Холодный дом.
XXXVI. Чесни-Воулд.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. XXXVI. Чесни-Воулд. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XXXVI. Чесни-Воулд.

Чарли и я не одне предприняли экспедицию в Линкольншэйр. Опекун мой решился не терять меня из виду до самого прибытия в дом Бойторна и потому провожал меня, и мы вместе провели два дня в дороге. Каждое дуновение ветерка, приносившее с собой новое благоухание, каждый цветок, листок и травка, каждое мимолетное облачко, и вообще каждый предмет в природе приводили меня в восторг и удивление более прежнего. Это была первая польза и выигрыш от моей болезни. Как ничтожна была моя потеря, когда обширный свет был полон для меня восхитительных красот!

Так как мой опекун намерен был воротиться домой немедленно, то, по дороге в Линкольншэйр, мы назначили день, когда моя милочка должна приехать ко мне. Я написала к ней письмо, которое мой опекун взялся доставить; и вечером, очаровательным вечером, какими дарит нас иногда только что наступившее лето, он простился с нами, не доезжая на полчаса пути до места нашего назначения.

Если-б добрая волшебница, мановением жезла своего, выстроила для меня дом, и если-б я была принцесса и любимая её питомица, то, право, и тогда я не смела бы разсчитывать на такой прием в этом доме. Столько приготовлений сделано было для меня, столько милых напоминаний о моих маленьких прихотях и вкусе встречалось на каждом шагу, что, тяготимая чувством признательности, я принуждена была садиться несколько раз прежде, чем успела осмотреть половину комнат. Впрочем, это было к лучшему: вместо того, чтобы осматривать самой, я показывала им Чарли. Радость Чарли успокоила меня; так что после прогулки но саду, когда Чарли истощила весь запас слов, выражающих восторг, я была так спокойна и счастлива, как только можно быть. Для меня отрадно было иметь возможность сказать самой себе после чаю:

-- Эсфирь, моя милая, я думаю, ты благоразумна настолько, чтоб сесть теперь и выразить в письме к хозяину этого дома всю свою признательность.

Он оставил мне письмо, такое светлое, такое радостное, как его лицо, в котором поздравил меня с приездом и поручал моему попечению свою канарейку; а я знала, что это поручение выражало в высшей степени его доверие. Вследствие этого я написала к нему в Лондон маленькое письмецо, уведомляя его, в каком положении нашла я все его любимые растения и деревья, как весело удивительнейшая из птичек встретила меня, чиликая по всему дому самым гостеприимным тоном; и как она, пропев на моем плече несколько рулад, к невыразимому восторгу моей маленькой служанки, улетела в клетку, села в свой любимый уголок, и спит ли она теперь или нет, этого я не могла сказать. Окончив письмо и отправив его на почту, я деятельно принялась распаковывать чемоданы, вынимать из них и приводить в порядок свой гардероб. Я послала Чарли спать довольно рано и сказала, что до утра она мне не понадобится.

После болезни моей я еще ни разу не заглянула в зеркало и никогда не сожалела о своей потере. Я знала, что это была с моей стороны слабость, которую следовало преодолеть; я постоянно тиррдила себе, что как только приеду сюда, то жизнь моя должна идти прежней чередой. Поэтому я хотела остаться одна и поэтому, оставшись одна, я сказала себе, в моей комнате:

-- Эсфирь, если ты хочешь быть счастлива, если ты хочешь иметь право на молитву, быть праводушной, ты должна, моя милая, сдержать свое слово.

Я твердо решилась сдержать его, но сначала я села на несколько минут, чтобы подумать о всех, кто делал мне добро. Потом прочитала мои молитвы и еще немного подумала.

Волосы мои не были острижены, хотя и не раз находились в опасности. Они были длинны и густы. Я распустила их, потрясла головой и подошла к туалетному зеркалу. Оно было задернуто кисейной занавеской. Я подняла ее и с минуту глядела в зеркало сквозь такое плотное покрывало из моих волос, что кроме их ничего больше не видела. После того я подобрала волосы и посмотрела на отражение в зеркале, ободряемая тем, что отражение это так спокойно смотрело на меня. Я очень много изменилась, очень, очень много! Сначала лицо мое было так странно для меня, что если бы не спокойный, ободряющий взгляд моего отражения, я бы закрыла его обеими руками и с испугом отбежала бы прочь. Но вскоре и совершенно ознакомилась с ним и тогда вполне узнала, как далеко простиралась моя перемена. Оно вовсе не имело сходства с тем, что я ожидала; впрочем, я ничего не ожидала определительного, и смею сказать, что что-нибудь определительное крайне бы меня изумило.

Я не была красавицей, никогда не считала себя за красавицу; но все-таки далеко была от того, чем стала. И куда это все девалось? Провидение было так добро до меня, что эта потеря обошлась без горьких слез. И я убирала свои волосы на ночь с покойным духом.

Одно обстоятельство меня очень безпокоило; я долго думала о нем прежде, нежели заснула. И до сих пор берегла цветы мистера Вудкорта.

Когда они завяли, я высушила их и положила в мою любимую книгу. Никто не знал об этом, даже и Ада не знала. Я сомневалась насчет того, имела ли я право хранить еще вещь, которую он прислал ко мне, когда я была совсем не тем, что теперь, было ли бы это с моей стороны благородно? Я желала быть к нему великодушной, даже в самых сокровенных тайниках моего сердца, которых бы он никогда не узнал, потому что я могла бы полюбить его, могла быть предана ему всей душой. Наконец, я пришла к такому заключению, что можно держать эти цветы, можно хранить их как сокровище в воспоминание того, что навсегда миновало, что прошло с тем, чтобы никогда не возвращаться, в каком бы то ни было виде. Надеюсь, что это не может показаться легкомыслием. Я принимала это слишком близко к своему сердцу.

Я позаботилась встать рано на другое утро и быть перед зеркалом прежде, чем Чарли войдет в комнату на цыпочках.

-- Ах, Боже мой! - вскричала Чарли с удивлением: - вы ли это, мисс?

-- Да, Чарли; это я, - отвечала я, спокойно расчесывая волосы. - Это я, и, как видишь, слава Богу, здорова и счастлива.

Я заметила, что тяжелый камень отпал от сердца Чарли и еще тяжелее от моего. Я узнала теперь худшее и примирилась с ним. Я не стану скрывать своих слабостей, которых не могла преодолеть; впрочем, оне всегда как-то скоро проходили, и более спокойное, даже, можно сказать, счастливое состояние души неизменно оставалось при мне.

Желая вполне укрепить свои силы и приятное расположение духа до приезда Ады, я составила вместе с Чарли множество планов, чтоб находиться на свежем воздухе в течение целого дня. Нам предстояло гулять до завтрака и рано обедать, гулять до и после обеда, пить чай и потому, опять гулять в саду; во время прогулки мы должны были влезать на каждый пригорок, изследовать в окрестностях каждую дорогу, каждое поле, каждую долину. Что касается до подкрепляющих и освежающих средств, то добрая ключница мистера Бойторна следила за нами повсюду, имея для нас что-нибудь скушать или выпить, так что, когда я садилась отдохнуть, то не случалось ни разу без того, чтобы она не явилась передо мной с корзинкой, с радостным лицом и длинной диссертацией о необходимости частого употребления пищи. Собственно для моей езды там была маленькая шотландская лошадка, с большой головой, с коротенькой шеей и спускавшейся на глаза гривой, лошадка, которая умела скакать в галоп, разумеется, когда ей хотелось, так легко и так спокойно, что для меня это было настоящее сокровище. Через несколько дней она уже подходила ко мне на мой призыв, ела из моих рук и ходила вслед за мной. Мы скоро так с нею подружились, что когда она скакала со мной лениво или упрямо, по какому-нибудь тенистому проселку, и если я бывало поглажу ей шею и скажу: "Стобс, я удивляюсь, право, почему ты пойдешь в галоп, знавши, что я люблю его; я полагаю, что ты сделаешь мне это удовольствие и премного обяжешь меня: другой, пожалуй, скажет, что ты или упрям, или хочешь спать", он комически потрясал своей головой и тотчас поднимался в галоп; между тем как Чарли останавливалась и смеялась с таким наслаждением, что её смех заменял для меня всякую музыку. Я не знаю, кто дал Стобсу {Stub (стоб) по английски пень. Прим. перев.} это имя, но оно так натурально шло к нему, как и его грубая мохнатая шерсть. Однажды мы запрягли его в маленькую коляску и торжественно проехали по проселочной дороге миль пять, и в то время, как мы превозносили его до небес, он, повидимому, оставался очень недоволен, что его провожало так далеко и такое множество несносных комаров, которые во всю дорогу кружились около его ушей, не отлетая от него ни на дюйм; Стобс остановился подумать об этом. Я полагаю, что он пришел к такому заключению, что это невыносимо, потому что решительно отказался идти дальше, пока я не передала возжи Чарли, вышла из коляски и пошла пешком; тогда только он поплелся за мной нога за ногу, хотя и выказывал некоторое расположение, подсовывал голову ко мне под руку и чесал себе ухо о мой рукав. Тщетно говорила я ему: "послушай, Стобс, из того, что мне известно о тебе, так я уверена, что ты пойдешь хорошо, если я сяду", и лишь только я отходила от него, как он снова оставался неподвижным. Вследствие этого я принуждена была попрежнему указывать ему дорогу, и в этом порядке мы возвратились домой, к величайшему удовольствию деревенских жителей.

Чарли и я имели весьма основательную причину называть нашу деревню самой дружелюбной, потому что в неделю времени жители её с таким удовольствием смотрели на нас, когда мы проходили мимо, хотя в течение дня мы проходили очень часто, что у каждой хижины нас встречали радостные лица. Я еще прежде знала многих взрослых людей и почти всех детей; но теперь даже церковный шпиц принимал на себя знакомый и привлекательный вид. В числе моих новых друзей была престарелая женщина, жившая в таком маленьком покрытом соломой и выбеленном домике, что когда ставни единственного окна его открывались на своих петлях, так они закрывали собою весь его лицевой фасад. Эта старушка имела внука, который служил моряком. Однажды я написала по её просьбе письмо к нему, в начале которого нарисовала угол камина, где она обыкновенно убаюкивала своего внука и где попрежнему стоял его любимый стул. Этот рисунок был признан всей деревней за удивительнейшее произведение в свете; но когда пришел ответ из Плимута, в котором внук упоминал, между прочим, что он возьмет картинку с собой в Америку, и из Америки будет снова писать, то всю славу, всю честь и аккуратность, которые по всей справедливости принадлежали почтовому ведомству, приписывали исключительно мне за мой рисунок.

Таким образом, проводя большую часть дня на открытом воздухе, играя с детьми, разговаривая с добрыми соседями, заглядывая, по приглашению, в хижины их и оставаясь там на несколько минут, занимаясь воспитанием Чарли и отправляя к Аде ежедневно длинные письма, мне едва доставало времени подумать о своей маленькой потере, и я почти постоянно была весела. Если иногда эта потеря и приходила мне на мысль, то это для того только, чтоб я была еще деятельнее и скорее забыла о ней. Однажды она отозвалась в моем сердце сильнее, чем я ожидала, и именно, когда одно из моих любимых детей сказало своей матери:

-- Мать, почему эта леди не так хороша теперь, как прежде?

Впрочем, когда я убедилась, что ребенок этот любил меня нисколько не меньше против прежнего, и проводил по лицу моему своей пухленькой ручкой с каким-то состраданием и ласкою, я снова успокаивалась и снова ее забывала. Мне встречалось множество случаев, которые убеждали меня, к моему величайшему утешению, как натурально для добрых и чувствительных сердец быть внимательными и нежными к людям, стоящим от нас ступенью ниже во всех отношениях. Один из таких случаев в особенности тронул меня. Возвращаясь из парка, я зашла в нашу маленькую церковь, где только что кончился обряд бракосочетания, и молодой чете предстояло росписаться в метрической книге. Жених, которому в первый раз в жизни пришлось держать перо в руке, сделал грубый крест вместо подписи; невеста сделала то же самое. В последнее пребывание мое у мистера Бойторна, я знала, что эта невеста не только была самая хорошенькая девочка во всей деревне, но считалась также отличной ученицей в школе, и, разумеется, теперь я посмотрела на нее с удивлением. Она. подошла ко мне с боку о прошептала, между тем как в светлых глазах её плавали слезы нежной любви и восхищения:

"Чего же мне-то бояться, - подумала я, - когда я вижу столько благородства в душе дочери простого работника!"

Ветер дул на меня так свежо и с такой оживляющей силой, как и прежде, и румянец здоровья точно также появлялся на моем новом лице, как и на старом. На Чарли нельзя было смотреть без удовольствия, так она была счастлива и так румяна; мы обе проводили день с наслаждением и всю ночь спали спокойно.

В парке Чесни-Воулда было одно мое любимое место, где стояла скамейка, и откуда представлялся очаровательный видь. Лес как будто нарочно был очищен и открыт, чтоб придать ландшафту более прелести; за этим лесом светлая, озаренная лучами солнца картина была так восхитительна, что я каждый день отдыхала здесь по крайней мере раз. Живописная часть господского дома, называемая площадкой Замогильного Призрака, рельефно выступала вперед и отделялась от всего здания; название, пробуждающее в душе невольный страх, старинная легенда, передаваемая из рода в родь в фамилии Дэдлоков, легенда, которую я слышала от мистера Бойторна, и которая имела неразрывную связь с этой площадкой, смешивались с этой картиной, придавали си какую-то таинственную занимательность, в дополнение к её действительным прелестям. Тут же находился отлогий берег, усыпанный роскошными фиалками, и так как единственным удовольствием Чарли во время прогулки было собирать полевые цветы, то это место так же нравилось ей, как и мне.

Напрасно стали бы спрашивать меня, почему я никогда не подходила близко к дому, никогда не входила в него. По прибытии моем, я узнала, что из Дэдлоков никого не было здесь, и никого не ждали. Нельзя сказать, что я не любопытствовала, не интересовалась осмотреть этот дом; напротив, я часто сидела на своем любимом месте, представляя себе расположение комнат, удивляясь тому, неужели и в самом деле эхо шагов замогильного призрака отзывалось по временам, как говорит предание, на одинокой террасе. Неопределенное чувство, которое пробудила во мне леди Дэдлок, быть может, имело некоторое влияние на то, что я не приближалась к дому, даже и во время её отсутствия. А не могу утвердительно сказать, знаю только, что её лицо и вообще вся её фигура имели с этим какую-то связь. Не смею сказать, что они отталкивали меня, хотя меня действительно что-то отталкивало. Но по этой или по какой либо другой причине, только я ни разу не подходила к нему до самого того дня, к которому приближается мой рассказ.

Я отдыхала на моем любимом месте, после длинной прогулки, а Чарли собирала фиалки, не в дальнем от меня разстоянии. Я смотрела на площадку Замогильного Призрака, лежавшую в глубокой тени всего здания замка, подернутого прозрачной синевой, и рисовала в своем воображении образ того призрака, который посещал ее, как вдруг я заметила, что через парк приближается ко мне человеческая фигура. Перспектива была такая длинная, так затемнена густыми листьями, и падающия на землю тени от ветвей до такой степени делали фигуру эту неопределенною, что с первого раза я никак не могла догадаться, мужская она была или женская. Маю по малу она начала обозначаться; это была женская фигура... фигура леди... фигура леди Дэдлок. Она была одна и подходила, как я заметила, к моему удивлению, к тому месту, где я сидела, ускоренным, против обыкновения, шагом.

Я была испугана её неожиданным появлением. Она была так близко, когда я узнала ее, что мы могли бы разговаривать. Я хотела было встать и продолжать прогулку. Но я не могла. Я оставалась неподвижною. Я осталась на месте не столько по умоляющему жесту с её стороны, не столько по её быстрой походке и распростертым вперед рукам, не столько по сильной перемене в си манере и по отсутствию надменной холодности и самопринуждения, сколько по чему-то особенному в её лице, о котором я так часто тосковала, которое видела во мне, будучи ребенком; по какому-то особенному выражению, которого я не видала ни в каком лице, которого я никогда не замечала в её лице.

Страх и робость овладели мною, и я кликнула Чарли. Леди Дэдлок остановилась и в один момент сделалась той, какою я знавала ее.

-- Мисс Соммерсон, извините, я, кажется, испугала вас, - сказала она, медленно приближаясь ко мне. - Вы еще несовсем поправились. Я знаю, вы были очень нездоровы. Мне очень больно было слышать это.

Как не могла я пошевелиться на скамейке, на которой сидела, так точно не имела я возможности отвести глаз своих от её бледного лица. Она подала мне руку, и её мертвенный холод, так несогласовавшийся с принужденным спокойствием в чертах её лица, еще более усиливал очарование, под влиянием которого я находилась. Я не умею сказать, что в эту минуту происходило в моих блуждающих мыслях.

-- Вы теперь поправляетесь? - спросила она ласково.

-- За минуту перед этим я была совершенно здорова, леди Дэдлок.

-- Это, кажется, ваша служанка?

-- Да.

-- Нельзя ли послать ее вперед и идти со мной к вашему дому?

-- Чарли, - сказала я: - иди домой с твоими цветами, я буду вслед за тобой.

Чарли сделала книксен, раскраснелась, завязала шляпку и пошла своей дорогой. Когда она удалилась, леди Дэдлок села подле меня.

Никакими словами не могу высказать состояния души моей, когда я увидела в её руке мой платок, которым покрыла я мертвого ребенка.

Я смотрела на нее, но не видела ее, не слышала, не могла перевести дыхание. Биение сердца моего было так сильно и так неправильно, что я чувствовала, как будто жизнь покидала меня. Но когда она прижала меня к груди своей, целовала меня, плакала надо мной, нежно жалела меня и приводила меня в чувство, когда она упала передо мной на колени и со слезами сказала мне: "О, дитя мое, дитя мое! Я твоя порочная и несчастная мать! О, прости, прости меня!" Когда я увидела ее у ног моих на голой земле и с ужасным мучением в душе, я чувствовала, несмотря на всю силу моего душевного волнения, глубокую признательность к Провидению за перемену моей наружности, - перемену, чрез которую, потеряв все следы сходства с ней, я никогда бы не могла навлечь позора на нее; никто бы не мог, взглянув на меня и на нее, никто бы не решился подумать, что мы связаны близкими родственными узами.

Я подняла мою мать, упрашивая и умоляя ее не предаваться передо мной такой горести и уничижению. Я умоляла ее несвязными, невнятными словами, потому что, кроме затруднительного положения, в которое была поставлена, мне было больно видеть ее у моих ног. Я сказала ей, или, вернее, я старалась высказать ей, что еслиб мне, её дочери, при каких бы то ни было обстоятельствах, суждено было прощать ее, то я простила ее и прощала в течение многих и многих лет. Я сказала ей, что мое сердце было переполнено любовью к ней, что эта любовь была искренняя любовь дочери, которую ничто в прошедшем не изменило и не могло изменить, что не мне, в первый раз в жизни отдыхающей на груди своей матери, не мне должно обвинят ее за то, что она даровала мне жизнь, но что мой долг состоял в том, что бы благословлять ее и не чуждаться, хотя бы весь мир пренебрег ею, и что я только прошу на это её позволения. Я заключила мою мать в мои объятия, она заключила меня в свои, и среди тишины окрестных лесов, среди безмолвия летняго дня, все, повидимому, наслаждалось спокойствием, кроме наших двух взволнованных сердец.

-- Благословлять меня и не чуждаться, - простонала моя мать: - теперь это уже слишком поздно. Я одна должна идти по моей мрачной дороге, которая приведет меня, куда назначено судьбой. Изо дня в день, а иногда из часу в час, я не вижу пути перед моими преступными стопами. Вот это и есть земное наказание, которое я сама навлекла на себя. Я переношу его и с тем вместе скрываю его.

Даже в сознании своих страданий она облекала себя своим привычным холодным равнодушием, как покрывалом, хотя вскоре она снова его сбрасывала.

-- Я должна хранить эту тайну, если только можно какими либо средствами сохранить ее, и хранить не для себя. Я имею мужа. О, я несчастное, позорное создание!

к ней, и при всех моих убеждениях, при всех нежных ласках, я не могла упросить ее встать. "Нет, нет, нет!" говорила она; она только и могла говорить со мной, стоя на коленях; во всяком другом месте она должна быть надменна, должна всеми пренебрегать; но в эти единственные минуты в её жизни, в минуты, когда пробуждалось в ней чувство материнской любви, она хотела смирять свою гордость, подчинять себя стыду.

Моя несчастная мать рассказала мне, что во время моей болезни она была близка к сумасшествию. Она только тогда и узнала, что дочь её еще жива. До этой поры она не подозревала во мне своей дочери. Она приехала сюда собственно за тем, чтоб один только раз во всю жизнь поговорить со мной. С этих минут нам не предстояло больше сблизиться друг с другом, писать друг другу и, весьма вероятно, нам не предстояло больше в этом мире отменяться словом. Она вложила мне в руку письмо, написанное ею собственноручно для меня и сказала, что когда я прочитаю его и уничтожу, то стану считать ее мертвою, не столько для её безопасности, для себя она ничего не просила, сколько для спокойствия и счастия моего и мужа её. Если я верила, что она любила меня, даже в этой агонии, в которой я видела ее, любила меня материнской любовью, то она умоляла меня верить этому; потому что тогда, представляя себе все её страдания, я могла бы вспомнить о ней с большим сожалением. Она ставила себя вне всякой надежды и вне всякой помощи. Сохранит ли она тайну свою до могилы, или этой тайне суждено будет открыться и нанести позор и безчестие на принятое ею имя - это была её единственная и постоянная борьба; ни любовь, ни ласки не могли приблизиться к ней, и ни одно человеческоо создание не могло оказать ей помощи.

-- Но в какой степени безопасна эта тайна? - спросила я. - Безопасна ли она теперь, моя неоцененная мать?

-- Нет, - отвечала она. - Она была весьма, весьма близка к открытию. Случай спас ее. Другой случай может открыть ее... завтра и во всякий день.

-- Перестань, дитя мое! Не дрожи так и не плачь за меня. Я не стою этих слез, - сказала моя мать, целуя мне руки. - Действительно, я очень опасаюсь одного человека.

-- Вашего врага?

-- Нет; но и не друга. Человека, который ни к кому из имеет сострадания. Это адвокат сэра Лэйстера Дэдлока, механически преданный без душевного расположения, алчный до выгод, до предпочтения и славы быть хранителем тайн, принадлежащих аристократическим домам.

-- Разве он имеет подозрения?

-- Но они не касаются до вас? - спросила я, испуганная.

-- Да! Он постоянно бдителен и постоянно около меня. Я могу поддерживать в нем скромность, но не могу отвязаться от него.

-- Неужели в нем так мало совести и сожаления?

-- В нем нет ни того, ни другого; в нем нет и гнева. Он равнодушен ко всему, кроме своего призвания. Его призвание заключается в накоплении тайн и в приобретении такой власти, какую тайны эти могут доставить ему без всякого участника в ytq и без соперника.

-- Я никогда не думала об этом. Мрачная дорога, по которой я бреду в течение многих лет, кончится там, где ей суждено. Я пойду по ней до самого конца, каков бы ни был этот конец. Быть может он уже близок, быть может еще далек; но пока тянется эта дорога, ничто не принудит меня вернуться назад.

-- Дорогая маменька, неужели вы так решились?

-- Да, я так решилась. Я долго прибавляла к заблуждениям - заблуждения, к гордости - гордость, к презрению - презрение и перенесла множество тщеславия с другим множеством. Я перенесу и эту опасность и, если можно, унесу ее с собой в могилу. Она тесно окружила меня со всем сторон, как эти леса Чесни-Воулда окружают дом; но мои путь чрез нее будет одинаков. У меня одна дорога; одна только дорога и может быть для меня.

-- Мистер Джорндис... - начала было я, но моя мать торопливо прервала меня.

он имеет подозрения?

-- Нет, - сказала я. - Уверяю вас, нет! - и я рассказала ей все, что он сообщил мне касательно моей истории. - Впрочем он так добр и благороден, - сказала я: - что если бы он и знал что-нибудь, то быть может...

Моя мать, не изменившая до этой минуты своего положения, подняла руку к моим губам и заставила меня молчать.

и теперь есть несколько гордости.

так незнакомо и так грустно отзывалось для меня; я не приучилась в детстве любить и узнавать этот голос, никогда не слышала его колыбельной песенки, никогда не слышала благословения, ни одной отрадной надеждой он не вдохновлял меня; этот голос производил на меня какое-то тягостное медленное впечатление, под влиянием которого я тщетно старалась вызвать что-нибудь из моих воспомнинаний, - я объяснила или старалась объяснить, что, заговорив о мистере Джорндисе, который для меня был лучшим отцом, я только хотела выразить надежду, не мог ли он доставить моей матери какую-нибудь помощь или совет. Во моя мать отвечала на это решительно, что это невозможно, что никто в мире не мог бы помочь ей. Она одна должна идти по мрачной дороге, по непроходной пустыне, лежавшей перед ней.

-- Дитя мое! Моя дочь! - сказала она. - В последний раз! Эти поцелуи в последний раз! Эти руки обнимают меня в последний раз! Мы больше не встретимся. С надеждой исполнить то, что я намерена исполнить, я непременно должна быть тем, чем я была так долго. Вот моя награда и моя судьба. Если ты услышишь, о леди Дэдлок, блистательной, счастливой, окруженной блеском и льстецами, вспомни, что под этой маской скрывается твоя несчастная, убитая совестью мать! Помни, что для нея действительность заключается в её страданиях, в её безполезном раскаянии, в заушении в душе своей той любви и истины, к принятию которой она была способна! И тогда прости ей, если можешь; проси со слезами небо простить ее, что, я знаю, невозможно!

Мы удержали друг друга еще на несколько минут, но она была так решительна, что отняла от себя мои руки, положила их ко мне на грудь, и, опустив их с последним поцелуем, удалилась в парк. Я была одна, и раскинутый внизу спокойный, обрисованный полосами солнечного света и тени старинный дом, с его террасами и павильонами, на которых тяготело такое невозмутимое спокойствие, когда я впервые увидела его, казался тетерь безсменным, неумолимым и безжалостным стражем над несчастием моей матери.

Я была измучена, я чувствовала такое разслабление, как чувствовала в комнате во время болезни; но необходимость предотвратить опасность открытия или даже малейшее подозрение подкрепляла меня. Я взяла всевозможные предосторожности, чтоб скрыть от Чарли, что я плакала; я принудила себя вспомнить о священной обязанности, возложенной на меня, обязанности быть осторожной, спокойной и постоянно готовой к внезапным вопросам. Не скоро, однако же, могла я успеть в этом; я не могла даже удержать порывов своей горести; но спустя час мне стало легче, и я чувствовала, что можно воротиться домой. Я шла медленно и сказала Чарли, которая ждала меня у ворот, что после того, как леди Дэдлок оставила меня, я решилась продлить мою прогулку, что я очень устала и хочу лечь в постель. Оставшись одна в моей комнате, я прочитала письмо. Я ясно поняла из него, а для меня этого было весьма достаточно тогда, что моя мать никогда не покидала меня. Её старшая и единственная сестра, крестная мать моего детского возраста, заметив во мне признаки жизни, когда меня положили уже в сторону, как мертвую, взяла меня без всякого сожаления или расположения, чтоб я жила, воспитала в строгой тайне и, после нескольких часов от моего рождения. никогда более не видела лица моей матери. Такое странное занимала я место в этом мире, что в понятиях моей матери я никогда не дышала - была похоронена, никогда не жила и не имела никакого имени. Когда она впервые увидела меня в церкви, она была изумлена; она подумала о том, на кого бы я была похожа, еслиб осталась живой и жила; но это было все, о чем она тогда подумала.

Что еще говорилось в письме, я не считаю за нужное повторять здесь. Все это имеет свое время и свое место в моем рассказе.

думать о том, зачем меня воспитали; я чувствовала, будто бы гораздо лучше было и счастливее, для многих, еслиб я никогда не дышала в этом мире; я страшилась самой себя, как неизбежной опасности и возможного позора моей родной матери и имени надменной фамилии, которое она носила; я находилась в таком смущении, я была так потрясена, что мною начинало овладевать убеждение в том, что мне было предназначено умереть при самом рождении, что мне не следовало жить.

Вот мои настоящия чувства, которые волновали меня. Утомленная, я заснула и с пробуждением я снова заплакала при мысли, что меня оставили в этом мире с бременем безпокойства для других. Я еще более устрашилась себя, снова вспомнив о той, которой я должна служить уликой, о владетельнице Чесни-Воулда, о новом и ужасном значении слов моей крестной матери отдающихся теперь в ушах моих как прибой волн о каменистый берег: "Твоя мать, Эсфирь, была твоим позором, а ты будешь её позором. Наступит время и наступит скоро, когда ты уразумеешь это лучше и почувствуешь, как никто кроме женщины не в состоянии почувствовать". Вместе с этими словами мне пришли на память и другия: "Молись ежедневно, да не падут на голову твою прегрешения других людей".

Я не могла вполне проникнуть во все, что окружало меня: я чувствовала, как будто позор и стыд уже скрывались во мне, и что кара за преступления других началась для меня.

День уступал уже место мрачному вечеру, печальному, задернутому густыми облаками, а я все еще боролась с своим отчаянием. Я вышла из дому одна и, походив немного в парке, наблюдая, как мрачные тени опускались на деревья, наблюдая быстрый полет нетопырей, которые иногда чуть-чуть не задевали меня, я незаметно приблизилась к господскому дому в первый раз. Быть может я бы не подошла к нему так близко, еслиб находилась в более спокойном расположении духа. Как бы то ни было, я избрала дорогу, проходившую подле самого дома.

был этот дом, какую серьезную наружность он имел, видела, как время и непогоды оставили свои следы на старинных каменных балюстрадах, парапетах и широких плитах отлогих лестниц; видела, как привлекательный мох и плющ льнул и вился около их и вокруг каменного пьедестала солнечных часов; я слышала шум водопада. Потом дорога шла мимо длинного ряда темных окон, пересекаемого башнями и портиками самых затейливых форм, где каменные львы и уродливые чудовища сердито выглядывали из темных углублений и, повидимому, скалили зубы на вечерний мрак, разстилавшийся над гербами, которые сжимали они в своих когтях. Отсюда дорожка вилась под арку, через двор, где находился главный вход (я ускорила шаг), мимо конюшен, где, кажется, постоянно раздавались громкие голоса, при легком ли порыве ветра, прорывающагося сквозь густые массы плюща, пустившого свои ветви по высокой красной стене, или при тихих жалобах флюгера, при лае собак и протяжном бое часов. Таким образом, встретив неожиданно приятный запах цветущей липы, шелест листьев которой долетал до моего слуха, я повернула вместе с поворотом тропинки к южному фасаду, и там передо мною открылась площадка Замогильного Призрака и одно освещенное окно, которое, должно быть, было в комнате моей матери.

Дорожка в этом месте была вымощена, как и самая терраса, и мои осторожные и тихие шаги глухо отдавались на широких плитах. Не останавливаясь, чтобы полюбоваться чем-нибудь, но в то же время разсматривая все, что представлялось моим взорам, я быстро шла вперед и через несколько минут прошла бы мимо освещенного окна, как вдруг эхо моим шагов напомнило мне о страшной легенде насчет площадки Замогильного Призрака: я представила себе, что и мне суждено было навлечь несчастие на этот величавый дом, и что на этот раз эхо шагов моих служило предвестником несчастия. Объятая преувеличенным страхом, который оледенял меня, я повернулась назад и бежала от себя и от всего, что окружало меня, не останавливаясь до тех пор, пока не миновала караульного домика, пока безмолвный и угрюмый парк не остался далеко за мною.

Отпустив Чарли, я осталась одна, унылая и несчастная, и только тогда начала понимать, до какой степени было жалко мое положение, до какой степени я была неблагодарна. Но отрадное письмо от моей милочки, которая на завтра обещала приехать ко мне, все исполнено было такой нежности, что я была бы мраморною, еслиб оно не тронуло меня. От моего опекуна я нашла другое письмо, в котором он просил сказать хозяюшке Дарден, если я где-нибудь встречусь с ней, что все они умирают без нея от скуки, что их хозяйство идет вверх ногами, что никто не умеет распоряжаться ключами, и что все в доме и около дома не узнают прежнего Холодного Дома, и все начинают бунтоваться от нетерпения, когда она воротится. Два таких письма невольным образом заставили меня подумать о том как далеко не по заслугам я была любима, и как должна я считать себя счастливою. Они заставили меня вспомнить о моей прошедшей жизни; они привели меня, как этого и должно было ожидать, в лучшее состояние.

Я видела очень хорошо, что никто не имел намерения отнять от меня жизнь при самом рождении, иначе я бы не жила, и дни мои не продлились бы для такой счастливой жизни. Я видела очень хорошо, что все окружавшее меня как будто нарочно действовало для моего благополучия, и что если грехи родителей переходят иногда на детей, то эта фраза не имела того значения, которое я приписывала ей поутру. Я знала, что я была так невинна в моем рождении, как и всякое другое счастливое создание, и что пред моим Отцом Небесным я не была бы наказана за это, как не было бы награждено и то создание. Я убедилась, или, вернее, удар, который испытала я в тот день, убедил меня, что я могла даже так скоро и так спокойно примириться с переменой, которая выпала на мою долю. Я возобновила мою решимость с покорностью переносить свою судьбу и молилась о подкреплении меня в этой решимости; я молилась от чистого сердца за себя и за мою несчастную мать и чувствовала, что мрак, которым я окружена была с самого утра, совершенно разсеялся. Он не распространялся на мой сон, так что, когда свет наступившого утра разбудил меню, со мной как будто ничего не бывало.

Моя милочка должна была приехать в пять часов пополудни. Как провести этот промежуток времени, я ничего не могла придумать лучше, как только предпринять дальнюю прогулку по дороге, по которой должна приехать Ада; поэтому Чарли, я и Стоб - Стоб, оседланный, что делалось обыкновенно при важных оказиях - отправились в дальнюю экспедицию но той дороге и обратно. По возвращении мы сделали большой смотр всему дому и саду, увидели, что все было в прекраснейшем порядке, и приготовили к встрече гостей канарейку как самую важную статью во всем доме.

любила мою милочку, что действие, которое могла бы произвесть моя наружность на других, не столько тревожило меня, сколько незнание, какое произведет она на Аду. Впрочем, меня это нисколько не огорчало, потому что я вовсе не сетовала на свою потерю, особливо в тот день, я была совершенно уверена, что не сетовала; но я думала, вполне ли Ада была приготовлена увидеть во мне перемену? Когда она встретится со мной, то не поразит ли ее это, не будет ли она обманута в своих ожиданиях? Не окажется ли эта перемена хуже, чем она предполагала? Не станет ли она искать своей прежней Эсфири и не находить ее? Не придется ли ей снова привыкать ко мне, узнавать меня?

Я так хорошо знала различные выражения лица моей пленительной подруги, и это лицо было так прекрасно, так чисто отражало на себе всю её душу, что я заранее была уверена, что она не сумеет скрыть от меня первого впечатления. И я подумала, если в этом впечатлении будет отражаться одно из моих предположений, что, впрочем, было весьма невероятно, то сумею ли я сама выдержать себя?

Да, мне кажется, что я сумела бы. После вчерашняго вечера, я бы решительно сумела. Но ждать и бесконечно ждать, думать и думать, это было такое дурное приготовление, что я решилась снова идти по той же дороге и встретить ее.

-- Чарли, - сказала я: - я пойду одна и погуляю по дороге, пока она не приедет.

Чарли всегда одобряла все, что мне нравилось; поэтому я пошла, оставив ее дома.

назад и идти домой. И когда я вернулась, мной овладел такой страх, что коляска нагонит меня (хотя и была уверена, что этого не могло и не должно случиться), что я бежала большую часть дороги, чтоб только меня не догнали.

И когда я благополучно добежала до дому, я начала думать, что поступила в этом случае прекрасно. А между тем я так взволновалась, что вместо лучшого я сделала худшее.

-- Приехали, мисс, приехали! Сюда, сюда! здесь!

Я не хотела сделать этого, а между тем побежала наверх в свою комнату и спряталась за дверь. Там стояла я, дрожа всем телом, стояла даже и тогда, когда услышала, как моя милочка, поднимаясь по лестнице, кликала меня:

Она вбежала в комнату и хотела выбежать, как вдруг увидела меня. Ах, ангел мой, Ада! Все тот же пленительный взгляд, все та же любовь, все та же нежность, та же привязанность. Ничего другого не примешивалось к ним, ничего, ничего!

О, как была я счастлива в эту минуту! Нежное очаровательное личико Ады прикасалось к моему обезображенному лицу; она осыпала меня слезами и поцелуями; она ласкала меня, качая в объятиях своих, как ребенка, и крепко прижимала меня к своему любящему, верному сердцу.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница