Большие надежды.
Глава VIII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1860
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Большие надежды. Глава VIII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VIII.

Жилище мистера Пёмбельчука, на большой улице рыночного города, имело вид не то лабаза, не то мелочной лавочки, чего и следовало ожидать от заведения торговца зерном и семенами. Я был уверен, что, имея столько ящичков в своей лавке, мистер Пёмбельчук должен был чувствовать себя очень-счастливым. Я вытянул некоторые из этих ящиков, бывшие мне под рост, чтоб посмотреть, что в них находится; при виде семян и луковиц, завернутых в серую бумагу, мне невольно пришло на мысль, с каким нетерпением оне должны дожидаться, бедняжки, того светлого дня, когда, вырвавшись из заточения, оне выростут и зацветут.

Я предавался подобным размышлениям на следующее утро, после моего прибытия в город. Накануне меня сейчас же отправили спать в мезонин, под откосом крыши; постель моя приходилась под самою крышею в углу, так-что, по моему разсчету, между черепицею кровли и моим лбом было, не более фута разстояния. В то же утро я заметил необыкновенную связь между семенами и плисом. Мистер Пёмбельчук был одет в дорощатый плис и сиделец его носил платье из той же материи; вообще, семена как-то отдавали плисом, а плис семенами, так-что, в-сущности трудно было решить, что чем пахло. При этом случае я заметил также, что мистер Пёмбельчук, повидимому, справлял дела свои, стоя у окна и глазея через улицу на шорника; шорник, в свою очередь, вел торговлю, не спуская глаз с каретника, который подвигался в делах, засунув руки в карманы и поглядывая на булочника, а тот, сложа руки, следил за часовщиком. Часовщик, со стеклышком в глазу, пристально смотрел на свой столик, покрытый колесиками разобранных часов и, казалось, один на большой улице действительно был занят своим делом, потому-то, вероятно, праздные мальчишки толпились у окна его.

Мистер Пёмбельчук и я позавтракали в комнате за лавочкой, а сиделец осушил свою кружку чаю и уничтожил огромный ломоть хлеба с маслом, сидя на мешке с горохом в передней комнате. Общество мистера Пёмбельчуна показалось мне самым скучнейшим в мире. Уже не говоря о том, что он разделял вполне мнение моей сестры касательно приличной для меня пищи, которая, по ихнему, должна была иметь повозможности постный характер, вероятно, для укрощения моего характера; уже не говоря о том, что, вследствие подобного убеждения, он давал мне как-можно-более корок с соразмерно-малым процентом масла, а молоко разбавлял таким количеством горячей воды, что гораздо-честнее было бы обойтись вовсе без него; оставя все это в стороне, всего обиднее было то, что весь разговор его ограничивался арифметикой. Когда я вошел в комнату и пожелал ему доброго утра, он преважно произнес: "Семью-семь - мальчик?" Мне было не до ответа, после подобной встречи в чужом месте, да еще на голодный желудок; не успел я проглотить куска, как любезный Пёмбельчук начал бесконечное сложение, которое продолжалось но все время завтрака: "Семь и четыре, и восемь, и шесть, и два, и десять" и так далее.

Ответив на вопрос, я едва успевал проглотить кусок или хлебнуть глоток, как уже являлся новый вопрос; а он, междуттем, сидел-себе спокойно, не ломая головы и уплетая самым ненрилично-обжорливым образом жирную ветчину с теплым хлебом.

Потому не удивительно, что я обрадовался, когда пробило десять часов и мы отправились к мисс Гавишам, хотя я далеко не был уверен в том, что буду вести себя приличным образом под её кровом. Чрез четверь часа мы уже были перед домом мисс Гавишам, старым, грустным строением, с железными решетками в окнах. Некоторые окна были заложены кирпичом, остальные тщательно ограждены решетками. Перед домом был двор, тоже загороженный железною решеткой, так-что нам пришлось дожидаться, позвонив у калитки. Мистер Пёмбельчук и тут, пока мы ждали, съумел вклеить "и четырнадцать?", но я притворился, что не слышу и продолжал заглядывать на двор. Рядом с домом я заметил большую пивоварню, но в ней не варилось пиво, повидимому, уже давно.

Открылось окно и чистый голос спросил:

- Кто там?

На что мой спутник ответил:

- Пёмбельчук.

Голосок произнес:

- Хорошо.

Окно затворилось и молодая барышня прошла по двору с ключами в руках.

- Это Пип, сказал мистер Пёмбельчук.

- А! это Пип? возразила барышня, очень-хорошенькая и столь же гордая на взгляду - Войди, Пип.

Мистер Пёмбельчук сунулся-было тоже, но она удержали его калиткой.

- Разве вы желаете видеть мисс Гавишам? сказала она.

- Разумеется, если мисс Гавишам желает меня видеть, сказал мистер Пёмбельчук, несколько смутившись.

- А вы видите, что нет, сказала молодая девушка.

Она произнесла это так решительно, что мистер Пёмбельчук не решился возражать, хотя чувствовал себя крайне-обиженным. Он строго взглянул на меня, словно я был причиною этого обидного случая, и удаляясь, сказал с очевидною укоризною:

Я был уверен, что он воротится и крикнет сквозь калитку, "и шестнадцать?" но, по счастью, он не возвращался.

Молодая девушка заперла калитку и перешла двор. Двор был чист и вымощен, но в промежутках между камней пробивалась травка. Деревянные ворота пивоварни выходили на двор; они были открыты настежь, и все остальные окна и двери в ней были растворены. Все было пусто и заброшено, насколько можно было видеть, вплоть до белой ограды. Холодный ветер, казалось, дул здесь сильнее, чем снаружи; он с каким-то завываньем входил и выходил в окна и двери винокурни, как гудит он на море между снастями корабля.

Молодая девушка заметила, куда я смотрел, и сказала:

- Ты бы мог, мальчик, без вреда выпить все крепкое пиво, что тут варится.

- Я думаю, что так, мисс, сказал я застенчиво.

- Лучше бы и не пробовать варить тут пива, мальчик, кисло выйдет - не так ли?

- Похоже на то, мисс.

- Не то, чтоб кто-нибудь в-самом-деле затевал варить пиво на этой пивоварне, прибавила она: - дело порешеное, она простоит пустою, пока не завалится. Что касается до крепкого пива, то его и без того в подвалах довольно, чтоб затопить Манор-Гоус.

- Так зовут этот дом, мисс?

- Да, это одно из его названий, мальчик.

- Так у него несколько названий, мисс?

- Всего два. Другое название было Сатис, слово греческое, латинское или еврейское - по-мне все одно - значит: довольно.

- Довольно, это странное название для дома, мисс.

- Да, отвечала она: - но оно имело свой смысл; оно значило, что тот, кто владеет этим домом, более ни в чем не нуждается. Видно, они не очень-то были требовательны в те времена. Но, полно валандать, мальчик.

Хотя она часто называла меня мальчиком, и то с каким-то пренебрежением, довольно-обидным для моего самолюбия, однако была мне ровесницею, или немного старше меня. Но на взгляд, как девушка, она казалась гораздо-старше меня; хорошенькая собой и самоуверенная, она обращалась со мною с величайшим пренебрежением: иной бы сказал, ей двадцать-два года и притом она королева.

Мы вошли в дом боковою дверью; главный подъезд был загорожен снаружи двумя цепями. При входе, первая вещь, поразившая меня, была темнота, царствовавшая в корридорах. Молодая девушка, выходя к нам, оставила там свечу; теперь она подняла ее с пола и мы прошли еще несколько корридоров, поднялись но лестнице, и все это в темноте, при единственном свете нашей свечи.

Наконец, мы подошли в двери, и молодая девушка сказала:

- Войди.

Я отвечал более из застенчивости, чем из вежливости:

На что она ответила:

- Как ты смешон, мальчик! я не войду.

При этом она с презрением отвернулась и ушла и, что хуже всего, унесла с собою свечу.

Это было очень-неприятное обстоятельство, и я почти-что испугался. Впрочем, ничего не оставалось делать, как постучаться в дверь. Постучав, я получил приглашение войти. Я вошел и очутился в довольно-большой комнате, хорошо освещенной восковыми свечами. Ни одна щелка не пропускала дневного света. То была уборная, как мне казалось, судя по мебели, хотя я не знал в точности, на что могла служить большая часть её. Самая выдающаяся мёбель был обвешенный стол с позолоченным зеркалом. Я тотчас догадался, что это должен быть уборный столик важной барыни.

Не съумею сказать, так ли бы я скоро дошел до такого умозаключения, еслиб перед столиком в то время не сидела барыня. Опершись локтем на стол и поддерживая голову рукою, сидела передо мною на кресле самая странная барыня, какую я когда-либо видел или увижу.

На ней было роскошное платье - шелк, атлас, кружева и все белое. Даже башмаки были белые. На голове у нея была длинная белая фата, а в волосах подвенечные цветы, но и самые волоса были белые. Несколько драгоценных камней блестели у нея на шее и на руках, а еще более лежало на столе. Платья, менее богатые, чем надетое на ней, и полууложенные ящики валялись по сторонам. Она, как видно, не совсем еще оделась, у нея был надет только один башмак, другой лежал вблизи; фата была не совсем приколота, часы с цепочкой лежали на столе, вместе с кружевами, носовым платком, перчатками, цветами и молитвенником, все в одной куче, близь зеркала.

Я не сразу разглядел все эти подробности, хотя с первого взгляда увидел более, чем можно было ожидать. Я заметил, что все некогда белое уже давно потеряло свой блеск, поблекло и пожелтело. Я увидел, что и сама невеста поблекла, как подвенечное платье и цветы, и не имела уже другого блеска, кроме блеска впалых глаз. Я понял, что платье, теперь висевшее как тряпка и прикрывавшее кости и кожу бывшей красавицы, было кроено по округленным формам молодой женщины. Однажды мне показывали на ярмарке какую-то страшную восковую фигуру, изображавшую неизвестно чью отчаянную личность. Другой раз меня водили в одну из церквей на наших болотах, чтоб посмотреть на найденный под сводами церкви скелет, покрытый богатою, разсыпавшеюся в прах, одеждою. Теперь мне показалось, что у восковой фигуры и у скелета были темные глаза, которые двигались и смотрели на меня. Я бы вскрикнул, еслиб мог.

- Кто там? сказала барыня, сидевшая у стола.

- Пип, сударыня.

- Пип?

- Мальчик от мистера Пёмбельчука, сударыня. Пришел забавлять вас.

- Подойди, дай взглянуть на тебя; стань поближе.

Только стоя подле нея и стараясь избегать её взоров, я успел разсмотреть в подробности окружавшие ее предметы. Я заметил, что часы её остановились на девяти без двадцати минут, и стенные часы также стояли на девяти без двадцати минут.

- Взгляни на меня, сказала мисс Гавишам. - Ты не боишься женщины, невидавшей солнца с-тех-пор, как ты на свете?

К-сожалению, я должен признаться, что не побоялся соврать самым наглым образом, ответив: "нет".

- Знаешь ли, что у меня тут? сказала она, складывая обе руки на левой стороне груди.

- Знаю, сударыня.

При этом я вспомнил молодчика, которым пугал меня каторжник.

- Что тут?

- Разбитое !

Мисс Гавишам произнесла это слово с каким-то странигиме выражением и роковою улыбкой, будто хвастаясь этим. Она несколько времени держала руки в том же положении, потом медленно опустила их, точно ей было тяжело их поддерживать.

- Я устала, сказала мисс Гавишам. - Мне нужно развлечение; я покончила и с мужчинами, и с женщинами. Ну, представляй!

Я уверен, что каждый из моих читателей, будь он самый отчаянный спорщик, согласится со мною, что страшная барыня не могла ничего придумать менее удобоисполнимого при подобной обстановке.

- На меня находят иногда болезненные фантазии, продолжала она: - теперь у меня болезненное желание видеть представление. Ну, ну! и она стала судорожно ворочать пальцами: - представляй, представляй!

На минуту мне пришла в голову отчаянная мысль прокатиться кубарем вокруг комнаты, подражая одноколке мистера Пёмбельчука. Но тотчас же, несмотря на грозный призрак сестры (постоянно-живой в моем воображении), я должен был внутренно сознаться, что не подготовлен нравственно для столь-трудного представления. Лицо мое имело, как видно, неочень-приятное выражение, пока мы смотрели друг на друга, потому-что, вдоволь наглядевшись на меня, мисс Гавишам сказала:

- Что ты дуешься или упрямишься?

- Нет, сударыня, мне очень-жалко вас, и жалко, что я не могу представлять в эту минуту. Если вы пожалуетесь на меня, то мне достанется от сестры; потому я бы представлял, еслиб мог; но тут мне все так ново, так странно, так незнакомо и грустно.

Я остановился, боясь, что скажу, или, уже сказал лишнее; мы опять стали смотреть друг на друга.

Прежде чем заговорить снова, мисс Гавишам взглянула на свое платье, на уборный столик и, наконец, на себя в зеркало.

- Так ново для него, пробормотала она: - и так старо для меня; так странно для него и так обыкновенно для меня; так грустно для нас обоих! Позови Эстеллу.

Она все еще смотрела на свое изображение; я полагал, что она продолжает говорить сама с собой, и не трогался с места.

- Позови Эстеллу, повторила она, быстро взглянув на меня; или ты и того сделать не можешь? Позови Эстеллу. У двери.

Стоять в темном, таинственном корридоре незнакомого дома и кликать по имени гордую, молодую барышню, которой не было ни видно, ни слышно, стоило, в своем роде, представления на заказ, тем более, что я очень-ясно сознавал, что кричать таким образом: "Эстелла!" на весь дом, было крайне-непозволительною вольностью. Наконец она отозвалась и свеча её показалась, как звездочка, в конце темного корридора.

- Это твоя собственность, моя милая, оно хорошо тебе пригодится. Сделай мне удовольствие, поиграй в карты с этим мальчиком.

- С этим мальчиком? Да, ведь, это просто мужицкий мальчишка!

Мне показалось - но это было бы слишком странно - что мисс Гавишам сказала, "ну, ты сокрушишь ему сердце".

- Во что ты играешь, мальчик? спросила у меня Эстелла с величайшим презрением.

- Оставь его в дураках, сказала мисс Гавишам.

Мы уселись играть в карты.

Тогда только я заметил, что все в комнате давным-давно остановилось вместе с часами. Я заметил, что мисс Гавишам положила ожерелье на столик на то же место, откуда взяла его. Пока Эстелла сдавала, я опять взглянул на столик и приметил, что некогда белый, теперь пожелтевший башмак был не надеван. Я опустил глаза и увидел, что на необутой ноге был чулок, некогда белый, теперь пожелтевший, истоптанный в лохмотья, и поблекшее подвенечное платье не напоминало бы так саван, а фата смертную пелену, еслибы не этот застой и неподвижность кругом.

Мисс Гавишам, пока мы играли, сидела, как труп, в своем белом платье с отделкою будто из бумажного пепла. Я в то время не слыхал еще о давно-похороненных телах, которые разсыпаются в прах в ту минуту, когда до них коснутся; с-тех-пор мне часто приходила в голову мысль, что от прикосновения солнечного луча и она разсыпалась бы в прах.

"И что у него за грубые руки! И что за толстые сапоги!"

Мне прежде никогда не приходило в голову стыдиться своих рук, но теперь я начал считать их самою неприличною парою. Её презрение было так сильно, что заразило и меня.

Она выиграла, и я стал сдавать, но засдался, как и легко было ожидать, когда она высматривала, не ошибусь ли я: она тотчас объявила, что я неловкий, мужицкий мальчишка.

- Ты ничего о ней не говоришь, заметила мне мисс Гавишам, следя за нами. Она столько неириятностей наговорила тебе, а ты о ней ничего не говоришь. Что ты о ней думаешь?

- Я бы не хотел сказать, запинаясь, промолвил я.

- Я думаю, что она очень горда, сказал я шопотом.

- А еще что?

- И что она очень-хорошенькая.

- А еще что.

- А еще что?

- Я бы желал идти домой...

- И более никогда не видать её, не смотря на то, что она такая хорошенькая?

- Я этого не говорю; а только желал бы идти домой теперь.

Еслиб не роковая улыбка вначале, я был бы уверен, что она не в состоянии улыбнуться. Голова её опустилась и лицо получило унылое, сонное выражение; вероятно, с того дня, когда все вокруг остановилось, казалось, ничто не в силах было оживить его. Грудь её опустилась, ввалилась, так-что она сидела сгорбившись; голос её опустился так низко, она говорила тихо, с каким-то предсмертным хрипеньем; вообще вся она, казалось, опустилась душой и телом, будто подавленная каким-то тяжким ударом.

Мы доиграли игру и Эстелла опять оставила меня дураком. Но, несмотря на то, что она выиграла все игры, она с неудовольствием бросила карты на стол, будто гнушаясь тем, что выиграла их у меня.

- Когда бы тебе снова придти? сказала Мисс Гавишам: - дай я подумаю.

Я хотел-было ей напомнить, что был четверк, но она остановила меня тем же нетерпеливым движением пальцев правой руки.

- Слушаю, сударыня.

- Эстелла, проводи его вниз. Дай-ему чего-нибудь поесть и пускай-себе погуляет и ознакомится с местом, пока ест. Иди, Пип,

Я, как взошел, так и сошел вниз вслед за свечкою Эстеллы. Она поставила ее на то же место, где мы нашли ее при входе. Прежде чем она отворила боковую дверь, я как-то безсознательно был убежден, что уже ночь на дворе. Внезапный поток дневного света совершенно смутил меня, мне показалось, что я несколько часов пробыл в темноте.

- Дожидайся меня тут, мальчик, сказала Эстелла и, закрыв за собою дверь, исчезла.

жалел, что Джо был так плохо воспитан, иначе и я получил бы лучшее воспитание.

Эстелла возвратилась с хлебом и мясом и небольшою кружкою пива. Она поставила кружку на камень на дворе и сунула мне хлеб и мясо, не глядя на меня, словно собаке в опале. Я был так обижен, оскорблен, разсержен, уничтожен... не приищу настоящого названия моему жалкому состоянию; одному Богу известна вся горечь, наполнявшая мою душу. Слезы брызнули у меня из глаз. Заметив мои слезы, она бросила на меня довольный взгляд, будто радуясь тому, что причинила их. Это дало мне силу удержать слезы и взглянуть на нее: она презрительно кивнула головой с выражением, как мне показалось, что ее не надуешь, что она слишком-хорошо знает, кто виновник моего горя, отвернулась и ушла.

Но как скоро она удалилась, я зашел за дверь у входа в пивоварню и, прислонясь к ней, заплакал, закрыв лицо руками. Горько плача, я лягал ногою стену и даже сильно рванул себя за волосы; чувства, которым нет имени, Переполняли такою горечью мое сердце, что им необходимо было излиться наружу, хотя бы и на бездушные предметы.

Сестрино воспитание сделало меня чувствительным. В маленьком, детском мире несправедливость, от кого бы она ни проистекала, сознается и чувствуется сильнее, чем в позднейшие годы. Ребенок может испытывать только маленькия несправедливости: и сам ребенок мал, мал и доступный ему мир; но в его маленькой лошади-качалке столько же вершков, по его детскому масштабу, как в любом кирасирском коне, по-нашему. С самого младенчества я внутренно боролся с несправедливостью. Начиная лепетать, я уже сознавал, что сестра моя неправа в своих причудливых, насильственных требованиях. Я всегда глубоко сознавал, что, выкормив меня рукою, она не имела никакого права воспитывать меня пинками. Убеждение это не оставляло меня во время всех наказаний, - постов и лишений, которым я подвергался. Постоянному, одинокому общению с этою мыслью я, вероятно, обязан застенчивостью и раздражительною чувствительностью своего характера.

Я немного облегчил настоящее свое горе, налягавшнсь в стену пивоварни и подрав себе волосы; после чего я утер лицо рукавом и вышел из-за двери. Хлеб и мясо подкрепили меня, а пиво даже несколько развеселило, так-что я вскоре был в-состоянии ближе познакомиться с местностью.

их жилище. Но не было ни голубей в голубятне, ни лошадей в конюшне, ни свиней в свинушнике, ни солоду в кладовой; не было даже духа зерна или браги в заторном и бродильном чанах; запах пива будто улетел с последним затором. На соседнем дворе валялись целые груды пустых разсыпавшихся бочек, сохранявших какое-то кислое воспоминание о прежних, лучших днях, но от них несло слишком-кисло, чтоб напомнить утраченную жизненную влагу, что, впрочем, составляет участь и не однех бочек, отказавшихся от жизненной деятельности.

За дальним углом пивоварни виднелся сад из-за старой, каменной ограды, не очень-высокой, так-что я мог взобраться на нее и разглядеть, что там делалось. Я убедился, что сад этот принадлежит к дому и весь зарос бурьяном; впрочем, виднелось несколько тропинок, как-будто там кто-то гулял по-временам. Действительно, я вскоре заметил в саду Эстеллу, удалявшуюся от ограды. Она была, просто, вездесуща. Когда на дворе пивоварни, за несколько минут пред тем, я поддался соблазну и стал ходить по бочкам, то ясно видел, что и она на другом конце двора ходила по ним, поддерживая рукою свои чудные каштановые волосы, но тотчас же скрылась из моих глаз. Я также видел ее в пивоварне, то-есть в высоком, просторном здании, где когда-то варилось пиво и еще не прибрана была посуда. Когда я только-что вошел в него и стоял у дверей, пораженный его унылым видом, я видел, как она прошла между давно-погасшими топками и взошла по чугунной лестнице на хоры, как-будто взбираясь под небеса.

В ту минуту воображению моему представилась странная вещь. Явление это показалось мне непостижимым и тогда, и долгое время спустя. Устав смотреть на безжизненно-освещенную половину пивоварни, я взглянул на толстое бревно, торчавшее из темного угла, направо от меня: на нем висела повешенная женщина, одетая в пожелтевшее белое платье, отделанное бумажным пеплом, с одним башмаком на ноге. Она висела так, что я мог разглядеть лицо её: то было лицо мисс Гавишам и его судорожно подергивало, будто она хотела что-то сказать мне. Припомнвв, что, за минуту пред тем, в углу ничего не било, я, в страхе, было бросился бежать, но потом оглянулся - к великому моему ужасу, видение исчезло.

Только при виде ясного неба и народа на улице за решеткой, я пришел в себя, при подкрепительном содействии мяса и пива. Но и тут я очнулся бы не так скоро, еслиб не Эстелла, которая подошла с ключами, чтоб выпустить меня. Она могла бы презрительно посмотреть на меня, заметив мой испуг; а поводы к тому я дать ей не хотел.

Эстелла мимоходом торжественно взглянула на меня, будто радуясь тому, что у меня грубые руки и толстые сапоги. Она отперла калитку и стала подле нея. Я намеревался пройти, не взглянув на нее, но она дернула меня за рукав.

- Потому-что не хочу.

- Врешь, хочешь, сказала она: - ты наплакался до того, что глаза припухли, и теперь бы не прочь приняться за то же.

Она презрительно засмеялась, выпихнула меня за калитку и заперла ее. Я прямо пошел в мистеру Пёмбельчуку и был очень-доволен, не застав его дома. Я попросил сообщить ему о дне, когда мне приказано было возвратиться к мисс Гавишам, и пустился в обратный путь домой, в кузницу. Идучи, я размышлял обо всем виденном и горько сожалел о том, что у меня руки, грубые, сапоги толстые, да еще, вдобавок, привычка называть валета хлапом; вообще, я дошел до убеждения, что я гораздо-более невежда, чем воображал себе накануне, и нахожусь, вообще, в самом скверном, безотрадном положении в свете.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница