Холодный дом.
XLIV. Письмо и ответ.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. XLIV. Письмо и ответ. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XLIV. Письмо и ответ.

На другое утро опекун мой позвал меня к себе в комнату, и тогда я рассказала ему все, что было не досказано накануне. "Ничего не остается делать, - говорил он, - как только хранить тайну и избегать встречи, подобной вчерашней". Он понял мои чувства и вполне разделял их. Он даже обвинял себя, что не воспрепятствовал мистеру Скимполю воспользоваться случаем посетить вторично Чесни-Воулд. Теперь невозможно было для него посоветовать или помочь одной особе, имя которой он не считал за нужное называть мне. Он желал бы от души сделать что-нибудь для нея, но теперь это решительно невозможно. Если её недоверие к своему адвокату имело свое основание, в чем он мало сомневался, то нужно опасаться открытия. Он несколько знал его как по имени, так и репутации, и известно, что это опасный человек. Но что бы ни случилось, он неоднократно старался, с чувством встревоженной любви и добродушия, доказать мне, что я была так невинна в этом, как и он сам, и точно так же не имела никакой возможности влиять на это.

-- Мало того, я не понимаю, - сказал он: - какие сомнения могут тревожить тебя, моя милая? Я полагаю большое подозрение может существовать и без того.

-- Для адвоката, - отвечала я. - Но с тех пор, как я стала безпокоиться, мне пришли на ум еще две особы.

И я сообщила ему все о мистере Гуппи, которого боялась, что он имел уже и тогда свои неопределенные догадки, когда я о том совершенно ничего не ведала, но на молчание которого, после нашего последняго свидания, я могла вполне положиться.

-- Прекрасно, - сказал мой опекун: - в таком случае мы перестанем и заботиться о нем. Кто же другой?

Я привела ему на память француженку и её настойчивое предложение своих услуг.

-- А! - отвечал он с задумчивым видом: - это более опасное лицо, чем писец. Впрочем, и то сказать, моя милая, можно считать это за обыкновенное приискивание нового места. Она видела тебя и Аду не задолго перед тем, и весьма естественно, что ты первая пришла ей на память. Ведь она просто предложила себя в горничные, больше она ничего не делала.

-- Но её манера была такая странная, - сказала я.

-- Да, и тогда тоже манера её была странная, когда она сняла башмаки и показала такое хладнокровное расположение к прогулке, которое могло бы кончиться смертью, - сказал мой опекун. - Безполезно было бы тревожить себя и мучить, основываясь на таких предположениях и вероятиях. Если так разсуждать, то найдется весьма немного невинных обстоятельств, которые не показались бы полными гибельного значения. Будь спокойна, моя милая хозяюшка, и надейся на лучшее. Лучше самой себя ты не можешь быть; при этих сведениях будь тем, чем ты была до этого. Это самое лучшее, что ты можешь сделать для всех... Разделяя с тобой эту тайну...

-- И так много разъясняя ее, мой опекун, - сказала я.

-- Я буду внимательно следить за всем, что происходит в той фамилии, на столько, насколько можно наблюдать, находясь от нея в отдалении. И если наступит время, когда мне можно будет протянуть руку, чтоб оказать хотя малейшую услугу той, которой имя я считаю за лучшее не упоминать в этом месте, я не замедлю сделать это, ради её неоцененной дочери.

Я поблагодарила его от искренняго сердца. Что же могла я сделать более, как только благодарить его! Я уже выходила из дверей, когда он попросил меня остаться на минуту. Быстро обернувшись назад, я еще раз увидела на лице его знакомое выражение, и в один момент, не знаю только каким это образом, но в голове моей мелькнула новая и отдаленная мысль, с помощью которой, мне кажется, я поняла это выражение.

-- Милая моя Эсфирь, - сказал мне опекун: - у меня давно лежит на душе своя тайна, которую хотел высказать тебе.

-- В самом деле?

-- Я всегда затруднялся приступить к этому, затрудняюсь и теперь. Я бы желал, чтоб это сообщение было обдуманно и обдуманно было бы принято. Будет ли тебе приятно, если я напишу к тебе об этом?

-- Дорогой опекун мои, может ли быть мне неприятно все что бы вы ни написали?

-- Так вот что, душа моя, - сказал он с радостной улыбкой: - скажи мне откровенно, так же ли я в эту минуту прост и добр, таким ли я кажусь откровенным, честным и без всяких вычур, каким я казался во всякое другое время?

Я отвечала со всею готовностью, что он совершенно кажется тем, каким всегда казался. Я отвечала ему с самой строгой истиной, потому что его минутная нерешимость совершенно исчезла (впрочем, она и не оставалась при нем более минуты), и его прекрасная, умная, чистосердечная, его настоящая манера вполне возстановилась в нем.

Я отвечала отрицательно.

-- Можешь ли ты вполне довериться мне, можешь ли положиться на человека, которого видишь перед собой, милая моя Эсфирь?

-- Во всем, во всем, - отвечала я от чистого сердца.

-- Милая моя, - сказал мой опекун: - дай мне руку.

Он взял мою руку и, слегка удерживая меня, смотрел мне в лицо с тем неподдельным, неиспорченным чувством любви и преданности, с той покровительствующей манерой, которая некогда в один момент обратила его дом в родной для меня кров.

-- С того зимняго дня, - сказал он: - когда мы встретились в почтовой карете, ты, маленькая женщина, произвела во мне большие перемены. С тех мор ты сделала для меня целый мир добра.

-- Ах, опекун мой; но что вы сделали для меня с тех пор?

-- Об этом не должно вспоминать теперь, - сказал он.

-- Но это никогда не может быть забыто.

-- Нет, Эсфирь, - сказал он с нежной серьезностью: - теперь это должно быть забыто, должно быть забыто по крайней мере на некоторое время. Ты только помни теперь, что меня ничто не может изменить. Совершенно ли ты уверена в этом, душа моя?

-- Совершенно уверена.

-- Этого довольно, - сказал он. - Но я не должен принимать это уверение на слово. Я не напишу моей тайны, пока ты не убедишься решительно, что меня ничто не может изменить. Если ты хоть сколько-нибудь сомневаешься в этом, я никогда не напишу. Если же, после некоторого размышления, твоя уверенность во мне нисколько не изменится, тогда, в этот самый день, через неделю, вечером, пришли ко мне Чарли "за письмом". Но если будешь не совсем уверена, то не присылай. Не забудь, что я надеюсь на твою справедливость, как в этом, так и вообще во всем. Если только ты не совсем уверена исключительно в этом отношении, то, прошу тебя: не присылай!

-- Опекун, - сказала я: - я уже уверена теперь совершенно. В этом убеждении я столько же могу измениться, сколько можете измениться вы в отношении ко мне. Я пришлю Чарли за письмом.

Он пожал мне руку и не сказал ни слова. Ни слова не было сказано касательно этого предмета, ни с его стороны, ни с моей, в течение всей недели. Когда наступил назначенный вечер, я сказала Чарли, как только осталась одна: "Чарли, сходи и постучись в дверь мистера Джорндиса и скажи, что ты пришла от меня за письмом". Чарли начала подниматься и спускаться-но лестницам и коридорам... извилистый путь по старинному дому казался мне, при моем напряжении слуха, чрезвычайно длинным... и точно также спускалась и поднималась по лестницам, совершая обратное по коридорам шествие, и принесла письмо. "Положи его на стол, Чарли", сказала я. Чарли положила его и ушла спать. Я долго смотрела на него, не прикасаясь к нему, и в это время передумала многое, многое!

Я начала думать о моем детском возрасте, задернутом для меня какой-то туманной завесой, перешла от этих дней, когда я вся была робость, к тяжкому времени, когда тетка моя лежала мертвая, с своим строгим, неподвижным лицом, и когда была я более одинока с мистрисс Рахелью, чем даже тогда, если-б в мире мне не было кому сказать слова, или взглянуть на кого. Я перешла потом к изменившимся дням моим, когда была так счастлива, что со всех сторон меня окружали подруги и все любили меня. Я пришла к тому времени, когда впервые увидела мою милочку и была принята ею с той сестринской любовью, которая служила для меня прелестью и украшением моей жизни. Я припомнила первый луч яркого света, который так гостеприимно вырвался из этих самых окон на наши обезпокоенные ожиданиями лица, в холодную звездную ночь, и луч этот никогда с тех пор не померцал. Я вспомнила, как проводила счастливую жизнь в этом доме, вспомнила мою болезнь и выздоровление, я представляла себя до такой степени изменившеюся и никакой перемены в окружавших меня, и все это счастие, это блаженство проистекало, как какой-нибудь благотворный свет, от одной центральной фигуры, представителем которой в настоящую минуту было письмо, лежавшее передо мной на столе.

Я распечатала и прочитала его. Оно было исполнено такой трогательной и нежной любви ко мне, столько безкорыстных предостережений, столько обдуманной внимательности ко мне в каждом слове, что глаза мои невольно наполнялись слезами, и я не могла прочитывать всего за раз. Но прежде, чем я положила его опять на столь, я прочитала его трижды. Мне казалось, что я заранее знала его содержание, и не ошиблась в том. Письмо это спрашивало меня, не хочу ли я быть полной хозяйкой Холодного Дома?

Это не было любовное письмо, хотя оно и выражало всю любовь пишущого; оно было написано в таком тоне, в каком опекун мой говорил со мной. В каждой строчке этого письма я видела его лицо, слышала его голос и чувствовала влияние его великодушия и защиты. Он обращался ко мне так, как будто мы переменились друг с другом местами, как будто все добрые дела принадлежали мне, а все чувства, которые проистекали из этих дел, ему. Он говорил мне о моей цветущей молодости и о зрелых летах своих, о том, что он уже клонится к старости, между тем как я все еще ребенок, о том, что он писал мне с убеленной сединами головой, и знал все это так хорошо, что счел за нужное выставить передо мной для зрелого размышления. Он говорил мне, что с согласием на это замужество я ничего не выиграю: но и с отказом ничего не потеряю, потому что никакое новое отношение не в состоянии увеличить нежности, которую он оказывал мне; и какое бы ни было мое решение, онт был уверен, что это решение будет совершенно справедливо. Со времени нашего последняго, откровенного разговора, он снова передумал все и решился сделать этот шаг, если-б шаг этот служил только для того, чтоб показать мне, хотя бы одним слабым примером, что весь мир охотно бы соединился, чтоб обличить всю неосновательность сурового предсказания, сделавшагося моею принадлежностью с самого детства. Мне предстояло последней узнать, каким счастием могла я наделить его, но об этом более он не говорил, потому что и всегда должна была помнить, что я ничем ему не обязана, что он был мой должник и в весьма многом. Часто думая о нашем будущем, предвидя, что наступит время, и опасаясь, что оно наступит очень скоро, когда Ада (теперь уже почти совершеннолетняя) оставит нас и когда настоящий образ нашей жизни совершенно переменится, он уже некоторым образом привык размышлять об этом предложении. Таким образом он и сделал его. Если я чувствовала, что могла дать ему лучшее право быть моим защитником, и если я чувствовала, что могла непринужденно сделаться неоцененной спутницей в его остальной жизни, даже и тогда он не требовал моего согласия безвозвратно, потому что это письмо было так ново для меня, даже и тогда я должна взять сколько мне угодно времени на размышление. В таком случае, или в случае совершенного отказа, ему позволено будет сохранить его прежнее отношение ко мне, его прежния привычки и его прежнее имя, которым я называла его. А что касается до славной бабушки Дорден и до маленькой хозяюшки, то она будет та же самая, он знал это заранее.

Вот содержание письма, написанного без всякой лести и с сохранением достоинства, как будто он действительно был моим ответственным опекуном, безпристрастно представляющим мне предложение друга, за которого он со всем праводушием изъяснил все обстоятельства дела.

Впрочем, он даже не намекнул мне, что, когда наружность моя была лучше, он имел тот же самый план в своих мыслях, но удерживался привесть его в исполнение, что хотя мое прежнее лицо покинуло меня, и я не имела в себе ничего привлекательного, но все же он мог любить меня также хорошо, как и в дни моей красоты. Что открытие моего рождения не поразило его, что мое безобразие и мое наследство материнского позора нисколько не влияли на его благородство и великодушие, что чем более я нуждалась в верности, тем тверже я могла положиться на него во всем.

Но я его счастью значило благодарить его слабо, и потому все мои желания ограничивались теперь только тем, чтоб придумать новые средства благодарить его.

А все же я плакала горько; не только от избытка чувств, наполнявших мое сердце после прочтения письма, не только от странности открывавшейся мне перспективы, (в самом деле для меня это было странно, хотя я и угадывала содержание письма), но как будто для меня было что-то навсегда потеряно, чему я не находила названия, не могла составить в уме своем определенной идеи. Я была счастлива, была благодарна, была полна радостных надежд; а между тем плакала горько, горько.

Но вот я подошла к зеркалу. Глаза мои раскраснелись и распухли, и я сказала: "О, Эсфирь, Эсфирь, неужели это ты!" Мне показалось, что лицо в зеркале снова было заплакало при этом упреке, но я погрозила ему пальцем, и оно остановилось.

-- Вот это более похоже на тот спокойный взгляд, которым ты утешала меня, моя милая, когда показала мне такую перемену в лице! - сказала я, начиная распускать себе волосы. - Когда ты будешь хозяйкой Холодного Дома, ты должна быть весела как птичка. В самом деле тебе следует постоянно быть веселой, и так начнем же раз и навсегда.

Я продолжала убирать себе волосы совершенно спокойно. Я вздыхала уже легче, и то потому, что я много плакала до этого.

из людей!

Мне сейчас же пришло в голову, еслиб опекун мой женился на другой, как бы я почувствовала это, и что бы стала я делать! Вот тогда бы была действительно перемена. Она представляла мне жизнь в таком новом и пустынном виде, что я рробрянчала ключами и поцеловала их, прежде чем снова опустила их в коробочку.

Убирая перед зеркалом волосы, я продолжала думать о том, как часто размышляла я, что глубокие следы моей болезни и обстоятельства моего рождения служили только новым поводом, почему я должна деятельно заниматься своим делом, должна быть полезна, любезна и услужлива. Теперь, конечно, можно было сесть, и поплакать! Что касается до того, что мне с первого раза показалось странным (если только это можно привести в оправдание слез), что мне предстояло сделаться хозяйкой Холодного Дома, то я не знаю, почему должно это казаться странным? Если я сама никогда не думала о подобных вещах, то другие за меня подумали.

-- Разве ты не помнишь, моя простенькая, - спросила я себя, глядя в зеркало: - что говорила мистрисс Вудкорт, когда не было еще этих шрамов на твоем лице, о твоем замужестве?..

Быть может, имя мистрисс Вудкорт напомнило мне об увядших и засохших цветах. Теперь лучше было бы перестать хранить их. Их берегла я на память чего-то давно минувшого, но теперь лучше было бы перестать беречь их.

дверь я увидела мою милочку и подкралась к ней на цыпочках поцеловать ее.

Я знаю, что это была слабость с моей стороны; я знаю, что я не имела никакой причины плакать; но на миленькое личико упала из глаз моих одна слеза, потом другая и третья. Мало того, я взяла засохшие цветы и приложила их к её губам. Я вспомнила о её любви к Ричарду, хотя цветы мои ничего не имели общого с её любовью. После того я вынесла их в свою спальню, сожгла на свече, и через минуту от них оставался один пепел.

На другое утро, по приходе в столовую, я застала моего опекуна совершенно таким как прежде, таким же чистосердечным, откровенным и любезным. В его манере не заметно было ни малейшого принуждения, не заметно было его и в моей, или так по крайней мере мне казалось. В течение утра мне нераз случалось оставаться с ним наедине, и я думала, что, весьма вероятно, он заговорить со мной о письме; но ничуть не бывало, он не сказал о нем ни слова.

То же самое было и на другое утро, и на третье, и наконец прошла целая неделя, в течение которой мистер Скимпол продолжал гостить у нас. Я ждала каждый день, что опекун мой заговорить со мной о письме, но он, кажется, не думал.

Мною начинало уже овладевать сильное безпокойство, да тогда я подумала, что мне должно написать ответ. Я несколько раз принималась за него в моей комнате, но не могла написать даже начала для порядочного ответа, и таким образом откладывала от одного дня до другого. Я прождала еще семь дней, и он все-таки не сказал мне ни слова.

При моем приходе он обернулся ко мне и сказал, улыбаясь: "А, это ты, моя маленькая женщина!" и опять стал смотреть в окно.

Я решилась теперь поговорить с ним: Короче, я спустилась вниз именно с этой целью.

-- Опекун, - сказала я, заметно колеблясь и с невольным трепетом: - когда вам угодно иметь ответ на письмо, за которым приходила Чарли?

-- Когда он будет готов, моя милая.

-- Значит, Чарли принесет его? - спросил он с самодовольной улыбкой.

-- Нет, я принесла его сама, мой неоцененный опекун, - отвечала я,

Я обвила руками его шею и поцеловала его. Он спросил, целует ли его будущая хозяйка Холодного дома? Я отвечала утвердительно. В отношениях наших не сделалось никакой перемены, мы все отправились гулять, и об этом я ни слова не сказала моей милочке.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница