Повесть о двух городах.
Книга вторая. Золотая нить.
XXI. Эхо шагов.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1859
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Повесть о двух городах. Книга вторая. Золотая нить. XXI. Эхо шагов. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XXI.
Эхо шагов.

Чудный был уголок для эхо, как уже замечено, в котором жил доктор. Продолжая все навивать золотую нить, связывавшую мужа, отца и старую наставницу и подругу, в этой жизни мирного блаженства, Люси сидела в спокойном доме, среди очарованного уголка, прислушиваясь к эхо движения лет.

Вначале были времена, хотя она была совершенно счастливая молодая жена, когда работа так и выпадала из её рук и глаза её тускнели. В э.он эхо ей слышалось что-то отдаленное, тихое, едва внятное, но оно сильно волновало её сердце. Мелькавшия надежды и сомнения - надежды любви, до-сих-пор неизвестной ей, а сомнения - останется ли она на этой земле упиваться новым наслаждением - боролись в её груди. Эхо тогда передавало ей шум шагов на её собственной ранней могиле, и мысль о муже, который останется тогда совершенно-одиноким и будет так горевать о ней, подымалась к глазам и разливалась волною.

Это время прошло и маленькая Люси лежала у ней на груди; тогда эхо приносило ей, среди приближавшагося шума, нежную поступь её крошечных ножек и звуки её безсвязного лепета. Как громко ни звучало бы эхо, но молодая мать возле колыбельки всегда может подметить приближение этих звуков. И вот они пришли и тенистый домик просветлел детским смехом, и божественный друг детей, которому она поручила своего птенца в минуту своей скорби, казалось, принял его в свои руки, как некогда он взял действительно ребенка и обратил её скорбь в священную радость.

Все продолжая навивать золотую нить, тесно-связывавшую их всех и расцвечивая своим счастливым влиянием однообразную ткань их жизни, нигде сильнее не проявляя его, Люси слышала в эхо движения лет только одни отрадные, дружелюбные звуки. Поступь мужа была сильна и скора; поступь отца была тверда и ровна. Мисс Прос в своей веревочной сбруе подымала эхо, как упряжная лошадь, подгоняемая бичом, храпя и не шевелясь с места, стуча о землю под кленом в саду.

Даже когда раздавались, между-прочим, и звуки скорби, они не были ни суровы, ни жестоки. Даже когда золотые кудри, так похожия на её собственные, лежали светлым венчиком на подушке вокруг истомленного лица маленького мальчика, и он говорил с светлою улыбкою: а милые папа и мама, жаль мне оставлять вас обоих и мою хорошенькую сестрицу; но меня зовут и я должен идти!" не слезы муки орошали щеки его молодой матери, как из объятий её улетала душа, ей на время доверенная. - Оставьте детей приходити ко мне и не браните им... они видят лицо Отца моего Небесного!

Итак шорох ангельских крыльев мешался с эхом других звуков и то были не совершенно земные звуки, к ним присоединялось и дуновение небесное. Вздохи ветра, веявшого над маленькою могилкою, примешивались к ним, также и Люси слышала их задержанный ропот, подобный ленивому колыханию летняго моря о песчанный берег, когда маленькая Люси с комическим прилежанием учила свой утренний урок или, сидя на скамеечке у ног матери, одевала куклу и лепетала на языках двух городов, совершенно-слившихся в её жизни.

Редко эхо отвечало шагам Сиднея Кортона. Шесть раз в году, самое большое, он пользовался своим правом приходить без зову, и тогда он оставался с ними целый вечер. Никогда не явится он сюда разгоряченный вином и эхо шептало про него одну вещь, которую во все века повторяло справедливое эхо:

Кто любил истинно женщину, утратил ее и потом знал ее, когда она сделалась женою другого и матерью, сохраняя к ней те же самые чистые чувства, к тому её дети всегда имеют какую-то странную симпатию, какое-то таинственное сострадание. Какие тонкия, чувствительные, глубоко сокрытые струны затронуты в таком случае, эхо не передает; но это бывает так и так это было и здесь: Кортон был первый посторонний человек, к которому маленькая Люси протянула свои полные ручки; он остался её любимцем, когда она подростала. Мальчик говорил о нем почти при самой кончине: "Бедный Кортон! поцелуйте же его за меня!

Мистер Страйвер продолжал-себе идти на пролом на юридическом поприще, подобно пароходу, прорезывающему свой путь в мутной воде, и тащил за собою своего полезного друга, как лодку, привязанную к корме. Такой лодке всегда плохо приходится; она больше под водою; так и жизнь Сиднея проходила в разливном море. Но сильная привычка, которая была в нем, к-несчастью, сильнее, нежели подстрекающее чувство собственного достоинства или уважения, выработала ему эту жизнь и он думал столько же о том, чтобы выйдти из положения шакала, сколько, можно предположить, настоящий шакал мечтает о том, чтобы превратиться в льва. Страйвер был богат; он женился на цветущей вдове с состоянием и тремя ребятами, в которых не было ничего особенно-блистательного, кроме насаленных волос.

Мистер Страйвер, проникнутый духом покровительства самого отвратительного качества, который так просасывался в каждую пору его кожи, погнал, как баранов, этих трех юных джентльменов в спокойный уголок, в Сого, и предложил их воспитывать мужу Люси, говоря очень деликатно: "Галоо! Дорнэ, вот три ломтя, да еще с сыром, на ваш супружеский пикник. Вежливый отказ от этих трех ломтей решительно преисполнил негодованием мистера (драйвера, которое он обратил в урок юным джентльменам, чтоб они остерегались гордости нищих в роде этого учителя, Он также обыкновенно открывался мистрис Страйвер над старым портвейном, какие хитрости употребляла мистрис Дарнэ, чтоб поймать его и какими хитростями он отделывался, чтоб его не поймали. Некоторые товарищу в королевском суде, распивавшие с ними портвейн и выслушивавшие эту ложь, извиняли ее ему, говоря, что он так часто ее повторял, что поневоле стал ей сам верить, хотя это делалось теперь уже таким неисправимым преступлением, за которое следовало бы виновного завести в уединенное место и там повесить.

Такие звуки передавало эхо и Люси внимала им то задумываясь, то забавляясь, то заливаясь смехом в этом чудном уголку, а между - тем её маленькой дочери исполнилось шесть лет. Нужно ли говорить, как близко до её сердца доходило эхо поступи её ребенка; её любимого отца, всегда деятельного, совершенно-владевшого собою, или дорогого ей мужа; или потом какою музыкою раздавалось даже едва-внятное эхо их семейного быта, где она сама хозяйничала с такою благоразумною и вместе изящною бережливостью, в которой было более изобилия, нежели в самой безразсчетной расточительности, или, наконец, как сладко звучало в её ушах эхо, когда отец говорил ей несколько раз, что она еще более предана ему, если только это возможно со времени своего замужства. Когда муж повторял ей столько раз, что её заботы и обязанности не отвлекают её любви к нему и спрашивал ее: "Как это, душа моя, вы все для всех нас, как-будто мы были один человек, и никогда вы не торопитесь, везде вы успеваете? Что это за волшебная тайна?"

Но издали слышалось другое эхо, которое все время грозно раскатывалось в этом уголку. И теперь на шестой день рождения маленькой Люси, оно переносило страшные звуки, как-будто ужасная буря свирепствовала во Франции.

В один вечер, в половине июля тысяча-семьсот-восемьдесят-девятого года мистер Лори пришел к ним поздно из тельсонова банка и сел у темного окошка возле Люси и её мужа. Это был жаркий, грозовой вечер, и они все трое припомнили одно прежнее воскресенье, когда они смотрели на молнию с того же самого места.

-- Я начинаю думать, сказал мистер Лори, отодвигая назад свой коричневый парик: - что мне придется проводить ночи в тельсоновском банке: у нас такая пропасть дела весь день; мы решительно не знаем, с чего начать, на какую сторону повернуться. В Париже неспокойно, и нас решительно атакуют доверием. Друзья наши по ту сторону канала едва успевают переводить нам свои капиталы. Там существует положительная мания переводить свое состояние в Англию.

-- Это худой знак, сказал Дарнэ.

-- Худой знак, вы говорите, мой любезный Дарнэ? Да. Но мы не знаем, какая на то причина. Люди так неразсудительны. Многия между нами в тельсоновом банке устарели; и мы не намерены выходить из нашей обыкновенной колеи без надлежащого повода.

-- Все-таки, сказал Дарнэ: - вы знаете, как мрачен и грозен небосклон.

-- Конечно, знаю, подтвердил мистер Лори, желая уверить себя, что его кроткий характер изменился и что он действительно ропщет: - но я решился быть неприятным после всей муки этого дня. Где Манет?

-- Здесь! сказал доктор входивший в эту минуту в темную комнату.

-- Нет. Я съиграю с вами партию в бак-гамон, если хотите, сказал доктор.

-- Я не думаю, чтоб я этого хотел, если говорить правду. Сегодня мне по силам с вами сражаться. Чай еще не убран, Люси? я не вижу.

-- Конечно нет, его оставили для вас.

-- Благодарю, моя милая. Дорогое дитя в постельке?

-- И спит крепко.

-- Это хорошо, все благонадежно и в порядке! Не знаю, почему здесь по-крайней-мере, благодарение Богу, не быть всему благонадежным и в порядке; но меня так раздражали целый день, и потом уже я не молод, как прежде! Мой чаи, моя милая? Благодарю вас. Теперь присядьте к нашему кружку и будем сидеть спокойно и слушать эхо, о котором у вас есть своя теория.

-- Не теория, а фантазия.

-- Фантазия! в таком случае мое благоразумное дитя, сказал мистер Лори, трепля её руку: - какое множество звуков! как громки они - не правда ли? Только прислушайтесь к ним.

Между-тем, как маленький кружок сидел у темного окошка в Лондоне, раздавались безумные шаги, шаги опасные, когда врывались они в чью-нибудь жизнь, которых следы нескоро смоются, если раз они обагрились, шаги бесновавшиеся далеко в предместий святого Антония;

Святой Антоний в это утро представлял обширную, грязную массу вороньих пугал, двигавшихся по всем направлениям, с частыми проблесками света над их волновавшимися головами, там, где солнце играло на стальных лезвиях и штыках. Страшный рев выходил из горла святого Антония; целый лес обнаженных рук развевался в воздухе, как сморщившияся ветки деревьев, раздуваемые зимним ветром: все пальцы судорожно хватались за каждое оружие или за подобие оружия, которое бросали им снизу на каком бы то ни было разстоянии.

Кто давал его, откуда оно появилось, из какого источника, какая сила метала и бросала его, подобно своего рода молниям, во всех направлениях над головами толпы - ни один глаз в этой толпе не мог бы передать этого; но ружья были розданы, точно также, как патроны, порох, пули, железные полосы, ножи, топоры, пики - короче, всякое оружие, которое только болезненное воображение могло открыть или придумать. Люди, которым ничего не досталось, принялись окровавленными руками выламывать кирпичи и камни из стен. Каждое биение сердца святого Антония обнаруживало лихорадочное напряжение, горячечный жар. Каждое живое создание здесь считало жизнь ни почем и бесновалось в страстном желании принести ее на жертву.

Водоворот кипящого кратера имеет свой центр; так и здесь: все это беснование кружилось около кабака Дефоржа и каждая капля человечества в этом котле стремилась к центру, откуда сам Дефорж, уже весь запачканный в порохе, раздавал приказания, оружие, отталкивал одного человека, тащил к себе другого, отымал у этого оружие, передавал его тому, трудясь и работая в самом развале всей суматохи.

-- Держись возле меня, Жак-третий! кричал Дефорж: - а вы, Жак-первый и Жак-второй, разделитесь и соберите кругом себя как-можно-более этих патриотов. Где моя жена?

-- Пожалуй, хоть и здесь, сказала мадам Дефорж, как и всегда, спокойная, по на этот раз без своего вязанья. Решительная правая рука мадам Дефорж держала теперь топор, вместо её обыкновенных мирных орудий; за поясом у ней были пистолет и неумолимый нож.

-- Куда вы идете, жена?

-- Пока за вами, сказала жена. - Вы увидите меня потом во главе женщин.

-- Идемте же! закричал звучным голосом Дефорж. Друзья и патриоты! мы готовы. В Бастилию!

С ревом, зазвучавшим, как-будто дыхание целой Франции вылилось в это ненавистное слово, поднялось это живое море, вал за валом, бездна, вызывая бездну, и залило город до самого этого пункта. При колокольном набате, с барабанным боем, это море ярилось и громило вековой оплот; приступ начался.

Глубокие рвы, двойные подъемные мосты, массивные каменные стены, восемь больших башен, пушки, ружья, выстрелы, дым. Среди огня и дыма, сквозь огонь и дым Дефорж, которого море выбросило под самую пушку и сделало артиллеристом, работал как закаленый солдат, два грозные часа.

Глубокий ров, один подъемный мост, массивные каменные стены, восемь больших башен, пушки, ружья, выстрелы и дым. Один подъемный мост покончен!

кабака, все еще при ружье, но которое очень уже разогрелось.

-- Ко мне, женщины! кричала мадам Дефорж, его жена. - Что же, разве мы не можем резать, как и мужчины, когда возьмут крепость? И с визгливым, жадным воплем толпились к ней женщины, разно вооруженные, но все одинаково-воодушевленные чувством голода и месги.

Пушки, ружья, выстрелы, но все тот же глубокий ров, тот же подъемный мост, те же массивные каменные стены и восемь больших башен. В волнующемся море открывались едва-заметные промежутки с падением раненных. Сверканье оружия, блеск факелов, дым, подымавшийся от целых возов мокрой соломы, жаркая работа на соседних барикадах, во всех направлениях крики, выстрелы, проклятья, удаль на-распашку, гром пушек, треск и яростные вопли живого моря; но все тот же глубокий рев и подъемный мост, те же массивные каменные стены, и восемь больших башен, и Дефорж, хозяин кабака, как и прежде, при своем ружье, но которое теперь уже вдвое более разогрелось после четырехчасовой работы.

Белый флаг показался из крепости; переговоры; его едва-видно сквозь свирепеющую бурю; их не слышно; вдруг поднялось море шире и выше и перенесло Дефоржа, хозяина кабака, через опущенный подъемный мост, через массивные каменные стены, внутрь к восьми большим башням, теперь сдавшимся.

Напор, перенесший его, был так силен, что он не мог перевести дыхания, повернуть головы, как-будто он боролся среди разъяренных волн Южного Океана, пока не очутился он в наружном дворе Бастилии. Здесь, прислонившись к углу стены, он еще попробовал оглянуться вокруг себя. Жак-третий был почти возле него; мадам Дефорж, все еще предводительствовавшая женщинами, была видна в некотором отдалении с ножом в руке. Везде суматоха, восторг, оглушительное беснование, страшный шум и немые знаки ярости.

-- Узников!

-- Списки!

-- Потаенные темницы!

-- Орудия пытки!

-- Узников!

Между всеми этими кликами и тысячами безсвязных воплей, последний крик "узников!" раздавался громче среди этого моря народа, постоянно-прибывавшого, как-будто он был так же нескончаем, как самое время, или пространство. Когда пронеслись передовые валы, унесшие за собою тюремных стражей, грозя им немедленною смертью, если хотя один потаенный уголок останется неоткрытым, Дефорж наложил свою сильную руку на грудь одного из этих людей, седого старика, жоторый держал зажженный факел, вытащил его из толпы и приставил к стене.

-- Покажите мне северную башню! сказал Дефорж: - скорее!

-- Покажу отвечал старик: - если вы пойдете со мною; но там никого нет.

-- Что это значит? Сто-пять, северная башня? спросил Дефорж: - живее!

-- Что значит, мсьё?

-- Означает ли это узники, или место заключения? Или вы хотите, чтоб я вас сейчас же здесь прихлопнул?

-- Убей его! прорычал Жак-третий, бывший возле него.

-- Мсьё, это темница.

-- Покажите ее!

-- Пожалуйте сюда.

Жакг-третий, преследуемый своею обыкновенною страстно, очевидно был очень недоволен этим оборотом их беседы, необещавшим крови, и держался за руку Дефоржа, который не выпускал тюремщика. Их головы совершенно соприкасались во время этого короткого разговора и даже тогда они едва могли слышать друг друга - так оглушителен был шум этого живого океана, ворвавшагося в крепость и наводнившого все дворы, переходы и лестницы. Кругом, снаружи также он ударялся о стены с глухим, хриплым ревом, среди которого иногда подымались отдельные клики, разливавшиеся в воздухе, подобно искристой пене.

на лестницы, Дефорж, тюремщик и Жак-третий, схватившись руками друг за друга, проходили с возможною быстротою. Местами, особенно в начале, наводнение захватывало их, проносясь мимо; но когда они кончили спускаться и теперь подымались по винтовой лестнице внутри башни, они были совершенна одни. Огражденные здесь массивною толщиною стен и сводов, они глухо слышали бурю, свирепствовавшую внутри и снаружи крепости, как-будто шум, из которого они только вырвались, совершенно притупил их чувство слуха.

Тюремщик остановился у низенькой двери, вложил ключ в скрипевший замок, отбросил дверь, медленно-открывшуюся, и сказал, как они входили в нее все, наклонив головы:

-- Сто-пять, северная башни!

Небольшое окошко с тяжелою решоткою, без стекла, высоко-находившееся в стене, было прикрыто каменным наличником так, что небо можно было видеть в него только наклонившись вниз и смотря вверх. Здесь был небольшой камин, также с тяжелою решеткою; куча давнишней золы покрывала очаг. Здесь был также табурет, стол и соломенная постель. Здесь были, наконец, четыре почернелые стены и в одной из них заржавленное железное кольцо.

-- Пронесите факел вдоль стен, потише, чтоб я мог разсмотреть их, сказал Дефорж тюремщику.

Тот повиновался и Дефорж пристально следил глазами за светом.

-- Стой! Взгляните сюда, Жак!

-- А. М.! проворчал Жак-третий, жадно читая.

-- Александр Манет, сказал Дефорж ему на-ухо, указывая на буквы своим грязным пальцем, совершенно-почерневшим от пороха: - И здесь он же написал. Без-сомнения, он же выцарапал здесь на камне календарь. Что это у вас в руках? лом? Дайте мне его!

Он еще держал в своей руке пальник. Быстро обменялся он теперь орудиями и, повернув табурет и стол, изъееденные червями, разбил их в дребезги несколькими ударами.

-- Держите факел выше! сказал он с бешенством тюремщику.

-- Осмотрите. Жак, тщательно эти обломки. И вот мой нож, прибавил, он бросая ему ножик: - распорите постель и поищите в соломе. Держите факел выше, говорят вам!

С грозным взглядом на тюремщика, он пополз к камину и, посмотрев вверх трубы, попробовал его ломом со всех сторон, потом повозился с железною решеткою: через несколько минут посыпался цемент и пыль; он отвернул лице и осторожно принялся искать в этом мусоре, в старой золе и в расщелине камина, в которую попало его орудие.

-- Ничего нет в дереве, ничего нет и в соломе, Жак?

-- Ничего.

-- Соберем же все это вместе посередине темницы - так! Вы зажигайте это!

Тюремщик зажег небольшой костер, который загорелся высоко. Наклонившись еще раз, чтоб выбраться из низкой двери, они оставили его гореть и вернулись прежнею дорогою на^вор. Пока они спускались вниз, чувство слуха, казалось, снова пробуждалось в них, и они спять очутились в бурном потоке.

на суд; не то, губернатор убежит и кровь народа (вдруг вздорожал этот товар, столько лет неимевший никакой цены) останется неотомщенною.

Среди этого ревущого моря страстей и раздора, который окружал сурового старого генерала, заметного в его сером мундире и красной ленте, была только одна совершенно-спокойная фигура - фигура женщины.

-- Смотрите, вон мой муж! закричала она, указывая на него: вот Дефорж! Она стояла неподвижно возле сурового старого генерала и оставалась неподвижною возле него, оставалась все время возле, пока Дефорж с остальными тащили его по улицам, пока его привели близко к его назначению и начали осыпать ударами сзади; она была возле, когда град ударов тяжело обрушился на него; она была так близко к нему, когда он упал мертвый под ними, что вдруг, как-будто воодушевившись, она наступила ногою на его шею и своим неумолимым ножом, уже давно изготовленным, отрезала ему голову.

Час наступил, когда Антоний принялся исполнять страшную мысль: вздергивать людей вместо фонарей, чтоб доказать, чем мог он быть, что мог он сделать. Кровь Антония разгорелась, кровь тираннии, железного владычества остывала; она стыла на ступеньках Отель-де-виль, где лежал труп губернатора, на башмаке мадам Дефорж, которым она прикоснулась к трупу, чтоб ловче его изувечить.

только мщения, лиц, до того закаленных в горниле страдания, что чувство жалости не могло сделать на них впечатления.

Но в этом океане лиц, на которых виднелись только все оттенки жестокости и бешеной злобы, были две группы лиц, в каждой по семи, резко-отличавшихся от прочих, и ни одно море еще не носило таких замечательных обломков разрушения. Семь лиц узников, вдруг освобожденных бурею, которые разверзла их гробницы, возвышались над толпою: они были все запуганы, растеряны, поражены, как-будто наступил последний день суда и люди, радовавшиеся вокруг них, были падшие духи. Другия семь лиц подымались еще выше, семь мертвых лиц, которых поникшия веки, полуоткрытые глаза ожидали дня судного. Безстрастные лица, все-таки сохранившия несовершенно-замершее выражение лица, скорее остававшияся в страшном онемении, как-будто готовые приподнять опущенные веки и свидетельствовать своими бледными устами: "Ты совершил это!"

Семь освобожденных узников, семь окровавленных голов на пиках, ключи, от проклятой восьмибашенной крепости, кой-какие письма и другие памятники стародавних заключенников, убитых горем - вот трофеи, которые сопровождали громко-раздававшиеся шаги святого Антония по улицам Парижа в половине июля тысяча семь-сот восемьдесят-девятого года.

Теперь да разрушит небо фантазию Люси Дарнэ; да удалит оно эти шаги от её жизни; потому-что это - бешеные, все опрокидывающие, опасные шаги, и после стольких лет, как разбился боченок у дверей кабака Дефоржа, их не легко смыть, когда раз они обагрились.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница