Холодный дом.
VIII. Прикрытие множества прегрешений.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. VIII. Прикрытие множества прегрешений. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VIII. Прикрытие множества прегрешений.

Интересно было, когда я оделась до разсвета, взглянуть в окно, на темных стеклах которого мои свечи отражались как два маяка, - интересно было взглянуть в окно и, увидев, что все еще покрывалось непроницаемым мраком минувшей ночи, наблюдать, какой представится вид с наступлением дня. В то время, как темная даль постепенно прояснялась и открывала сцену, над которой ветер свободно разгуливал во мраке, подобно моим воспоминаниям над протекшими днями ранней моей жизни, - я испытывала безпредельное удовольствие, усматривая незнакомые предметы, окружавшие меня во время ночи. Сначала они, облеченные утренним туманом, тускло были видны, и под ними все еще сверкали запоздалые звезды. Но миновал этот промежуток бледно-тусклого начала дня, и картина стала шириться и наполняться предметами так быстро, что с каждым минутным взглядом мне представлялось так много нового, что можно было любоваться им в течение часа. Мои свечи незаметным образом сделались вовсе не соответствующими принадлежностями наступившого утра; темные места в моей комнате исчезали, и дневной свет ярко засиял над веселым ландшафтом, в котором рельефно высилась церковь старинного аббатства, и своей массивной башней бросала более мягкую тень на всю сцену, нежели можно было ожидать, судя по её грубой, нахмуренной наружности. Так точно грубые, шероховатые наружности (кажется, эту мысль я где-то заучила) часто производят на нас мягкое, отрадное впечатление.

Каждая часть в доме была в таком порядке и все живущие в нем до такой степени были внимательны ко мне, что две связки ключей нисколько меня не безпокоили. Стараясь запомнить содержание шкафов и ящиков в каждом небольшом чулане, делая заметки на аспидной доске о количестве различного варенья, соленья и сушеных плодов, о числе графинов, рюмок, чайной посуды и множества других подобных вещей и, по обыкновению, представляя из себя род аккуратной, устарелой девы, а на самом-то деле - глупенькую маленькую особу, я до такой степени была занята своим делом, что когда прозвонил утренний звонок, то не хотела верить, что наступило время завтрака. Как бы то ни было, я побежала в столовую и приготовила чай: эта обязанность лежала вполне на моей ответственности. Сделав надлежащия распоряжения касательно завтрака и заметив, что все опоздали встать и никто еще не спустился вниз, я подумала, что успею заглянуть в сад и составить о нем должное понятие. Я нашла его очаровательным. Перед лицевым фасадом дома находился подъезд, по которому мы накануне подъехали к дому (и на котором, мимоходом сказать, колеса нашего экипажа так страшно врезались в песок, что я попросила садовника заровнять наши следы); перед задним фасадом расположен был цветник, и в него выходило окно из комнаты Ады, которая отворила его, чтоб улыбнуться мне, и улыбнулась так мило, как будто хотела поцаловать меня, несмотря на разстояние, нас отделявшее. За цветником находился огород, далее - птичный двор, потом - небольшая рига, и, наконец, премиленькая ферма. Что касается до самого дома, с его тремя отдельными шпицами, с его разнообразными окнами, или слишком большими, или черезчур маленькими, но вообще премиленькими, с его трельяжной решеткой, на южном фасаде, для роз и каприфолий, и, наконец, с его незатейливой, комфортабельной, приветливой наружностью, - этот дом, по словам Ады, вышедшей встретить меня под руку с домовладетелем, был вполне достоин её кузена Джона. Со стороны Ады это сказано было довольно смело; но кузен Джон только потрепал за это её миленькую щечку.

Мистер Скимполь был так же приятен за завтраком, как и накануне вечером. На столе, между прочим, стоял мед, и это послужило для него поводом к разговору о пчелах. Он не имел ничего сказать против меду (и действительно не имел, потому что, как казалось мне, он очень любил его), но сильно возставал против высокого мнения пчел о своих слишком преувеличенных достоинствах. Он вовсе не видел причины, почему пчел представляют ему за образец трудолюбия. Почем еще знать, любит ли пчела собирать мед, или не любит: никто ее не спрашивал об этом. Пчеле вовсе не следует основывать своего достоинства на своем расположении трудиться. Если каждый кандитер станет жужжать по белому свету, станет сбивать с ног каждого встречного и, побуждаемый чувством эгоизма, станет принуждать всякого обратить внимание на то, что он намерен приняться за работу и должен продолжать ее без остановки со стороны посторонняго, - право, тогда мир сделался бы самым несноснейшим местом! В добавок к тому, едва только узнаете вы, что пчела собрала свое богатство, как немедленно начнете едким дымом выкуривать ее из её владений и сами овладеете всем её достоянием - положение слишком незавидное! Вы бы имели очень дурное понятие о манчестерском работнике, еслиб стали полагать, что он работает без всякой другой цели. Мистер Скимполь говорил, что, по его мнению, трутень есть олицетворение более приятной и более умной идеи. Всякий трутень непринужденно обращается к своей трудолюбивой собратии с следующими словами: "Вы извините меня, но я, право, не могу трудиться над вашим магазином. Я летаю на свободе, по обширному миру, где так много есть предметов, которыми нужно любоваться, и так мало времени, чтобы вполне налюбоваться ими, что я вынужденным нахожусь взять смелость поглядеть вокруг себя и попросить заняться делом других, которые не желают любоваться тем, что окружает их." Это, как думал мистер Скимполь, была философия трутня, и он считал ее весьма умной философией: она всегда допускала, что трутень имел расположение находиться в дружеских отношениях с трудолюбивой пчелой; да он, сколько известно мистеру Скимполю, всегда бы и был в тех отношениях, еслиб только высокомерное создание позволило ему это и не воображало бы черезчур много о своем меде.

Мистер Скимполь без всякого принуждения развивал эту идею и всячески разнообразил ее; он, как говорится, без оглядки и легко гнался за ней по весьма неровной, разнообразной поверхности, и как нельзя более забавлял нас; но и при этом случае, по видимому, старался придать такое серьёзное значение словам своим, каким он мог располагать. Отвлекаемая необходимостью исполнять свои обязанности, я оставила мистера Джорндиса, Ричарда и Аду слушать философию мистера Скимполя. Распоряжения по хозяйству отняли у меня немного времени, и уже я возвращалась по коридору в столовую, весело побрякивая ключами, которые в коробочке висели на руке моей, когда мистер Джорндис попросил меня в небольшую комнатку, подле его спальни, - комнатку, которая, по собранию книг и бумаг, показалась мне маленькой библиотекой, а по собранию сапогов, башмаков и шляпных картонок - маленьким музеем.

-- Присядьте, душа моя, сказал мистер Джорндис. - Прежде всего нужно вам сказать, что эта комната называется Ворчальной. Когда я теряю приятное расположение духа, то обыкновенно прихожу сюда ворчать.

-- Вам следует, сэр, как можно реже являться сюда, сказала я.

-- О, вы еще не знаете меня! возразил мистер Джорндис. - Когда я обманусь, или ожидания мои будут обмануты насчет.... насчет ветра, и обыкновенно восточного ветра... я всегда ищу убежища в этой комнатке. Ворчальная для меня самая лучшая комната из целого дома. Вы еще и в половину не знаете моего прихотливого нрава.... Что с вами, милая моя? отчего вы дрожите так?

Действительно, я дрожала всем телом, но дрожала против своего желания. Я всеми силами старалась успокоит себя, - но тщетно. Да и могла ли я располагать спокойствием, находясь перед лицом моего великодушного благодетеля, встречая взорами его кроткие, ласковые, добрые взоры, испытывая в душе своей такое безпредельное счастие, сознавая доверие к себе? Мое сердце было так переполнено....

Я поцаловала его руку. Не знаю, что я сказала, не знаю, даже говорила ли я что нибудь. Знаю только, что мистер Джорндис, разстроенный, отошел к окну. Я почти была убеждена, что он выпрыгнет в него; но вскоре он воротился на прежнее место, и я совершенно разуверилась, увидев в глазах его следы слез, чтобы скрыть которые он нарочно отходил к окну. Он нежно погладил меня по голове.

-- Ну, полно, полно! сказал он. - Теперь все кончилось! Оставь же! надо быть умницей.

-- В другое время этого не будет, сэр, возразила я: - но при первом разе это так трудно

-- Какой вздор! напротив, очень, очень легко. Да и почему же трудно? Я услышал о доброй маленькой сиротке без всякого защитника и вздумал сделаться её защитником. Она выростает и более чем оправдывает мои ожидания, а я остаюсь её опекуном и её другом. Что же следует из всего этого? Кажется, ничего!... Ну вот так, так! мы квит теперь, - теперь я снова вижу перед собой твое милое, внушающее к себе доверие лицо.,

Я сказала самой себе: "Эсфирь, моя милая, ты удивляешь меня! Это совсем не то, чег я ожидала от тебя!" И слова эти произвели на меня такое благодетельное действие, что, сложив руки на коробочку с ключами, я совершенно успокоилась. Мистер Джорндис, выразив на лице своем одобрение, начал говорить со мной так откровенно, так доверчиво, как будто я привыкла беседовать с ним каждое утро, Бог знает с какого давняго времени. Я начинала даже убеждаться в этом несбыточном предположении.

-- Без сомнения, Эсфирь, сказал он; - вы не понимаете этой тяжбы в Верховном Суде?

И, без сомнения, я отрицательно покачала головой.

-- Да я и не знаю, кто понимает ее, возразил мистер Джорндис. - Сами судья и адвокаты обратили его в такую страшную путаницу, что первоначальные основы тяжбы давным-давно исчезли с лица земли. Оно производится, или, вернее сказать, производилась некогда об одном духовном завещании и о лицах, к которым оно относилось, а теперь - ни о чем больше, как об одних только судебных проторях и убытках, о взысканиях за делопроизводство. По поводу этих взысканий, мы постоянно являемся в суд и исчезаем из него, даем клятвенные показания и делаем запросы, выступаем вперед и отступаем, приводим все в порядок и в безпорядок, делаем различные донесения и объяснения, вертимся около канцлера и всех его спутников и, точно как в вальсе, уносимся в вечность. Вот это-то и есть главный вопрос во всем деле. Все прочее, по каким-то странным, неизъяснимым случаям, исчезло так, что и следов не осталось.

-- Однако, сэр, ведь вы сказали, что дело началось по поводу духовного завещания? спросила я, заметив, что мистер Джорндис начинал потирать себе голову.

-- Да, конечно; когда нужно было начать дело по поводу чего нибудь, так его начали но поводу завещания. Один из Джорндисов, в недобрый час, составил громадное богатство и сделал огромное завещание. Пока производились разбирательства и совещания о том, каким образом распределить между наследниками завещанное богатство, оказалось что наследство уже все растрачено. Лица, которым вверено было хранение духовной, доводятся до такого жалкого положения, что оно уже само собой служило весьма достаточным наказанием, еслиб они и действительно учинили страшное преступление, утаив и растратив завещанные деньги; наконец и самое завещание сделалось документом по одному только преданию. В течение всей этой плачевной тяжбы, каждый из участвующих в ней должен иметь простые копии и копии с копий о всем накопившемся по делопроизводству и в сложности составлявшем огромные телеги, нагруженные бумагой! Кто не хотел иметь этих копий, тот должен был платить за них; а это случалось чаще всего, потому что кому какая нужда была в грязной бумаге! Каждый должен был выделывать все туры какого-то адского танца под музыку судебных издержек, взысканий, взяток и тому подобного, - такого танца, какого воображение человека никогда еще не представляло, рисуя дикую картину шабаша какой нибудь ведьмы. Верховный Суд посылает запросы в суд низшей инстанции, который в свою очередь обращается с теми же запросами в Верховный Суд; суд низшей инстанции находит, что он не может сделать этого, - Верховный Суд делает то же самое открытие. Ни тот, ни другой не смеет сказать, что он может сделать что нибудь без уведомления о том вот этого ходатая и без личного присутствия вот этого адвоката, защищающих сторону А, или без уведомления ходатая и личного присутствия адвоката, защищающих сторону Б, и так далее, до конца всей азбуки, тот-в-точь, как детская сказка о яблочном пирожном. И таким образом, в течение многих и долгих лет, с истечением многих и многих человеческих жизней, - все, по видимому, идет своим чередом, все постоянно начинается снова и снова и никогда не достигает желанного конца. Ко всему этому мы ни под каким видом, ни на каких условиях не смеем отказаться от этой тяжбы, потому что мы прикосновенны к ней и должны участвовать в ней, несмотря на то, нравится ли нам она, или нет. Впрочем, не стоит и думать об этом! Когда мой двоюродный дед, несчастный Том Джорндис, начал думать о ней, так это начало сделалось концем его жизни!

Мистер Джорндис, с весьма серьёзным видом, утвердительно кивнул головой.

-- Я был его наследником, Эсфирь; и этот дом принадлежал ему. Когда я приехал сюда, это был действительно холодный, безприютный дом. Мой дед оставил на каждом предмете этого дома признаки своего несчастия.

-- Это название следовало бы теперь переменить, сказала я.

-- До дедушки Тома-дом этот назывался Шпицами. Нынешнее название дал ему дедушка Том и жил в нем настоящим затворником: день и ночь просиживал он над кипами злосчастных тяжебных бумаг и, вопреки всякой надежде, надеялся распутать эту страшно запутанную тяжбу и привести ее к концу. Между тем дом незаметным образом ветшал и ветшал, ветер свистал в разселины стен, дождь лил как в решето в полу-разрушенную кровлю, коридор покрылся мхом и травой до полу-согнившей двери. Когда я привез сюда бренные останки деда, мне казалось, что и из дома его, точно так же, как из него самого, вылетели мозги: до такой степени все было ветхо и пусто.

Сказав эти слова как будто про себя, мистер Джорндис несколько раз прошелся по комнате, потом взглянул на меня, и лицо его прояснилось: он снова сел на прежнее место, не вынимая рук из карманов.

-- Ведь я сказал тебе, душа моя, что эта комната называется Ворчальной. На чем бишь я остановился?

Я напомнила ему, что на отрадной перемене, произведенной им в Холодном Доме.

-- Да, действительно, я остановился на Холодном Доме. Надобно сказать, что в Лондоне существует также наше недвижимое имущество, или, вернее, дом, который в настоящее время находится точно в таком же положении, в каком Холодный Дом находился во времена дедушки Тома. Я говорю об этом доме, как о нашей собственности, но вернее можно назвать его собственностью тяжбы, а еще вернее - собственностью тяжебных издержек, ибо издержки по тяжбе, по моему мнению, единственная сила на земле, которая может еще что нибудь сделать из этого дома, или, по крайней мере, может убедиться, что этот дом ни для чего больше не годен, как только служить бельмом на глазу или кручиной в сердце. Собственность тяжебных издержек! - я не иначе представляю ее себе, как в роде целой улицы погибающих слепых домов, у которых глаза выбиты каменьями. В них нет ни одного стеклышка, нет даже рам; остались одне только оконницы, с обнаженными, полинялыми ставнями, которые уныло скрипят на петлях и чуть-чуть не падают; с железных решеток слоями лупится ржавчина; дымовые трубы осели; каменные ступеньки у каждой двери (а каждую дверь смело можно назвать преддверием смерти) покрылись плесенью, зеленеющим мхом; самые устои, на которые опираются руины, изменяют своему назначению. Хотя Холодный Дом и не был в Верховном Суде, зато владетель его был, и та же самая печать сделала свой оттиск и на доме. Эти оттиски канцлерской печати, моя милая, находятся в Англии повсюду; они знакомы даже ребятишкам!

-- О, как удивительно переменился Холодный Дом! сказала я еще раз.

-- Да, конечно, он переменился, отвечал мистер Джорндис в заметно веселом расположении духа: - и с вашей стороны будет весьма благоразумно поддерживать меня в светлой стороне картины. (Представить себе, что у меня есть благоразумие!) Об этих вещах я никогда по говорю, даже никогда не думаю, разве только, когда бываю здесь - в Ворчальной. Если вы находите нужным рассказать об этом Рику или Аде (при этом мистер Джорндис бросил на меня серьёзный взгляд), вы можете. Я вполне предоставляю это на ваш произвол.

-- Надеюсь, сэр....

-- Мне кажется, душа моя, - лучше будет, если станете говорить со мной, не употребляя этого холодного эпитета.

В то время, как он показывал вид, что говорит это так, слегка, как будто это была с его стороны прихоть, а не разсчитанная нежность, я еще раз почувствовала справедливый упрек и в свою очередь мысленно упрекнула себя: "Эсфирь, ведь ты знаешь, что это очень, очень дурно!" Впрочем, чтоб еще сильнее напомнить себе об этом, я слегка потрясла ключами и, решительнее прежнего сложив руки на коробку, спокойно взглянула на него.

-- Надеюсь, сказала я: - вы не станете черезчур много оставлять на мой произвол. Не ошибаетесь ли вы во мне? Я боюсь, что ожидания ваши будут обмануты, когда вы убедитесь, что я не очень умна; а что я не умна, так это истина: вы бы сами у видели это в непродолжительном времени, еслиб я не имела столько прямодушия признаться вам в своем недостатке.

По видимому, слова мои не разочаровали его: напротив, он как нельзя более остался ими доволен. С улыбкой, разливавшейся по всему лицу его, он сказал мне, что знает меня весьма хорошо, и что ума моего для него весьма достаточно.

-- Надеюсь, быть может и будет по вашему, сказала я: - но все же не ручаюсь за себя.

-- Вашего ума, душа моя, весьма довольно, чтобы быть доброй хозяйкой в нашей семье, возразил он: - быть Старушкой из детского стихотворения (я не разумею тут стихотворения мистера Скимполя):

"Старушка, Старушка! куда ты спешишь?

-- Паутину смести со светлого неба."

Вы, Эсфирь, во время вашего домохозяйства, будете так чисто сметать паутину с нашего неба, что мы забросим эту Ворчальную и гвоздями заколотим дверь в нее.

Это было началом того, что меня стали называть старухой, старушкой, паутинкой, милашей-хозяюшкой, матушкой Гоббард, хозяюшкой Дорден и таким множеством других подобных имен, что между ними мое собственное имя в скором времени совершенно потерялось.

-- Однако, сказал мистер Джорндис: - возвратимтесь к нашей болтовне. С нами живет теперь Рик, прекрасный и, как кажется, много обещающий юноша. Что бы с ним сделать, например?

О, Боже мой! у меня спрашивают совета по такому щекотливому предмету! одна мысль об этом удивляет меня!

-- Да, Эсфирь, он живет с нами, повторил мистер Джорндис, покойно укладывая руки в карманы и протягивая ноги. - Он должен иметь какую нибудь профессию; он должен выбрать для себя какую нибудь дорогу. Я полагаю, что при этом случае начнется страшная система путаницы; но делать нечего!

-- Система.... чего вы сказали? спросила я.

-- Система путаницы! Другого названия я не придумаю для подобного обстоятельства. Ведь вы знаете, душа моя, что он находится под опекой Верховного Суда: поэтому, вероятно, Кэндж и Карбой найдут что нибудь сказать насчет его выбора; адвокат его тоже найдет что нибудь сказать; найдет сказать что нибудь и лорд-канцлер; скажут что нибудь и его спутники. Они все найдут какую нибудь основательную причину вникнуть в этот выбор; из них каждому порознь и всем вообще придется заплатить и заплатить за это. Весь этот процесс будет черезчур церемонный, многословный, безтолковый и чувствительный для кармана, - процесс, который я вообще называю системой приказных проволочек, системой путаницы. Каким образом приходится людям испытывать тяжкия огорчения от этой системы или за чьи грехи приходится молодым людям сталкиваться с ней, я решительно не понимаю; а между тем это совершенно так.

Тут он начал тереть себе голову и делать намеки, что чувствует перемену ветра. Нельзя было не принять за восхитительный пример великодушия и снисхождения к моей маленькой особе того обстоятельства, что когда потирал он себе голову, или ходил по комнате, или делал то и другое вместе, его лицо тотчас же принимало приятное выражение при одном взгляде на мое. И обыкновенно после этого он снова спокойно располагался на стуле, засовывал руки в карманы и протягивал ноги.

-- Может статься, будет лучше всего, сказала я: - если я спрошу мистера Ричарда, к чему он имеет особенную наклонность?

-- Совершенно так, отвечал он. - Вот об этом-то я и думал! Пожалуста, постарайтесь переговорить об этом с Ричардом и Адой, употребите ваш такт и ваше спокойствие, которые вы с особенным уменьем применяете ко всему, и посмотрите, что из этого можно сделать. Через ваше посредничество, милая хозяюшка, мы, без всякого сомнения, вникнем в самую сущность дела.

Я не на шутку начинала бояться мысли о своем важном значении, которое приобретала в глазах мистера Джорндиса, и о множестве серьезных предметов, которые доверялись мне. Я вовсе не ожидала этого; я думала, по настоящему, ему бы самому следовало ггереговорить с Ричардом. Но, само собою разумеется, я не сказала в ответ ничего особенного, кроме того, что постараюсь с своей стороны сделать все, что только будет можно, хотя и боялась (мне кажется, вовсе бы не нужно и повторять этого), что его понятия касательно моего ума и дальновидности черезчур преувеличены. - При этом покровитель мой засмеялся таким чистосердечным и приятным смехом, какого, мне кажется, я не слыхала во всю свою жизнь.

-- Уйдемте же отсюда! сказал он, вставая, и вместе с тем сильно оттолкнул от себя кресло. - На этот день, кажется, можно проститься с Ворчальной! В заключение скажу еще одно слово. Эсфирь, душа, моя, не имеете ли вы спросить меня о чем нибудь?

Он бросил на меня такой проницательный взор, что и я в свою очередь пристально поглядела на него и, как кажется, поняла смысл его вопроса.

-- Собственно о себе? спросила я.

-- Да.

-- Мой покровитель, ничего! сказала я, осмеливаясь положить мою руку (которая совсем неожиданно сделалась холоднее, чем мне бы хотелось) в его руку: - решительно не имею ничего! Я уверена, что еслиб мне нужно было узнать что нибудь, то и тогда бы я не должна просить вас исправить мое неведение. У меня было бы весьма дурное сердце, еслиб вся моя надежда, вся моя уверенность не были возложены на вас.... Нет, я ничего не имею спросить у вас, - ничего в мире!

Он взял меня под руку, и мы вышли отъискивать Аду. С этого часа в его присутствии я не чувствовала ни малейшого стеснения: я была откровенна с ним, - была совершенно довольна своим положением, не имела никакого расположения узнать о себе что нибудь более, - словом сказать, была совершенно счастлива.

На первых порах наша жизнь в Холодном Доме отличалась необычайной деятельностью: нам предстояло знакомиться со многими резидентами, жившими в пределах и за пределами ближайшого соседства и коротко знавшими мистера Джорндиса. Аде и мне казалось, что все его знакомые отличались тем, что каждый из них имел расположение делать какие нибудь обороты чужими капиталами. Когда мы начинали разсматривать письма на имя мистера Джорндиса и на некоторые из этих писем отвечать за него - а это обыкновенно делалось по утрам, в Ворчальной - для нас удивительным казалось, что главная цель существования почти всех его корреспондентов, по видимому, состояла в том, чтоб учредить из себя комитеты для приобретения капиталов и потом для распределения их по своему усмотрению. Дамы так же усердно стремились к этой цели, как и мужчины - даже, мне кажется, гораздо усерднее. Оне бросались в комитеты с самым необузданным рвением и собирали подписки с необыкновенной горячностью. Нам казалось, что некоторые из них проводили всю свою жизнь в раздаче и разсылке подписок по всему почтовому ведомству - подписок на шиллинг, подписок на полкроны, на полсоверена, на пенни. Оне нуждались решительно во всем. Им нужно было готовое платье, нужны были полотняные тряпки, нужны деньги, нужен каменный уголь и горячий суп, нужны участие и влияние, нужны были автографы, нужна байка, - словом сказать, нужно было все, что только имел мистер Джорндис и чего не имел. Их цели были так же многоразличны, как и требования. Оне намеревались соорудить новое здание, намеревались очистить от долгов старые здания, намеревались возвести живописное здание (при чем прилагался и вид западного фасада предполагаемого здания), намеревались учредить в этом здании что нибудь в роде общины средневековых сестер милосердия, намеревались выдать мистрисс Джэллиби похвальный аттестат, намеревались списать портрет с секретаря их комитета и подарить его теще секретаря, которой глубокая преданность к нему хорошо известна каждому; короче сказать, по моим понятиям, оне намеревались совершить все, что только можно представить себе, - от издания пятисот тысяч каких нибудь назидательных трактатов до назначения пожизненной пенсии, - от сооружения мраморного памятника до серебряного чайника. Оне принимали на себя множество звучных названий; это были: Благотворительницы Англии, Дщери Британии, Сестры всех главных добродетей отдельно, Покровительницы Америки, - дамы сотни многоразличных наименований. По видимому, оне принимали живейшее участие в составлении партий для выборов и в самых выборах. Для наших неопытных умов, и согласно с их собственными объяснениями, оне, казалось, выбирали людей десятками тысячь, а не выбрали и одного кандидата для чего нибудь дельного. Мы испытывали болезненное чувство от одной мысли, что оне должны были добровольно вести какую-то лихорадочную жизнь.

писем её к мистеру Джорндису, точно так же неутомимо занималась перепиской, как и мистрисс Джэллиби. Мы сделали открытие, что ветер каждый раз переменялся, как только предметом разговора становилась мистрисс Пардигль. При этих случаях мистер Джорндис замечал, что благотворительные люди разделялись на два класса: один состоял из людей, которые делают очень мало пользы и черезчур много шуму, а другой - из людей, которые без малейшого шума оказывали величайшую пользу, - и, обыкновенно, замечанием этим мистер Джорндис заключал свою беседу и, при всем желании, возобновить ее не мог. Вследствие этого любопытство наше увидеть мистрисс Пардигль было возбуждено в высшей степени; мы считали ее типом благотворительницы, принадлежащей к первому классу, и весьма обрадовались, когда она пожаловала к нам однажды, с пятью младшими сыновьями.

Это был образец громадной женщины, в очках, с носом, выдававшимся вперед на огромное пространство, и одаренной таким громким голосом, при звуках которого наша гостиная оказывалась крайне тесною. И действительно, она была тесна, потому что мистрисс Пардигль роняла стулья полами своего платья, которые свободно и широко размахивались во время её движений. Так как дома находились только Ада и я, то не удивительно, что мы приняли ее довольно боязливо; она, но видимому, вошла в наш дом как олицетворенная стужа, что подтверждалось, между прочим, следовавшими за ней посиневшими маленькими Пардиглями.

-- Рекомендую вам, молодые барышни, это мои детушки - пять сынков, весьма бегло сказала мистрисс Пардигль, после первых взаимных приветствий. - Весьма вероятно, вы видели, и видели, быть может, не раз, имена их на печатном списке подписчиков, которым владеет наш много уважаемый друг мистер Джорндис. Эгберт, старший из них, двенадцати лет, тот самый мальчик, который выслал из своих собственных карманных денег пять шиллингов и три пенса к индейцам из племени Токкахупо. Освальд, второй сынок, десяти с половиной лет, - то самое дитя, которое пожертвовало два шиллинга и девять пенсов Великому Обществу Ковалей. Францис, третий из них, девяти лет, подписал один шиллинг и шесть с половиною пенсов, а Феликс, четвертый мой сынок, семи годков, пожертвовал восемь пенсов на престарелых вдов; Альфред, мой младший, по пятому годочку, добровольно записался в "Общество детских обязательств наслаждаться радостью" и дал клятву никогда в течение всей своей жизни не употреблять табаку, в каком бы то ни было виде.

Таких недовольных детей мы еще никогда не видели. Неудовольствие на их лицах не потому отражалось сильно, что они были тощия и сморщенные, хотя они действительно были в высшей степени тощи и сморщенны, но потому, что оно придавало их лицам какое-то свирепое выражение. Когда мистрисс Пардигль упомянула об индейцах из племени Токкахупо, я невольным образом подумала, что Эгберт принадлежал к числу самых несчастнейших из этого племени: так дико, так свирепо взглянул он на меня. Лицо каждого ребенка, вместе с тем, как упоминалась сумма его пожертвования, помрачалось какою-то злобою, - в особенности лицо Эгберта, которое злобным выражением своим сильнее отличалось от всех других. Впрочем, я должна сделать исключение для маленького новобранца "Общества детских обязательств наслаждаться радостью", представлявшого собою глупое и неизменно жалкое создание.

Мы сказали "да" и прибавили, что ночевали в нем.

-- Мистрисс Джэллиби, продолжала лэди, употребляя тот же самый убедительный, громкий, резкий тон, так что голос её производил на меня впечатление такого рода, как будто и на нем надеты были очки (при этом случае я могу заметить, что очки не придавали лицу её ни красоты, ни выразительности и теряли всю свою привлекательность потому, что глаза её были слишком на выкате, или, как выражалась Ада, мистрисс Пардигль была слишком "пучеглаза"): - мистрисс Джэллиби, по всей справедливости, можно назвать общественной благотворительницей, и она вполне заслуживает того, чтобы подать ей руку помощи. Мои дети тоже принесли свою лепту на африканское дело: Эгберт пожертвовал полтора шиллинга, а это, заметьте, составляет весь источник его денежных приобретений в течение целых девяти недель; Освальд подписал один шиллинг и полтора пенса из такого же точно источника; остальные - соразмерно с своими маленькими средствами. Несмотря на то, я не во всем поступаю одинаково с мистрисс Джэллиби. Касательно обхождения с семейством, я поступаю совсем не так, как мистрисс Джэллиби. Это уже замечено всеми. Замечено, что её молодое семейство совершенно чуждо участия в тех предприятиях, которым она себя посвящает. Быть может, она поступает справедливо, быть может - нет; справедливо или нет, но у меня не в характере поступать подобным образом с моим юным семейством. Я беру их с собой во все места.

Впоследствии я убедилась (точно также убеждена была и Ада), что последния слова мистрисс Пардигль вынудили из её несчастного детища пронзительный прерванный возглас, или, лучше сказать, вопль, который в ту же минуту превратился в зевок; но начало этого зевка было, неоспоримо, начало вопля.

зимы (эти слова произнесены были необыкновенно быстро). Они ни на шаг не отступают от меня в течение моих многотрудных разнообразных дневных обязанностей. Надобно вам сказать, что я исполняю обязанности покровительницы учебных заведений, посетительницы бедных, распорядительницы заведений для безграмотных и наблюдательницы за раздачею пищи бедным, я присутствую в комитете снабжения бедных одеждою и во многих других комитетах. Это мои неизменные спутники, и чрез это они приобретают то верное сведение о бедных и страждущих, ту способность оказывать благодеяние, - короче сказать, тот вкус в этом роде занятий, который в последующие годы их жизни доставит им возможность оказывать пользу ближнему и наслаждаться безпредельным удовольствием. Мои деточки, смею сказать, не имеют в себе пагубной наклонности к мотовству: все, что получают, они употребляют, под моим присмотром и руководством, на благотворительные подписки. Они присутствовали на таком множестве публичных митингов и выслушали такое множество назидательных поучений, глубокомысленных речей и трогательных увещаний, какое обыкновенно выпадает на долю весьма немногих взрослых людей. Альфред, пятилетний птенец мой, который, как я уже сказала, по своему собственному убеждению и расположению присоединился к "Обществу детских обязательств наслаждаться радостью", был одним из немногих детей, которые, несмотря на позднюю пору, внимательно и с чувством самосознания выслушали убедительную речь президента того Общества, длившуюся целых два часа.

При этом Альфред так угрюмо и так косо взглянул на нас, как будто он не мог или не хотел забыть наказания, испытанного им в тот вечер.

-- Может статься, мисс Соммерсон, сказала мистрисс Пардигль: - может статься, вы заметили в одном из списков, о которых уже я упоминала, и которыми владеет наш многоуважаемый друг мистер Джорндис, что имена моих юношей заключаются подпискою на один фунт стерлингов именем О. А. Пардигля, члена Королевского Общества. Это их отец. Мы, по обыкновению, следуем по одной и той же рутине. Я первая кладу мою лепту; потом юное.мое семейство приносит свою дань, согласно с их возрастом и слабыми средствами, и, наконец, мистер Пардигль заключает приношение. Мистер Пардигль вменяет себе в особенное счастие совершить, под моим руководством, скудное подаяние; такое обыкновение, такой порядок вещей не только доставляет нам самим безпредельное удовольствие, но, мы полагаем, оно служит назидательным примером для других.

Ну что, если бы мистеру Пардиглю привелось пообедать с мистером Джэллиби, и если бы мистер Джэллиби вздумал после обеда облегчить свою душу откровенной беседой с мистером Пардиглем, неужели бы и мистер Пардигль, в свою очередь, не сообщил несколько откровенных признаний мистеру Джэллиби? Я совершенно сконфузилась, когда подумала об этом, - а все-таки подумала.

Мы были рады переменить разговор и, подойдя к окну, указали на прекрасные места в картине, на которых очки мистрисс Пардигль, как казалось мне, останавливались с изысканным равнодушием.

-- А вы знаете мистера Гошера? спросила наша гостья.

Мы были обязаны сказать, что не имели еще удовольствия познакомиться с этим джентльменом.

-- Это с вашей стороны большая потеря, смею уверить вас, сказала мистрисс Пардигль, принимая величавую осанку. - Надобно вам сказать, что мистер Гошер - самый ревностный оратор: его речи потрясают душу, его душа самая пылкая! Поставьте его, положим, хоть на вагон, вон на этом лугу, который, по своему расположению, как нельзя более соответствует публичным митингам, и он готов беседовать с народом о каких угодно предметах! Теперь, молодые барышни, сказала мистрисс Пардигль, отодвигаясь к своему стулу и опрокидывая, как будто невидимой силой, круглый маленький столик, который, вместе с моей рабочей корзинкой, откатился в сторону на значительное разстояние: - теперь, смею сказать, вы вполне узнали меня?

румянцем моих щек.

-- То есть, сказала мистрисс Пардигль: - вы узнали, вы изобличили заметный пункт моего характера. Я сама знаю, этот пункт до такой степени заметен, что сам собою бросается в глаза. Я сама знаю, что, для полного обнаружения, выставляю себя всю наружу. Нисколько не стесняясь, могу сказать вам, что я женщина деловая. Я люблю тяжелый труд: тяжелый труд доставляет мне неизъяснимое удовольствие. Всякое возбуждение служит мне в пользу. Я так привыкла, так приучила себя к тяжелому труду, что слово "усталость" мне совсем неизвестно.

Мы пробормотали, что это очень удивительно и очень приятно, или вообще сказали что-то в этом роде. Было ли это и в самом деле удивительно и приятно, мы, кажется, сами не знали: мы сказали эти слова из одной учтивости.

множество хлопот (впрочем, я вовсе не считаю их за хлопоты), которые я переношу, иногда изумляют меня. Я видела мое юное семейство, видела мистера Пардигля, как они совершенно утомлялись, свидетельствуя мои подвиги, а я, между тем, была свежа как жаворонок!

Еслиб старшему юноше, с его мрачным взглядом, представилась возможность глядеть еще мрачнее и еще злобнее, то это была самая лучшая пора. Я заметила, что он сжимал правый кулак и опустил тайком удар на донышко фуражки, торчавшей из под левой мышки.

я наотрез скажу тому: "вы знаете, мой добрый друг, я не способна к усталости, я никогда не устаю и потому намерена продолжать начатое до самого конца." И, поверите ли, это удивительно как идет к делу! Мисс Соммерсон, надеюсь, вы не откажетесь немедленно оказать мне помощь в моих визитациях, надеюсь и мисс Клэр присоединится к нам в непродолжительном времени?

Сначала я хотела отделаться обыкновенным извинением, что в настоящее время имею занятие, которое невозможно оставить. Но так как этот предлог оказался недействительным, поэтому уже с большею точностию сказала ей, что я не совсем еще уверена в своих способностях на дела подобного рода; что я еще так неопытна в применении своего ума к умам, быть может, совершенно противоположным, и вследствие этого не могу подействовать на них надлежащим образом; что я еще не приобрела того тонкого знания человеческого сердца, которое, при подобных подвигах, должно оказываться существенным; что мне самой нужно учиться еще весьма многому, чтобы иметь возможность с пользою учить других, и что я не смею еще положиться на одни только добрые наклонности моего сердца, чтоб сделать доброе дело. По этим причинам, я считаю за лучшее быть полезной по мере возможности и по возможности оказывать всякого рода услуги тем, которые непосредственно окружают меня, и стараться постепенно и натурально расширять круг моих обязанностей в отношении к ближнему. Само собою разумеется, что все это было высказано с моей стороны с заметным смущением и робостью; ибо мистрисс Пардигль была гораздо старше меня, имела не в пример больше моего опытности и была воинственна в своих манерах.

-- Вы ошибаетесь, мисс Соммерсон, сказала она. - Впрочем и то может быть, что вы не вполне способны к тяжкому труду и к сильным ощущениям, проистекающим из этого труда; а это делает огромную разницу. Не угодно ли вам посмотреть, как я совершаю свой труд? Вот и теперь я отправляюсь, с моим юным семейством, навестить одного кирпичника (весьма дурного человека); это близехонько отсюда, и я с величайшим удовольствием взяла бы вас с собой.... И вас, мисс Клэр, тоже взяла бы, еслиб вы согласились оказать мне честь вашим согласием.

Ада и я обменялись взорами. Мы и без того намеревались прогуляться, поэтому приняли предложение. Надев шляпки и возвратясь в гостиную со всевозможной поспешностью, мы увидели, что юное семейство столпилось в углу в томительном ожидании, а мистрисс Пардигль плавно расхаживала по комнате, роняя на пол все более легкие предметы, имевшие счастие прикоснуться к её платью. Мистрисс Пардигль завладела Адой, а я пошла за ними, взяв на свое попечение юное семейство.

Ада рассказала мне впоследствии, что мистрисс Пардигль сообщала ей во время всей дороги к кирпичнику, громкозвучным своим голосом (который со всеми оттенками долетал до меня), об удивительной борьбе, которую привелось иметь ей, в течение двух-трех лет, с другой лэди, по поводу назначения какой-то пенсии их избранным кандидатам. Во время этой борьбы столько было переписки, столько обещаний, столько уверток и крючков, неизбежных с выборами всякого рода, что и представить себе невозможно; по видимому, эта борьба сообщила величайшее одушевление всем соприкосновенным к ней, кроме избираемых пенсионеров, оставшихся, несмотря на все усилия борющихся сторон, без пенсии.

только мы вышли из дверей, как Эгберт, с приемами разбойника, начал требовать от меня несколько шиллингов, под тем благовидным предлогом, что все его карманные деньги безсовестным образом "вытягивают из его души". Когда я хотела поставить ему на вид всю непристойность подобного выражения, особливо, когда это выражение относилось до его родителей, он щипнул меня и сказал: "Ну, что, каково? Ага! вам не нравится это? К чему же мама обманывает всех и выдает мне деньги с тем, чтобы снова отнять их?" Эти раздражительные вопросы до такой степени воспламеняли его и его братьев Освальда и Франсиса, что они соединенными силами начали щипать меня, и щипать со всею ловкостью опытнейших школьников, причиняя мне, в особенности моим рукам, такую страшную боль, что я с трудом удерживалась от слез. Между тем, как старшие братья делали это нападение, Феликс, всей своей тяжестью, наступал мне на ноги. А маленький член Общества наслаждения радостью, который, вследствие того, что все его маленькие доходы имели уже заранее свое назначение, по необходимости должен был дать обязательство воздерживаться не только от табаку, но и от всякого рода лакомства, - этот милый ребенок до такой степени предавался горести и гневу, когда мы проходили мимо кондитерской, что я боялась, что лицо его останется багровым на всю его жизнь. Во всю свою жизнь, во время прогулок с молодыми людьми, я столько не вытерпела телесно и душевно, как от этих ненатурально скромных детей, так натурально выражавших мне всю свою вежливость.

Я порадовалась от души, когда мы пришли к дому кирпичника; впрочем, это не был дом, а одна из группы жалких хижин на пустынном определенном выделке кирпича клочке земли; это была хижина с свинарнями подле разбитых окон и небольшими палисадниками, в которых ничего не прозябало кроме луж гнилой стоячей воды. В некоторых местах стояли деревянные кадушки для стока с крыш дождевой воды; такия же кадушки, наполненные грязью по самые края, стояли, как квашенки с грязью вместо теста, при окраине небольшого пруда. У дверей и окон стояло несколько мужчин, говоривших о чем-то и очень мало обращавших на нас внимание, а если и обращавших, то собственно затем, чтоб посмеяться друг с другом.

Мистрисс Пардигль, шествуя впереди с выражением моральной решимости и бегло разсуждая о неопрятных жилищах окружавшого народа (хотя я очень сомневалась, чтобы кто нибудь из нас мог вести опрятную жизнь в подобных жилищах), привела нас в самую отдаленную хижину, в нижнем этаже которой мы с величайшим трудом поместились. В этой удушливой, наполненной зловредными испарениями хижине находилась какая-то женщина с подбитым глазом, нянчившая перед очагом жалкого, едва дышавшого, грудного ребенка, - мужчина, с головы до ног запачканный глиной и грязью и с весьма безпечным видом лежавший на полу и куривший из глиняной трубки, - видный и здоровый молодой человек, надевавший ошейник на собаку, и очень бойкая девушка, стиравшая что-то в весьма грязной воде. При нашем входе они все взглянули на нас, а женщина немедленно отвернулась к камину, как будто затем, чтоб скрыть подбитый глаз. Никто не сказал нам приветливого слова.

-- Ну, что, друзья мои, сказала мистрисс Пардигль (но её голос не звучал дружелюбием: это скорее был голос повелительный и систематический): - как вы поживаете? А я опять к вам. Ведь я сказала, что вам не утомить меня. Я люблю тяжелый труд и всегда верна своему слову.

-- А что, сударыня, проворчал мужчина на полу, голова которого покоилась на руке, в то время, как он, выпуча глаза, осматривал нас: - из вашей братьи никто больше не придет сюда?

-- То-то; а я думал, что вас тут мало собралось, сказал мужчина, не выпуская трубки из зубов и продолжая осматривать нас с головы до ног.

Молодой человек и девушка захохотали. Два друга молодого человека, привлеченные нашим приходом и стоявшие у входа в хижину, с руками, засунутыми в карманы, дружно и шумно подхватили хохот.

-- Не безпокойтесь, друзья мои, сказала мистрисс Пардигль, обращаясь к двум юношам. - Этим вы меня не удивите; я не устану делать свое дело. Я люблю тяжелый труд, тяжелую работу, и чем работа эта тяжелее, тем для меня приятнее.

-- В таком случае, нужно бы дать ей полегче работу! сказал мужчина. - В самом деле, нужно же когда нибудь положить конец всему этому. Надобно положить конец этим вольностям в моем доме. Я не хочу, чтоб меня дразнили здесь как злую собаку. Я знаю, зачем вы шляетесь сюда, и - чорт возьми! - постараюсь избавить вас от этого труда. Вы ходите сюда подслушивать, что говорят здесь, да подсматривать, что делают. Ну, смотрите! - Вы видите, что дочь моя стирает? Ну да, она стирает белье, а не делает что нибудь другое. Взгляните, в какой воде она стирает. Понюхайте ее! Вот такую-то воду мы пьем. Ну, как вам нравится она? и что вы скажете насчет джину, если бы пить его вместо этой водицы! Э! э! то-то и есть! Поди-ка вы скажете, что у нас здесь больно грязно? Ну да, грязно - здесь от природы грязно и нездорово; у нас было пятеро грязных и больных детей, - и все они умерли маленькими ребятишками - тем лучше для них, да и для нас-то нисколько не хуже. Поди-ка спросите, читал ли я книжонку, оставленную вами? Нет, я не читал вашей книжонки. У нас здесь никто не умеет читать, - а если и умел бы кто, так я не стал бы ее слушать: она мне больно не по вкусу. Эта книжонка годится ребятишкам на игрушки, а я ведь не ребенок. Еще бы вздумали оставить мне куклу да сказали бы мне: няньчись с ней! Как бы не так! Поди-ка вы спросите, хорошо ли я веду себя? Да, порядочно: три дня сряду я пил, - пил бы и четвертый день, да денег нет. Поди-ка спросите, намерен ли я ходить в церковь? Нет, не намерен ходить в церковь. Там и без меня дело обойдется, да к тому же и староста церковный нам вовсе не с руки. Поди-ка еще спросите, почему у жены моей глаза подбиты? а потому, что мне вздумалось подбить ей; а если скажет она, что я не подбивал ей глаз, так она лжет!

вынула из кармана Библию, как будто она была самой строгой блюстительницей морального порядка.

Ада и я были очень встревожены. Обе мы чувствовали какую-то тягость и желали как можно скорее выйти из этого места. Мы обе думали, что мистрисс Пардигль поступила бы несравненно лучше, еслиб не прибегнула к такому механическому средству завладеть этим народом. Её дети хмурили и пучили глаза; семейство кирпичника не обращало на нас ни малейшого внимания, исключая только той поры, когда молодой человек заставлял лаять собаку, - а это он делал каждый раз, как только энергия мистрисс Пардигль достигала высшей степени. С болезненным чувством видели мы, что нас отделяла от этих людей железная преграда, которая ни под каким видом не могла быть устранена нашей новой подругой. Кем именно и каким образом можно было устранить эту преграду, мы решительно не знали, хотя и знали, что ее можно устранить. Даже все то, что читала мистрисс Пардигль или говорила, казалось нам дурно выбранным для таких слушателей, несмотря даже на то, еслиб оно и передано было им с приличною скромностью и надлежащим тактом. Что касается до книжонки, на которую ссылался мужчина, лежавший на полу, мы получили о ней кой-какие сведения уже впоследствии; сам мистер Джорндис выразил свое сомнение в том, что стал ли бы читать ее и Робинзон Крузо, хотя на его необитаемом острове совершенно не было книг.

При этих обстоятельствах мы почувствовали величайшее облегчение, когда мистрисс Пардигль кончила свое заседание.

-- Ну, что, кончили ли вы свою историю? весьма угрюмо спросил кирпичник, еще раз повернув свою голову.

-- На этот день я кончила, мой друг! Но я никогда не устану. Исполняя твое приказание, я опять побываю у тебя, возразила мистрисс Пардигль, в веселом расположении духа, подтверждавшем несомненность её слов.

Вследствие этого мистрисс Пардигль встала и при этом случае произвела в комнате маленькое разрушение, от которого, между прочим, едва уцелела глиняная трубка. Взяв в каждую руку по одному из своей юной фамилии, приказав другим держаться от нея в ближайшем разстоянии, и на прощанье выразив надежду, что сердца кирпичника и всей его семьи к будущему свиданию заметно смягчатся, она отправилась в соседнюю хижину. Полагаю, никто не припишет этого моей нескромности, если скажу, что мистрисс Пардигль, как в этом, так и во всяком другом случае, желая оказать благотворительность, как говорится, оптом и в больших размерах, принимала вид, вовсе не располагавший к ней сердца ближних.

Мистрисс Пардигль воображала, что и мы тоже пошли по её следам; но лишь только комната получила простор, мы приблизились к женщине, сидевшей подле очага, и спросили о здоровьи младенца.

Безмолвный взгляд, брошенный на младенца, был, с её стороны, единственным ответом. Мы еще до этого заметили, что когда она глядела на него, то прикрывала рукой посиневший глаз, как будто ей хотелось устранить от несчастного малюткц все, что только напоминало собою шум, буйство и побои.

Ада, нежное сердце которой было тронуто положением ребенка, хотела прикоснуться к его маленькому личику. В то время, как она наклонялась исполнить свое желание, я увидела в чем дело и в тот же момент остановила движение Ады. Ребенок скончался.

жаль его несчастную мать! Я никогда еще не видела сцены печальнее этой! О, малютка, малютка!

Такое сострадание, такая чувствительность, с которыми Ада на коленях оплакивала младенца и держала руку бедной матери, смягчило бы, кажется, какое угодно сердце, бившееся в груди матери. Женщина посмотрела сначала на Аду с удивлением и потом залилась слезами.

В эту минуту я сняла с её колен легкое бремя, сделала все, что только можно было сделать для лучшого и спокойного положения малютки, положила его на прилавок и накрыла моим белым батистовым платком. Мы старались утешить несчастную мать и передать ей слова нашего Спасителя о детях. Она ничего не отвечала, но продолжала сидеть, и плакала, горько, горько!

Оглянувшись назад, я увидела, что молодой человек вывел собаку и из дверей смотрел на нас глазами сухими, правда, но спокойными. Девушка приняла тоже спокойное выражение в лице и сидела в углу с потупленными взорами. Кирпичник встал с полу. С полупрезрительным видом он все еще сосал свою трубку, но был безмолвен.

В то время, как беглым взглядом я осматривала их, в комнату вошла какая-то безобразная, весьма бедно одетая женщина. Она прямо подошла к матери и сказала:

При этом призыве несчастная мать встала и бросилась на шею безобразной гостьи.

На лице и руках этой женщины также обнаруживались следы побоев. В ней не было ничего привлекательного, кроме одной симпатичности, кроме неподдельного сочувствия к горести ближняго, и когда она выражала свое соболезнование, когда слезы потоком лились из её глаз, безобразие её совершенно исчезало. Я говорю, она выражала соболезнование; но её единственными словами для этого выражения были слова:

-- Дженни! Дженни!

Для меня трогательно было видеть этих двух женщин, грубых, оборванных, избитых, - видеть, каким утешением, какой отрадой оне служили друг другу, и убеждаться, до какой степени смягчались чувства их тяжкими испытаниями их жизни. Мне кажется, что лучшая сторона этих несчастных созданий совершенно скрыта от нас. Как высоко несчастные понимают и ценят чувства подобных себе, это известно одним только им да Богу!

Он стоял у самого выхода, прислонясь к стене, и, заметив, что в тесноте нам трудно выбраться из комнаты, пошел впереди нас. Казалось, он хотел скрыть от нас, что делает это из угождения к нам, однако же мы заметили его расположение и при выходе поблагодарили его. На нашу благодарность он не ответил нам даже одним словом.

Возвращаясь домой, Ада так горевала, и Ричард, который был уже дома, был так опечален её слезами (хотя он и признавался мне, во время отсутствия Ады из комнаты, что в слезах она еще прекраснее), что мы условились еще раз сходить в хижину кирпичника с слабыми утешениями и повторить это посещение еще несколько раз. Мистеру Джорндису мы рассказали об этом происшествии в весьма немногих словах и имели несчастие быть свидетелями, какое пагубное влияние производила на него перемена ветра.

Вечером Ричард проводил нас к сцене утренняго посещения. Идучи туда, нам привелось проходить мимо питейного дома, около дверей которого толпились рабочие. Между ними, в жарком споре, находился отец умершого младенца. Пройдя еще немного, нам встретился молодой человек, в неразлучном обществе с собакой. Его сестра смеялась и тараторила с другими молодыми женщинами на углу длинного ряда однообразных хижин. Заметив нас, она, как видно было, сконфузилась и отвернулась в сторону, когда мы проходили мимо.

Оставив нашего провожатого в виду жилища кирпичника, мы отправились туда одне. Подходя к двери, мы увидели подле нея женщину, которая явилась утром с утешением, и которая с безпокойством смотрела на дорогу.

-- Ах, это вы, барышни? сказала она шоптом. - А я все смотрю, не идет ли мой хозяин. Ведь у меня что на сердце, то и на языке. Если он узнает, что я ушла из дому, то приколотит меня до смерти.

-- Ну, да, мисс, то есть мой хозяин. Дженни спит теперь; бедняжка, она совсем истомилась. Сряду семь дней и ночей с рук не спускала ребенка, разве только когда мне удавалось взять от нея, и то минуточки на две.

оставаться грязною было для нея, по видимому, весьма естественным. Впрочем, маленький покойник, сообщавший всему окружавшему его так много торжественности, был уже обмыт, переложен на другое место и опрятно одет в обрывки белого полотна. На платке моем, все еще покрывавшем бедного малютку, находился букет ароматических трав, сорванный и так легко и с такою нежностью положенный теми же самыми избитыми руками.

-- Да наградит тебя небо! сказали мы. - По всему видно, ты добрая женщина.

-- Кто? я, барышни? возразила она, с крайним изумлением. - Тс! Дженни, Дженни!

Как мало думала я, приподнимая платок, чтобы взглянуть на холодный, крошечный труп и сквозь распустившиеся волосы Ады; когда она с чувством безпредельного сожаления склонила голову, увидеть светлый ореол, окружавший младенца, - о, как мало думала я, на чьей груди суждено было лежать этому платку, после того, как он служил покровом охладевшей и бездыханной груди малютки! Я думала об одном только, что, быть может, ангел-хранитель младенца осенит крылом своим добрую женщину, которая, с чувством материнской горести, снова прикрыла младенца тем же самым платком; быть может, уже он осенял ее в те минуты, когда мы, простясь с ней, оставили ее у дверей то посматривать на дорогу, то трепетать за отсутствие из дому, то прризносить соболезнующим голосом: "Дженни, Дженни!"



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница