Автор: | Диккенс Ч. Д., год: 1841 |
Категория: | Роман |
Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Бэрнаби Родж. Глава LVIII. (старая орфография)
LVIII.
Немного нужно было времени солдатам доити до казарм, ибо офицер старался избегать всякого народного волнения чрез выказыванье воинской силы на улицах, и был столь человеколюбив, что не подавал пленнику ни малейшого повода и случая к какой-нибудь попытке освободиться, хорошо зная, что это повлекло бы к кровопролитию и убийству, и что, еслиб сопровождающие его гражданские чиновники уполномочили его стрелять, то погибло бы много невинных, которых привело сюда простое любопытство или праздность. Потому, он поспешно вел своих людей вперед и с сострадательным благоразумием, минуя многолюднейшия и открытые улицы, выбирал такия, которые почитал более безопасными от возмутившейся черни. Это умное распоряжение не только дало им возможность достигнуть места без тревоги и препятствий, но и обмануло целую толпу бунтовщиков, которая расположилась на одной из главных улиц, где, как предполагали они, пойдут солдаты. Толпа эта, с намерением освободить арестанта, еще стояла на месте, когда солдаты уж давным-давно привели его в надежный приют, заперли ворота казарм и для большей безопасности удвоили стражу.
Прибыв сюда, бедный Бэрнеби был помещен в комнату с каменным полом, где господствовал крепкий запах табаку, сильно дул сквозной ветер, и стояла большая, деревянная постель, на которую могли улечься человек двадцать. Много солдат лежало в мундирах кругом или ело из оловянных чашек; разная военная утварь и одежда висели по выбеленным стенам на гвоздях, и с полдюжины людей крепко спали, лежа навзничь, и храпели в лад. Пробыв в этой комнате столько времени, что мог все это заметить, он был выведен вон и через экзерцир-плац отведен в другую часть здания.
Никогда, может быть, не видим мы так много с одного взгляда, как в отчаянном положении. Можно держать сто против одного, что еслиб Бэрнеби заглянул в ворота просто из любопытства, то вышел бы назад с очень несовершенным представлением обо всем доме. Но когда его провели со связанными руками по усыпанному песком двору, ни одна безделица не укрылась от его внимания. Сухой, безжизненный вид пыльного четыреугольника и нештукатуренного здания; платья, висевшия по некоторым окошкам; солдаты, в рубашках и помочах высунувшиеся до половины тела из других окошек; зеленые маркизы в квартирах офицеров и маленькия, бедные деревья перед фасадом; барабанщики, учившиеся на отдаленнном дворе и солдаты на экзерцир-плаце; двое людей, которые вместе несли корзину и мигнули друг другу, когда он шел мимо, показав насмешливою рукою на свои шеи; статный сержант, который проходил, с тростью в руке и застегнутою книжкой в кожаном переплете под мышкою; люди в комнатах нижняго этажа, которые оттирали и чистили разные мундирные принадлежности, и переставали работать, чтоб взглянуть на него; голоса их, громко раздававшиеся по пустым галлереям и коридорам, когда они об нем говорили; все, до разставленных перед гауптвахтою мускетов и барабанов, висящих в углу выбеленных мелом портупеях, так живо впечатлелось в его памяти, как будто б он видел это уже сотни раз на одном и том же месте или провел тут целый день, а не несколько минут.
Солдаты привели его на тесный, мощеный, задний двор и отворили там большую, обитую железом дверь, которая футах в пяти от земли имела несколько отверстий для пропуска света и воздуха. Толкнув его в эту тюрьму, они заперли дверь, поставили у нея караул и оставили его одного.
Келья или "черная яма", потому что такая надпись стояла на двери, была очень темна и не опрятна; в ней содержали не задолго до того пьяного дезертира. Бэрнеби ходил ощупью, пока нашел на другом конце вязанку соломы и старался, глядя на дверь, привыкнуть к потьмам, что, для него, как пришедшого с яркого солнечного света, было совсем не легкая задача.
Снаружи находился род портика или колоннады и отнимал даже и тот небольшой свет, который в наилучшем случае мог бы проникать сквозь маленькия отверстия на двери. Шаги часового звучали однообразно взад и вперед по каменному помосту (напоминая Бэрнеби его недавнюю стражу), и этот часовой, ходя безпрестанно мимо двери, до такой степени затемнял коморку бросаемою им тенью, что каждое его удаление было появлением нового света и настоящим событием.
Когда арестант просидел несколько времени на земле, смотря в щели и прислушиваясь к раздающимся взад и вперед шагам часового, солдат вдруг остановился смирно на своем посту. Бэрнеби, который не в состоянии был ни подумать, ни сообразить, что с ним делают, впал от мирной походки его в какую-то полудремоту; но наступившая вдруг тишина разбудила его; тогда он услышал, что под колоннадою, весьма близко к его каземату, разговаривают меж собою двое людей.
Долго ли они таким образом разговаривали друг с другом, он не знал, потому что впал в совершенную безчувственность относительно своего настоящого положения, и когда шаги прекратились, он громко отвечал на вопрос, будто предложенный Гогом в конюшне, хотя по приснившемуся смыслу не мог припомнить ни вопроса, ни ответа, несмотря на то, что проснулся с ответом, на устах. Первые слова, достигшия до его слуха были следущия:
-- На что ж привели его сюда, если его так скоро опять отправят?
-- Да куда ж его девать! Чорт возьми, где ж он так безопасен, как между войсками его королевского величества, а? Что ты станешь с ним делать? Разве по твоему выдать его какой-нибудь сволочи из штатских трусов?
-- Конечно, правда.
-- Конечно, правда! Я тебе скажу кой-что. Хотелось бы мне, Том Грин, быть офицером, вместо унтер-офицерства, и командовать двумя взводами... нашего полка. Тогда дай мне приказ остановить эти безпорядки... дай мне нужное полномочие, да полдюжину картечь...
-- Эх! - сказал другой голос. - Все прекрасно, да нужного полномочия-то они не дают. А если судья не дает приказа, что офицеру делать?
Первый, не зная, повидимому, хорошенько, как бы устранить это препятствие, удовольствовался тем, что начал ругать и проклинать судей.
-- И к чему судья? - продолжал он. - Что такое тут судья? Ничего больше, как несносная, безтолковая, неконституционная помеха. Вот у нас прокламация. Ьут у нас человек, на которого сделана эта прокламация. Вот у нас доказательство против него - улика на месте. Чорт побери! Выведи его и разстреляй, сэр. К чему тут судья?
-- Когда бишь пойдет он к сэру Джону Фильдингу? - спросил говоривший сначала.
-- Нынче вечером в восемь часов, - отвечал другой. - Смотри, как будет: - Судья пошлет его в Ньюгет. Наши солдаты поведут его в Ньюгет. Бунтовщики станут кидать грязью в наших солдат. Наши солдаты отступят перед бунтовщиками. В нас бросают камнями, срамит нас, не стреляй да и только. А отчего? Все от судей. Чорт побери этих судей!
Разругав еще разными другими манерами судей и таким образом облегчив немного сердце, он замолчал; только время от времени вырывалось у него легкое ворчанье и рычанье.
Бэрнеби, имевший столько смысла, чтоб понять, что разговор этот касался до него и очень близко, сидел тихо, пока они перестали говорить; после того он дощупался двери и, выглядывая в скважины, старался разсмотреть, что были за люди, которых он подслушал.
Один, проклинавший в таких сильных выражениях гражданскую власть, был сержант и, как показывали развевающияся ленты на его шапке, высланный на вербовку. Он стоял в стороне, почти насупротив двери, прислонясь к столбу, и чертил палкою фигуры но мостовой, ворча себе под нос. Другой стоял, обернувшись к тюрьме спиною, и Бэрнеби мог видеть только очерки его фигуры. Судя по ним, он был храбрый, добрый и красивый малый, но потерял левую руку. Она была отнята у него до самого плеча, и пустой рукав кафтана мотался у него на груди.
Вероятно, это самое обстоятельство, придававшее в глазах Бэрнеби больше интереса ему, чем его товарищу, привлекло на него внимание арестанта. Было что-то солдатское, в его осанке; он носил, сверх того, пестрый камзол и шапочку. Может быть, он бывал, уже не раз в военной службе, но это не могло быть давно, потому что он был еще молодой человек.
-- Да, да, - сказал он задумчиво: - в чем бы ни была ошибка, а всякому горько, кто воротится в старую Англию и найдет ее в таком состоянии.
-- Я думаю, свиньи скоро тоже к ним примкнут, - сказал сержант с ругательством на бунтовщиков: - птицы уж показали им добрый пример.
-- Птицы! - повторил Том Грин.
-- Ну, да - птицы, - сказал сержант сердито: - ведь ты понимаешь по английски или нет?
-- Не знаю, что ты хочешь этим сказать.
-- Ступай в караульню и погляди сам. Ты там увидишь птицу, которая вытвердила их лозунг и кричит "прочь-папство!" как человек - или как дьявол, как она сама себя называет. Мне это не чудно. Дьявол где-нибудь да рыщет по Лондону. Убей меня Бог, еслиб я ему не сломил шеи, кабы только шло по моему.
-- Она моя, - вскричал он, смеясь и плача вместе: - мой любимец, мой друг Грейф. Ха, ха, ха! Не трогайте его, он ничего не сделал дурного. Это я его выучил, это я виноват. Сделай милость, дай его мне. У меня нет другого приятеля, он мой единственный друг. Перед тобою он и без того не будет плясать или болтать и свистать, я знаю; а передо мною станет, оттого что хорошо меня знает и любит меня... Ты, может быть, не. веришь, я знаю. Верно, вы оставите в покое бедную птицу. Ты храбрый солдат, сэр, и не обидишь ребенка или женщину... нет, нет, и бедную птицу тоже не обидишь, я уверен.
Убедительная просьба эта обращена была к сержанту, которого Бэрнеби, заключая по его красному кафтану, считал за главного офицера, во власти которого было одним словом решить судьбу Грейфа. Но этот джентльмен отвечал тем, что обругал его вором и митежником, и с разными безкорыстными проклятиями на свои собственные глаза, печонки, кровь и тело, уверял, что, еслиб от него зависело, он сейчас бы свернул шею птице, как и её хозяину.
-- Ты боек с запертым, - сказал раздраженный Бэрнебн. - Будь я по ту сторону двери и не будь никого, кто бы нас рознял, скоро заговорил бы ты у меня другим голосом... Тряси, пожалуй, головою - да! Убей птицу - пожалуй, убей! Бей все, что можешь, и вымещай себя на тех, кто с простыми вольными руками сделал бы то же с тобою!
После этой грозной выходки бросился он в самый дальний угол тюрьмы и бормотал: "прощай, Грейф, - прощай, мой милый Грейф!" В первый раз с тех пор, как был арестован, пролил он слезы и скрыл лицо в соломе.
и внимательно прислушивался к каждому слову, которое говорил он. Может быть, на этом-то он и основывал свою слабую надежду, может быть на его молодости и открытом, честном виде. Как бы то ни было, но здание его построено было на песке. Когда он кончил речь, тот отошел прочь, не ответив ему и не обернувшись. Что нужды! Здесь все против него, ему надо бы знать это. Прощай, Грейф, прощай!
Спустя несколько времени пришли солдаты и, отперев двери велели ему выйти. Он тотчас встал и повиновался, потому что не хотел, чтоб они приняли его за испугавшагося или отчаявшагося. Он вышел бодро и каждому гордо смотрел в лицо.
Ни один из них не отвечал на его взгляд и, казалось, не замечал его. Опять повели его на экзерцир-плац тою же дорогою как прежде, и остановились среди отряда солдат, по крайней мере вдвое многочисленнейшого, нежели тот, который арестовал его после обеда. Офицер, которого он уже видел, объяснил ему в коротких словах, что в случае, если он сделает попытку убежать, какой бы случай и какая бы надежда к тому ни представлялись, то некоторые из солдат имели приказ тотчас стрелять по нем. Потом окружили они его попрежнему и пошли с ним вперед.
ли он еще чего-нибудь в свою защиту. Он? Совершенно ничего! Что сказал бы он им! После нескольких слов, к которым он был весьма равнодушен и о которых вовсе не заботился, они объявили ему, что он отправляется в Ньюгет, и увели.
скоро крик её. Сколько раз и как усердно прислушивался он, нет ли Гогова голоса.. Нет! Ни одного даже голоса знакомого. Неужто и Гог арестован? Ужели не осталось никакой надежды?
Когда они ближе и ближе подходили к тюрьме, вопли черни становились все сильнее; летали камни, и происходили нападения на солдат, под которыми солдаты колебались и разстроивались. Один из них, подле самого Бэрнеби, больно ушибленный в висок, прицелился было из ружья, но офицер отвел у него ружье шпагою вверх и приказал, под опасением смертной казни, оставить это намерение. Это было последнее, что он еще видел сколько-нибудь ясно, потому что вскоре за тем почувствовал себя брошенным и носимым как бы в бурном море. Однакож, в какую бы сторону он ни обратился, везде тот же караул стоял вокруг него. Два или три раза падал он на землю вместе с солдатами; но и тут не мог обмануть их бдительности ни на миг. Они опять были на ногах и смыкали круг около него, прежде чем он, с туго скрученными руками, успевал приподняться. Потом он вдруг очутился на нижних ступенях какой-то лестницы; еще раз бегло взглянул на схватки в народе и увидел там и сям разсеянные красные кафтаны, продиравшиеся к товарищам. Через минуту опять все стало темно и мрачно, и он стоял у дверей тюрьмы среди кучки людей.
Немедленно явился слесарь, который надел на него тяжелые оковы. Переступая как мог лучше под непривычною тяжестью этих оков, пришел он в крепкую, каменную келью, где они оставили его и заперли замками, заднижками и цепями. Но наперед, незаметно для него, сунули к нему Грейфа, который с поникшею головою, зло растопырив свои черные, как смоль, перья, казалось, понимал и разделял жалкое положение своего хозяина.