Детские годы Давида Копперфильда (из романа).
Глава IV. Меня изгоняют из дома.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1849
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Детские годы Давида Копперфильда (из романа). Глава IV. Меня изгоняют из дома. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА IV.
Меня изгоняют из дома.

Мы проехали около полмили и платок мой был уже насквозь мокрый от слез, как вдруг мой возница приостановил лошадь и я, к своему удивлению, увидел Пегготи. Она выскочила из-за плетня у дороги и начала быстро взбираться в мою повозку; потом она обвила мою шею руками и крепко прижимала к себе, не произнося при этом, однако, ни полслова; высвободив одну руку и запустив ее почти по локоть в свой карман, она вынула оттуда и передала мне сначала несколько завернутых в бумагу пирожков, а потом и маленький кошелек, который она втиснула в мою руку; все это делалось молча. Затем она еще раз крепко обняла меня, выскочила из повозки и быстро удалилась. Возница посмотрел на меня вопросительно, как-бы желая узнать, вернется-ли она или нет. Я сделал головой отрицательный знак. - "Ну, ты!", крикнул он на свою ленивую лошадь, и мы поехали дальше.

Я уже так много плакал раньше, что теперь решил не давать воли слезам, так как все равно это ничему не поможет. Возница мой должно быть догадался об этом решении, потому что спросил у меня позволения взять мой платок и положить его для просушки на спину лошади. Я поблагодарил его и согласился на это.

Теперь, на досуге, я мог заняться исследованием содержимого моего кошелька. Он был небольшой, из крепкой кожи, и заключал в себе три блестящих шиллинга {Шиллинг - около 50 коп.}, которые Пегготи, очевидно, старательно начистила, чтобы они ярче блестели и этим мне больше нравились. Но в кошельке оказалось еще нечто более драгоценное: две полукроны, завернутые в бумажку, на которой рукой моей матери было написано: "Дорогому моему Дэви, от любящей мамы". Я был так этим растроган, что попросил кучера передать мне мой носовой платок; но он был того мнения, что я могу обойтись без платка и тогда я принялся утирать глаза рукавом, удерживаясь на сколько мог от слез.

Проехав некоторое время, я спросил кучера, повезет-ли он меня до самого конца пути.

-- До конца пути, куда? - переспросил он.

-- Туда, - отвечал я.

-- Да куда: туда? - повторил возница.

-- До Лондона, - сказал я.

-- Ну, моя лошадь скорее подохнет как кошка, раньше чем до половины дороги дотащимся, - отвечал он.

-- Так вы довезете меня только до Ярмута? - спросил я.

-- Вот, это верно; - отвечал кучер. - Там я доставлю вас к почтовому дилижансу, а почтовый дилижанс уже довезет вас туда, куда вы едете.

Так как для Баркиса - так звали моего возницу - как я мог заметить не легко было произнести такую длинную фразу, то, желая быть любезным, я предложил ему пирожок, который он целиком и проглотил, точь-в-точь как это делает слон, и, совершенно как слон, нисколько не изменив при этом невозмутимого выражения своего толстого лица.

-- Это она их пекла? - спросил Баркис, сидевший на козлах все время наклонившись вперед и упирая локти в колени.

-- Вы хотите спросить про Пеготти?

-- Ну, да - сказал Баркис.--Про нее.

-- Да; она всегда нам печет пироги и готовит для нас кушанье.

-- Вот как! - произнес Баркис.

Он съежил свои губы, как будто готовился свистнуть, однако, воздержался от этого и просидел неκοτοροβι время, вперив свой взор на лошадиные уши, словно он там разсматривал что-то особенное; потом он спросил:

-- Да, я непременно буду ей писать, - уверил я его.

-- А.га! - сказал он, медленно оборачиваясь ко мне. - Так вот, когда будете писать, не забудьте сказать ей, что Баркис очень не прочь...

-- Что Баркис не прочь? - повторил я наивно. И больше ничего?

-- Да... да, - сказал он подумав. - Да, Баркис не прочь; так и напишите.

-- Но вы завтра-же вернетесь опять в Блундерстон, - заметил я, - и могли-бы это сами передать ей.

На это, однако, он только покачал головой и с очень серьезным видом опять повторил выраженное им желание: "Баркис очень не прочь... Так и напишите, и больше ничего!"

Я охотно взялся исполнить это поручение и после обеда, когда мы доехали до Ярмута и сидели в гостинице, ожидая почтового дилижанса, я велел подать себе листок бумаги и чернил и наскоро написал Пегготи несколько строк: "Милая моя Пегготи! Я благополучно доехал сюда. Баркис очень не прочь... Сердечный привет моей милой маме. Твой Дэви". Потом сделал приписку: "Он очень просил меня передать тебе именно эти слова: "Баркис очень не прочь"...

Почтовый дилижанс стоял во дворе, когда мы доехали до Ярмута, но лошади еще не были запряжены и ничто пока не указывало на то, что мы собираемся ехать в Лондон. Я стоял в раздумьи и в то время, когда размышлял о том, что будет с моим чемоданом, который Баркис поставил на землю около дышла кареты, и о том, что меня самого ожидает впереди, в одном из окон гостиницы, у которого висела дичь и другие мясные продукты, показалась женщина и спросила меня:

-- Не вы-ли молодой барин из Блундерстона?

-- Да, сударыня, - отвечал я ей.

-- А как ваше имя? - спросила она опять.

-- Давид Копперфильд - отвечал я.

-- Это не подходит, - возразила она. - На имя Копперфильда ничего не было заказано.

-- Может быть, вам сказано Мурдстон? - заметил я.

-- Если ваша фамилия Мурдстон, - возразила она, - то почему вы сначала назвали себя другой фамилией?

Я объяснил этой женщине причину, почему это так случилось, и тогда она дернула за звонок и крикнула:

-- Вильям! Провели этого господина в столовую. Скоро из кухни, с другого конца двора, прилетел слуга и, кажется, был не мало удивлен, увидав такого юного проезжого.

Столовая, в которую меня ввел слуга, представляла собою длинное зало, с развешанными по стенам географическими картами. Мне кажется, что еслибы я очутился в какой либо из тех стран, которые были изображены на этих картах, то вряд-ли я испытывал-бы больше смущения, чем теперь, когда меня ввели в это большое зало. Я присел на ближайший к дверям стул, держа в руках свою фуражку и следя затем, как слуга накрывал на стол.

Он принес мне жареные бараньи котлеты с овощами и с таким ожесточением снял крышки с блюд, чти я сначала подумал, не обидел-ли я его чем-нибудь. Но я тотчас-же успокоился на этот счет, когда он придвинул для меня стул к столу и любезно сказал: "Ну-с, господин Великан, садитесь, пожалуйста!"

Я поблагодарил его и сел за стол; мне было чрезвычайно трудно справляться с ножем и вилкой и в то-же время следить за тем, чтобы не забрызгать скатерть соусом, так как слуга стоял как раз против меня, не спуская с меня глаз и заставляя меня краснеть каждый раз, когда наши взоры встречались.

-- Для вас заказано еще и пиво. Прикажете подать?

Я поблагодарил его и отвечал утвердительно. Тогда он налил пиво в бокал и, держа против света, любовался игрою пенистой влаги.

-- Ах! Батюшки мои! - воскликнул он. - Как оно пенится! А пива-το как будто-бы и многовато для вас. Не правда-ли?

-- Да, пиво прекрасно пенится, и в самом деле его очень много, - отвечал я, улыбаясь и радуясь тому, что слуга развеселился. Это был быстроглазый малый, с прыщеватым лицом и короткими щетинистыми волосами на голове; теперь, когда он стоял передо мною, уперев одну руку в бок, а в правой руке держа бокал к свету, он казался совсем расположенным ко мне.

-- Вчера, вот, был здесь один господин, - начал он, - такой толстый господин - как его имя-то? Сейчас не припомню. Да имя тут, положим, не причем; на нем были короткие такие брюки, гамаши, широкополая шляпа, серый сюртук, - ну да; так вот, заказал себе этот господин стакан такого пива; я отговаривал его, но он стал настаивать; ну, вот выпил он целый бокал залпом и тут-же на месте так и грохнулся мертвый. Пиво было слишком крепко для него. Это пиво нельзя пить залпом; вот в чем штука-то!

Разсказ об этом печальном происшествии очень взволновал меня и я сказал слуге, что вместо пива лучше уж выпью стакан воды.

-- Да, видите-ли в чем дело, - заявил слуга, все еще разглядывая пиво; - наши хозяева ужасно не любят, когда гости оставляют заказанное недопитым или недоеденным. Если вы опасаетесь пить пиво, так уж придется мне самому его выпить, с вашего позволения, разумеется. Я привык к пиву, а привычка великое дело! Я думаю, оно не повредит мне, если я так вот закину голову назад и стану лить его понемногу в горло. Можно?

На это я возразил, что он сделает мне этим большое одолжение, если только он уверен, что пиво ему не повредит.

Когда-же он запрокинул голову назад и стал не потихоньку пить пиво, а как-то сразу опрокинул его в горло, я страшно испугался, опасаясь, что с ним сейчас случится то, что случилось с неизвестным мне господином. Однако, все обошлось благополучно, и пиво не только не повредило ему, но даже, наоборот, еще больше развеселило его.

-- Ну, что она вам тут хорошенького наготовила? - спросил он немного погодя и при этих словах запустил вилку прямо в середину блюда. - Никак бараньи котлетки?

-- Да это котлеты, - сказал я.

-- Ах, ты батюшки! - воскликнул он; - как же это я-то не догадался! Закусить бараньей котлеткой, ведь отличное средство, против того, чтобы пиво не повредило желудку. Вот здоровое-то кушанье!

С этими словами он одной рукой ухватил кость бараньей котлеты, а другой схватил картофель и мигом, к моему великому удовольствию, с большим аппетитом, уничтожил и то, и другое. Покончив с едою, он принес мне пуддинг и, поставив на стол, устремил глаза в пространство, как будто был занят какими-то отвлеченными мыслями.

-- Ну, каков пирог? - спросил он, как бы очнувшись.

-- Это пуддинг, - отвечал я.

-- Пуддинг? - воскликнул он. - Ах ты, Боже мой! Да, но не со сбитыми яйцами?

-- Именно, пуддинг со сбитыми яйцами.

-- Как? Со сбитыми яйцами? - удивлялся он и взял ложку со стола. - Вот так штука! Ведь со сбитыми яйцами самый вкусный, по моему, пуддинг - и самый мой любимый! Давай-ка, малыш, посмотрим, кому из нас больше достанется!

Само собою разумеется, что ему досталась львиная доля пуддинга. Правда, он поощрял меня к еде, вызывая во мне чувство соревнования, но несоответствие в размерах его столовой ложки с моей чайной ложкой, его аппетита с моим аппетитом, заставило меня сильно отстать от него и даже утратить всякую надежду когда-либо нагнать его.

Так как слуга оказался таким услужливым, то я взял на себя смелость попросить у него перо, бумаги и чернил, чтобы написать письмо Пегготи. Он не только поспешил принести то, что я просил, но все время, пока я писал, следил за моим писанием через мое плечо. Когда я окончил, он спросил меня, в какое училище я еду?

-- Вот беда! - воскликнул он, состроив при этом очень печальное лицо. - Это очень жаль!

-- Почему? - спросил я.

-- Ах, Боже мой!--сказал он, качая головой, - это, ведь, то самое училище, где ученикам ребра ломают; целых два ребра - совсем маленькому мальчику... Ему было всего... ну, а сколько вам лет, молодой человек?

Я сказал ему, что мне восемь - девятый.

-- Вот точно таких лет был тот бедняга, - сказал слуга. - Ему было восемь лет и шесть месяцев, когда ему сломали первое ребро, и восемь лет и восемь месяцев, когда ему сломали второе ребро, и тут ему был конец!

Меня очень смутило это неприятное для меня совпадение в летах и я спросил у слуги, отчего произошел печальный случай с моим неизвестным ровесником. Ответ его мало способствовал моему успокоению, так как состоял из двух зловещих слов: "От тумаков".

Раздавшийся на дворе звук почтовой трубы явился приятным отвлечением от нашего разговора. Я поспешил встать с своего места и спросил со смешанными чувствами робости, а отчасти и гордости, что обладаю кошельком с деньгами, сколько с меня следует получить?

-- Только за листочек бумаги, - отвечал слуга, - Вам не случалось раньше покупать лист почтовой бумаги, молодой человек?

Я не мог припомнить, чтобы это случалось раньше.

-- Да, ужасна дорога теперь бумага, - заметил он, - все из-за налога. Три пенса. Вот какие налоги приходится нам платить в этой стране! А потом еще только слуге на чай. Чернил я не считаю, это пусть уж будет мой убыток.

-- А что я... как... сколько я должен дать за вашу услугу? - пробормотал я весь краснея.

-- Ах, молодой человек, если бы я не был обременен семейством, да если бы мои дети не болели оспой - начал слуга, - я шести пенсов не взял бы с вас. Если бы мне не надо было помогать одному старому родственнику и моей сестре - слуга все более и более оживлялся - то не взял бы даже и полушки. Если бы у меня было хорошее место, да обращались бы здесь со мной хозяева по человечески, то, кажется, скорее я сам предложил бы от себя гостям на чай, а не то, чтобы стал требовать от них. Но мне приходится пробавляться объедками, спать на мешках с углями... Дальше он не мог говорить и прослезился.

Несчастное положение слуги глубоко тронуло меня и я решил, что было-бы жестокосердно с моей стороны дать ему менее девяти пенсов на чай. Таким образом, я отдал ему один из моих блестящих шиллингов, который он принял с благодарностью и, не сдав мне сдачи, тотчас же стал подбрасывать монету на столе, очевидно желая по звону убедиться в том, что мой шиллинг был не фальшивый.

Признаться, мне было обидно, когда я, влезая в почтовую карету, понял из слов хозяйки, что меня заподозрили в том, что я один без посторонней помощи уписал весь обед. Эта почтенная женщина из бокового окна, обращаясь к кондуктору, не без иронии громко сказала:

-- Посматривайте за малышем, Джорж, как бы он не лопнул у вас дорогой.

Тут к хозяйке присоединились еще служанки, и, хихикая, стали глазеть на меня, как на какое то чудо природы.

Казавшийся раньше таким несчастным мой приятель слуга, очевидно, уже успел вполне овладеть собою и, нисколько не смущаясь, присоединился к общему веселию.

Вторя им, кучер и кондуктор тоже избрали меня предметом для своих насмешек, выражая опасение, чтобы карета не осела сзади от лишней тяжести. И как только слух о моем волчьем аппетите проник к пассажирам, то и они тоже принялись острить на мой счет и спрашивали, будут ли за меня платить в училище двойную или тройную плату. Но хуже всего была для меня мысль, что теперь я буду стесняться спросить себе дорогой какую либо еду и что мне, по, сле моего очень скудного обеда, придется голодать до утра. Действительно, так оно и случилось. Когда мы вечером приехали в гости ницу, я никак не мог решиться заказать себе какое-нибудь кушанье и присел у камина, сказав, что мне ничего не нужно.

Впрочем, это не спасло меня от насмешек, и один из наших пассажиров, с сиплым голосом и одутловатым лицом, который всю дорогу только и делал, что уничтожал бутерброды с колбасой, запивая их большими глотками из бутылки, сравнил, меня с удавом, который с одного приема наедается так, что потом долго может обходиться без всякой пищи; сказав это, господин принялся уписывать большой кусок холодного жаркого.

Мы выехали из Ярмута в три часа дня и должны были к восьми часам другого утра прибыть в Лондон. Стояла прекрасная июньская погода и вечер был чудесный. Когда мы проезжали мимо разбросанных но пути сельских домиков, меня занимала мысль о живущих в них семействах; когда же сзади нас бежали дети и прицеплялись к нашей карете, желая немного прокатиться, я предавался размышлениям о том, живы ли их родители и счастливы ли эти дети у себя дома.

сидела пожилая дама в большом меховом салопе; у нея была корзина, которую она долгое время не знала куда пристроить, пока, наконец, у ней блеснула мысль, что так как у меня ноги не доходили до пола, то корзина отлично поместится под моим сиденьем. Корзинка эта так стесняла меня, так терла мои ноги, когда съезжала с места при малейших толчках, что мне стало совсем не в моготу; но едва я делал слабое движение, желая выпрямить свои ноги, как тот-час же стакан в корзине стукался обо что то, а дама награждала меня сильным пинком, приговаривая: "Да сидите же смирно! У вас кости-то молодые, я думаю! Можете потерпеть!"

Я не буду распространяться здесь о том, как меня поразил вид Лондона, когда он представился моим взорам.

Дилижанс остановился у гостиницы и кондуктор, слезая с своего места, обратил внимание на меня и, подойдя к конторе для записи проезжающих, спросил: "Не ждет ли здесь кто-нибудь молодого человека, записанного под фамилией Мурдстон из Блундерстона в Суффольке, за которым должны были явиться".

Ответа никакого не последовало.

-- Пожалуйста - обратился я к кондуктору, безпомощно озираясь кругом, - попробуйте назвать фамилию Копперфильд.

-- Не ожидает ли кто нибудь здесь молодого человека, записанного под фамилией Мурдстон, из Блундерстона в Суффольке, по именующагося также Копперфильдом, за которым должны были явиться сюда? Ну-с! Есть тут кто-нибудь?

Я продолжал испуганно озираться кругом, но на вопрос кондуктора никто не откликался и только среди общого молчания раздался голос стоявшого близь конторы праздношатающагося остряка, который заметил, что так как никто не предъявляет на меня права, то лучше всего надеть мне железный ошейник и привязать меня в конюшне к стойлу.

Дилижанс опустел; багаж был весь снят; лошадей увели и двое конюхов отодвинули в сторону и карету. И все-таки еще никто не являлся за покрытым пылью молодым человеком из Блундерстона в графстве Суффольке!

Считая себя покинутым, как Робинзон Крузо, на его необитаемом острове, я направился в контору. Занятый там писанием конторщик пригласил меня присесть, и я кое как уместился на товарные весы. Пока я сидел и разглядывал тюки, пакеты, сундуки и прочую поклажу, в голове моей сменялась целая вереница самых ужаснейших мыслей и вопросов: я безпокоился о том, куда я денусь, если никто не явится за мной; в таком случае, думал я, мне не позволят оставаться в конторе; впрочем, возможно, что мне разрешат остаться, пока у меня не выйдут мои семь шиллингов; или же выгонят меня на ночь на улицу, а утром, когда откроется контора, опять впустят туда, в ожидании, пока кто-нибудь явится за мной. Может быть, вдруг, блеснула у меня мысль, тут вовсе нет никакого недоразумения, а просто мистер Мурдстон разсчитывал этим способом отделаться от меня? Но что же мне делать в таком случае? Если бы даже позволили мне оставаться при конторе, то как-же мне оставаться тут, когда выйдут мои деньги и я начну голодать. Это было бы наверное неприятно для проезжающихе и, кроме того, хозяева гостиницы опасались бы, что им придется похоронить меня на свой счет. Если же я решился бы бежать отсюда, чтобы возвратиться домой, то, спрашивается, как я нашел бы дорогу до дома, как я мог бы пройти пешком такой далекий путь, и какой, наконец, прием мог ожидать меня дома? Я был вполне уверен только в одном, что своим появлением обрадовал бы во всяком случае Пегготи. От подобных и множества других вопросов у меня, наконец, стала даже кружиться голова. Когда я дошел уже до крайней степени душевного волнения, то в конторе появился господин, который стал что-то тихо говорить конторщику. Тогда последний, взял меня за руку, придвинул к незнакомцу, точно какую-нибудь кладь, которая была свешана, куплена, доставлена и за которую деньги были уплачены вперед.

Когда мы с моим новым знакомым вышли из конторы, я искоса взглянул на своего спутника. Это был худощавый, бледный молодой человек, с впалыми щеками и рыжеватый. На нем было надето черное платье, тоже рыжеватого цвета, которое, как бы съежившись, не доходило до кистей рук в рукавах, и было слишком коротко для его ног.

-- Вы, вероятно, и есть новый ученик? - спросил он.

-- Да, сэр, - отвечал я. - По крайней мере я так предполагал; наверное же я сам этого не знал.

-- А я один из учителей Салемгауза, - сказал он.

При этих словах я поклонился ему и замер преисполненный чувством уважения к нему. Мне казалось, что неловко было заговаривать с таким ученым человеком и притом учителем Салемгауза о столь ничтожной вещи, как мой чемодан, и мы прошли довольно большое разстояние от гостиницы, прежде чем я, наконец, поборов себя, упомянул о своем багаже. Тогда нам пришлось вернуться в контору, где учитель заявил, что за моими вещами пришлют позднее.

Когда я узнал от учителя, что нам предстоит еще ехать шесть миль в другой почтовой карете, чтобы добраться до Салемгауза, то я почувствовал такую смертельную усталость и такой голод, что, собравшись с духом, сказал учителю, что у меня еще со вчерашняго вечера ничего во рту не было и я был бы очень благодарен ему, если бы он позволил мне купить что-нибудь съедобное. Мои слова, кажется, очень удивили его, по, немного подумав, он объявил, что собирался навестить одну старушку, которая живет поблизости, и что лучше всего мне по дороге купить себе хлеба и еще чего-нибудь, а там у этой старушки мы получим молока и я успею по завтракать еще до отхода почтовой кареты.

Дорогою мы зашли в пекарню, где я купил черный хлебец, заплатив за него три пенса, яйцо и кусок ветчины и все-таки еще у меня оставалось порядочно мелочи от второго своего шиллинга; из этого факта я вывел заключение, что Лондон в общем весьма недорогое местожительство. Запасшись провизией, мы продолжали путь среди такого ужаснейшого шума и грохота, что я окончательно одурел. Мы переходили через какой-то мост, - он мне назвал его, но я был в каком-то полусне, - и, наконец, добрались до дома старушки. Из надписи, имевшейся над воротауш, я узнал, что это был приют для бедных женщин.

разогревания котелок с похлебкой. Как только она увидала вошедшого учителя, она приостановила свое занятие и сделала нечто в роде книксена.

-- Не можете-ли вы приготовить завтрак этому молодому человеку? - спросил учитель.

-- Могу-ли я? - переспросила она. - Да, конечно, могу.

-- Как здоровье миссис Фиббистон сегодня? - спросил опять учитель, обращаясь в сторону другой старушки, сидевшей в большом кресле у камина и до такой степени схожей с узлом тряпья, что еще и теперь, вспоминая об этом, я радуюсь тому, что по недосмотру не сел на нее.

-- Плохо, - отвечала первая старушка. - Сегодня один из её плохих дней. Если-бы случайно потух огонь в очаге, то право, я думаю, она бы тоже вместе с ним угасла-бы навсегда.

у огня; она. словно завидовала котелку, висящему над огнем, и сердилась на то, что варка моего яйца и поджаривание моей ветчины как-бы истощают жар; по крайней мере, я своими полусонными глазами видел, как старушка украдкой показывала мне кулаки в то время, когда котелок начинал закипать. В маленькое окошко проникали солнечные лучи, но она сидела спиной к окну, заслоняя собою огонь, словно заботилась о защите огня от холода и ревниво следила за его пламенем. Когда завтрак мой был готов и котелок сняли с огня, то старушка, повидимому, так обрадовалась, что громко разсмеялась.

Я присел к столу и стал с наслаждением уничтожать свой черный хлеб, яйцо и ветчину. В это время хозяйка обратилась к учителю с вопросом:

-- А вы принесли с собой флейту?

-- Да, - отвечал он.

-- Так поиграйте немного, - стала просить старуха. - Сделайте милость.

какого мне никогда не доводилось испытывать. Эта музыка прежде всего пробудила в моей памяти все испытанные мною горести и я едва удерживался от слез; она даже отняла у меня даже аппетит и нагнала такую сонливость, что все затуманилось перед моими глазами; все испарилось: и флейта, и учитель, Салемгауз, и Давид Копперфильд; наступил только глубокий, глубокий сон...

Я пробудился в тот момент, когда учитель из Салемгауза разнимал свою флейту. Он опять вложил в карман все её три части, простился со старушкой и вышел со мной из дома. Вскоре мы дошли до места стоянки почтовой кареты и стали взбираться наверх её; но я чувствовал такую смертельную усталость, что при первой-же остановке меня положили внутрь кареты, где не было других пассажиров и где я крепко проспал. Проснувшись, я понял, что лошади шагом взбираются вверх в крутую гору среди деревьев. Наконец, карета остановилась, доехав до места стоянки.

Пройдя еще небольшое разстояние пешком, мы с учителем подошли в Салемгаузу, который был обнесен кругом высокой кирпичной стеной и производил самое мрачное впечатление. Над одной из дверей в этой стене была прибита доска с надписью: "Салемгауз". Когда мы позвонили, у двери появилось угрюмое лицо; это был привратник - рослый малый, с толстым, как у быка, затылком, с выдающимися висками, коротко остриженными волосами и с деревяшкой вместо ноги.

-- Новый ученик, - отрекомендовал меня учитель.

Человек с деревяшкой оглядел меня с головы до пяток, на что потребовалось очень мало времени, так как весь-то я был не велик, затем он запер дверь за нами и вынул ключ из замка. В то время, как мы шли по аллее, густо усаженной деревьями, по направлению к дому, он окликнул моего учителя.

Мы обернулись и увидели его стоящим у дверей небольшого домика привратника с парой сапог в руках.

-- Вот! Смотрите! Приходил сапожник, пока вас не было дома, мистер Мелль. Он сказал, что тут уж и чинить-то нечего; тут, говорит, не осталось кусочка от прежних сапог, и он удивляется, что вы отдаете их еще в починку.

С этими словами он бросил сапоги мистеру Меллю (так звали учителя), который поднял их и с печальным видом стал разглядывать, пока мы снова подвигались вперед. Тут я в первый раз заметил, что сапоги, надетые на нем, были тоже очень поношены и что в одном месте даже высовывался чулок, имея вид как бы выступившого из бутона и готового распуститься цветка.

Салемгауз представлял из себя четырехугольное, каменное, неприветливое здание с боковыми флигелями. Видя, что кругом было так тихо и пустынно, я заметил мистеру Меллю, что, вероятно, воспитанники вышли на прогулку. Но оказалось, что теперь были каникулы и воспитанники разъехались по домам, а мистер Крикль, директор школы, вместе с женой и дочерью живут на даче на морском берегу; меня же послали сюда во время каникул в наказание за мои проступки. Все это мистер Мелль объяснял мне, пока мы входили в дом.

рядами скамеек; в стенах комнаты торчали деревянные гвозди для шляп и грифельных досок. На грязном полу валялись клочки разорванных листков из ученических тетрадей. Пара хилых белых мышенков, забытых здесь их владельцем, суетились в своем дворце из папки и проволоки, и своими красными глазенками искали по всем уголкам чего-нибудь съедобного. Птичка, запертая в клетке величиной немногим больше её самой, от времени до времени издавала какие-то жалобные звуки вместо пения. Вся комната была пропитана запахом заплесневевшого сукна, гнилых яблоков и истлевших книг; она была сверху до низу так запачкана и закапана чернилами, как будто бы в нее с неба попали чернильные заносы, сыпался чернильный дождь и град и свирепствовала в ней чернильная буря.

Мистер Мелль оставил меня одного в зале, а сам удалился наверх вместе с своими безнадежными сапогами; в это время я пробрался к тому концу залы, где стоял пульт учителя. Здесь, вдруг, мои взоры упали на лежавший тут ярлык из папки, на котором красивым крупным почерком было написано! "Берегитесь! Он кусается!"

Я тотчас быстро вскочил на пульт, представив себе от испуга, что под ним, по всей вероятности, находится большая собака. Но, сколько, я ни осматривался кругом, я никакой собаки нигде не видел. Тут вернулся мистер Мелль и спросил, зачем я взобрался на пульт.

-- Извините меня, сэр - отвечал я, - я спасаюсь тут от собаки.

-- Нет, Копперфильд, - сказал он строгим тоном, - тут нет собаки. Это относится к одному мальчику, а не к собаке; и именно мне приказано прицепить этот ярлык к твоей спине, Копперфильд. Мне жаль, что приходится сделать это в самом начале нашего знакомства, но я обязан исполнить приказание начальства.

Он снял меня с пульта и тут же прицепил ярлык к моей спине. Ярлык уже был заранее сшит в виде ранца, который плотно прилегал к моей спине, и с той минуты, как он был надет на меня, я не смел показаться нигде без него.

Невозможно представить себе, сколько горя мне пришлось перенести из-за этого ярлыка. Мог-ли видеть меня кто-нибудь или нет, но мне постоянно казалось, что кто-нибудь да читает эту надпись на моей спине. Я не чувствовал никакого облегчения даже тогда, когда поворачивался так, что никто не мог его видеть: меня неотвязно преследовала мысль, что кто-нибудь все-таки стоит сзади меня. А тиран хромоногий привратник еще больше отравлял мою жизнь: он так и подкарауливал меня и лишь только замечал, что я прислонялся спиной к дереву в саду или к стене, тотчас громовым голосом кричал из своей караулки: "Эй, вы, Копперфильд! Не прячьте свой знак отличия, не то я буду жаловаться начальству".

и торговцы, приходящие в училище с припасами - одним словом, каждый, кто утром, когда я обязан был выходить на прогулку, проходил мимо, мог читать, что следует меня остерегаться, так как я кусаюсь. Под конец я, право, стал сам себя уже бояться, как какого-то дикого, кусающагося мальчика...

На этом дворе была старая дверь, на которой ученики имели обыкновение вырезывать свои фамилии. Она была вдоль и поперек испещрена надписями. Находясь в постоянном страхе в ожидании скорого окончания каникул и возвращения учеников, которых было, как мне сообщили мистер Мелль, всего сорок пять человек, я не мог читать эти фамилии без того, чтобы не задавать себе вопроса, каким тоном тот или иной из воспитанников станет громко читать надпись: "Берегитесь! Он кусается!" Тоже самое происходило со мной и тогда, когда я смотрел на классные скамейки, на ряды пустых пока еще кроватей. Ночью же меня преследовали сны о моей матери, о м-ре Пегготи, о служителе в гостинице, где я останавливался проездом, и все эти лица неизменно пугались и вскрикивали, увидав на моей спине ужасный ярлык.

Хотя у меня ежедневно было много уроков с м-ром Меллем, но я учился и работал охотно, так как тут не мешали мне ни мистер, ни мисс Мурдстоны, и я без всякой брани мог приготовлять свои уроки. До и после уроков я гулял под присмотром уже упомянутого привратника. Как живо в моей памяти до сих пор воскресают: туман вокруг дома, обросшия зеленью и растрескавшияся каменные плиты на дворе, старая водовозная бочка, обезцветившиеся стволы печальных деревьев, которые должно быть больше мочило дождем, нежели согревало солнцем. В час дня я и м-р Мелль садились обедать на одном конце длинной столовой, уставленной столами из елового дерева, пропитанными запахом жира. Потом мы опять занимались уроками до чая, который м-р Мелль пил из голубой чашки, а я из оловянной кружки. Целый долгий день и до семи или восьми часов вечера м-р Мелль усиленно работал за своим пюпитром в классе. Убрав на ночь свои письменные принадлежности, он доставал флейту и принимался отчаянно выдувать свои арии.

Мистер Нелль хотя и мало разговаривал, но обращался со мною довольно ласково. Мне кажется, мы развлекали друг друга без лишних слов.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница