Повесть о двух городах.
Книга вторая. Золотая нить.
VII. Маркиз в городе.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1859
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Повесть о двух городах. Книга вторая. Золотая нить. VII. Маркиз в городе. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VII.
Маркиз в городе.

Монсеньйор, сильный вельможа при дворе, принимал каждые две недели раз в своем великолепном отеле в Париже. Монсеньйор находился в своих внутренних покоях - это было его святилище, святая-святых для толпы поклонников, ожидавших его в анфиладе приемных комнат. Монсеньйор собирался пить шоколад. Монсеньйор проглатывал многия вещи, Францию, между-прочим, как думали некоторые мрачные умы; но шоколад не проходил чрез горло Монсеньйора без помощи четырех дюжин лакеев и повара.

Да, четыре человека, все четыре в раззолоченных ливреях, и главный между ними с двумя золотыми часами в карманах, подражая благородному, незапятнанному примеру самого Монсеньойра, подносили осчастливленный шоколад к усам Монсеньйора. Один лакей нес шоколадницу перед лицом его освященной особы; другой взбивал шоколад особенным инструментом, который он держал при себе для этого назначения; третий подавал салфетку; наконец четвертый (обладатель двух часов) наливал шоколад. Обойдтись без одного из этих прислужников при подаче шоколада и сохранить свое высокое положение над удивляющимся ему небом было невозможно для Монсеньйора. Какое пятно было бы на его гербе, еслиб ему подали шоколад неблагородным образом только три человека! Он умер бы при двух.

Монсеньйор накануне был на маленьком ужине, где большая опера и комедия были обворожительны. Монсеньйор большую часть ночей проводил на маленьких ужинах в увлекательном обществе. Монсеньйор так вежлив, так чувствителен, что комедия и большая опера имеют на него гораздо-более влияния в несносных государственных делах и государственных тайнах, нежели самые назойливые требования целой Франции. Счастье для Франции, счастье для других стран, также поставленных! Такое же счастье было для Англии, например, в незабвенные времена веселого Стюарта, который продал ее. Монсеньйор имел истинно-благородную идею о делах государственных вообще - это, чтоб все шло своим порядком; но о делах государственных, до него относившихся одного, была другая, истинно-благородная идея, и именно, чтоб они шли но его дороге, увеличивая его власть и набивая карман. О своих удовольствиях вообще и в-особенности Монсеньнор имел также истинно-благородную идею - что свет был создан для них.

Но Монсеньйор нашел понемногу, что мещанския затруднения проникли и в его дела, частные и государственные, и ради них он поневоле соединился с генеральным откупщиком: для финансов государственных, потому, что Монсеньйор ничего не мог понять в них, и, следовательно, он должен был предоставить их кому-нибудь, кто мог их понять - для своих собственных финансов; потому что генеральный откупщик был богат, а Монсеньйор, после роскоши и расточительности предков, становился беден. Вот почему Монсеньйор взял свою сестру из монастыря, пока еще было время спасти ее од покрывала монахини, самый дешевый туалет, который предстояло ей носить, и отдал ее очень-богатому генеральному откупщику, но бедному родом. Этот генеральный откупщик, с приличною его положению тростью с золотым набалдашником, находился теперь с другими в приемных комнатах, и человечество ползало перед ним, разумеется, не высшее человечество, не то, которое было одной породы с Монсеньйором, которое, не исключая его собственной жены, смотрело на него с высочайшим презрением.

Великолепный был человек генеральный откупщик. Тридцать лошадей стояло на его конюшне; двадцать - четыре лакея стояли в его прихожей; шесть горничных ходили за его женою. Как человек, который только-что воровал и грабил, где только мог, генеральный откупщик - какое бы влияние ни имело его супружество на общественную нравственность - был, по-крайней-мере, величайшею действительностью между всеми лицами, собравшимися в этот день в отеле Монсеньйора.

Покои приемные, хотя на них и заглядеться бы можно - так они были разукрашены всем, чего только вкус и искусство времени могли достичь - на деле куда-как были ненадежны, и если смотреть на них в-отношении к вороньим пугалам в рубищах и колпаках, проживавших в других местах (и не так далеко: колокольни Нотр-Дам, стоявшия почти по середине между этих двух крайностей, могли видеть их обеих), они показались бы куда-как неспокойны; но кому до этого было дело в доме Монсеньйора? Военные офицеры без всякого познания в военном искусстве, морские офицеры, неимевшие никакой идеи о корабле, гражданские чиновники, ничего несмыслившие в делах, меднолобые попы, погрязшие к самый отвратительный мир, с чувственными глазами, вольным языком и еще более вольным поведением - все одинаково неспособные к своим различным призваниям и безсовестно лгавшие, когда утверждали, что они принадлежат к ним, но все более или менее принадлежавшие к сфере Монсеньойра и потому сунутые на места, от которых что-нибудь возможно было получить: таких людей было здесь дюжины. Люди, не прямо соединенные с Моисевьйором или правительством, но также и несоединенные ни с чем, что было только действительно, или с людьми, следовавшими прямой дорогой к какой-нибудь действительной земной цели, были также здесь во множестве. Доктора, нажившие себе огромные состояния на лакомых лекарствах против воображаемых недугов, никогда несуществовавших, улыбались своим придворным пациентам в передней Монсеньйора. Прожектёры, открывшие всевозможные средства против легких зол, поражавших государства, кроме одного средства: приняться серьёзно за искоренение хотя одного порока, несли свою безсмыслицу на ухо каждому, кого только они могли поймать на приеме Монсеньйора. Неверующие философы, преобразовавшие мир на словах и строившие из карг вавилонские столпы, чтоб подняться к небесам, толковали на этом удивительном собрании, сосредоточенном около Монсеньйора, с неверующими химиками, следившими за превращением металлов. Совершеннейшие баричи, получившие отличнейшее воспитание, которое в это замечательно время, да и впоследствии, выражалось полным равнодушием ко всем естественным предметам человеческого интереса, находились в удивительном состоянии изнеможения в отеле Монсеньйора. Эти различные знаменитости оставили за собою такие дома в высоком парижском мире, что шпионы, собравшиеся также в числе поклонников Моненьйора и составлявшие добрую половину светского общества, едва-ли бы нашли между ангелами этой Сферы хотя единственный пример-жены, которая бы обнаружила и в своей наружности и в поведении, что она мать. Действительно, оставя в-стороне самый акт произведения на свет несносного создания, еще далеко неосуществляющий значения матери, такой вещи не было в моде. Крестьяне держали в глуши немодных ребят и воспитывали их; а очаровательные бабушки в шестьдесят лет наряжались и ужинали, как в двадцать.

Проказа недействительности обезображивала каждое человеческое создание, ожидавшее теперь Моисеньйора. В крайней комнате находилось полдюжины исключительных людей, имевших в себе неопределенное сознание, что дела вообще идут худо. Как самое надежное средство поправить их, половина этой полдюжины пристала к фантастической секте "Судорожников" и дайте теперь раздумывала про-себя, не начать ли бесноваться, реветь и упасть в припадке падучей, с пеною у рта, указывая тем в высшей степени понятным образом на будущность для особенного руководства Моисеньйора. Другие три, бывшие с этими дервишами, бросились в другую секту, которая поправляла дела небылицею о "центре истины", утверждая, что человек удалился от центра истины - это еще не требовало большого доказательства - но не вышел из окружности, и что его должно удержать в этой окружности и даже навести опять на центр постом и духовидением. Эти господа были поэтому в постоянных переговорах с духами, что принесло бездну добра, которое, однакожь, никогда не обнаруживалось.

Но отрадно было одно: все общество в великолепном отеле Монсеньйора было разодето в совершенстве. Еслиб день последняго суда был днем парадных костюмов, то каждый из присутствовавших, конечно бы, оправдался. Без-сомнения, такая завивка, такое распудриванье и помаженье, такой нежный цвет лица, искусственно сохраненный и поправленный, такия щегольския на взгляд шпаги и такое благовоние в угоду тонкому обонянию должны бы заставить идти дела на бесконечное время. Совершеннейшие баричи с отличнейшим воспитанием носили множество маленьких висюлек, бренчащих всякий раз, как они повертывались. Эти золотые цепи звенели, как драгоценные колокольчики, и с этим звоном и шелестом шолка, парчей и тонкого батиста поднялось такое движение в воздухе, что святой Антоний и его пожирающий голод были далеко отвеяны.

парламенты и суды и все общество, только исключая вороньих пугал, маскарад доходил и до палача, который, повинуясь тому же талисману, должен был отправлять свою должность "завитой, напудренный, в кафтане, шитом золотом, бальных башмаках и белых толковых чулках". У виселицы, на колесе топор был редкостью. Мсьё Париж, как звали его обыкновенно его собратья в провинциях, мсьё Орлеан и прочие, председал в этом щегольском костюме. И кто из общества, собравшагося на приеме Монсеньйора в этом тысяча-семьсот-восьмидесятом году от Рождества Христова, мог сомневаться, что система, укоренившаяся на завитом, распудренном палаче в шитом золотом кафтане, бальных башмаках и белых шолковых чулках, не переживет самих звезд?

Монсеньйорь освободил своих четырех лакеев от их тяжкой обязанности, выпил шоколад, приказал отворить двери святилища и вышел. Какое началось тогда ползанье, низкопоклонничество, ласкательство, рабство, отвратительное унижение! Все до-того преклонялись телом и душою, что для неба уже ничего не оставалось; поэтому, может-быть, между прочим, поклонники Монсеньйора никогда не утруждали неба. Монсеньйор любезно проходил через все комнаты, разсыпая обещания, улыбки, сладкия слова и легкия приветствия рукою, до отдаленного покоя, где оставалась окружность истины. Монсеньйор здесь повернулся, пошел назад и в надлежащее время заперся в своем святилище, охраняемый гениями шоколада, и никто более его не видел.

Выставка кончилась, легкое движение воздуха совершенно превратилось теперь в маленькую бурю, и драгоценные колокольчики спускались со звоном по лестнице. Вскоре из всей толпы остался только один человек, и он, с шляпою под-мышкою и табакеркою в руке, медленно проходил между зеркалами также к выходу.

-- Я предаю тебя, сказал этот человек, остановившись у последней двери и повернувшись к святилищу: - диаволу!

Затем он стряхнул табак с пальцев, как-будто он отряхал прах с своих ног, и спокойно пошел по лестнице.

выражение. Нос, впрочем, превосходной формы, был слегка сдавлен на верху ноздрей. В этих двух углублениях обнаруживались единственные перемены выражения, которые когда-либо показывало лицо. Иногда оне упорно изменяли цвет и расширялись и сжимались попеременно, как слабое биение пульса, и тогда оне придавали всей наружности выражение лукавства и жестокости. Разсматривая внимательно, вы находили, что очертание рта, очертания орбит глаз, которые были слишком-тонки и горизонтальны, увеличивали это выражение; но общее впечатление оставалось все-таки, что это было красивое и замечательное лицо.

Хозяин его сошел по лестнице во двор, сел в карету и уехал. Немногие разговаривали с ним на приеме; он стоял один, отдалившись от всех. А Монсеньйор мог бы быть радушнее с ним в обхождении. При таких обстоятельствах ему казалось особенно-приятным смотреть, как разбегался простой народ в стороны, перед лошадьми, и часто едва спасаясь, чтоб его не раздавили. Кучер гнал, как-будто он несся в атаку против неприятеля, и лицо барина равнодушно смотрело на безумную безпечность лакея. Часто слышались жалобы даже и в этом глухом городе и в этот немой век, что такое обыкновение патрициев ездить скоро в узких улицах без тротуаров увечило народ самым варварским образом и даже подвергало жизнь опасности. Но немногие думали об этом, оставляя, как и во всем, жалких тварей самим выпутываться из затруднений.

С громом и треском и безчеловечным пренебрежением ко всему, трудно понимаемым в настоящее время, карета неслась по улицам, круто поворачивая на углах. Женщины взвизгивали; мужчины жались друг к другу и увлекали детей с дороги. Наконец, на повороте у угла, возле фонтана, колесо встретило легкий толчок, раздался громкий крик множества голосов; лошади попятились и стали на-дыбы.

Не случись последняго обстоятельства, карета, вероятно, не остановилась бы: кареты часто продолжали ехать, оставляя раздавленных позади; да и почему нет? Но испуганный кучер встал с поспешностью. Двадцать рук схватили за поводья лошадей.

-- Что случилось? сказал мсьё, спокойно выглядывая из окошка.

-- Простите, мсьё маркиз! сказал смиренный человек в лохмотьях: - это ребёнок.

-- Что же он поднял такой отвратительный вой? Его это ребёнок?

-- Простите меня, мсьё маркиз... жаль, да.

Фонтан находился в некотором разстоянии, улица открывалась здесь на площадку в несколько квадратных сажен. Высокий чело век вдруг поднялся с земли и подбежал к карете; мсьё маркиз ударил рукою по эфесу шпаги.

Народ собрался вокруг и смотрел на мсьё маркиза. Это множество глаз, уставленных на него, ничего не выражало, кроме одного любопытства; в них не было видно ни угрозы, ни гнева. Народ также не говорил ничего; после первого крика, он замолк и продолжал молчать. Голос смиренного человека, который говорил, был глух и робок, выражая совершенную покорность. Мсьё маркиз оглядывал их всех, как-будто это были крысы, вылезшия из нор.

Он вынул кошелек.

-- Странно мне, сказал он: - как это вы не можете сами смотреть ни за собою, ни за своими детьми. Кто-нибудь из вас да непременно попадется на дороге. Как мне знать, что мои лошади сделают? Послушай! дай ему это.

Он бросил золотую монету лакею, и все головы наклонились вперед, так-что все глаза могли видеть, куда она упала. Высокий человек опять заревел неземным голосом:

Его остановило быстрое появление другого человека, перед которым все разступились. Увидя его, несчастный бросился к нему на плечо, рыдая и вопя и указывая на фонтан, где несколько женщин стояли над неподвижным свертком, нежно хлопоча над ним.

-- Знаю, все знаю, сказал новый человек: - будь тверд, Гаспар! Право, для этой бедной игрушки лучше, что она умерла. Она умерла в минуту, без страданий. Могла ли бы она так счастливо прожить и один час?

-- Вы философ, сказал маркиз, улыбаясь. - Как вас зовут?

-- Меня зовут Дефорж.

-- Виноторговец, мсьё маркиз!

-- Лови, философ и виноторговец, сказал маркиз, бросая ему другую золотую монету: - и промотай ее, как хочешь. Ну, лошади готовы?

Не удостоя собрания вторичного взгляда, мсьё маркиз развалился в своей карете и готов был ехать, как барин, случайно сломавший какую-нибудь простую вещь, заплативший за нее и который имел возможность заплатить; но его спокойствие было вдруг нарушено золотою монетою, влетевшею в карету и с звоном упавшею на пол.

-- Стой! закричал мсьё: - держи лошадей! Кто бросил?

в руках.

-- Собаки! сказал маркиз, но нежно, с неизменившимся лицом, исключая только двух пятнышек на носу: - с охотою бы я проехал по вас, чтоб стереть вас всех с лица земли. Еслиб я только знал, какой мошенник бросил в мою карету, и этот разбойник был близко, я раздавил бы его под колесом.

Они были в таком загнанном положении, они имели перед собою такой многолетний и горький опыт, что мог с ними сделать подобный человек и оставаться правым перед законом, что ни один голос, ни одна рука, ни один глаз даже не поднялись. Только женщина, которая стояла, продолжая вязать, смотрела пристально и глядела маркизу прямо в лицо. Заметить ее было ниже его достоинства: он бросил презрительный взгляд на нее и на остальных крыс, снова развалился на своем сиденьи и закричал:

-- Пошел.

Лошади понеслись, и другия кареты быстрою вереницею следовали одна за другою: министры, государственные прожектёры, генеральные откупщики, доктора, законники, духовенство, большая опера, комедия, весь маскарад, пронеслись блистательным вихрем. Крысы выползали из своих нор, чтоб посмотреть на них, и оне глазели целые часы; солдаты и полиция часто закрывали от них великолепное зрелище, и оне прятались сзади, выглядывая из-за них. Отец давно уже взял свой сверток и скрылся с ним; женщины, ухаживавшия за свертком, пока он лежал на ступенях фонтана, сидели, следя за падением воды, за маскарадным поездом. Только одна женщина стояла на виду, продолжая вязать, и она вязала с постоянством судьбы. Вода фонтана бежала, быстрая река неслась, день склонялся к вечеру, и жизнь в городе на столько приближалась к смерти: время и прилив не ждут никогда; крысы спали в своих порах; маскарад блистал за ужином; все шло своей обыкновенной чередою.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница