Невинный.
Глава IX

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Д'Аннунцио Г., год: 1892
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

IX

-- Мне послышался звон бубенчиков, - сказала Джулиана, поднимаясь. - Едет Федерико. - Мы прислушались. По-видимому, она ошиблась. - Разве еще не время? - спросила она.

-- Да, уже около шести часов.

-- О Боже!

Мы снова стали прислушиваться. Не было слышно никакого звука, по которому можно было бы судить о приближении экипажа.

-- Ты бы вышел посмотреть, Туллио.

Я вышел из комнаты, спустился по лестнице. Ноги мои слегка дрожали; глаза застилал туман; мне казалось, будто из моего мозга подымаются испарения. Через боковую калитку в заборе я позвал Калисто, сторожка которого находилась тут же.

-- Еще не видать экипажа? - спросил я его. Старику, по-видимому, хотелось подольше поговорить со мною. - Знаешь, Калисто, мы, вероятно, завтра вернемся сюда и долго здесь пробудем, - сказал я.

Он поднял руки к небу, выражая этим свою радость.

-- Правда?

-- Правда. У нас будет время вдоволь наговориться! Когда ты увидишь экипаж, приди сказать мне. Прощай, Калисто.

И, оставив его, я направился к дому. День клонился к вечеру, и крики ласточек сделались пронзительнее. Быстро проносившиеся стаи, сверкая, прорезывали раскаленный воздух.

-- Ну, что? - спросила меня Джулиана, отвернувшись от зеркала, перед которым она стояла, собираясь уже надеть шляпу.

-- Нет еще.

-- Погляди на меня. Я не очень растрепана?

-- Нет.

-- Какое лицо у меня! Посмотри на меня. - Действительно, вид у нее был, как у вставшей из гроба. Большие фиолетовые круги легли вокруг ее глаз. - И все же я жива еще, - прибавила она; и старалась улыбнуться.

-- Ты страдаешь?

-- Нет, Туллио. Но, право, не знаю... У меня такое чувство, будто я вся пустая; голова, жилы, сердце все пусто... Да, ты можешь сказать, что я тебе отдала все. Смотри, я оставила себе лишь видимость жизни...

Она как-то странно улыбалась, произнося эти слова; улыбалась какой-то слабой улыбкой, которая смущала мою душу, вызывая в ней безотчетную тревогу. Я слишком отупел от страсти, слишком ослеплен был опьянением; и движения моей души были вялые, сознание притупилось. Никакого зловещего подозрения еще не подымалось во мне. И однако, я внимательно глядел на Джулиану; с тоской, сам не зная почему, всматривался в ее лицо.

-- Я готова, - сказала она. Взглядом она, по-видимому, искала еще что-то. Прибавила: - У меня был зонтик, не правда ли?

-- Да, кажется.

-- Ах, да, вероятно, я его оставила внизу, на скамейке, у перепутья.

-- Пойдем поищем.

-- Я страшно устала.

-- Так я пойду один.

-- Нет. Пошли Калисто.

-- Я сам пойду. Принесу тебе ветку сирени и букет мускатных роз. Хочешь?

-- Нет, оставь цветы...

-- Иди сюда. Посиди пока. Может быть, Федерико опоздает.

Я пододвинул к балкону кресло для нее, и она опустилась в него.

-- Раз ты идешь вниз, - сказала она, - то посмотри, не у Калисто ли моя накидка. Я не думаю, чтобы она осталась в экипаже, не правда ли? Мне что-то холодно.

И в самом деле, она то и дело вздрагивала.

-- Хочешь, я закрою балкон?

-- Нет, нет. Дай мне смотреть на сад. Как он красив в этот час! Видишь? Как он красив!

Там и сям по саду вспыхивали золотые отблески. Цветущие верхушки сирени свисали ярко-фиолетовыми массами; а так как отстальные цветущие ветви колыхались в воздухе, отливая то серым, то синеватым цветом, то верхушки казались отсветами переливчатого шелка. Над бассейном склоняли свои мягкие кудри вавилонские ивы, и вода бассейна просвечивала сквозь них перламутровым блеском. Этот неподвижный блеск, этот скорбный плач больших деревьев и эта гуща цветов, столь нежных в умирающем золоте, - все вместе создавало волшебное, чарующее, лишенное реальности видение.

Мы оба несколько минут молчали, во власти этих чар, какая-то смутная грусть овладевала моей душой; глухое отчаяние, таящееся в глубине каждой человеческой любви, вставало в моей душе. Это дивное зрелище, казалось, усиливало мою физическую усталость, оцепенение моих чувств. Я ощущал в себе тот недуг, ту неудовлетворенность, то безотчетное раскаяние, которые следуют за прекращением слишком острых и слишком продолжительных наслаждений. Я страдал.

Как во сне, Джулиана проговорила:

-- Я бы хотела закрыть глаза и не открывать их больше. - И, вздрогнув, прибавила: - Туллио, мне холодно. Иди же.

-- Ты себя плохо чувствуешь, бедняжка? - сказал я, охваченный жалостью, и с невольным страхом стал пристально глядеть на нее.

-- Мне холодно. Ступай принеси мне накидку, скорее... Прошу тебя.

Я побежал вниз к Калисто, велел подать мне накидку и тотчас же вернулся. Она поспешила надеть ее. Я ей помог. Она вновь опустилась на кресло, спрятала руки в рукава и сказала:

-- Теперь мне хорошо.

-- Так я пойду за зонтиком вниз, где ты его оставила.

-- Не надо. Стоит ли?

У меня было странное желание снова вернуться туда, к этой старой каменной скамье, где мы в первый раз присели, где Джулиана плакала, где она произнесла три божественных слова: "Да, даже больше..." Что это было? Сентиментальность? Жажда нового ощущения? Или действие чар таинственного сада в этот вечерний час?

-- Я пойду и вернусь через минуту, - сказал я.

Я вышел. Проходя под балконом, я крикнул:

-- Джулиана!

Она выглянула. До сих пор перед очами души моей ярко стоит это немое, сумеречное видение: эта высокая фигура, казавшаяся еще более высокой в длинном бархатном плаще, и это бледное, бледное лицо на темном фоне. (Слова Джакопо, обращенные к Аманде, неразрывно связаны в моей памяти с этим неизгладимым образом: "Какая вы бледная в этот вечер, Аманда! Вы, вероятно, вскрыли себе жилы для того, чтобы окрасить свою одежду".)

Джулиана отошла; чтобы выразить мое ощущение, лучше сказать: исчезла. А я быстро пошел по аллее, не отдавая себе ясного отчета в том, что меня гонит вперед. Я слышал, как шаги мои отдаются в моем мозгу. Я был так рассеян, что принужден был остановиться, чтобы разобраться в тропинках. Откуда явилось это безрассудное волнение? Может быть, причиной его являлась простая физическая усталость, особое состояние моих нервов. Так думал я. Неспособный сделать умственное усилие, сосредоточить свои мысли, разобраться в чувствах, я был во власти своих нервов, которые реагировали на действительность с необыкновенной яркостью, свойственной галлюцинации. Но некоторые мысли отделялись от других и как молнии пронизывали мой мозг; они усиливали во мне то чувство сомнения, которое уже было вызвано некоторыми непредвиденными обстоятельствами. Джулиана сегодня весь день казалась мне не такой, какой она должна была быть, оставаясь существом, которое я знал: "Джулианой былых дней". В известные моменты она держала себя со мной не так, как я ожидал. Какой-то чуждый элемент, что-то темное, судорожное, надрывное изменило и исказило ее индивидуальность. Не следует ли приписать эти изменения болезненному состоянию ее организма? "Я больна, я очень больна", - не раз говорила она, как бы оправдываясь. Разумеется, болезнь производит глубокие изменения и может сделать неузнаваемым человеческое существо. Но какая болезнь у Джулианы? Прежняя, не уничтоженная ножом хирурга? Может быть, осложнившаяся? Неизлечимая? "Кто знает, не умру ли я скоро, Туллио", - говорила она со странной интонацией, которая могла бы оказаться пророческой. Не раз говорила она о смерти. Значит, она сознавала, что носит в себе семя смерти? Стало быть, она все эти дни была во власти мрачного предчувствия? Быть может, это предчувствие зажгло в ней тот отчаянный, тот почти безумный пыл, когда я держал ее в своих объятиях. Быть может, внезапный, ослепительный свет счастья сделал для нее более ясным и более страшным преследующий ее призрак...

"Значит, она могла бы умереть! Значит, смерть могла бы ее поразить даже в моих объятиях, в разгар блаженства!" - думал я, и ужас сковал меня, так что я был принужден остановиться на мгновение, как будто грозившая опасность стала передо мной, как будто Джулиана предвидела истину, когда говорила: "А что, если, например, завтра я умру".

Влажные сумерки падали на землю. По кустам пробегал ветер, напоминая своим дуновением шорох быстро скользящих животных. Запоздалая ласточка издавала свой пронзительный крик, гудя в воздухе, как камень, выпущенный из пращи. На западном краю горизонта все еще горел свет, как отражение громадной, мрачной кузницы.

Я подошел к скамье и нашел зонтик; я недолго оставался здесь, хотя свежие воспоминания, еще живые, еще теплые, волновали мою душу. Здесь она упала, ослабевшая, побежденная; здесь я произнес знаменательные слова, опьянил ее признанием: "Ты была в моем доме, а я искал тебя далеко"; здесь я сорвал с ее уст дыхание, вознесшее мою душу на вершину блаженства; здесь я выпил ее первые слезы, услышал ее рыдания и обратился к ней со странными вопросами: "Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?"

Немного часов прошло с тех пор, а все это стало таким далеким! Немного часов прошло, а счастье уже казалось истлевшим! Другое значение, не менее странное, принял теперь неизменно звучавший во мне вопрос: "Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?" И тоска моя росла; этот неясный свет, это безмолвное нисхождение тени и этот жуткий шорох в уже окутанных мраком кустах - все эти обманчивые видения сумерек обрели в моей душе какой-то роковой смысл. "Что, если действительно поздно? Что, если на самом деле она знает о том, что обречена на гибель, что несет в себе смерть? Устав жить, устав страдать, не ожидая более ничего от меня, не решаясь убить себя сразу каким-нибудь оружием или ядом, она, быть может, лелеяла свою болезнь, помогала ей, скрывала ее для того, чтобы дать ей развиться, углубиться, сделаться неизлечимой. Она хотела мало-помалу, тайно от всех, привести себя к избавлению, к концу. Наблюдая за собой, она получила знания о своей болезни, и вот теперь она знает, она уверена, что гибель неминуема; быть может, она знает также и то, что любовь, наслаждение, мои поцелуи ускорят работу болезни. Я вновь прихожу к ней, и навсегда; неожиданное счастье открывается перед ней; она любит меня и знает, что безгранично любима; внезапно грезы стали для нас действительностью. И вот, одно слово срывается с ее уст: "Умереть!.."" Смутно прошли передо мной страшные образы, которые терзали меня в течение двух часов ожидания в то утро операции, когда перед моими глазами, с яркостью рисунков анатомического атласа, предстали ужасные опустошения, произведенные болезнью в лоне женщины. И другое воспоминание, еще более далекое, вернулось, неся с собой яркие образы: окутанная мраком комната, настежь открытое окно, колеблющиеся портьеры, беспокойный огонек свечи перед бледным зеркалом, зловещие призраки, и она, Джулиана, на ногах, прислонившаяся к шкафу и судорожно извивающаяся, как будто проглотила яд... И обвиняющий голос, тот же голос, вновь повторил: "Из-за тебя, из-за тебя она хотела умереть. Ты, ты толкнул ее на смерть".

Охваченный каким-то слепым, паническим ужасом, как будто все эти образы были несомненной реальностью, я бросился бежать к дому.

Подняв глаза, я увидел безжизненный дом: провалы окон и балкон были полны мрака.

-- Джулиана! - крикнул я в безумной тоске, быстро взбегая по ступеням лестницы, словно боясь опоздать и не увидеть ее.

Что это было со мной? Что за безумие?

Я задыхался, взбегая по полутемной лестнице. Стремительно вошел в комнату.

-- Что случилось? - спросила Джулиана, поднимаясь.

-- Ничего, ничего... Мне показалось, что ты зовешь меня. Я немного бежал. Как ты себя сейчас чувствуешь?

-- Мне так холодно, Туллио, так холодно! Пощупай мои руки.

Она протянула мне руки. Они были холодные как лед.

-- Я вся окоченела...

-- Боже мой! Отчего это тебе так холодно! Как мне согреть тебя?

Она снова откинулась на спинку кресла, словно истощив всю свою силу в этих словах.

-- Теперь я закрою, - сказал я, подойдя к балкону.

-- Нет, нет, оставь открытым... Мне не от воздуха холодно. Напротив, я нуждаюсь в свежем воздухе. Подойди лучше сюда, поближе ко мне. Возьми эту скамеечку.

Я опустился перед ней на колени. Бессильным жестом она опустила мне на голову свою холодную руку и прошептала:

-- Бедный мой Туллио!

-- Скажи же мне, Джулиана, любовь моя, душа моя, - воскликнул я, не в силах сдерживаться более, - скажи мне правду! Ты что-то скрываешь от меня. У тебя, вероятно, что-то есть, в чем ты не хочешь признаться: какая-то упорная мысль, здесь, посреди лба, какая-то тень не покидает тебя с тех пор, как мы здесь, с тех пор, как мы... счастливы. Но счастливы ли мы на самом деле? Можешь ли ты быть счастливой? Скажи мне правду, Джулиана! Для чего тебе обманывать меня? Да, правда: ты была больна, ты и сейчас себя плохо чувствуешь, это правда. Но не в этом дело, нет. Тут что-то другое, чего я не понимаю, чего я не знаю... Скажи мне правду, даже если бы эта правда сразила меня. Сегодня утром, когда ты рыдала, я спросил тебя: "Слишком поздно?" - и ты мне ответила: "Нет, нет..." И я поверил тебе. Но, может быть, слишком поздно по какой-нибудь другой причине? Быть может, что-нибудь не дает тебе наслаждаться этим великим счастьем, которое сегодня открылось нам? Я хочу сказать: что-нибудь, что ты знаешь, о чем думаешь... Скажи мне правду!

И я пристально поглядел на нее; но она продолжала молчать, и я видел перед собой только ее необыкновенно расширившиеся, темные и неподвижные зрачки. Все вокруг меня исчезло. Я принужден был закрыть глаза, чтобы рассеять то ощущение ужаса, которое вызывал во мне ее взгляд. Сколько времени длилось молчание? Час? Мгновение?

-- Я больна, - проговорила она наконец с тяжкой медлительностью.

-- Но как больна? - прошептал я вне себя; мне казалось, что в звуках этих двух слов я слышу признание, отвечающее моему подозрению. - Как больна? Смертельно?

Я не знаю, как, каким голосом, с каким жестом я произнес этот вопрос; я даже не знаю, произнес ли я его в самом деле и услышала ли она его.

-- Нет, Туллио; я этого не хотела сказать, нет, нет... Я хотела сказать, что я не виновата в том, что я такая... Немного странная... Это не моя вина... Тебе надо быть терпеливым со мной, надо принимать меня теперь такой, какая я есть... Больше ничего нет, поверь мне; я ничего не скрываю от тебя... Я смогу потом выздороветь, я выздоровею... Ты будешь терпелив, не правда ли? Ты будешь добрый... Иди сюда, Туллио, дорогой мой. И ты тоже какой-то странный, какой-то подозрительный... Ты внезапно пугаешься, бледнеешь... Что тебе чудится?.. Иди же сюда, иди сюда... Поцелуй меня... Еще раз... еще... Так. Целуй меня, согрей меня. Сейчас приедет Федерико.

Она говорила прерывистым, немного хриплым голосом, с тем неизъяснимым выражением ласки, нежности и беспокойства, с которым она уже обращалась ко мне несколько часов тому назад, на скамье, желая успокоить и утешить меня. Я целовал ее. Так как кресло было широкое и низкое, она, такая худенькая, освободила для меня место рядом с собой; дрожа, она прижалась ко мне и прикрыла меня краем своего плаща. Мы были как на ложе, прижавшись друг к другу, грудь к груди, смешивая свои дыхания. Я думал: "Ах, если бы мое дыхание, мое прикосновение могли передать ей всю мою теплоту!" - и обманчиво напрягал свою волю, чтобы совершилась эта передача.

-- Да, да.

-- Ты увидишь, как я обниму тебя. Я убаюкаю тебя. Ты всю ночь проспишь у меня.

-- Да.

-- Я не засну: я буду пить твое дыхание, читать на твоем лице грезы, что приснятся тебе. Может быть, ты произнесешь мое имя во сне.

-- Да, да.

-- Иногда ночью, тогда, ты говорила во сне. Как я любил это. Ах, этот голос! Ты не можешь понять этого... Ты не могла слышать этот голос, его знаю только я, я один... И я вновь услышу его. Кто знает, что он скажет! Может быть, ты назовешь мое имя. Как я люблю движение твоих губ, когда они произносят "у" моего имени; оно кажется контуром поцелуя... Ты знаешь это? Я шепну тебе на ухо какое-нибудь слово, чтобы войти в твои сновидения. Помнишь, тогда, в такой нежности, моя бедняжка...

-- Да, да, - все повторяла она, словно бессознательно, и этим поддерживала во мне мою иллюзию и усиливала то опьянение, в которое повергали меня звуки моего собственного голоса и уверенность в том, что мои слова, как страстная песнь, убаюкивают ее.

-- Ты слышишь? - спросил я ее, слегка приподымаясь, чтобы лучше расслышать.

-- Что, Федерико идет?

-- Нет, послушай.

Сад превратился в туманную фиолетовую массу, еще прорезанную темным сверканием бассейна. Полоса света все еще держалась на краю неба. Это была широкая, трехцветная лента: кровавая внизу, затем оранжевая и, наконец, зеленая - цвета умирающего растения. В тишине сумерек раздавался чистый и сильный голос, подобный переливам флейты.

Пел соловей.

-- Он на иве, - шепнула мне Джулиана.

Мы оба слушали, глядя на последнюю полосу, которая бледнела под неосязаемым пеплом вечера. Душа моя насторожилась, словно от этой песни ожидая какого-то откровения любви. Что испытывала в это время, рядом со мной, бедная Джулиана? Какой вершины скорби достигла ее истомленная душа?

пассаж, легкий-легкий, необыкновенно продолжительный, как бы для того, чтобы испытать свои силы, дать выход своей отваге, бросить вызов неведомому сопернику. Вторая пауза. Тема из трех нот, звучащая как вопрос, прошла сквозь цепь легких вариаций, пять или шесть раз повторив свой маленький вопрос, модулируя словно на тонкой тростниковой флейте или на свирели пастуха. Третья пауза. Песня приняла элегический характер, перешла в минорный лад, сделалась сладостной, как вздох, слабой, как стенание, выразила тоску одинокого влюбленного, истому желания, несбывшуюся мечту; прозвучала последняя жалоба, внезапная, острая, как вопль отчаяния, и затихла. Опять пауза, более значительная. И вдруг раздались новые звуки, которые, казалось, не могли исходить из того же горла, такие они были покорные, робкие, жалобные, так походили они на щебетание новорожденных птенцов, на чириканье воробушка; потом, с поразительной быстротой, этот наивный напев перешел в стремительный, все ускоряющийся поток звуков, которые сверкнули воздушными трелями, полились самыми смелыми пассажами, затихли, снова выросли и поднялись к горным вершинам. Певец опьянялся своей песнью. Делая паузы, такие короткие, что звуки, казалось, не успевали потухнуть, он изливал свой экстаз в бесконечно меняющихся мелодиях, страстных и нежных, покорных и ликующих, легких и многозначительных, прерываемых то слабыми стонами и жалобными возгласами, то внезапными лирическими порывами и страстными призывами. Казалось, что и сад прислушивался к этой песне, что небо склонилось над тоскующим деревом, на вершине которого скрытый от взоров поэт изливал эти потоки поэзии. Чаща цветов дышала глубоко, но безмолвно. Желтая полоса света еще блестела на западном краю неба; и этот прощальный взгляд дня был грустный, почти зловещий. Блеснула звезда, живая и трепетная, как капля сверкающей росы.

-- Завтра! - прошептал я, бессознательно отвечая на невысказанный мною вопрос этим словом, содержащим для меня столько обещаний.

Чтобы слушать, мы приподнялись немного и некоторое время оставались в таком положении; и вдруг я почувствовал, как голова Джулианы тяжело, словно неодушевленный предмет, упала мне на плечо.

-- Джулиана! - крикнул я в ужасе. - Джулиана!

И от моего движения голова Джулианы откинулась назад, тяжело, как неодушевленный предмет.

Она не слышала. Я увидел мертвенную бледность ее лица, которое освещали последние, желтоватые лучи, проникавшие с балкона, и странная мысль пронизала меня. Вне себя от ужаса, я положил неподвижную Джулиану на спинку кресла и, не переставая звать ее по имени, принялся судорожными пальцами расстегивать ее платье на груди, торопясь послушать сердце.

И вдруг я услышал веселый голос моего брата:

-- Голубки, где же вы?

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница