Холодный дом.
Часть первая.
Глава III. Эсфирь.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. Часть первая. Глава III. Эсфирь. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА III.
Эсфирь.

С чего начать мой рассказ? Как приступить к изложению тех страниц, которые выпали на мою долю? Меня это очень затрудняет, так как знаю, что я далеко не умна. Помню, когда я была еще совсем маленькой девочкой, я всегда говорила своей кукле, оставаясь с ней наедине:

-- Ты знаешь, милочка, какая я глупенькая: будь со мной терпелива.

И она сидела, прислоненная к спинке кресла, со своими розовыми щечками и красными губками, уставившись глазами на меня, (или, вернее, в пространство), пока я, работая подле, поверяла ей свои секреты.

Милая старая кукла! Я была таким застенчивым ребенком, что кроме тебя ни перед кем не открывала своего сердца, и редко перед кем решалась открыть свои уста. Еще и теперь я чуть не плачу, когда вспомню, каким утешением она была для меня. Помню, как, бывало, вернувшись из школы, я взбегала наверх в свою комнату и с криком: "О моя милая, верная куколка! Я знала, что ты поджидаешь меня!" садилась на пол, облокачивалась на ручку её кресла и принималась рассказывать ей все, что видела и слышала за время нашей разлуки.

Я всегда была наблюдательна, и хоть не так понятлива, как другие но молча подмечаю все, что передо мной происходит и, обдумав после про себя, о многом догадываюсь. Я не отличаюсь быстрым соображением, но если нежно люблю кого нибудь, то становлюсь проницательной; впрочем, может быть, это только заблуждение моего тщеславия.

Как очарованная принцесса в волшебных сказках, (но отнюдь не очаровательная) я, с тех пор как себя помню, жила и воспитывалась у своей крестной матери; по крайней мере я так звала свою воспитательницу. Это была прекрасная женщина: по воскресеньям ходила в церковь три раза, по четвергам и пятницам посещала утреннюю службу, и не пропускала ни одной проповеди. Она была красива и, еслиб её лицо освещалось когда нибудь улыбкой, она была-бы хороша, как ангел. Но она никогда не. улыбалась и была всегда сурова и серьезна. Думаю, что она хмурилась всю свою жизнь от того, что сама была так совершенна в сравнении с другими людьми. Я чувствовала такое громадное разстояние между собою и ею (даже приняв в соображение разницу наших лет), я казалась перед ней такой ничтожной, жалкой, пустенькой, что не могла чувствовать себя свободно в её присутствии и любить ее так, как бы хотела. Меня вечно мучила мысль, что она так хороша, а я её недостойна. Я горячо надеялась, что мое сердце станет добрее, и часто беседовала об этом с своей милой, старой куклой, и все таки не любила своей крестной так, как должна бы была, как любила бы, еслиб не была такой дурной девочкой.

Все это делало меня более сдержанной и скромной, чем я была от природы, и только с куклой, с моим единственным другом, я чувствовала себя легко и свободно. Особенно помог этому один случай, когда я была еще очень маленькой девочкой. Я никогда не слышала о своей матери; я не слыхала и об отце, но больше интересовалась матерью. Не помню, чтобы когда нибудь я носила траурное платье; мне не показывали могилы родителей, не говорили, где они похоронены. Меня учили молиться только за крестную, и ни за кого другого из родных. Несколько раз я обращалась с разспросами к Рахили, нашей единственной служанке (тоже прекрасной женщине, но суровой ко мне), когда она укладывала меня спать, но она отвечала: "Спокойной ночи, Эсфирь!" брала свечу и уходила.

Во соседней школе, где я была полупансионеркой, меня звали: "маленькая Эсфирь Соммерсон", и хотя там было семь девочек, но я ни у одной не бывала. Правда, все оне были много старше меня, умнее и развитее, но кроме того нас разделяло и еще что-то. Я хорошо помню, как в первую неделю моего поступления в школу одна из девочек, к величайшей моей радости, приглашала меня к себе; но крестная послала письмо с категорическим отказом, и я не пошла к ней, да и к другим не ходила. Был день моего рождения. Все ученицы праздновали такие дни и после рассказывали мне, как у них собирались гости, как оне веселились; для меня-же этот день был самым печальным в целом году.

Я уже говорила о том, что, если мое тщеславие не обманывает меня (я могу быть тщеславна, не сознавая это), я проницательна, когда дело касается и тех, кого я люблю. Я по натуре очень привязчива, вероятно и теперь страдала бы так же сильно, как в тот достопамятный день (если только сердце человека может два раза переживать такие удары).

Отобедав, мы с крестной сидели у камина. Часы тикали, огонь трещал и долго не слышалось больше ни звука. Случайно я подняла глаза от работы и робко взглянула на крестную: она смотрела на меня суровым взглядом.

-- Лучше бы, Эсфирь, не знать тебе дня своего рождения!, Лучше бы тебе совсем не родиться!

Я залилась слезами и рыдая проговорила:

-- О, крестная! Дорогая, хорошая! Отчего? Ради Бога скажите! Может быть мама умерла в день моего рождения?

-- Нет. Не спрашивай меня, дитя.

-- О, прошу вас, разскажите что-нибудь о ней. Пожалуйста разскажите, голубушка крестная! Что я сделала? Отчего она умерла? Почему я отличаюсь от других детей? Чем я виновата? О не уходите, крестная! поговорите со мною!

Огорченная, перепуганная, я ухватилась за её платье и бросилась перед нею на колени, но она только говорила:

-- Пусти меня!

взглядом, и я прижала их к сильно бьющемуся сердцу. Она подняла меня, усадила и села передо мною; как теперь вижу её нахмуренные брови и поднятый палец и слышу ровный, безстрастный голос.

-- Твоя мать - позор для тебя, а ты для нея. Наступит время, и скоро, когда ты поймешь это лучше, как может понять только женщина! Я ей простила - (но суровое лицо при этом нисколько не смягчилось) - все зло, которое она мне сделала, и не стану больше об этом говорить, хотя один Бог знает, сколько я выстрадала. Тебе же, несчастное дитя, осиротевшее со дня рожденья, каждая из этих злополучных годовщин напоминает о твоем позоре и унижении. Молись, чтоб чужие грехи не пали на твою голову, как сказано в Писании. Забудь о своей матери, не напоминай о ней тем, которые, забыв о ней, великодушны к её дочери. Ступай!

Когда я, совершенно убитая, собиралась уже уйти, она прибавила:

-- Смирение, самоотвержение, прилежание - вот чем ты должна приготовиться к жизни, запятнанной с самого начала. Ты отличаешься от других детей тем, что кроме первородного греха над тобою тяготеет еще другой!

Я ушла в свою комнату, дотащилась до постели и прижалась мокрой от слез щекой к щеке своей куклы; прижимая к груди этого единственного друга, я плакала, пока не уснула. Хотя я не вполне понимала свое горе, однакож сознавала, что никому на земле я не принесла радости, ни для кого не была тем, чем Долли для меня.

О, как дорога она мне стала! Как часто потом, сидя с нею вдвоем, поверяла ей историю моего рождения; говорила, как я постараюсь загладить вину своего появления на свет (которая мне казалась безспорной, хотя я и чувствовала свою невиновность); как я буду, когда выросту, трудолюбива, безропотна, добра, и попытаюсь заслужить хоть чью-нибудь любовь, - если это возможно для меня.

При воспоминании об этом у меня невольно навертываются слезы, - надеюсь, что это не даст повода обвинить меня в чрезмерной снисходительности к себе. Я не слезлива и веселого права, но в эту минуту не могу удержаться от слез. Ну, довольно, продолжаю.

Пропасть, отделявшая меня от крестной, после этого случая еще увеличилась. Я чувствовала, что я лишняя в её доме, и мне стало еще труднее подойти к ней, хотя благодарность к ней горела в моем сердце сильнее прежнего.

То же я чувствовала по отношению к своим соученицам, к Рахили и в особенности к её дочери, которою она гордилась, и которая бывала у нея два раза в месяц. Я сделалась еще сдержаннее, молчаливее, прилежнее. Однажды в солнечный день я возвращалась из школы с книгами и портфелем, следя за длинною тенью, которую отбрасывала моя фигура; я хотела но обыкновению незаметно проскользнуть наверх, но крестная, выглянув из гостиной, позвала меня. С нею сидел кто-то чужой, что было у нас явлением необычным. Это был господин с серьезным лицом, одетый весь в черное, в белом галстуке и золотых очках; на его часовой цепочке висели тяжелые брелоки, а на мизинце был огромный перстень.

-- Вот эта девочка, сказала крестная шепотом и прибавила своим обыкновенным, суровым голосом, - вот Эсфирь, сэр!

Джентльмен поправил очки, поглядел на меня и сказал: "Подойдите ближе, милочка!". Затем пожал мне руку и попросил снять шляпку. "А!" сказал он, когда я исполнила его приказание, и прибавил: "Да!". Потом снял очки, уложил их в красный футляр я принялся вертеть его в руках. Откинувшись на спинку кресла, он кивнул крестной, и она сказала: "Можешь идти, Эсфирь!".

Я сделала реверанс и ушла.

После того прошло почти два года и мне было уже четырнадцать лет. В одну страшную ночь мы с крестной сидели у камина. Я по обыкновению сошла к ней в девять часов, читать ей вслух библию. На этот раз я читала евангелие от Иоанна, о том, как привели к Спасителю грешницу, и он наклонившись писал пальцем на песке. - "Когда же они продолжали спрашивать Его, Он восклонившись сказал им: кто из вас без греха, первый брось в нее камень".

Я замолчала, потому что крестная быстро встала со стула и, сжав голову руками, страшным голосом прокричала другое место из Писания:

-- "Бодрствуйте, чтобы Он, пришедши внезапно, не застал вас спящими! И что вам говорю, говорю есем: бодрствуйте!" и с этими словами она упала на пол.

Мне не было надобности звать на помощь: её страшный вопль, прозвучавший по всему дому, был слышен даже на улице. Ее несли в постель. Она пролежала более недели, но с виду нисколько не изменилась. На её нахмуренном лице застыло выражение непреклонности, к которому я привыкла. Я не отходила от нея ни днем, ни ночью и, опустив голову к ней на подушку, чтоб мой шепот был ей лучше слышен, осыпала ее поцелуями, благодарила, молилась за нее, умоляла простить и благословить меня, подать знак, что она меня слышит и понимает. Но её лицо осталось неподвижно и до самого конца сохранило гневное выражение, которое не изменила даже смерть.

На другой день после похорон снова явился джентльмен в черном платье и белом галстуке. Мистрис Рахиль позвала меня, и я нашла его в той же позе и на том же месте, как будто он и не оставлял его.

-- Мое имя Кендж, сказал он: - может быть вы припомните: Кендж и Карбой, Линкольн-Инн.

Я отвечала, что помню его первое посещение.

-- Пожалуйста, сядьте здесь, поближе ко мне, и не сокрушайтесь - это ведь не поможет. Я не имею надобности говорить вам, мистрис Рахиль, - вы и так хорошо знакомы с делами покойной мисс Бербери - что её доход был пожизненный, и что юная леди по смерти своей тетки...

-- Моей тетки, сэр?

без сомнения, наш юный друг слыхал о Джерндайсе с Джерндайсом?

-- Никогда, отвечала Рахиль.

-- Возможно ли! воскликнул Кендж, поднимая очки, - наш юный друг (умоляю вас не отчаиваться) никогда не слышал о Джерндайсе с Джерндайсом?!

Я покачала отрицательно головой, не понимая, о чем идет речь.

-- Не слыхать ничего о Джерндайсе! смотря на меня поверх стекол и вертя в раздумье футляр, говорил мистер Кендж. - Не знать ничего о величайшем процессе Верховного суда! Об этом истинном памятнике юридической мудрости, в котором каждая трудность, каждая случайность, все самые тонкия комбинации, все формы судебной процедуры повторяются неоднократно. Такой процесс мог возникнуть только в нашей великой, свободной стране. Сумма однех судебных издержек в этом деле, могу сообщить вам, мистрис Рахиль, (я испугалась: не показалось ли ему, что я недостаточно внимательна, и потому он оборотился к ней?) достигла в настоящее время шестидесяти-семидесяти тысяч фунтов стерлингов!

Проговорив это, мистер Кендж, откинулся на спинку кресла.

Несмотря на все свое старание, я все-таки ничего не понимала, потому что была совершенно незнакома с предметом разговора.

-- Действительно, она об этом никогда не слышала, удивительно! изумлялся мистер Кендж.

-- Мисс Бербери, которая теперь в райской обители... начала Рахиль.

-- Я надеюсь. Я убежден в этом! вежливо подтвердил мистер Кендж.

-- Она желала, чтоб Эсфирь знала только то, что ей полезно. Она знает только то, что ей преподавалось.

-- Это очень похвально, сказал Кендж, и прибавил, обращаясь ко мне:

-- А теперь перейдем к делу. Мисс Бербери, ваша единственная родственница (прибавляю de facto, так как по закону у вас нет родственников) умерла, и нельзя ожидать, чтоб мистрис Рахиль...

-- О, конечно нельзя, поспешила перебить его Рахиль.

-- Совершенно верно, подтвердил Кендж, - нельзя ожидать, чтоб мистрисс Рахиль обременила себя вашим содержанием и пропитанием (прошу вас не сокрушаться). Вы можете принять теперь предложение, которое мне было поручено сделать мисс Бербери года два тому назад; тогда это предложение было отвергнуто, но с тем, что я могу его возобновить в случае печального события, которое теперь и произошло. Если теперь я обнаружу, что я в деле Джерндайсов и во многих других служу представителем одного человеколюбивого, немного странного джентльмена, преступлю ли я хоть сколько-нибудь осмотрительность, предписываемую моей профессией?

Проговорив это, Кендж вновь откинулся на спинку кресла и устремил взгляд на нас обеих. Он, казалось, наслаждался каждым звуком своего голоса; я этому не удивлялась, так как в самом деле у него был сильный, сладкозвучный голос, сообщавший большое значение каждому произнесенному им слову. Он слушал себя с очевидным удовольствием и по временам качал в такт головою и закруглял периоды жестом руки. Тогда все это производило на меня сильное впечатление. Впоследствии я узнала, что он взял себе образцом одного своего клиента, важного лорда, и что его прозвали "красноречивым Кенджем".

-- Мистер Джерндайс, продолжал он, - будучи уведомлен о безпомощном (я должен так выразиться) положении нашего юного друга, предлагает поместить ее в перворазрядное заведение, где её образование будет дополнено, где позаботятся об её удобствах, будут предупреждать её желания и надлежащим образом подготовят ее к исполнению тех обязанностей, к которым, если можно так выразиться, Провидению было угодно призвать ее. Мистер Джерндайс, не ставит никаких условий. Он только надеется, что наш юный друг не оставит этого заведения без его ведома и согласия, что она будет прилежна и постарается приобрести те сведения, которые впоследствии обезпечат ей существование, что она будет идти всегда по стезе добродетели, и так далее.

Я теперь еще менее была способна говорить.

-- Ну, что ж на это скажет наш юный друг? продолжал Кендж. - Обдумайте, обдумайте. Я жду ответа. Но подумайте.

Что отвечала безпомощная, несчастная девочка на такое предложение, - повторять не стану.

Можно бы пересказать её слова, но не съумею выразить, что она чувствовала тогда и что будет чувствовать всю свою жизнь.

Мистрис Рахиль, по величию своей души, не могла снизойти до того, чтобы расчувствоваться при разставаньи, но я не была так совершенна и горько плакала. Я думала, что должна была постараться узнать ее ближе за эти годы, заслужить её любовь настолько, чтоб разлука хоть сколько-нибудь ее огорчила. Когда она дала мне холодный поцелуй, подобный тем каплям, что падали с крыш в этот холодный зимний день, то совесть стала упрекать меня, я бросилась к ней, говоря:

-- Знаю, это моя вина, что вы разстаетесь со мной так холодно!

-- Нет, Эсфирь, отвечала она, - это ваше несчастье.

Дилижанс был уже у ворог, и я простилась с ней с тяжелым сердцем. Она ушла прежде, чем мой багаж успели положить на верх кареты, и затворила за собою дверь. Пока я могла видеть дом, я сквозь слезы смотрела на него из окна. Крестная мать оставила Рахили все свое имущество, и оно было назначено в продажу. Старый ковер с розами, лежавший перед камином и казавшийся мне самой драгоценной на свече вещью, был вывешен на заборе и покрылся снегом. За день или за два до отъезда я завернула в шаль мою старую куколку и, почти стыжусь признаться, заботливо закопала ее в саду под большим деревом, осенявшим мое старое окно. Я оставила себе единственного друга, птичку, которую везла в клетке с собою.

Когда дом скрылся из виду, я уселась на низком сиденьи перед окном и смотрела на деревья, опушенные инеем, на мягкую снежную пелену, покрывавшую поля, на красное солнце, которое совсем не грело, на лед, с которого коньки и полозья салазок катавшихся детей счистили снег, и который блистал, как полоса расплавленного металла.

В противоположном углу кареты сидел джентльмен, закутанный в безчисленные одежды и казавшийся от этого очень толстым; он. смотрел в другое окно и не обращал на меня ни малейшого внимания.

Я думала об умершей крестной, о той ночи, когда я ей читала, о том суровом нахмуренном выражении, которое упорно сохраняло её лицо даже на смертном одре, о незнакомом месте, куда я еду, о тех, кого там встречу, какие они будут, как отнесутся ко мне...

Вдруг чей-то голос заставил меня вздрогнуть; он произнес: - За каким чертом вы плачете?

Я так испугалась, что могла только прошептать: "я, сэр?" понявши, что голос принадлежал закутанному джентльмену, глядевшему в другое окно кареты.

-- Да, вы? сказал он, повернувшись ко мне.

-- Я не знала, сэр, что плачу, заикнулась было я.

-- Ну так знайте, сказал джентльмен, - посмотрите-ка.

Он нежно провел по моим щекам меховым обшлагом своего рукава и показал мне, что он стал влажным.

-- Ну, теперь знаете?

-- Да, сэр.

-- О чем вы плачете? вы не хотите ехать туда?..

-- Куда, сэр?

-- Туда, куда едете.

-- Я очень рада ехать туда.

-- Так смотрите-ж веселее.

успокоилась. Поэтому я сообщила ему, что плакала должно быть оттого, что моя крестная умерла, а мистрис Рахиль нисколько не опечалена разлукой со мною.

-- Проклятая мистрис Рахиль! Пусть она улетит к чорту на помеле!

Я чуть было опять не испугалась, с изумлением посмотрела на него, и должна была сознаться, что у него добрые глаза. Он продолжал сердито ворчать про себя, давая мистрис Рахиль разные прозвища. Немного спустя он разстегнул свой плащ, казавшийся мне таким широким, что мог "бы покрыть всю карету, и засунув руку в боковой карман, сказал:

-- Смотрите сюда, в этой бумаге - (бумага была свернута очень аккуратно) - кусочек пуддинга с коринкой, чудесного, самого лучшого на свете, снаружи слой сахару, толщиною в дюйм, точно сало на баранине в мясных лавках. Есть еще пирожок; такие приготовляют только во Франции. Как бы вы думали, с какой начинкой? Из печенки самого жирного гуся! Вот так пирог! Посмотрю, как вы его скушаете.

-- Очень вам благодарна, сэр. Надеюсь, что вы не обидитесь, но я не могу их съесть, мне не позволяют есть жирного.

-- Снова срезался! вскричал джентльмен.

Я никак не могла понять, что бы это значило. Он выбросил пирог за окно.

Больше он не проронил ни слова до тех пор, пока не вышел из кареты, не доезжая Ридинга. Прощаясь, он пожал мне руку и советовал быть доброй и прилежной. Должна сознаться, что я почувствовала себя легче после его ухода, но впоследствии я часто ходила гулять к тому верстовому столбу, у которого он вышел, надеясь с ним встретиться. Но этого не случилось и постепенно он исчез из моей памяти.

Когда карета остановилась, в окно заглянула какая-то дама в чрезвычайно опрятном костюме, и сказала:

-- Мисс Донни.

-- Нет, сударыня: Эсфирь Семмерсон.

-- Я знаю, сказала дама, - мисс Донни.

Тогда я поняла, что это она сама рекомендуется мне, и извинилась за свою ошибку.

Служанка, такая-же опрятная, как её барыня, снесла мой багаж в маленькую зеленую тележку, где мы и уселись втроем.

-- Все готово для вас, Эсфирь, говорила дорогой мисс Донни, - план вашего образования составлен сообразно с желаниями вашего опекуна, мистера Джерндайса.

-- Кого вы сказали, сударыня?

-- Вашего опекуна, мистера Джерндайса, повторила она.

Я стала втупик и глядела так разсеянно, что мисс Донни подумала, не сделалось-ли мне дурно от холода, и предложила понюхать свой флакон с солями.

-- Вы знаете моего опекуна, сударыня? решилась я наконец выговорить.

-- Не лично, Эсфирь, но через его поверенных, Кенджа и Карбоя. Превосходный человек мистер Кендж, и как красноречив! Некоторые его периоды неподражаемы!

В душе я была с этим согласна, но от смущения не решалась подтвердить вслух. Вскоре мы прибыли на место, и мое смущение усилилось еще более, потому что я не успела приготовиться и собраться с духом. Никогда не забуду, какой неловкой и неуверенной я себя чувствовала в этот первый вечер в Гринлифе, - так назывался дом мисс Донни. Но скоро это прошло и я так к нему привыкла, точно сто лет в нем прожила, и прежняя жизнь у крестной стала казаться мне сном.

Занятия были распределены по часам, и каждое дело исполнялось в свое время. Нас, пансионерок, было двенадцать и две учительницы: мисс Донни и её сестра. Так как меня готовили тоже в учительницы, то кроме совместного обучения с другими, я понемногу стала помогать мисс Донни в занятиях, в этом была вся разница между мною и другими ученицами; во всем же остальном к нам относились совершенно одинаково. По мере увеличения своих познаний, я могла больше помогать своим наставницам, и занятия с детьми поглощали все мое время; это мне доставляло удовольствие, потому что девочки очень меня любили.

Когда поступала новенькая, всегда немножко скучавшая по родном доме, робкая и печальная, она была всегда заранее уверена (не знаю почему), что найдет во мне друга; поэтому все вновь поступающия сдавались на мои руки. Оне называли меня милой и сами были так милы ко мне!

Часто, вспоминая тот памятный день, когда я дала себе слово стараться быть трудолюбивой, услужливой, любящей, делать добро каждому, чтоб заслужить привязанность людей; я стыдилась, что сделала так мало, а получила так много.

Я провела в Гринлифе шесть счастливых, покойных лет, никуда не выезжая, если не считать праздничных поездок к соседям. За все это время, благодаря Бога, ни одна душа не дала мне заметить в день моего рождения, что я напрасно родилась на свет; напротив, этот день приносил мне от всех столько знаков внимания, что моя комната бывала украшена ими до самого Рождества.

В конце первого полугодия моего пребывания в пансионе, я спросила мисс Донни, не следует-ли мне написать благодарственное письмо Кейджу, и с её разрешения написала. О получении моего письма я была уведомлена следующим оффициальным известием: "содержание вашего письма своевременно передано нашему клиенту".

От мисс Донни я слыхала, что плата за мое обучение вносится аккуратно. Два раза в год я посылала письма того-же содержания, и каждый раз получала ответ в тех же выражениях, написанный тем-же писарским почерком с подписью другой рукой, принадлежащей, по всей вероятности, мистеру Кенджу.

Мне так странно, что я должна писать все эти подробности, как будто весь этот рассказ будет историей моей личной жизни; впрочем скоро уже моя незначительная особа отойдет на второй план картины. Итак повторяю, я провела шесть счастливых лет в Гринлифе, подростая, развиваясь и видя в окружавших меня подругах, как в зеркале, те перемены, которые совершались во мне самой. В одно ноябрьское утро я получила следующее письмо:

"Ольд-Сквер. Линкольн-Инн.

Дело Джерндайса с Джерндайсом.

Милостивая Государыня!

Наш клиент, мистер Джерндайс, принимая по распоряжению Верховного суда под свою опеку несовершеннолетнюю участницу в процессе, желал бы дать ей достойную подругу и поручил нам уведомить вас, что он был бы рад воспользоваться вашими услугами.

Мы распорядились, чтобы в будущий понедельник вам было взято место в дилижансе, отходящем из Ридинга в Лондон в восемь часов утра. Вас встретит у гостинницы "Белого Коня" в Пиккадилли один из наших клерков и будет иметь честь проводить вас в нашу контору по вышеозначенному адресу.

Имеем честь быть вашими, милостивая государыня, покорными слугами

Кендж и Карбой.

Мисс Эсфири Соммерсон".

О, никогда не забыть мне того впечатления, ког рое произвело это письмо у нас в Гринлифе! Как нежно все оне привязались ко мне! Милосердный Господь, сжалившись над моей сиротской долей, привлек ко мне эти юные сердца. Я едва могла перенести горесть разлуки не потому, что мне хотелось их видеть более равнодушными (этого, признаюсь, я не желала), но во мне перемешалось удовольствие и грусть, какое-то радостное самодовольство и сожаление, так что мое сердце едва не разрывалось, переполненное умилением и восторгом.

Мне оставалось всего пять дней на сборы; каждую минуту я получала новые знаки любви и признательности от окружающих.

Наступил понедельник. Меня повели по всем комнатам, чтоб поглядеть на них в последний раз. Девочки нежно прощались со мной. Одна просила: "Дорогая Эсфирь, простись со мною у моей постели, тут, где в первый раз ты так ласково утешала меня", другая умоляла написать ей на память, что я ее буду любить; все обнимали меня со слезами и с восклицаниями: "что с нами будет, когда голубушка Эсфирь нас покинет?" Я старалась высказать им, как я тронута их добротой ко мне, как я благодарна каждой, как я их люблю.

Что сталось с моим сердцем, когда я увидела, что об мисс Донн жалеют обо мне не менее учениц, когда служанки говорили: "Да хранит вас Бог, мисс!", когда хромой старик-садовник, который, казалось, и не замечал меня эти годы, побежал задыхаясь за каретой, чтобы вручить мне букетик герани, и сказал, что я была его светом ясным (право, он так сказал). А когда, проезжая мимо школы для бедных, я увидела детей, махавших шляпами и платками, а потом седовласых джентльмена и леди, которых я иногда навещала, помогая их дочерям в занятиях, и которые, хотя и считались первыми гордецами в околотке, теперь кричали мне: "Эсфирь, прощайте, дай вам Бог счастия!" - что почувствовало тогда мое сердце! Я не могла удержаться от слез и, рыдая, повторяла: "как я благодарна, как я всем благодарна!"

"ты должна это сделать! Так надо, Эсфирь!" Наконец, мало-по-малу, мне удалось овладеть собою; я примочила глаза лавандовой водой, чтоб изгладить следы слез, так как Лондон был уже близко.

Я была совершенно уверена, что мы приехали, когда оставалось еще десять миль, а когда мы действительно приехали, мне уже начинало казаться, что мы никогда не доедем. Однакож, когда карета запрыгала по камням мостовой и чуть не раздавила какой-то экипаж, а другой экипаж чуть не раздавил нас, я поверила, что мы действительно у цели нашего странствия, и не ошиблась. Мы остановились.

На тротуаре стоял молодой человек, должно быть как нибудь случайно выпачкавшийся в чернилах; он обратился ко мне со словами: - От Кенджа и Карбоя, мисс, из Линкольн-Инна.

-- Очень рада, сэр.

Он чрезвычайно услужливо предложил мне руку, довел до экипажа, присмотрел за переноской моего багажа. Я осведомилась у него, не было-ли где-нибудь по близости пожара, так улицы были полны густыми клубами дыма, и в нескольких шагах ничего нельзя было различить.

-- О нет, мисс, это лондонская особенность.

-- Я никогда не слышала ни о чем подобном.

-- Туман, мисс.

-- Неужели!

Мы медленно покатили по таким грязным и мрачным улицам, каких, я думаю, нет больше нигде в свете, среди такой сумятицы и безпорядка, что я удивлялась, как здесь люди не теряют головы.

Потом, проехав под старыми воротами, мы вдруг перенеслись в тишину, и через безмолвный сквер подъехали к углу странного здания, к подъезду с крутой лестницей, напоминавшему церковную паперть; и здесь в самом деле было кладбище, потому что из окна, освещающого лестницу, я увидела снаружи под навесом огромные памятники. Здесь была резиденция Кенджа и Карбоя. Молодой человек провел меня через контору в кабинет Кенджа; там никого не было. Он услужливо пододвинул для меня кресло к огню, потом обратил мое внимание на маленькое зеркальце, висевшее на гвозде у камина: - Вот - в случае если бы вы пожелали перед представлением лорду-канцлеру взглянуть на себя, оправиться после дороги. Впрочем, - прибавил он любезно: - в этом нет надобности, уверяю вас.

-- Я должна представиться лорду-канцлеру? - спросила я с совершенным недоумением.

-- Только для формы, мисс. Мистер Кендж теперь в суде и поручил мне передать вам его приветствие и предложить освежиться.

Он указал на маленький столик с бисквитами и графином вина и пододвинул мне газеты; потом поправил огонь в камине и удалился.

Все мне показалось странным: и этот ночной сумрак среди бела дня, и свечи, горевшия таким тусклым, бледным пламенем, что я не могла различать слов в газете и должна была ее бросить. Поглядевшись в зеркало и убедившись, что моя шляпа в порядке, я осмотрела комнату, полуосвещенную, с пыльными ободранными столами, с кучами бумаг, со шкапами, полными книг, сулящих мало удовольствия читателю.

Я стала прохаживаться, предавшись своим мыслям; в камине пылал огонь, свечи мерцали и оплывали; по временам являлся молодой человек и снимал с них нагар грязными щипцами.

Наконец, через два часа, явился мистер Кендж. Сам он нисколько не изменился, и был очень удивлен, но кажется и доволен, переменою во мне.

-- Так как вы будете компаньонкой молодой леди, которая теперь в кабинете лорда-канцлера, то мы полагаем, следует, чтоб и вы там присутствовали, мисс Соммерсов. Надеюсь, вы не испугаетесь лорда-канцлера?

-- Нет, сэр, - отвечала я, и действительно не видела причины, почему бы мне его бояться.

Мистер Кендж предложил мне руку, и мы отправились. Завернув за угол, мы прошли под колоннадой в боковую дверь и, пройдя коридор, очутились в удобной комнате, где застали девушку и молодого человека. Они стояли, облокотясь о каминный экран и разговаривая между собою; при нашем появлении они обернулись и я увидела прелестную девушку с роскошными золотистыми волосами, нежными голубыми глазами и цветущим открытым личиком.

-- Мисс Ада, это мисс Соммерсон, - сказал Кендж.

мы сидели уже рядом в оконной нише, болтая так легко и свободно, как старые друзья. Такая доброта с её стороны совсем ободрила меня. Какая тяжесть спала с моей души, какое счастье почувствовать, что она доверится мне и полюбит меня!

Молодой человек, Ричард Карстон, был её дальний родственник; она подозвала его к нам. Это был красивый юноша с умным лицом и с искренним, заразительным смехом; стоя перед нами, освещенный каминным огнем, он казался таким довольным, веселым. Ему было не больше девятнадцати лет; он был старше кузины двумя годами. Оба были сироты и - что меня крайне изумило - до сих пор никогда не встречались. Все мы трое впервые встретились в таком необычайном месте, - это было главной темой нашей беседы. Огонь в камине уже перестал трещать и только мигал своими красными глазами, точно старый дремлющий канцлерский лев, - по сравнению Ричарда.

Мы разговаривали вполголоса, потому что в комнату часто входил джентльмен в полной судейской форме и в парике кошельком, а в растворенную дверь до нас доносились издали протяжные звуки. По словам входившого, это была речь, которую держал адвокат по нашему делу к лорду-канцлеру, сам же лорд-канцлер выйдет к нам через пять минут, как сообщил он Кенджу.

Вскоре мы услышали суету, шарканье ног. Кендж сказал нам, что суд разошелся и канцлер в соседней комнате.

Джентльмен в парике кошельком широко распахнул дверь и пригласил нас пожаловать. Кендж пошел первым, за ним моя милочка, иначе я не могу ее называть, так дорога она мне стала. Там в кресле за столом сидел лорд-канцлер, весь в черном; его судейская мантия, обшитая золотым галуном, лежала на соседнем стуле. Он бросил на нас пытливый, но ласковый, приветливый взгляд.

Джентльмен в парике кошельком положил связку бумаг на сгол и его лордство молча выбрал одну и, перелистывая ее, спросил:

-- Мисс Клер, мисс Ада Клер?

Мистер Кендж представил ее, и лорд-канцлер посадил ее возле себя.

Я сейчас же заметила, что лорд-канцлер восхищен и заинтересован ею, что очень тронуло меня, потому что у юного, прелестного сознания не было другого дома, кроме этого сухого оффициального места, и внимание лорда великого канцлера должно было заменять ей родительския заботы и любовь.

-- Джерндайс, о котором идет речь, - начал верховный судья, все еще перелистывая бумаги, - Джерндайс из Холодного дома?

-- Точно так, сэр, - подтвердил мистер Кендж.

-- Печальное название, - заметил лорд-канцлер.

-- Но место не печальное, по крайней мере теперь, - возразил на это мистер Кендж.

-- Холодный дом находится...

-- В Гертфордшире, милорд.

-- Джерндайс из Холодного дома не женат?

-- Холост, милорд.

После недолгого молчания канцлер спросил:

-- Молодой мистер Ричард Карстон здесь?

Ричард подошел и поклонился.

-- Гм! - произнес лорд-канцлер и перевернул несколько страниц.

-- Для Ричарда Карстона? - улыбаясь и тоже вполголоса спросил его лордство (как мне послышалось).

-- Для мисс Ады Клер. Вот эта молодая леди, мисс Соммерсов.

Его лордство благосклонно посмотрел на меня и ответил любезным поклоном на мой реверанс.

-- Кажется, мисс Соммерсов не находится в родстве ни с кем из лиц, участвующих в процессе?

-- Нет, милорд! и нагнувшись к нему, Кендж прибавил что-то шопотом.

Его лордство, не отрывая глаз от бумаг, выслушал его, кивнул головою и больше не смотрел на меня до самого нашего ухода. Кендж и Ричард стали со мною у двери, оставив милочку мою (как мне вновь хочется назвать ее) беседовать с лордом-канцл ером. Она рассказала мне после, что он. разспрашивал ее, хорошо ли она обсудила сделанное предложение, надеется ли быть счастливой под кровом мистера Джерндайса, и если надеется, то почему. Потом он встал, любезно откланялся и, стоя минуты две, говорил с Ричардом так непринужденно, как будто и не был лордом-капцлером; несмотря на свой высокий сан, он понимал, что чистосердечное, дружелюбное обращение лучший доступ к юношескому сердцу.

леди, и все устроилось наилучшим образом при данных обстоятельствах.

Он шутливо отпустил нас, и мы вышли, восхищенные его приветливостью, благодаря которой он не только не потерял своего достоинства в наших глазах, а напротив, выиграл.

Доведя нас до колоннады, мистер Кендж вспомнил, что ему надо еще о чем-то спросить и вернулся назад, покинув нас среди тумана у кареты лорда-канцлера, ожидающей со слугами его выхода.

-- Ну, кончено! - вскричал Ричард. - Куда же мы теперь отправимся, мисс Соммерсон!

-- А вы разве не знаете?

-- А вы, моя милочка? - спросила я у Ады.

-- Нет. Может быть вы знаете?

-- И я не знаю.

Мы, смеясь, смотрели друг на друга, сравнивая себя с детьми, заблудившимися в лесу, когда смешная старушка в измятом чепчике и с толстым ридикюлем подошла к нам, улыбаясь и церемонно приседая.

-- Помешанная! - неосторожно шепнул Ричард, не думая, что она услышит.

-- Правда, помешанная, молодой человек, ответила она так быстро, что он совсем смутился. - Я тоже несовершеннолетней состояла под опекой суда. В то время я не была сумасшедшей, говорила она, низко приседая и улыбаясь за каждой фразой, - я была молода, полна надежд и кажется была красива. Теперь все пропало. Ни то, ни другое, ни третье ни к чему не послужило. Я имею честь аккуратно присутствовать на судебных заседаниях. Со своими документами я жду решения. Теперь ждать недолго. День суда настанет. Я открыла, что шестая печать, о которой говорится в Апокалипсисе, - печать Верховного суда. Я давно уже это открыла. Примите мое благословение!

Ада была испугана, и мне пришлось ответить старушке. Чтоб сделать ей удовольствие, я сказала, что мы ее благодарим и весьма ей обязаны.

-- Я ничем не докучаю, - продолжала старушка, идя следом за Адой и мною. - Я хотела обеим пожелать счастия. Разве это значит безпокоить? Я жду решенья... Очень скоро. День суда настанет. Это для вас хорошее предзнаменование. Примите мое благословение!

Она остановилась внизу лестницы. Оглянувшись назад, мы увидели, что она провожает нас глазами, бормоча:

-- Молодость, надежда и кросота! В суде! И красноречивый Кендж! А! Примите мое благословение!



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница