ничего не представляла из себя. Что меня интересовало в ней, это недостижимое безстыдство, масса содеянных ею грехов. Она занимала меня, действительно, в высшей степени; мой мозг был заполнен этим образом. Я читал свою драму два часа кряду. Работа шла с большим напряжением, а иногда с очень длинными паузами, когда все писалось напрасно и приходилось рвать.

Исписав 10--12 страниц, я, наконец, изнемог от холода и напряжения. Я встал и вышел на улицу.

В течение последняго получаса мне очень мешал работать детский крик из хозяйской комнаты, так что все равно я не мог дольше работать. Я сделал большую прогулку по Драменевенену и бродил по улицам до самого вечера, все время обдумывая продолжение своей драмы.

Когда я возвращался домой, со мной произошло следующее:

Я стал у лавки сапожника, на конце улицы Карла-Иоганна, почти у самой железнодорожной площади; Бог весть, зачем я остановился именно перед этой лавкой.

Я смотрел в окно, но совсем не думал о сапогах: мои мысли были далеко где-то в других мирах. Мимо меня прошли несколько болтающих прохожих, но я не слышал, что они говорили; вдруг я услышал голос:

- Добрый вечер!

Со мной здоровался мой товарищ по прозвищу "Девица".

- Добрый вечер! - отвечал я разсеянно. Я посмотрел на "Девицу" и не сразу узнал его.

- Да ничего, как всегда.

- Скажите.... вы все живете у Христи?

- Христи?

- Вы, кажется, говорили мне, что служите бухгалтером у книгопродавца Христи?

- Ах, да! Нет, это уже прошло. Невозможно было с ним работать; дело быстро решилось само собой.

- По какому поводу?

- Я ошибся в цифрах и...

-- Сфальшивили?

Сфальшивил ли я? "Девица" спрашивает, сфальшивил ли я? Он спросил это быстро и с интересом.

Я презрительно посмотрел на него и ничего не ответил.

- Да, да, но Боже мой, ведь это с каждым может случиться! - сказал он мне в утешение. Он был уверен, что я смошенничал.

- Что такое с каждым может случиться?-- спросил я.-- Мошенничать? Послушайте, как вы могли подумать, что я способен на такую низость?

- Но, любезнейший, мне показалось, что вы сами...

- Нет, я вам сказал, что ошибся в цифрах, неверно написал год, какая-то мелочь, если вы хотите знать, описка - вот все мое преступление. Нет, слава Богу, я могу еще отличат белое от черного. До чего это довело бы меня, если бы я запятнал свою честь. Единственно, что меня поддерживает, это чувство чести. Я надеюсь, что оно достаточно сильно во мне. Во всяком случае, это чувство чести спасало меня до сих пор от многого.

Я гордо поднял голову, отвернулся от "Девицы" и стал смотреть в другую сторону. Взгляд мой скользнул по красному платью, по жалкой фигуре, идущей к ним рядом с мужчиной. Если бы у меня не было этого разговора с "Девицей", если бы меня не оскорбило его грубое недоверие, если бы я не откинул голову и не отвернулся бы от него, то, вероятно, это платье прошло незамеченным мимо меня. Какое мне, собственно говоря, до него дело. И что мне до него, будь это платье хоть первой придворной дамы

"Девица" стоял и говорил, стараясь загладить свою ошибку, но я совсем не слушал его, я пристально смотрел на красное платье, подходившее все ближе.

Что-то ударило у меня в груди - легкий скользящий удар; мысленно я прошептал, не открывая рта:

- Илаяли!

Теперь и "Девица" обернулся и, увидав господина и даму, поклонился и посмотрел им вслед. Я не поклонился, или, может-быть, поклонился, но безсознательно.

- С кем это она идет?-- спросил "Девица".

- А разве вы не узнали? Это был "герцог"! Его прозвали "герцогом". А даму вы знаете?

- Да, так, с виду. А вы - нет?

- Нет,-- отвечал я.

-- Вы, кажется, ей низко поклонились?

- Я?

- Ха-ха! может-быть, нет?-- сказал "Девица".--Странно, а она на вас все время смотрела.

- Откуда вы ее знаете?-- спросил я. Собственно говоря, он ее не знает. Дело было осенью вечером. Их было трое веселых молодых людей; они возвращались с прогулки; на Камерменере они встретили эту даму; она шла одна. С ней заговорили. Вначале она отвечала разсеянно, но один из веселых молодцов, человек, прошедший сквозь воду и медные трубы, начал умолять ее позволить проводить домой. Ни одного волоска на её голове он не тронет, он проводит ее только до её дверей, чтобы убедиться, что она благополучно дошла домой, а не то он всю ночь будет безпокоиться. Он говорил, не переставая, о том, о сем, назвался Вольдемаром Оттердагом и выдавал себя за фотографа.

В конце-концов, она разсмеялась над веселым молодцом, которого не смутила её холодность, и кончилось тем, что он пошел с ней.

- Ну, а потом?-- спросил я, затаив дыхание.

- Что из этого вышло? О... ничего! Ведь это порядочная женщина.

Мы помолчали минутку.

- Нет, чорт возьми, так это был "герцог"! Вот какой у него вид!-- сказал он задумчиво.-- Ну, если она с этим человеком, я не отвечаю за нее.

Я молчал. Разумеется, "герцог" увлечет ее. Но что мне до того? Я нисколько не безпокоюсь о ней со всеми её прелестями. И я старался утешить себя, думая о ней самым грубым образом, и находил удовольствие в том, что топтал ее в грязь. Меня злило, что я снял шляпу перед этой парочкой - если я только действительно это сделал. К чему снимать шляпу перед подобными людьми!..

Я уже больше ничего не соображал о ней; она совсем не хороша... Фу, чорт возьми, как она подурнела. Очень возможно, что она посмотрела на меня; ничего нет удивительного, может быть ее мучает раскаяние. Однако, это еще не повод, чтобы кланяться ей, тем более, что за последнее время она так поотцвела. Пусть "герцог" оставит ее у себя. На здоровье! При следующей встрече ни за что не поклонюсь, но пройду мимо с гордой осанкой. Напрасно я не посмотрел на нее косо в эту минуту; её пристальный взгляд и ярко-красное платье вполне оправдали бы меня. Да, это легко могло бы случиться. Ха-ха! То-то было бы торжество. Если не ошибаюсь, я в состоянии окончить свою драму в течение этой ночи, а через неделю эта особа будет сидеть у меня на коленях со всеми её прелестями, ха-ха, со всеми её прелестями.

- Прощайте! - сказал я коротко.

Но "Девица" задержал меня и спросил:

- Чем вы теперь занимаетесь?

"Крестное знамение", на средневековый сюжет.

- Чорт возьми! - сказал искренно "Девица".-- Если вы из этого что-нибудь сделаете, то....

- Теперь я этого больше не боюсь,-- ответил я.-- Приблизительно через неделю вы услышите обо мне.

С этими словами я ушел.

Придя домой я тотчас обратился к хозяйке и попросил у нея лампу. Мне чрезвычайно важно иметь на эту ночь лампу; драма уже целиком сложилась в голове, и я надеюсь, что к утру она значительно подвинется вперед. Я изложил свою просьбу в крайне смиренном тоне, так как заметил на её лице недовольную гримасу при моем приходе.-- Моя необыкновенно удачная драма почти готова,-- сказал я;-- недостает только нескольких явлений;-- и я намекнул, что она попадает на сцену. Если она окажет мне теперь эту большую услугу, то...

Но у ней нет лампы. Она подумала, но не могла вспомнить, есть ли у нея где-нибудь лампа. Если я подожду до двенадцати часов, то тогда я могу взять кухонную лампу. Но разве не мог бы я купить себе свечку?

Я помолчал. У меня не было десяти ёр на свечку, и она прекрасно это знала. Опять неудача. Кухарка сидела в комнате, а не в кухне. Лампа, значит, и не зажигалась. Я сообразил все это, но ничего не сказал.

Вдруг кухарка обратилась ко мне.

- Вы возвращаетесь, кажется, из дворца? Вы были там на обеде?-- И она громко засмеялась своей шутке.

Я сел, достал свои бумаги и попытался кое-что написать. Я положил листы на колени и стал пристально смотреть на пол, чтобы не развлекаться. Но ничего не помогало; я не двигался с места. В комнату вошли обе маленькия девочки и начали возиться с кошкой, больной, облезлой кошкой; когда они дули ей в глаза, глаза сочились, и вода стекала по морде. Хозяин и несколько посторонних сидели за столом и играли в азартную игру. Одна лишь хозяйка была, как всегда, прилежна и что-то шила. Она прекрасно видела, что я не могу работать в такой суете, но она нисколько не безпокоилась обо мне; она даже улыбнулась, когда кухарка спросила меня, был ли я во дворце на обеде. Все семейство было враждебно настроено по отношению ко мне, нужно было только, чтобы я предоставил свою комнату другому, и теперь со мной обращались, как с чужим. Даже кухарка, маленькая плоскогрудая уличная девченка, с завитками на лбу, вечером потешалась надо мной, когда я получил свой бутерброд. Она по нескольку раз спрашивала, где я обыкновенно обедаю, она никогда еще не видела, чтобы я отправлялся в ресторан.

Ясно, что она прекрасно знает о моем ужасном положении я находит в этом удовольствие.

Все это я отлично сознаю и уже не в состоянии написать ни одной реплики для своей драмы. Несколько раз я начинаю, но напрасно; в голове у меня как-то страшно шумит и мне приходится бросить работу.

Я сую бумаги в карман.

Кухарка сидит передо мной, и я смотрю на нее, на её узкую спину, на недоразвитые плечи. С какой стати она меня высмеивает? Если я даже и вернулся из дворца, что же дальше? Последние дни она пользовалась всяким удобным случаем, чтобы высмеять меня - если я, например, спотыкался на лестнице или зацеплялся за гвоздь и рвал платье. Еще вчера она собрала клочки разорванного плана моей драмы, который я бросил в передней, и прочла их в комнате, чтобы посмеяться надо мной. Я никогда не оскорблял ее и никогда не просил ее даже о какой-нибудь услуге. Напротив, по вечерам я сам стлал постель на полу, чтобы не обезпокоить её. Она высмеивала также и то, что у меня лезли волосы. По утрам в умывальном тазу оставались волосы, и она потешалась над этим. Мои сапоги были совсем плохи, в особенности тот, который переехал извозчик.-- Да сохранит Бог вас и ваши сапоги! - говорила она.-- Посмотрите, это настоящая собачья конура! Положим, она была права: сапоги, действительно, износились, но в данную минуту я не мог купить себе других.

Пока я размышлял о непостижимой злобе кухарки ко мне, девочки стали сердить старика, лежавшого на кровати; оне прыгали вокруг него и были очень увлечены своей игрой; у них у каждой было по соломинке, которую оне совали ему в уши. Некоторое время я смотрел на это не вмешиваясь. Старик пальцем не шевелил в свою защиту, он только смотрел на своих мучителей свирепыми глазами и мотал головой, чтобы освободиться от застрявших в ушах соломинок.

Это зрелище волновало меня, я не мог отвести глаз; отец оставил карты и начал также смеяться над стариком; он даже обратил внимание своих партнеров на эту забаву. Но почему старик не шевелился? Отчего он не оттолкнет рукой детей? Я сделал шаг по направлению к кровати.

- Оставьте, оставьте его,-- сказал хозяин,-- он разбит параличом!

И, боясь, чтобы мне не указали ночью на дверь, просто из страха возбудить неудовольствие хозяина, я молча вернулся к своему прежнему месту и спокойно сел. К чему терять приют и бутерброд, суя свой нос в чужия семейные дела. Пожалуйста, без глупых выходок из-за какого-то полуживого старика. Мне и так уже было тяжело.

руками. Вдруг он немного приподнялся и плюнул одной из девочек в лицо, затем вторично приподнялся и плюнул также и в лицо другой, но не попал. Я видел, как хозяин бросил на стол карты и подбежал к постели. Побагровев от бешенства, он закричал:

- Что! Плеваться вздумал, старая свинья!

- Боже мой, да ведь они не оставляли его в покое! - воскликнул я вне себя. Но я очень боялся, чтобы меня не выгнали, и старался негромко кричать, хотя от волнения дрожал всем телом.

Хозяин повернулся ко мне.

-- Нет, вы посмотрите! Какое, чорт возьми, вам до этого дело? Заткните вашу глотку и слушайтесь моего совета! Это самое лучшее, что вы можете сделать.

Но теперь и хозяйка возвысила свой голос, и крик поднялся на весь дом.

- Господи Боже мой, да вы, кажется, оба с ума спятили! - закричала она.-- Если вы хотите здесь оставаться, то ведите себя смирно, говорю я вам. Мало того, что даете всякой сволочи стол и квартиру, тут будут еще скандал по ночам подымать. Я не потерплю этого. Шш... заткните ваши глотки, повесы, и утрите рожи, а то я сама позабочусь об этом. Таких людей я во всю свою жизни не видала. Бегают целый день по улицам, ломаного гроша у них нет, а в ночную пору начинают устраивать всякия зрелища и сзывать криками народ. Я этого не допущу! Слышите? Всех выгоню. Могу я требовать покоя в своей собственной квартире?

Я ничего не сказал, не открыл даже рта. Я сел у двери и стал прислушиваться к шуму. Все кричали, даже дети и прислуга, старавшаяся объяснить, как было дело. Если я смирно буду сидеть, то может-быть это все скоро кончится, это не зайдет далеко, если я буду молчать. Да и что бы я мог сказать? Разве теперь не зима, да и кроме того, не ночь? Разве теперь время стучать кулаком об стол? Без глупостей! И я уселся спокойно, сознавая прекрасно, что меня в сущности выгоняют. Я уставился на стену, где висела олеография Христа, и стал упорно отмалчиваться от всех намеков хозяйки.

- Если вы хотите отделаться от меня, сударыня, то я могу ведь и уйти,-- сказал один из игроков.

Он встал и другой тоже...

- Нет, я не на вас намекаю, и не на вас,-- возразила обоим хозяйка..-- Если уж на то пошло, то я скажу, на кого я намекаю...

Она говорила отрывочно, наносила мне эти уколы через некоторые промежутки и нарочно растягивала слова, чтобы показать, что она именно меня имеет в виду. Тише! говорил я сам себе. Только тише. Она ведь не сказала мне еще ясно, что я должен уходить. Я с своей стороны не должен показывать высокомерия и ложного стыда. Нужно быть настороже!.. Какие страшные волосы у Христа на олеографии! Они похожи на простую зеленую траву или, вернее, это похоже на сочную луговую траву. Хе! Очень верное замечание, длинный ряд быстрых ассоциаций пронесся в голове в эту минуту. От зеленой травы я перешел к библейскому тексту, уподобляющему жизнь траве высохшей, затем к страшному суду, когда вся вселенная будет сожжена; затем мне вспомнилась картина лиссабонского землетрясения и, наконец, испанская медная плевательница и ручка из слоновой кости, виденные мной у Илаяли. Ах, да, все преходяще! Все подобно траве изсыхающей! Все в конце-концов придет к четырем доскам и саванам - от девицы Андерсен, направо в воротах...

Все это пролетело в голове в эту отчаянную минуту, когда хозяйка собиралась меня выгнать.

- А он и не слушает! - воскликнула она.-- Я говорю вам, чтобы вы убирались вон из дому. Слышите ли вы? Кажется, чорт возьми, он с ума сошел! Я говорю, чтобы вы сейчас же убирались вон! Нужно с этим покончить раз навсегда!

Я взглянул на дверь, но совсем не для того, чтобы уходить, никак не для того; мне пришла в голову другая мысль; если ключ в замке, то я поверну и запрусь вместе с другими, чтоб не уходит. На меня напал какой-то истерический ужас при мысли очутиться опять на улице. Но в дырке не было никакого ключа, и я встал. Не оставалось никакой надежды.

Но тут вдруг вмешался хозяин.

угрожавший, стал теперь на мою сторону и говорит:

- Нет, это не годится, ночью нельзя выгонять людей на улицу, за это полагается штраф.

Я не знал, действительно ли берется за это штраф, я не мог этого сказать; но должно-быть, что так, потому что хозяйка быстро одумалась, успокоилась и больше не говорила со мной. Она дала мне даже два бутерброда, но я их не взял; из благодарности к её мужу я их не взял и сказал, что я перекусил в городе.

Когда я вышел в переднюю, чтобы лечь спать, за мной вышла хозяйка, остановилась на пороге и громко сказала:

- Вы здесь проводите последнюю ночь, заметьте это себе.

- Да, да,-- ответил я.

Утро вечера мудренее. Найдется какой-нибудь угол для меня. А пока я радовался, что я хоть эту ночь не должен провести на улице.

* * *

Я спал до шести часов утра. Когда я проснулся, еще не было светло, но я тем не менее встал. Из-за холода я лег спать, не раздеваясь, так что одеваться мне не было нужно. Напившись воды, я отворил дверь и вышел, боясь встретиться с хозяйкой.

Несколько дежуривших городовых были единственные живые существа, которых я встретил на улице; а затем явились фонарщики и потушили везде газ.

Я шел без всякой цели, завернул в Киркегаде и отправился в крепость. Полузамерзший, сонный и голодный, я почувствовал слабость в коленях и спине и сел на скамейку. Три недели я жил исключительно одними бутербродами, которые хозяйка давала мне каждое утро и каждый вечер. Теперь прошло ровно двадцать четыре часа с моего последняго завтрака; голод опять сосал меня, нужно было скорей подумать об исходе; с этой мыслью я заснул на скамейке.

Я проснулся от того, что несколько людей разговаривали вблизи меня, и, когда пришел в себя, то увидел, что настал день и люди были уже на ногах.

Я встал и пошел. Солнце поднялось над холмами, небо было светлое, нежное, и в это ясное утро я забыл все невзгоды последних недель; мне казалось, что бывали дни и хуже. Я ударил себя в грудь и тихо запел какую-то мелодию. Мой голос звучал так слабо, так болезненно, что я сам был растроган до слез. Этот чудный день, это прозрачное небо действовали на меня так сильно, что я начал громко плакать.

- Что с вами? - спросил меня какой-то прохожий.

Я ничего не ответил и побежал, пряча свое лицо от встречных.

Я пришел в гавань. Большой пароход под русским флагом выгружал уголь; на борту я прочел название: "Кочегар".

На некоторые время меня заняли наблюдения над тем, что происходило на этом иностранном корабле. Выгрузка уже кончалась, потому что пароход сидел неглубоко, несмотря на принятый балласт, и шаги грузчиков на палубе глухо отдавались внутри судна.

Солнце, свет, соленое дыхание моря, вся эта суетная и веселая жизнь укрепили меня, и кровь задвигалось быстрее. Мне пришло в голову, что я мог бы написать несколько сцен моей драмы, пока я здесь сижу. Я достал из кармана бумаги и попробовал написать реплику монаха, которая должна была дышать суровостью и нетерпимостью; но она мне не удавалась. Я оставил монаха и хотел поработать над речью судьи к блуднице; я написал всего полстраницы этой речи и затем бросил. В моих словах не было желательного настроения. Суматоха вокруг меня, пение матросов, шум лебедки, лязг железных цепей,-- все это так мало подходило к атмосфере мрачного, затхлого средневековья, которое как туман должно было окутывать мою драму. Я сложил свои бумаги и пошел.

Не оставалось ничего другого, как только вернуться в ночлежку. Я содрогнулся при этой мысли и говорил себе, что это невозможно, но тем не менее я шел и приближался к запрещенному месту. Конечно, это ужасно, говорил я себе, да, это позорно, просто позорно; но ничего не поделаешь. У меня не осталось ни малейшого стыда, и я могу даже сказать, что менее меня самолюбивого человека нет во всей стране! И я пошел.

Я был даже рад, что попал в прежнюю колею, и чувствовал, что если дело пойдет хорошо, мне удастся все наладить.

Перед дверью я остановился и призадумался. Да, будь что будет, а надо попытаться. Ведь дело пустяшное. Во-первых, дело идет лишь о нескольких часах, во-вторых, сохрани Бог, если я когда-либо еще раз вернусь сюда. Я вошел во двор. Ступая по неровным камням двора, я был в нерешительности и чуть было не повернул обратно перед самой дверью. Я стиснул зубы. Нет, теперь пожалуйста без самолюбия! В крайнем случае у меня есть отговорка; я зашел для того, чтобы проститься, как следует, и узнать точную цифру своего долга. Я отворил дверь в переднюю.

Я остановился неподвижно.

В двух шагах от меня стоял сам хозяин, без жилета и без шляпы, и смотрел через замочную скважину в общую комнату. Он сделал мне знак рукой, чтобы я не шевелился, и продолжал смотреть в скважину; при этом он хохотал.

- Подите сюда,-- сказал он шопотом. Я подошел к нему на цыпочках.

- Посмотрите! - сказал он и засмеялся безшумным, возбужденным смехом.-- Нет, вы только взгляните, хи-хи. Они там лежат. А старика-то вам видно?

Я увидал в постели, как раз под олеографией Христа, две фигуры, хозяйку и приезжого моряка. А на постели у противоположной стены сидел её отец, параличом разбитый старик; голова его отвисла, и он смотрел на обоих, не будучи в состоянии пошевелиться.

Я обернулся к хозяину. Он напрягал все свои силы, чтобы громко не разсмеяться.

- А старика-то вам видно?-- шептал он.-- Ах, Боже мой, старика-то вы видите? Он сидит на постели и смотрит на них! - И он снова нагнулся к скважине.

Я прошел мимо него к окну и сел. Это зрелище самым безжалостным образом спутало все мои мысли и окончательно испортило мое настроение. И какое мне до всего этого дело! Если это нравится её мужу, если он даже потешается над этим, то ведь у меня-то нет никаких оснований принимать это близко к сердцу. А что касается старика, то старик и останется стариком. Он может-быть даже этого не видит; может-быть он спит; кто знает, быть-может он уже умер; это нисколько меня не удивляет. Во всяком случае грех ляжет не на мою совесть.

Я взял свои бумаги и хотел разсеять все непрошенные впечатления; я остановился как раз на середине речи судьи: "Так повелевает мне мой Бог и закон, так повелевает мне моя совесть..." Я посмотрел в окно, чтобы придумать, что же именно повелевает ему его совесть. Из соседней комнаты доносился до меня легкий шум. Это меня не касается, это совсем меня не касается. Тише! тише! Так повелевает моя собственная совесть...

Но все кругом как-будто сговорилось против меня: хозяин не стоял спокойно у замочной скважины; порой я слышал сдавленный хохот и видел, что он дрожит. Улица также развлекала меня.

На противоположном тротуаре, на солнце, сидел мальчик, играл самым безобидным образом, связывая кучу маленьких бумажек, и никому не мешал. Вдруг он вскакивает и начинает ругаться: в окне второго этажа он видит рыжебородого человека, который плюет ему на голову. Мальчик заплакал от злости и безсильно начал ругаться по его адресу; а человек из окна хохотал ему в лицо.

Я отвернулся, чтобы не видеть мальчика.

- Так повелевает мне моя собственная совесть...

Невозможно продолжать. Наконец все смешалось у меня в голове; мне показалось, что все написанное мной никуда не годится, да и самая идея ужасная чепуха: в средние века вообще нельзя было говорить о совести; совесть открыл танцовальный учитель Шекспир, следовательно вся моя речь неверна, так что в этих листах нет ничего хорошого. Я снова пробежал их, и мои сомнения исчезли; я нашел в них великолепные места, имеющия большое значение. И я снова почувствовал потребность приняться за свою драму и окончить ее.

комнату. Моряка там не было; он был у хозяйки, в общей комнатке; кто же мог помешать мне посидеть здесь минутку. Я не трону его вещей, не подойду даже к его столу, я только сяду на стул около двери и буду чувствовать себя прекрасно.

Несколько минут работалось превосходно. Реплика за репликой возникали в голове; я пишу, не останавливаясь. Я заполняю одну страницу за другой, катаю через пень-колоду и ликую от восторга, что у меня такое прекрасное настроение. Мне приходит в голову счастливая мысль о колокольном звоне, который должен раздаться в известный момент моей драмы. Это будет замечательно хорошо.

На лестнице раздаются шаги. Я дрожу, сижу наготове, исполненный ужаса, возбуждаемый голодом.

Я нервно прислушиваюсь и держу карандаш в руке, не будучи в состоянии написать ни одного слова. Дверь отворяется, и в комнату входит хозяйка. с моряком.

Прежде чем я успел попросить извинения, хозяйка громом на меня грянула.

- Господи Боже мой, он опять здесь сидит!

- Извините меня,-- сказал я; хотел прибавить еще что-то, но не мог.

Хозяйка распахнула дверь и закричала:

- Если вы сейчас не уберетесь, чорт возьми, я позову полицию!

Я встал.

- Я хотел с вами проститься,-- пробормотал я,-- и я ждал вашего прихода. Я здесь ничего не трогал... и сидел вот на этом стуле...

- Это пустяки,-- сказал моряк,-- на кой чорт орать, оставьте его в покое!

Я, однако, вышел. Когда я спустился по лестнице, мной овладела отчаянная ярость против этой безформенной, толстой женщины, шедшей за мной по пятам, чтобы как можно скорее выпроводить меня. Я остановился на минутку и готов был обдать ее потоком ругательств. Но я во-время одумался и замолчал; замолчал из благодарности к чужому человеку, шедшему за нею. Хозяйка все время преследовала меня и ругалась, не переставая, а раздражение мое росло с каждым шагом.

Мы сошли на двор; я иду очень медленно и размышляю о том, не затеять ли мне ссору с хозяйкой. В эту минуту я обезумел от ярости и, полный кровавых намерений, думал об ударе в живот, который положил бы ее на месте. В дверях мимо меня проходит разсыльный и кланяется; я не отвечаю ему; он обращается к хозяйке, и я слышу, что он спрашивает меня; тем не менее я не оборачиваюсь.

В нескольких шагах за дверью он догоняет меня, кланяется и передает мне письмо.

С досадой и поспешностью я вскрываю конверт; из него выпадает десятикроновая бумажка - и больше ничего, ни одного слова.

Я смотрю на разсыльного и спрашиваю:

-- Что это за шутки, от кого письмо?

- Не знаю,-- отвечает он. - Мне дала его какая-то дама.

Я заметил только, что она разглядела скомканную бумажку до моего ухода.

- Да, вот что значит поступать: в жизни честно! Ни слова не сказать, не торгуясь, спокойно смять кредитку и бросить в лицо врагам. Это называется поступать с достоинством. Вот как нужно поступать с такими скотами!

Когда я дошел до угла Томтегаде и железнодорожной площади, улица заплясала перед моими глазами, и я наткнулся на стену. Я не мог больше итти, не мог даже выпрямиться из своего согнутого положения; я стоял, прислонившись к стене, и чувствовал, как лишаюсь сознания. Безумная ярость поднималась во мне, несмотря на мою слабость, и я стукнул ногой о тротуар. Я сделал еще несколько попыток, чтобы набраться сил, стиснул зубы, хмурил; лоб, ворочал глазами, и это помогало. Мысли мои прояснились, и я понял, что это начало смерти. Я вытянул руки и оттолкнулся от стены; улица попрежнему кружилась и плясала. Началась икота; изо всех сил я начал бороться, чтобы устоять И не упасть; я хотел умереть стоя.

Мимо меня катится тачка с картофелем; но из бешенства, из упрямства мне приходит в голову говорить, что это не картофель, а капуста; с проклятиями я уверяю, что это капуста. Я прислушиваюсь к тому, что говорю, и, не переставая, твержу эту ложь из отчаянного удовлетворения, что я совершаю кощунство. Я упиваюсь этим грехом, протягиваю три пальца и клянусь дрожащими губами, что это капуста.

Время проходило. Я опустился на ступеньки лестницы, отер пот со лба и шеи, задержал дыхание и заставил себя успокоиться. Солнце заходило, было далеко за полдень. Я снова начал размышлять о своем положении. Голод дошел до безстыдных размеров, а часа через два - ночь; нужно что-нибудь подумать, пока еще есть время. Мои мысли опять свернули на убежище, из которого меня выгнали; я не хотел ни за что туда возвращаться, но не мог не думать об этом. Собственно говоря, женщина имела полное право меня выгнать. Не мог же я разсчитывать жить у кого-нибудь, не платя? И кроме того она давала мне иногда и поесть; даже вчера вечером, когда я разсердил ее, предложила мне бутерброды; она сделала это из добродушия, она знала, что я нуждаюсь в еде. Так что я не мог пожаловаться; и начал мысленно просить у нея прощения за мое поведение. Я раскаивался в особенности в том, что доказал себя таким неблагодарным по отношению к ней и бросил ей десять крон в лицо.

Десять крон! Я тихонько свистнул. Откуда; письмо, которое принес разсыльный? Только в эту минуту я ясно представил себе все и догадался, как было дело. Я изнемогал от боли и стыда и несколько раз прошептал хриплым голосом: "Илаяли"? Не я ли вчера решил гордо пройти мимо нея, если она мне встретится, и показать ей полнейшее равнодушие? А вместо того я только возбудил сострадание к себе и вызвал эту жертву с её стороны.

Нет, нет, нет конца моему унижению!

Даже по отношению к ней я не могу сохранить свое достоинство; я погружаюсь в грязь по колена, по грудь, захлебываюсь в безчестии и никогда, никогда не выйду на свет Божий. Это было бы верхом ужаса! Получил десять крон подаяния, не будучи в состоянии вернуть их тайному подателю, хвататься обеими руками за жалкие гроши, где только представляется возможность, и платить за свою квартиру, несмотря на глубокое отвращение...

Не могу ли я раздобыть каким-нибудь образом эти десять крон?

Пойти к хозяйке и потребовать деньги обратно? Это ни к чему не поведет.

Но ведь должен быть какой-нибудь другой исход, если хорошенько подумать, напрячь все свои силы.

Надо подумать не просто, а всем своим существом. Я сел и начал думать.

Было около четырех часов; через несколько часов я бы мог увидеть директора театра, если бы моя драма была окончена. Я достаю свою рукопись и принимаюсь со всем своим рвением за три последния сцены; я думаю, потею, перечитываю все сначала, но не двигаюсь с места. "Только без глупостей, без упрямства", убеждаю я сам себя. И я опять принимаюсь за свою драму, пишу все, что мне придет в голову, только для того, чтобы скорей кончить ее. Я хотел убедить себя, что для меня опять наступила важная минута. Я лгал, обманывал самого себя и писал так, как-будто мне не нужно искать слов. "Эти хорошо! Это настоящая находка!-- шептал я время от времени;-- пиши себе только!"

вскакиваю, разрываю пополам рукопись, рву каждый лист, бросаю шляпу на улицу и начинаю топтать ее. "Я пропал!-- шепчу я,-- господа, я пропал!" Я повторяю лишь эти слова и продолжаю топтать свою шляпу.

В нескольких шагах от меня стоит городовой и наблюдает за мной; он стоит посреди улицы и не сводит с меня глаз.

Когда я на него посмотрел, наши взгляды встретились. Я поднимаю шляпу, снова надеваю ее и подхожу к нему,

- Можете вы мне сказать, который теперь час?-- спрашиваю я.

Он мешкает, прежде чем достать свои часы, и все время не спускает с меня глаз.

- Верно! - восклицаю я,-- около четырех, совершенно верно. Вы знаете ваше дело, как я вижу, и я вас не забуду.

С этими словами я отхожу. Он стоит ошеломленный и смотрит мне вслед с широко раскрытым ртом, с часами в руках.

- Ха-ха! Вот как нужно обращаться с такими скотами. С изысканнейшим безстыдством.

Я был очень доволен собой и начал насвистывать. Нервы были так напряжены, что я не чувствовал никакой боли и даже никакого недомогания, я чувствовал себя легче пуха. Пройдя площадь, базар, я свернул за угол и опустился на скамейке у церкви Спасителя.

Разве не все равно, отошлю ли я обратно десять крон или нет. Раз оне присланы мне, значит оне мои, а что до того, откуда пришли эти десять крон - какое мне дело? Ведь должен же я был их взять, раз мне их прислали, не имело бы смысла оставить их разсыльному. По той же причине не имеет смысла отослать другой билет взамен этого. Значит, делать было нечего.

Я попробовал наблюдать уличную суетню и вообще отвлечь свои мысли; но мне это не удалось, и я все думал о десяти кронах.

"Это оскорбило бы ее,-- сказал я,-- если б я отослал ей обратно; зачем же это делать?" Я ходил кругом да около этого вопроса, качал головой и говорил: "Нет, покорно благодарю! Вот куда это привело". Я пошел опять по улице. Хотя я имел все причины на то, тем не менее я не оставил за собой свою хорошую, теплую комнату.

Я был горд; вскочил при первом же слове, заплатил направо, налево и пошел своей дорогой... Вот теперь я оставил свою квартиру и очутился в прежнем положении.

А впрочем, к чорту всю эту дребедень! Я совсем и не просил у нея денег, я едва подержал их в руках, я тотчас же их отдал, заплатил совершенно чужим мне людям, которых я никогда в жизни больше не увижу. Да, вот я какой, плачу до последняго хеллера! Насколько я знаю Илаяли, она совсем не раскаивается в том, что послала мне деньги. Из-за чего же я мучаюсь? Это все, что она могла сделать для меня - посылать мне время от времени десять крон. Бедная девочка влюблена в меня... И я приходил в восторг от этой мысли. Без сомнения, она влюблена в меня, бедняжка.

Было пять часов. Опять нервное возбуждение и ощущение пустого шума в голове. Я смотрел прямо перед собой, широко раскрыв глаза, на аптеку "Слона". Голод свирепствовал во мне, и я сильно страдал. В то время, как я смотрел в пространство, перед моими глазами вырисовывается образ, который я наконец узнаю: пирожница у аптеки "Слона".

Я вздрагиваю, выпрямляюсь и что-то вспоминаю. Да, совершенно верно, это та же самая женщина, за тем же столиком, на том же месте.

Я не хочу быть смешным из-за ложного самолюбия: в конце-концов все равно умрешь.

Я иду на угол, смотрю в упор на торговку и становлюсь перед ней. Я, улыбаясь, киваю ей, как знакомый, и даю ей понять, что, само собой разумеется, я должен был вторично вернуться.

- Здравствуйте,-- сказал я. - вы меня не узнаете?

- Нет,-- медленно отвечает она и смотрит на меня.

- Разве вы не помните, что я дал вам однажды несколько крон? Тогда я ничего вам не сказал, насколько помню; такая уж моя привычка. Когда имеешь дело с честными людьми, это совсем излишнее - уговариваться и заключать контракты по поводу всякой безделицы. Ха-ха! Ведь это я дал вам столько денег.

- Да, правда, это были вы! Да, теперь я вас узнаю...

Я хочу помешать ей благодарить за деньги и поспешно прибавляю, выбирая глазами товар.

- Теперь я пришел за пирожками!

- Ну, да, пирожки,-- повторяю я;-- я пришел за ними! - говорю и громко смеюсь над тем, что она не сразу догадалась, что я пришел за ними. Я беру со стола пирожок, что-то в роде французской булки, и начинаю есть.

Увидя это, женщина встает, делает движение, как-будто защищает от меня свой товар; она дает мне понять, что она не ждала меня обратно, чтобы обобрать ее.

Вот как? Правда? Она удивительная женщина. Видела ли она когда-нибудь в своей жизни, чтобы ей кто-нибудь дал на хранение деньги и потом не требовал бы с нея обратно? Нет? Ну, вот видите! Может-быть, она думает, что это украденные деньги, и я бросил их ей? Нет, она этого не думает! Это очень мило с её стороны, если я смею так выразиться, что она считает меня за честного человека. Ха-ха!

Она удивительная женщина.

Я объяснил, зачем я дал ей денег, объяснил ей спокойно, убедительно.

- Такая уж у меня привычка. Я всех людей считаю честными. Каждый раз, когда кто-нибудь предлагает мне контракт, расписку, я качаю головой и говорю: нет, благодарю.

Однако женщина все-таки меня не понимала.

Я прибегнул к другим средствам, начал говорить резко и выкинул из головы всякия глупости.

она никогда не бывала за границей? Нет? Ну, так вот видите! Так значит пусть и не разсуждает.

С этими словами я взял еще несколько пирожков со стола.

Она начала ворчать, отказывалась дать мне, что у нея было на столе, вырвала даже у меня пирог из рук и положила на прежнее место. Я разозлился, ударил кулаком об стол и погрозил полицией. Я буду милостив по отношению к ней сказал я. Если бы я захотел взять все, что принадлежит мне по праву, то я разорил бы её лавочку, так как я тогда дал целую уйму денег. Я прошу у нея товаров только на половину этой суммы. Затем мои счеты будут с ней покончены, если она такая...

Наконец, она отложила для меня пять-шесть пирожков по невероятно высокой цене и затем попросила меня убраться. Я начал спорить с ней, утверждал, что она обманула меня на одну крону и своими ценами высосала меня всего.-- Знаете, какое наказание следует за такия проделки?-- сказал я.-- Бог с вами, вы могли бы попасть на всю жизнь в рабочий дом! Она бросила мне еще пирожок и, оскалив зубы, закричала, чтобы я убирался.

Хе, я никогда еще не видел подобной неисправимой женщины! Все время, как я бродил по рынку и ел свои пирожки, я вслух ругал женщину и её безстыдство, и воспроизводил весь наш разговор. На глазах у всех ел свои пирожки и разговаривал сам с собой.

Пирожки исчезали один за другим; сколько бы я их не ел, они не утоляли голод; я ужасно изголодался. Я был так голоден, что чуть было не съел даже того последняго пирожка, который с самого начала предназначил для мальчика в Фогманегаде - того, что играл бумажками. Я все время думал о нем и не мог забыть его лица, когда он вскочил и начал ругаться. Когда на него плюнули, он поглядел также и на мое окно, не смеюсь ли я над ним? Хот бы мне его найти! Я напряг все свои силы, чтобы скорее дойти до Фогмансгаде; я прошел мимо того места, где разорвал на клочки свою драму и где лежала куча бумаги, обошел городового, которого мои выходки привели в такое удивление. и, наконец. дошел до лестницы, где сидел мальчик.

Его там не было, улица была почти пуста. Уже смеркалось, и я нигде не мог найти мальчика; он, вероятно, уже ушел домой. Я положил пирожок на выступ двери, сильно постучал и поспешно убежал. "Он найдет его! - говорил я сам себе;-- как только выйдет, он увидит пирожок". И мои глаза делались влажными при мысли о том, как обрадуется мальчик, найдя пирожок.

Я опять спустился в гавань. Я больше не был голоден, но от съеденных мною сластей меня мутило.

"пожар!". Я иду дальше по набережной и нахожу ящик, на который можно сесть; я складываю руки и чувствую, что мысли становятся совсем сбивчивыми. Я не шевелюсь и вообще ничего не делаю, чтобы обуздать их.

Я пристально смотрю на "Кочегара", корабль под русским флагом; на мостике стоит человек; свет от красных фонарей падает на его голову, и я поднимаюсь и завязываю с ним разговор.

Я не преследовал никакой цели и не ждал ответа. Я крикнул:

- Сегодня вечером отчаливаете, капитан?

- Да, скоро,-- отвечал человек. Он говорил но-шведски.

на него.

- Нет,-- отвечал он, а юнгу нужно было бы.

- Юнгу?-- Я вздрогнул, снял потихоньку очки и сунул их в карман; затем я пошел на палубу.

- Я еще неопытный,-- сказал я,-- но я могу делать все, что мне прикажут. Куда вы едете?

- Мы едем с грузом в Лидс, заберем там уголь для Кадикса.

Он помолчал некоторое время, посмотрел на меня и подумал.

- По морю ты еще никогда не ездил?-- спросил он.

- Нет. Но повторяю вам, укажите мне любую работу, и я сделаю ее. Я ко всему привык.

Он опять о чем-то подумал. Но теперь мне крепко засело в голову, что я должен ехать, я боялся вернуться на берег.

двойную работу. Мне ничего не стоить, и я могу это выдержать.

- Ну хорошо, мы можем попробовать,-- сказал он.-- Если дело не пойдет, мы высадим тебя в Англии..

- Разумеется,-- сказал я с радостью. И я еще раз повторил, что, если дело не пойдет, мы разстанемся в Англии.

Я очнулся в фиорде; я был мокрый от лихорадки и усталости; я посмотрел вслед берегу Христиании, где окна домов так ярко светятся, и сказал ему последнее "прости".

 



Предыдущая страницаОглавление