Большие ожидания.
Глава VIII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1860
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Большие ожидания. Глава VIII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава VIII.

Жилище мистера Пембльчука на Большой улице базарного города отличалось крупитчатым и мучнистым характером, как и подобало жилищу хлебного и семенного торговца. Мне казалось, что он должен быть счастливым человеком, имея в своей лавке такое множество маленьких ящичков, и, заглянув в один из самых нижних, где лежала куча пакетиков из серой бумаги, я подумал: "А что как вдруг, в один прекрасный день, все эти цветочные семена и луковицы вздумают удрать из своих темниц и расцвесть на воле?"

Я задал себе этот вопрос рано утром на другой день после нашего приезда. Накануне вечером меня прямо отправили спать на чердак под самую крышу, которая в том месте, где стояла моя кровать, была так низка, что черепицы приходились не выше фута над моей головой. В то же самое утро я сделал и еще одно замечательное открытие, а именно, что семена и рубчатый плис имеют между собой какое-то странное сходство. Мистер Пембльчук ходил в плисовых штанах, и приказчик ходил в плисовых штанах, и почему-то весь этот плис и запахом, и видом наводил меня на мысль о семенах, которые в свою очередь имели столько общого с плисом, что я почти перестал их различать. Когда же я заметил, что торговые занятия мистера Пембльчука заключались преимущественно в том, чтобы глядеть через улицу на шорника, который в свою очередь смотрел на каретника, каретник же добывал себе средства тем, что держал руки в карманах и любовался булочником; а булочник, сложив руки на животе, не спускал глаз с овощного торговца, стоявшого у своей двери и зевавшого на аптекаря. Человек, сидевший над столиком с лупою у глаз, не обращая внимания на толпу блузников, вечно глазевших в окно его лавочки, был повидимому единственный человек на всей Большой улице, вынужденный отдавать время и труд своему ремеслу.

Мы с мистером Пембльчуком завтракали в восемь часов в гостиной за лавкой, пока его приказчик наслаждался своим мутным чаем и ломтем хлеба с маслом, сидя в лавке на мешке с горохом. Общество мистера Пембльчука мне совсем не понравилось. Уже не говоря о том, что он вполне разделял взгляд моей сестры и находил, что моя пища должна иметь характер исправительный и постный, уже не говоря о том, что он подсовывал мне одне корки, чуть-чуть смазывая их маслом, и разбавлял мое молоко таким количеством кипятку, что было бы гораздо откровеннее вовсе не давать молока, но весь его разговор сводился исключительно на арифметику. В ответ на мое вежливое: "С добрым утром, сэр", он важно спросил: "Ну-ка, мальчуган: семью девять?" Посудите сами: мог ли я ему ответить, так неожиданно припертый к стене в чужом месте да еще на пустой желудок? Я был очень голоден, но не успел я проглотить и первого куска, как он принялся за правило сложения, которое тянулось у нас в течение всего завтрака. "Семь да четыре? Да восемь? Да шесть? Да два? Да десять?" и так далее до бесконечности. После каждого моего ответа, не успевал я сделать глоток, как уже следовал новый вопрос; при чем сам он сидел развалившись и, ничуть не утруждая себя решением своих задач, ел ветчину и теплую булку с величайшим (если смею так выразиться) обжорством и жадностью.

По всем этим причинам я был очень рад, когда пробило десять часов, и мы отправились к мисс Гевишам, хотя меня сильно безпокоила мысль, как-то я буду отличаться под кровлей этой леди. Через четверть часа мы подошли к дому мисс Гевишам. Это было старое, мрачное кирпичное здание со множеством железных засовов и болтов. Некоторые окна были заделаны, а из оставшихся незаделанными все нижния были снабжены толстыми решетками. Перед домом был двор, тоже обнесенный решеткой, так что нам пришлось позвонить и ждать, чтобы отперли калитку. В ожидании я заглянул во двор (мистер Пембльчук и тут не утерпел, чтобы не спросить: "Да четырнадцать?" но я притворился, что не слышу) и заметил, что с бокового фасада к дому примыкала большая пивоварня. Она была в бездействии и, повидимому, уже давно.

Но вот в доме отворилось окошко, и звонкий голос спросил: "Кто пришел?" На это мой руководитель ответил: "Пембльчук", Голос сказал: "Хорошо", окошко затворилось, и во дворе показалась молоденькая леди с книгами в руках.

-- Вот Пип, - сказал мистер Пембльчук, когда она подошла к нам.

-- Так это Пип? - переспросила молодая леди, которая была очень красива и, повидимому, очень горда.

-- Входи, Пип.

Мистер Пембльчук тоже хотел войти, но она захлопнула калитку перед его носом.

-- Разве вы хотели видеть мисс Гевишам? - спросила она.

-- Да, если мисс Гевишам желает видеть меня, - отвечал сконфуженный мистер Пембльчук.

-- A! - сказала девочка, - но, видите ли, она совсем не желает.

Это было высказано так решительно, таким недопускающим возражений тоном, что мистер Пембльчук, несмотря на свое оскорбленное достоинство, не осмелился протестовать. Но зато он строго взглянул на меня, как будто я сделал ему что-нибудь неприятное, и удалился с укоризненным напутствием: "Мальчик, старайся, чтобы твое поведение сделало честь тем, кто выростил тебя от руки". Я боялся, что он вернется и крикнет мне в калитку: "Да шестнадцать?" Но он не вернулся.

Моя молоденькая проводница заперла калитку, и мы пошли через двор. Он был вымощен и очень чист, но в каждую трещинку между камнями пробивалась травка. Здания пивоварни соединялись с двором узким проулком; деревянные ворота этого проулка стояли настежь, как и сама пивоварня вплоть до высокой, окружавшей ее стены. Все здесь носило печать заброшенности и запустения. Холодный ветер, казалось, был здесь холоднее, чем на улице, страшно завывал в пивоварне и вокруг, словно между снастями корабля в открытом море.

Девочка заметила, что я смотрю на пивоварню, и сказала:

-- Ты мог бы без всякого вреда выпить все крепкое пидо, которое варится здесь; как ты думаешь, мальчик?

-- Я думаю, что мог бы, - отвечал я застенчиво.

-- Лучше и не пытаться варить здесь пиво; оно наверное прокиснет. Так ли, мальчик?

-- Кажется, что так, мисс,

-- Да никто и не пытается, - прибавила она, - с этим раз навсегда покончено, и все это будет стоять запущенным, пока не развалится. А крепкого пива столько в погребах, что его хватило бы затопить весь Барский Дом.

-- Да, это одно из его названий.

-- А разве у него их несколько, мисс?

-- Да, два; его звали еще Satis, т. е. "довольно". Это по-гречески, или по-латыни, или по-еврейски, не знаю уж на котором из этих языков, а может быть и на всех трех.

-- "Довольно"! Странное имя для дома, мисс.

-- Да, - отвечала она, - но некогда оно имело более глубокий смысл. Люди, окрестившие дом этим именем, хотели этим сказать, что владельцы его не могут желать ничего лучшого. Повидимому, люди легко удовлетворялись в ге времена. Но не будем медлить, мальчик.

Несмотря на то, что она так часто звала меня мальчиком и притом с небрежностью, далеко не делающей мне комплимента, сама она была приблизительно одних лет со мной. Конечно, она казалась гораздо старше, потому что была девочка, к тому же очень хорошенькая и самоуверенная. Со мной же она обращалась так презрительно, как будто ей пошел по крайней мере двадцать первый год, и она была королевой. Мы вошли в дом через боковую дверь, - большая парадная была забита и заложена двумя поперечными цепями. Первое, что я заметил, это что коридоры были совсем темные, и что моя спутница оставила зажженную свечу у входа. Теперь она взяла эту свечу, и мы пошли по коридорам, потом поднялись на лестницу, и везде было темно, светила только свеча.

Наконец мы подошли к какой-то двери, и она сказала мне:

-- Входи.

Я отвечал скорее из застенчивости, чем из учтивости:

-- Прежде вы, мисс.

-- Не глупи, мальчик! Я туда не пойду.

Она важно прошла мимо, и - что всего хуже - унесла с собой свечу.

Это было очень неприятно; мне стало почти страшно. Оставалось только одно: постучать в дверь. В ответ на мой стук, кто-то приказал мне войти. Я вошел и очутился в довольно большой комнате, ярко освещенной восковыми свечами. Ни малейший луч дневного света не проникал в эту комнату. Судя по меблировке, это была уборная, хотя назначение и форма многих предметов были мне в то время совершенно незнакомы. Больше всего бросался в глаза задрапированный стол с вызолоченным зеркалом, и я сразу догадался, что это должно быть туалетный стол важной барыни.

Не знаю, пришел ли бы я к такому быстрому заключению на этот счет, если бы за столом не сидела важная барыня. В мягком кресле, облокотившись одною рукою на стол и склонив голову на эту руку, сидело такое необыкновенное существо, какого я никогда не видал, да и вряд ли когда-нибудь увижу.

Она была одета очень богато - в атлас, кружева и шелк, - все белого цвета. Башмаки на ней были тоже белые. С головы её спускалась длинная белая фата, и в волосах были свадебные цветы; но волосы были совсем седые. Громадные бриллианты блестели у нея на шее и на руках, и были разбросаны на столе. Платья, менее роскошные, чем бывшее на ней, и полуупакованные чемоданы в безпорядке валялись по всей комнате. Она, очевидно, не совсем еще кончила свой туалет: на ней был только один башмак, другой лежал подле нея на столе; фата была приколота только наполовину, часы и цепочка еще не надеты, кружева для лифа вместе с бриллиантами, носовым платком, перчатками, цветами и молитвенником лежали безпорядочной кучей перед зеркалом.

Все это я разсмотрел не сразу, хотя в первый же момент заметил больше, чем можно было предполагать. Я заметил, например, что все, что было тут белого, давно утратило свой блеск и свежесть и совсем пожелтело. Я заметил, что сама невеста так же поблекла, как и венчальный наряд и цветы, и попрежнему блестели только её впалые глаза. Я заметил, что платье, сшитое, вероятно, на округленные формы молодой девушки, свободно висело на высохшем теле, состоявшем только из кожи да костей. Как-то раз я видел на ярмарке восковую женскую фигуру, изображавшую какое-то баснословное лицо в парадном гробу. Другой раз меня водили в одну из старых церквей на наших болотах смотреть вырытый из церковного склепа скелет в испепелившемся роскошном одеянии. Теперь мне казалось, что у восковой фигуры и скелета большие черные глаза, и что глаза эти двигаются и смотрят на меня. Я закричал бы, если бы мог.

-- Кто это? - спросила дама, сидевшая у стола.

-- Пип, мэм.

-- Пип?

-- Мальчик мистера Пембльчука, мэм, пришел сюда играть.

-- Подойди ближе, дай мне взглянуть на тебя. Еще, еще ближе.

часов без двадцати минут.

-- Взгляни на меня, - сказала мисс Гевишам. - Ты не боишься женщины, которая ни разу не видела солнца с тех пор, как ты родился?

С сожалением должен признаться, что сказал величайшую ложь, ответив "нет".

-- Знаешь ли ты, до чего я дотрагиваюсь? - спросила она, положив одну руку на другую и прижимая их к левой стороне груди.

-- Да, сударыня (при этом я вспомнил молодчика).

-- Что же это?

-- Ваше сердце.

-- Разбитое!

Она произнесла это слово с каким-то особенным ударением. Глаза её блестели, а на губах играла горькая улыбка, не чуждая, впрочем, странного самодовольства. Она продержала руки у сердца несколько времени и потом медленно опустила их, как будто оне были слишком тяжелы.

-- Я устала, - сказала мисс Гевишам. - Я нуждаюсь в развлечении, а со взрослыми людьми - мужчинами и женщинами - я покончила. Играй.

Самый строгий читатель, я думаю, согласится, что едва ли можно было придумать для злополучного мальчика более неудобоисполнимую задачу при существующих обстоятельствах.

-- У меня бывают иногда болезненные фантазии, - продолжала она. - Теперь у меня явилась фантазия, чтобы кто-нибудь играл при мне. Ну, ну! - и она нетерпеливо замахала правой рукой. - Играй! Играй! Играй!

На одну минуту, при воспоминании об угрозах моей сестры, мне пришла было отчаянная мысль пробежаться по комнате на четверенках, изображая тележку мистера Пембльчука; но я сейчас же почувствовал, что такой подвиг мне не под силу, и продолжал стоять и глядеть на мисс Гевишам. Должно быть, мое поведение показалось ей простым упрямством, потому что после того, как мы с ней обменялись довольно продолжительными взглядами, она сказала:

-- Ты упрямый дикарь,

-- Нет, мисс, мне жаль вас и жаль, что я не могу сейчас играть. Если вы на меня пожалуетесь, сестра накажет меня, и потому я охотно стал бы играть если б мог, но все здесь так ново, странно, так красиво или печально...

Я замолчал, испугавшись, что могу сказать лишнее, а может быть, уже и сказал, и мы снова уставились друг на друга.

Потом она отвела глаза от моего лица, осмотрела свое платье, туалетный столик, взглянула на себя в зеркало и прошептала:

-- Так ново для него и так старо для меня. Так странно ему, так знакомо мне и так печально для нас обоих! Позови Эстеллу.

Так как она все еще смотрелась в зеркало, то я подумал, что она продолжает говорить сама с собой, и не шевелился.

-- Позови Эстеллу, - повторила она, сверкнув на меня глазами. - Ты можешь это сделать? Выйди и позови Эстеллу.

Стоять в темноте, в незнакомом коридоре и выкликать "Эстелла", обращаясь к гордой молоденькой леди, которая остается невидимой и не думает откликаться, и чувствовать при этом всю свою дерзость, - было для меня почти что не лучше, чем играть по заказу. Но наконец она откликнулась, и свеча её - мелькнула как звездочка в длинном темном коридоре.

Мисс Гевишам сделала ей знак подойти ближе, взяла со стола бриллиантовую брошку и приложила ее сперва к белой шейке девочки, а потом к её прекрасным черным волосам.

-- С этим мальчиком? Да он простой крестьянский мальчишка!

Как это ни странно, но мне показалось, что мисс Гевишам сказала:

-- Но ведь ты можешь разбить его сердце.

-- Во что ты умеешь играть, мальчик? - спросила меня Эстелла тоном величайшого презрения.

-- Только в "дурачки", мисс.

-- Ну, так оставь его в дураках, - сказала мисс Гевишам, и мы уселись за карты.

Тут только я начал понимать, что в этой комнате не только карманные и стенные часы, но и все давно остановилось. Я заметил, что мисс Гевишам положила брошку на то самое место, откуда взяла ее. Пока Эстелла сдавала карты, я посмотрел на стол и увидел, что лежавший на нем башмак некогда белый, а теперь совсем желтый, никогда не был надеван. Я посмотрел на левую ногу хозяйки, на которой не было башмака, и увидел, что шелковый, когда-то белый чулок совсем пожелтел и износился. Казалось, не будь здесь этой остановки во всем, этой мертвой неподвижности пожелтевших от времени, разрушающихся предметов, тогда и это поблекшее подвенечное платье на высохшем теле не напоминало бы до такой степени савана, а фата - гробового покрова. И вот, пока мы играли в карты, она сидела тут живым трупом. Оборки и отделка её платья были словно из пепла. Я ничего не знал тогда о старинных трупах, которые случайно отрывают иногда и которые разсыпаются в прах, как только к ним прикоснешься, но я часто думал впоследствии, что эта женщина должна была производить впечатление такого трупа: при взгляде на нее должно было казаться, что вся она обратится в пепел при первом соприкосновении с лучом дневного света.

-- Этот мальчик зовет валетов хлапами, - сказала с презрением Эстелла в первую же игру. - И какие у него грубые руки и толстые сапоги!

Не помню, чтобы когда-нибудь раньше я стыдился своих рук, но теперь оне показались мне весьма непривлекательными: её презрение ко мне было так велико, что я и сам заразился им.

Она выиграла, и я начал сдавать. Я засдался, что было вполне естественно, так как я знал, что она пристально следить за мною и ждет, чтобы я сделал какую-нибудь неловкость. Итак, я засдался, и она назвала меня глупым, косолапым крестьянским мальчишкой.

-- Ты ничего не говоришь о ней, - заметила мне мисс Гевишам, взглянув на нас, - Она насказала тебе много неприятного, а ты молчишь. Что ты думаешь о ней?

-- Мне не хочется говорить, - пробормотал я.

-- Скажи мне на ухо, - предложила мисс Гевишам, нагибаясь ко мне.

-- А еще?

-- Что она очень красива.

-- А еще?

-- Что она любит оскорблять (Эстелла глядела на меня в эту минуту с видом полнейшого отвращения).

-- Мне хочется домой.

-- Как? Чтоб никогда не видеть её больше, несмотря на то, что она так красива?

-- Ты скоро пойдешь, - сказала громко мисс Гевишам. - А теперь кончай игру.

казалось, ничто не в силах было вывести ее из этого оцепенения, вполне гармонировавшого со всей обстановкой. Грудь её ввалилась, сама она согнулась, надтреснутый голос был так глух, что слова вылетали точно из могилы. Вся она производила такое впечатление, как будто и тело её, и душа, все и вне, и внутри её сломилось под тяжестью страшного удара. Мы доиграли игру, и я остался дураком. Эстелла бросила на стол карты, словно презирала их за то, что оне побывали у меня в руках.

-- Когда же назначить тебе прийти? - сказала мисс Гевишам. - Постой, дай мне подумать.

Я напомнил было ей, что у нас сегодня среда, но она опять остановила меня нетерпеливым движением правой руки.

-- Хорошо, хорошо! Мне нет дела до того, какие там у вас дни в неделе и какие недели в году. Приходи через шесть дней. Слышишь?

-- Слышу, мисс.

Я сошел вниз вслед за свечой, как прежде поднялся наверх за этой самой свечой, и Эстелла оставила ее на прежнем месте. Пока не отворилась входная дверь, я думал, что на дворе ночь. Яркий блеск дневного света ошеломил меня, и мне показалось, что я провел несколько, часов в этой странной комнате, где днем горели свечи.

-- Тебе придется подождать здесь, мальчик, - сказала Эстелла и исчезла, затворив за собой дверь.

Оставшись один на дворе, я воспользовался этим случаем и взглянул на свои грубые руки и толстые сапоги. Мое мнение об этих аксессуарах было теперь не совсем благоприятно. Они никогда не смущали меня прежде, теперь же поражали своею вульгарностью,

Я решил спросить Джо, с какой стати он научил меня называть валетов хлапами, когда их нужно звать валетами. Я пожалел, что Джо не был более прилично воспитан и не мог дать мне необходимого лоска.

собаченке. Я был так унижен, задет, оскорблен, обижен разозлен, огорчен, - не могу даже подобрать подходящого слова для выражения того чувства, которое я испытывал тогда, - что к глазам моим подступили слезы. В эту минуту девочка взглянула на меня, на лице её выразился восторг от сознания, что она была причиной этих слез; это заставило меня сдержаться и посмотреть ей прямо в глаза. Она презрительно тряхнула головой (мне показалось, что в этом движении было гордое сознание собственного торжества и моего унижения) и пошла прочь.

Но когда она ушла, я стал искать места, где бы спрятаться, зашел за одну из дверей пивоварни, прислонился рукой к стене, положил на нее голову и заплакал. Я плакал, колотил ногами в стену, дергал себя за волосы; обида моя была так горька, боль, которую я не умею назвать так остра, что я чувствовал непреодолимую потребность причинить себе какую-нибудь внешнюю физическую боль, в виде противодействия.

Воспитание сестры сделало меня чувствительным. В том крохотном мирке, в котором живут дети, кто бы их ни воспитывал, ничто не подмечается так тонко и не чувствуется так больно, как несправедливость. Конечно, ребенок подвергается только мелким несправедливостям, но ведь и сам он мал, и мирок его мал, и его деревянная лошадка мала, хотя для него она так же высока, как огромный ирландский скакун для взрослого человека. С самого ранняго детства я в душе постоянно боролся с несправедливостью. С тех пор, как научился говорить, я уже знал, что сестра моя в своих капризных и гневных выходках была несправедлива ко мне. Во мне таилась глубокая уверенность, что её выкармливание меня от руки не давало ей ни малейшого права кормить меня пинками. Я лелеял эту уверенность, несмотря ни на какие наказания, немилости, запирания, лишения обеда и тому подобные исправительные мероприятия, и благодаря тому, что она крепла и росла во мне втихомолку, я сделался таким застенчивым и чувствительным.

Излив свои оскорбленные чувства в горючих слезах и в неистовых ударах о стену пивоварни, я вытер лицо рукавом и вышел из-за двери. Хлеб и говядина были очень вкусны, пиво приятно согревало, и вскоре я был в состоянии спокойно оглядеться вокруг. Да, все здесь было заброшено; даже голубятня на дворе пивоварни скривилась на один бок от ветра и качалась на своем шесте, так что будь на ней голуби, они смело могли бы вообразить себя в открытом море. Но не было ни голубей в голубятне, ни лошадей в конюшне, ни свиней в хлеву, ни солода в амбаре, а в котлах и чанах даже и не пахло пивом и зерном. С последним клубом дыма отсюда улетела в этом отношении участь многих своих собратий.

В самом дальнем конце двора пивоварни был густой сад, обнесенный стеной, настолько низкой, что я мог уцепиться за нее и, приподнявшись на руках, заглянуть в сад. Я увидел тогда, что сад примыкал к дому и весь зарос бурьяном, но на зеленых и желтых дорожках виднелись следы, как будто кто-нибудь гулял здесь иногда, и мне даже показалось, что и теперь Эстелла уходила от меня по ним. Впрочем, она мерещилась мне всюду. Например, когда я, поддавшись искушению, стал ходить по боченкам, мне показалось, что и она ходит по ним на противоположном конце двора. Она шла спиною ко мне, придерживая руками свои пышные распущенные темные волосы, и скрылась из моих глаз, ни разу не оглянувшись. То же было со мной и в пивоварне, т. е. в том вымощенном высоком здании, где некогда варилось пиво, и где теперь еще сохранялась вся необходимая для этого утварь. Когда я вошел туда и, пораженный мрачностью этого места, остановился у двери, боязливо озираясь, я видел как она прошла между пустых очагов, поднялась по легкой железной лестнице и скрылась в галлерее где-то наверху, словно улетела на небо.

В этом-то именно месте и в этот самый момент со мной случилась очень странная вещь, поразившая меня и тогда, а впоследствии еще больше. Случайно обратив глаза (немного ослепленные ярким зимним светом) на большую деревянную перекладину в низком углу здания, направо от меня, я увидел там повешенную женскую фигуру. Она была в белом платье, уже пожелтевшем от времени, и только одна нога её была в башмаке. Она висела так, что я мог хорошо разсмотреть ветхую, почти испепелившуюся отделку её платья и её лицо: это было лицо мисс Гевишам, и губы её шевелились, точно она силилась позвать меня. От страха при виде этой фигуры, - тем более, что (как я был совершенно уверен) за минуту перед тем её здесь не было, - я сперва побежал прочь, а вслед затем бросился к ней. Каков же был мой ужас, когда, взглянув опять на перекладину, я увидел, что на ней ничего нет,

Только яркий свет морозного дня, вид людей, проходивших по ту сторону калитки, да живительное действие хлеба, говядины и пива помогли мне немного прийти в себя; но, пожалуй, даже и это не подействовало бы, не появись в ту минуту Эстелла с ключами, чтобы выпустить меня. Я знал, что, заметь она только мой испуг, она будет иметь отличный повод глядеть на меня свысока и решил не давать ей этого повода.

Проходя мимо, она бросила на меня торжествующий взгляд, как будто радовалась, что мои руки были жестки, а сапоги грубы, и, отворив калитку, ждала, чтоб я прошел. Я прошел, не глядя на нее; вдруг она дернула меня за рукав.

-- Оттого что не хочу.

-- Нет, хочешь. Ты плакал до того, что чуть не ослеп, и теперь еще почти плачешь.

Она презрительно разсмеялась, вытолкнула меня на улицу и заперла за мною калитку. Я пошел прямо к мистеру Пембльчуку и очень обрадовался, не застав его дома. Я сказал приказчику, когда мне назначено явиться к мисс Гевишам, и отправился в свое четырехмильное путешествие к нашей кузнице, обдумывая дорогой все виденное и глубоко огорчаясь тем, что я простой крестьянский мальчишка, что руки мои жестки, сапоги грубы, что у меня сложилась презренная привычка называть валетов хлапами, что я гораздо невежественнее, чем считал себя еще вчера вечером, и что вообще я провожу жизнь в таком низком кругу.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница