Холодный дом.
Часть первая.
Глава III. Эсфирь.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. Часть первая. Глава III. Эсфирь. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА III.
Эсфирь.

Трудно, очень-трудно начать писать что-нибудь о себе-самой; чувствую, что голова моя пуста. Я это всегда знала. Помню, когда я еще была очень-маленькой девочкой, говаривала я моей кукле, оставшись с ней наедине: "ну, куколка, я глуповата - ты это хорошо знаешь, куколка: будь же со иной терпелива душа моя! И она была снисходительна, сидела против меня в больших креслах, с своей размалеванной рожицей, с своими карминными губками; смотрела на меня, или, лучше сказать, в пространство, своими кобальтовыми глазками, а я шила возле нея и болтала ей свои маленькие секреты".

Милая моя, старая моя куколка! я так была застенчива с молоду, что редко решалась говорить с кем-нибудь и ни с кем не решалась говорить от чистого сердца, кроме тебя, безответная подруга моя. Слезы выступают из глаз моих, когда я вспомню, с каким восторгом возвращаешься, бывало, домой из пансиона, взбежишь по лестнице в свою горенку и увидишь тебя, моя верная, моя милая куколка! - Знаешь, угадываешь заранее, что ты ждешь меня, моя ненаглядная. Помню, как, бывало, сядешь на пол возле тебя, облокотившись на ручку твоих больших кресел и начнешь лепетать тебе про все, что видела, что заметила во время нашей дневной разлуки. Да, я любила наблюдать - не так пристально как другие - нет, я наблюдала по-своему, молча, и желала, желала от души, лучше понимать, что вижу; но воображение мое всегда было слабо и горизонт его расширялся только тогда, когда западал в душу луч нежной любви к кому-нибудь; но и это быть-может только бред моего тщеславия.

Сколько я могу запомнить, я воспитывалась в доме женщины, которую называли моей восприемницею. Что это было за доброе существо! Собой она была так прекрасна, что еслиб улыбка осеняла уста её, то ее можно было б назвать олицетворением доброты; но она никогда не улыбалась, а всегда была важна и сурова. Мне казалось, что она стоит высоко в нравственном отношении, и что недостатки людей, ее окружающих, набрасывают на нее эту завесу суровости, под которой и ее всегда видала. Я была ничтожнее перед нею, чем допускала разность лет наших; я чувствовала себя такою жалкою, такою пустою сравнительно с нею, что не могла быт при ней свободна так, как бы хотела. Сильно огорчало меня сознание, что я так недостойна её; между-тем внутренний голос говорил мне, что я могла б быть лучшого сердца, и часто беседовала я об этом с моей милой, старой куколкой; но никогда не любила я идей восприемницы так, как бы следовало, так, как я понимала, что мне должно любить ее, и все потому, что я была дурная девочка.

Это, говорю откровенно, делало меня еще больше робкой и отчужденной, чем я была от природы, и более привязывало меня до моей куколке, как к единственному другу, с которым я себя чувствовала совершенно-развязной. Еще одно обстоятельство..

Я никогда не слыхала ни словечка о моей матери; ничего, никогда не слыхала о своем отце. Не помню, чтоб когда-нибудь носила траурное платье; никто никогда не показал мне могилу матери моей, никто не сказал мне, где она погребена. Не один раз заговаривала я об этом предмете моих помышлений с мистрисс Рахилью, единственной служанкой в нашем доме (другая прекрасная женщина, но всегда строгая со мною), которая обыкновенно уносила свечу из моей комнаты, когда я была в постели, но она отвечала мне только: "Эсфирь, спокойной ночи!" и уходила оставляя меня одну.

В соседнем пансионе, где воспитывалась я, нас было семь девочек. Все оне называли меня маленькая Эсфирь Семерсон, но я ни с одной из них не была знакома. Все оне, конечно, были старше меня (я была их моложе несколькими годами); но кроме лет, кроме лучшого их передо мною образования и больших против меня сведений, еще что-то разделяло нас. Одна из них (я помню это очень-хорошо) в первую пору моего посещения пансиона, пригласила меня к себе поиграть, к крайнему моему удовольствию; но восприемница моя, написала за меня отказ - и я осталась дома, и никуда не ходила и никогда.

Однажды, возвращаясь вечером домой с книгами и портфелем из пансиона и наблюдая за длинною тенью, которая ложилась от меня, я уж хотела подняться на лестницу, в свою горенку, как вдруг моя восприемница отворяла дверь из гостиной и позвала меня к себе. Я нашла с ней - что случилось первый раз в жизни - посторонняго мужчину; это был осанистый, высокй взирающий джентльмен, одетый с ног до головы в черное платье; с белым галстухом, с большими, золотыми печатями на часовой цепочке, С золотыми очками на носу и с огромным, вензелевым перстнем на мизинце.

-- Вот она, сказала ему моя крестная шопотом я потом, произнесла своим обыкновенным суровым голосом: - сэр, вот Эсфирь!

Господин поправил очки, посмотрел на меня и сказал: - подойдите сюда, моя милая. Я подошла; он взял меня за-руку, просил снят шляпку и, пристально посмотрев на меня, сказал: - гм! да! снял с носа очки, свернул их в сафьянный футляр, развалился в своем кресле и, вертя сафьянный футлярчик между пальцами, кивнул утвердительно моей восприемнице. Она обернулась ко мне и сказала: - ты пойдешь наверх, Эсфирь. Я присела я оставила их вдвоем.

Прошло два года с-тех-пор; мне было четырнадцать лет, когда случилось страшное обстоятельство, которое я никогда не забуду. Однажды вечером в девять часов сошла я вниз, к моей восприемнице, чтоб, по заведенному обычаю, читать ей вслух религиозные книги. Мы, как обыкновенно, сели перед камином; я читала; крестная слушала.

Вдруг с страшным воплем и в судорогах упада она. на пол; стоны её раздались не только по всему дому, но были слышны на улице.

Ее снесли в постель. Целую неделю страдала она, но наружность её мало изменилась: тот же холодно-спокойный взгляд, те же столь-знакомые мне морщины, то же суровое выражение лица. Сколько раз, и днем и ночью, приникала я к её изголовью, цаловала ее, благодарила ее, молилась за нее, умоляла о прощенья, просила благословить меня, просила сказать мне, что она меня видит, что она меня слышит. Нет, не было мне ответа на мои призывы!

В самый день похорон моей бедной, доброй восприемницы, явился господин в черном платье с белым галстухом. Мистрисс Рахиль послала меня к нему, и я его нашла в тех же креслах, в том же положении, как видела его в первый раз, как-будто он не вставал с-тех-пор с места.

-- Меня зовут Кендж, сказал он: - запомните это имя, дитя мое: Кендж и Корбай в Линкольнской Палате.

Я сказала, что помню, как он был здесь в первый раз.

-- Сядьте, пожалуйста, сюда, поближе ко мне; не плачьте, это не нужно. Мне нет надобности, мистрисс Рахиль, говорить вам, которой известны дела покойной мисс Барбары, что средства её, уперли вместе с нею и что эта молодая девушка, после кончины своей тётки...

-- Тётки сэр...

плачьте! Мистрис Рахиль, я думаю, наш молодой друг, не раз слыхала о деле... о процесе по делу Жарндисов.

-- Никогда не слыхала, сказала мистрисс Рахиль.

-- Возможно ли... продолжал мистер Кендж, надевая очки: - чтоб наш молодой друг... не плачьте, не огорчайтесь моя милая... никогда не слыхала о процесе по делу Жарндисов?

Я покачала головой, не понимая нисколько о чем идет речь.

-- Ничего не слыхать о деле Жарндисов? сказал мистер Кендж, смотря на меня сквозь стекла своих очков и вертя потихоньку сафьянный футлярчик, как-бы в раздумья: - ничего не слыхать о самом запутаннейшем процесе в Обер-Канцелярии, о процесе, который, подобно мавзолею, хранит под спудом своим все трудности, все запутанности, все фикции, все деловые формы, созданные изобретательными умами огромных палат Обер-Канцелярия, о процесе, который, по обширности своей, может существовать только в обширнейшем государстве? Я должен сказать, что протари и убытки по делу Жарндисов, мистрисс Рахиль (мне кажется, он потому обратился в ней, что я была недовольно-внимательна), составляют в сложности от шестидесяти до семидесяти тысяч фунтов стерлингов! сказал мистер Кендж и прислонялся к спинке кресла.

Я видела в полном блеске свое неведение, но что делать! мне никогда не говорили ни о каком процесе, я я ни полслова не понимала из всего того, что с таким удивлением и так торжественно произносил мистер Кендж.

-- Так она в-самом-деле никогда не слыхивала о деле Жарндисов? сказал мистер Кендж: - удивительно!

-- Мисс Барбара, сэр, возразила мистрисс Рахиль: - которая ныне в области блаженных...

-- Без-сомнения, там, без-сомнения, сказал вежливым тоном мистер Кендж...

--...Желала, чтоб Эсфирь училась тому только, что ей может быть полезно и пригодится в жизни.

-- Конечно! сказал мистер Кендж, и на поверку это справедливо. - Теперь к делу, продолжал он, обратясь ко мне. - Мисс Барбара, единственная родственница ваша, умерла; нет причины думать, чтоб мистрисс Рахиль...

-- О, ни в каком случае, сказала мистрисс Рахиль поспешно.

-- Конечно, сказал утвердительно мистер Кендж: - чтоб мистрисс Рахиль обязалась наблюдать и содержать вас... пожалуйста, не плачьте моя милая... а потому положение ваше таково, что вы должны принять предложение, которое, года два тому назад, я делил мисс Барбаре, и которое, хотя она и отвергла, но ныне, во внимание плачевных обстоятельств, вас окружающих, должно быть принято. Заключу тем, что подобное предложение нисколько не противоречит тому достоинству, которое возлагает на меня ходатайство как по делу Жарндисов, так и по всякому другому делу, как на представителя сколько высокой, столько иногда странной природы человека. Произнеся этот спич, мистер Кендж развалился снова в креслах и спокойно вызывал нас на ответь.

На прежде всего он, кажется, любовался звуками своего голоса, который в-самом-деле был свеж и полон и придавал большую важность каждому произносимому слову. Мистер Кендж с невыразимым удовольствием слушал самого себя; часто качал головою в такт мерных речей своих, или описывал рукою круги в воздухе, большей или меньшей величины, смотря по растянутости или сжатости его закругленных периодов. Он производил на меня глубокое впечатление даже и тогда, когда я узнала, что он корчит знатного лорда, одного из своих клиентов, и что его обыкновенно называют Кендж-рассказчик.

-- Мистер Жарндис, продолжал он: - узнав о жалком, скажу о безвыходном положении, юного друга нашего, предлагает поместить ее в заведение первого класса, где наукою разовьют ум её, расширят горизонт её понимания, наблюдут за нравственными и физическими её нуждами, ознакомят с теми обязанностями и укрепят в тех правилах, с которыми она должна стремиться по пути жизни, указанном ей перстом Провидения.

Сердце мое было исполнено умилением как к тому, что он говорил, так и к плавной манере его выражаться, до такой степени, что я, при всем желании, не могла произнести ни одного слова.

-- Мистер Жарндис, продолжал он: - далек от всяких условий; он выражает только надежду, что наш молодой друг никогда не решится оставить упомянутое заведение, не сообщив ему своих намерений и без личного его содействия. Что наш молодой друг прилежно займется науками, ведущими в храм образования, и всеми предметами, которые, впоследствии, составят опору и средства её в жизни, что она смелою стопою пойдет по стезе добродетели и чести и что, и проч., и проч...

Я еще менее способна была говорить, чем прежде.

-- Теперь послушаем, что скажет нам молодой друг наш, продолжал мистер Кендж: - соберитесь с духом, подумайте! Я жду вашего ответа; но подумайте.

Что хотела сказать я, существо столь отчужденное и заброшенное, за такое неожиданное предложение - трудно передать; легче было бы повторить мой ответ, еслиб он достоин был повторения. Но нет сил, нет чувств передать те ощущения, которые наполняла и будут наполнять, до последней минуты моей жизни, бедное сердце мое.

Мистрисс Рахиль повидимому не огорчилась нашею разлукою; я же плакала горько. Мне казалось, что, после стольких лет жизни вод срой кровлей, я бы должно была лучше изучить ее, я бы должна была заслужить её любовь до такой степени, чтоб ее огорчила разлука со мною. Когда губы её коснулись моего лба, мне показалось, что на меня упала крупная капля холодной воды с черепичной крыши - на дворе было холодно, я чувствовала себя такою ничтожною, так униженною, что не вытерпела, обняла ее и сказала: - я знаю, это моя вина, что вы ее мной разстаетесь так холодно.

-- Нет, Эсфирь, ответила она мне: - причиной этому твое несчастие!

Карета стоила перед низенькой калиткой сада; мы вышли из дому, сейчас же, как услышали стук колес её; итак я оставила мистрисс Рахиль с стесненным сердцем. Она возвратилась в дом и затворяла за собой дверь, прежде чем успели втащить моя ящики в наши кареты; а смотрела на знакомую крышу чрез каретное окно и сквозь слезы, до-тех-нор, пока не потеряла её из виду. Крестная мать моя оставила все свое маленькое состояние мистрисс Рахиль и в доме назначен был аукцион. Старый шерстяной ковер, на котором были вышиты розы и который казался мне первою драгоценностью в мире, был вывешен на дворе, на мороз и снег. За два дня до моего отъезда, я завернула мою старую куколку в её шаль и - совестно, право, вспомнить - похоронила ее под деревом, осеняющим окно моей бывшей горенки. Единственную подругу мою - птичку, я увезла с собою в клетке.

Когда дом скрылся из виду, я поставила клетку в ноги на солому, пересела на узкую переднюю скамейку, под большим окном, и стала любоваться на оледенелые ветви деревьев, которые блистали, как прекрасные кристаллы полевого шпата, на поля, гладко-устланные снегом; на солнце столь красное, и столь мало-греющее, на полосы льду, металлического цвета, где обод колеса или подрез коньков сняли с них пушистый снег. В карете был господин, закутанный в несколько одежд; он сидел против меня, но на меня не обращал никакого внимания, а смотрел в противоположное окно.

Я думала о покойной моей крестной матери, о ночи, в которую последний раз читала ей о предсмертном выражении лица её, холодном я суровом, о месте моей поездки, о людях, которых там встречу, о том, на кого они похожи и что они будут говорить со мной, как вдруг роздалось над моим ухом:

-- Что это! вы все ревете...

Я так испугалась, что едва могла произнести шопотом: я, сэр? Я была уверена, что этот энергический возглас выходил из уст закутанного господина, хотя он и смотрел в противоположное окно.

-- Да, вы, сказал он, быстро ко мне повернувшись.

-- Мне кажется, я не плачу, простонала я.

-- Как, не плачете!..

Он отер глаза мои одною из безчисленных шалей, которые его закутывали (однакож, очень-деликатно) и, показав мне, что она мокра, сказал:

-- А это что, не плачете?

-- Плачу, сэр, отвечала я.

-- О чем же вы плачете? разве вы не хотите туда ехать?

-- Куда, сэр?

-- Куда! Туда, куда вы едете?

-- Я очень-рада, что еду туда, сэр.

-- Ну, так что же, будьте веселы!

Он мне показался очень-странным, или, лучше сказать, в нем было много странного: снизу до самого подбородка он был закутан, завернуть во множество пальто, шинелей и шалей; на голове его была меховая шапка, глубокая, как котел, с широкими наушниками; она нахлобучивала его до самых глаз. Несколько ободренная последними словами его, я оправилась и без боязни рассказала ему, что горюю о кончине моей крестной матери и о том, что мистрисс Рахиль разсталась со мною так холодно.

Я опять испугалась его и смотрела на него с удивлением. Но взор его был ласков, хотя он и ворчал про-себя разную брань на голову мистрисс Рахили.

Проехав немного, он разстегнул верхнюю оболочку свою, которая была так широка, что могла бы легко закутать всю карету, опустил руку в глубочайший боковой карман и сказал мне:

-- Посмотрите, в этой бумажке (которая была очень-красиво сложена) завернуть кусочек лучшого, сладкого пирожка, какой только можно купить; на нем в два пальца толщины слой сахару. А вот маленький французский паштет (игрушка по величине и достоинствам), и как вы думаете, чем начинен он? Печонками самых жирных гусенят. Славный паштет! Посмотрим, будет ли он вам по вкусу - скушайте!

-- Благодарю вас, сэр, сказала я: - благодарю вас от всего сердца. Я надеюсь, что вы не разсердитесь за мой отказ, но мне не хочется.

-- Опять прокатило, сказал господин (что значило это выражение - я совершенно-не поняла) и выбросил и то и другое за окошко.

Он больше со мной не разговаривал. Не доезжая немного до Ридинга, он вышел из кареты, простился со мной, пожал мне руку, советовал мне быть доброй девочкой и заниматься науками. Правду сказать, я была очень-рада, что осталась одна. Мы его выпустили у дорожного столба. Я долго впоследствии не могла пройдти мимо этого места, не вспомнив о нем и не ожидая с ним встречи; однакож, никогда не встречала его; таким-образом, время от времени, я его забывала и наконец забыла совершенно.

Когда карета остановилась, очень-хорошенькая леди выглянула из окна и сказала:

-- Мисс Донни!

-- Нет, сударыня, Эсеярь Семерсон.

-- Да, знаю, сказала леди: - мисс Донни!

Я тогда поняла, что мисс Донни её имя, и что она мне рекомендуется. Я поспешила попросит у нея прощения за мою ошибку и показала, по её желанию, моя ящики. Очень-красивая служанка уложила все мои вещи в задний сундук маленькой зеленой каретки, потом ни все втроем, поместились внутри этого экипажа и поехали.

-- Для вас все готово, Эсфирь, сказала мисс Донни: - и распределение ваших занятий составлено совершенно- согласно желаниям вашего опекуна, мистера Жарндиса.

-- Моего, сказали вы, сударыня?

-- Вашего опекуна, мистера Жарндиса, повторила мисс Донни.

Мисс Донни была ко мне очень-внимательна: боясь, чтоб я не озябла, она дала мне понюхать сткляночку с духами.

-- Вы знаете моего опекуна, мистера Жарндиса, сударыня? решилась я спросить мисс Донни, после большого замешательство.

Я была совершенно согласна с этим; но замешательство, которое я чувствовала, не позволило мне говорить. Быстрый, приезд наш к месту назначения еще более увеличил мое замешательство и не дал мне времени оправиться; я никогда не забуду того сомнительного и сказочного впечатления, которое, каждая вещь в Гринлифе (жилище мисс Донни) производила на меня, в день моего приезда.

Но я скоро привыкла ко всему. Я так быстро сроднилась с заведенным порядком в Гринлифе, как-будто век прожила в нем, и мне казалась, словно во сне, прошедшая жизнь моя в Винзоре, у моей крестной матери. Ничто на свете не могло быть подчинено такому строгому, точному и непреложному порядку, как жизнь в Гринлифе. Там все делалось по указаниям часовых стрелок: на все назначено было свое время и все совершалось в назначенную заранее минуту.

Нас было двенадцать учениц и две мисс Донни-близнецы. Меня учили так, чтоб современем я могла сделаться гувернанткою, потому я не только изучала все предметы, которые преподавались и Гринлифе, но скоро пособляла наставницам, при обучении других детей. Вот одно различие, которое делали между мною и другими ученицами; во всех же других отношениях, на нас смотрели одинаковыми глазами. Чем больше я стала знать, тем больше могла учить; а потому занятия мои с каждым днем увеличивались, чему я была ряда, потому-что это внушало ко мне любовь других девочек. Наконец, если поступала к нам, в заведение, новая ученица, грустная и несчастная, она была уверена - не знаю уж почему, что найдет во мне друга и покровительницу, и все, вновь поступающие, были отдаваемы мне на руки. Оне говорили, что я очень-мила, между-тем, сами были очень-миленькия девочки! Я часто думала о том слове, которое дала себе еще при жизни мисс Барбары: стараться сделаться ученой, довольной, добросердечной и сделать кому-нибудь доброе дело, чтоб заслужить чью-нибудь любовь... и клянусь, мне совестно, что я, сделав так мало, приобрела так много.

Я провела в Гринлифе шесть спокойных, счастливых лет. Ни на одном лице, благодаря Бога, не читала я там, в день моего рожденья, тяжелых слов, что я родилась напрасно. Напротив, каждый такой день приносил мне столько знаков любви, привязанности и памяти, что ими я украшала свою комнату от нового года до Рождества.

В эти шесть лет я не оставляла Грилифа (кроме нескольких визитов в праздничные дня по соседству). Спустя месяцев около шести после моего здесь помещения, я, с совета мисс Донни, написала мистеру Кенджу письмо, в которою высказала ему, как умела, мое счастие и мою благодарность. Я получила форменный ответ, уведомлявший меня в получении моего письма и говорящий; "мы выписали его содержание, которое будет в свое время представлено нашему клиенту". После этого я иногда слыхала от мисс Донни и её сестры, как аккуратно платятся за меня деньги и, спустя два года, я решилась написать второе подобное письмо. С следующей почтой я получила точно такой же ответ, писанный тем же форменным, круглым почерком с подписью Кендж и Корбай, подписанною другою рукою, которую и приняла за руку мистера Кенджа.

Мне кажется удивительным, что я все это должна писать о себе самой, как-будто этот рассказ был рассказ моей жизни; но скоро мое незамечательное я отойдет на задний план.

Шесть счастливых лет (я это говорю уж второй раз) я провела в Гринлифе, видя в лицах, меня окружающих, как в зеркале, каждый шаг моей жизни, каждую ступень моего возраста. В одно прекрасное утро, в ноябре, я получила следующее письмо.

...года..дня.

No.... по делу Жарндисов.

Старый Сквер. Линкольнская Палата.

Милостивая государыня!

Наш клиент мистер Жарндис, согласно ордеру Палаты Высшей Канцелярии, изъясненному в §§... главы... тома... берет под свою опеку девушку, состоящую по записи в вышеупомянутой Палате, и желает, чтоб вы оказали ваше пособие и содействие в её образовании.

Прилипая во внимание просьбу мистера Жарндиса, мы имеем честь уведомить вас, что будущее воскресенье, в восемь часов утра, вас будет ожидать почтовая карета, в которой вы имеете отправиться из Ридинга в Лондон в гостинницу Белого Коня, где встретит вас один из наших писарей и будет иметь честь препроводить вас в палату, вышереченной Обер-Канцелярии {Форменные бумаги в английском судопроизводстве пишутся по-большей-части под титлами.}.

Примите уверение и проч.
покорные слуги ваши
Кендж и Корбай.

Мисс
Эсфири Сомерсон.

О! никогда, никогда не забуду я того впечатления, которое произвело это письмо на всех нас, обитательниц Гринлифа. Сколько чувств, сколько нежных попечений видела я от подруг моих; как я благодарила Бога, что Он не забыл меня, круглую сироту, смягчил и изгладил путь моей жизни и привязал ко мне столько нежных, юных сердец. Мне тяжело было видеть слезы их, их печаль при мысли о разлуке со мною. Не то, чтоб мне хотелось видеть их равнодушнее, спокойнее; я должна сознаться - нет; но удовольствие, грусть, самодовольствие, радость, томительная печаль от выражения глубоких чувств их, были так перемешаны во мне, что сердце разрывалось на части и в то же время было исполнено восторгом.

и когда оне повели меня по всем комнатам, чтоб я оглядела их в последний раз, и когда одне говорили мне: "милая Эсфирь, простись со мной около моей постели; вот здесь, где в первый раз ты так нежно заговорила со мною!" Другия просили написать им, в знак памяти, что я буду их вечно любить; и когда оне все окружили меня, подносили свои прощальные подарки и со слезами говорили мне: "что будет с нами без нея, без вашей милой Эсфири?" и когда я старалась высказать им, как оне были снисходительны и добры ко мне, как я благословляю их и благодарю каждую из них... Боже! как билось сердце мое, когда обе мисс Донни грустили о разлуке со мной не менее чем последняя из подруг моих; когда служанки говорили: "да будет над вами повсюду благословение Божие, мисс"; когда уродливый, хромоногий, старый привратник, который, мне казалось, не обращал на меня никакого внимания, заковылял за каретой, чтоб поднести мне, на прощанье, маленький букет гераниума и сказал: "прощайте, мисс, прощайте свет моих глаз", право! "Бог вас не покинет!..."

И могла ли и после всего этого удержаться, чтоб не воскликнуть несколько раз: "Боже, как я счастлива! Боже, как Ты милостив ко мне!" После того, когда, проезжая приходское училище, я увидела бедных детей, махавших мне платками и шляпами, увидела седовласых джентльмена и леди, которым я пособляла в образовании их дочери, которых иногда посещала (они считались большими гордецами в околотке) и которые с полным простодушием кричали мне: "прощайте, Эсфирь! Дай Бог, чтоб вы были счастливы!" могла ли я удержаться от слез и рыданий?

Однакож, я скоро одумалась; мне казалось, что, после всего, что сделано для меня, мне грешно явиться в слезах туда, куда я ехала. Я старалась успокоить себя; я твердила себе постоянно: "не плачь Эсфирь, не годится", и таким-образом понемногу стала приходить в себя (по правде, не так скоро, как бы следовало), и наконец, освежив глаза лавандовой водой, я обратилась мысленно к Лондону.

Я была уверена, что мы уж в Лондоне, когда отъехали не более десяти миль от Гринлифа; а приехав, в-самом-деле в Лондон, я думала, что мы никогда туда не попадем. По правде, когда карета наша запрыгала по каменной мостовой, когда мне казалось, что или мы передавим несколько экипажей, или нас задавят чужия лошади, я начала догадываться о скором конце нашего путешествия. Скоро после этого мы остановились.

Молодой господин, должно-быть, случайно-замаравшийся в чернилах, увидев меня в остановившемся экипаже, сказал: - доброго дня, мисс, я от Кенджа и Корбая, из Линкольнской Палаты.

-- Очень-рада, сэр, сказала я.

Он был очень-любезен, отправил вещи мои по назначению и предложил мне сесть в фиакр.

-- Скажите, сэр, спросила я его испуганным голосом: - вблизи должен быть большой пожар? потому-что улицы покрыты были густым, серым дымом, непозволяющим различать предметы даже в нескольких шагах.

-- О нет, мисс, это особенность Лондона.

-- Я никогда об этом не слыхала.

-- Туман мисс - вот и все.

-- Ужели!

Мы тихо ехали по грязнейшим и темнейшим улицам, какие только может создать воображение; посреди такого гвалта и шума, что я дивилась, как мог уцелеть у нас разсудок; наконец, проехав под сводом старых ворот, мы очутились среди безмолвного сквера и приближались к углу старого здания, вход в которое состоял, подобно церковному входу, из широких каменных ступеней. В-самом-деле здесь было кладбище: я видела надгробные камни сквозь окна, освещающия лестницу.

Это была контора Кенджа и Корбая. Молодой господин провел меня через контору в кабинет мистера Кенджа (там никого не было), вежливо поставил мне кресла перед камином и, указав на маленькое зеркально, висевшее на гвозде, сказал:

-- В случае, мисс, еслиб вы пожелали оправиться после столь долгого пути, прежде чем вы будете представлены лорду-канцлеру... впрочем, кажется, в этом нет никакой надобности...

-- Я должна представиться канцлеру? сказала я, несколько смутившись.

-- Это так. Одна только форма, мисс, возразил молодой человек. - Мистер Кендж теперь в суде. Он свидетельствует вам свое почтение. Если вам угодно что-нибудь скушать, мисс (на маленьком столике стояла корзинка с бисквитами и графин с вином), или взглянуть в газеты (он мне подал несколько листов); затем, он помешал в камине, раскланялся я оставил меня одну.

Все мне казалось очень-странным; всего страннее были для меня сумерки среди дня, белое пламя свечей, холод и сырость, несмотря на огонь в камине, так-что я читала газеты, не понимая ни одного слова и соскучившись повторением одного и того же, и положила листы на стол, взглянула в зеркало, осмотрела вполовину-освещенную комнату, грязные пыльные столы, кучи исписанной бумага, шкап с книгами, без всякого заглавия на корешке, как-будто в них не было никакого содержания; потом задумалась я думала, думая, думая... огонь в камине пылал, пылал и пылал; свечки трещали, оплывая и нагорая... щипцов не было... Наконец, спустя два часа времени, молодой человек вернулся и принес пару грязных щипцов.

Явился и мистер Кендж. Он нисколько не изменился, но был удивлен переменою во мне и, кажется, остался доволен.

-- Так-как вы, мисс Сомерсон, будете компаньйонкой молодой леди, которая теперь находятся в отдельной комнате лорда-канцлера, сказал мистер Кендж: - то мы сочли за лучшее просить и вас в эту комнату, пока лорд-канцлер не потребует вас к себе. Я не думаю, мисс, чтоб вы боялись лорда-канцлера.

Мистер Кендж подал мне руку, мы вышли из его комнаты, прошли под длинной колоннадой, потом длинным корридором обогнули угол здания и взошли в очень-комфортэбльную комнату. В большом камине был разведен большой огонь; молоденькая девушка и молодой человек, облокотись на экран, стояли перед камином и разговаривали между собой.

Они взглянули на нас и я увидела, при свете камина, что молодая девушка была очаровательной наружности, с такими роскошными, золотистыми волосами, с такими ясными, голубыми глазами, с таким открытым, невинным, утешительным выражением лица!

-- Масс Ада, сказал мистер Кендж: - рекомендую вам мисс Семереон.

Она пошла мне на встречу, с самой дружеской улыбкой протянула-было руку, но вдруг изменила свое намерение, обняла и поцаловала меня. Словом, у нея была такая естественная, обворожительная манера, что не прошло пяти минуть, как мы ужь сидели вместе у окна, освещенные ярко пламенем камина, и разговаривали между собой так легко, с такт завидным удовольствием, как нельзя больше.

Молодой человек, её отдаленный родственник, сказала она мне, и его зовут Ричард Карстон. Он очень-красив собою: такое развитое лицо, такой звонкий, увлекающий смех. Она его подозвала к нам, он стал против нас и болтал весело и откровенно. Он был очень-молод: больше девятнадцати лет никак нельзя было дать ему; однакож, сравнительно с ней, он казался старше двумя годами. Они оба сироты и, что было для меня всего удивительнее и неожиданнее, никогда не видались между собою до сегодня. Встреча нас троих в первый раз, в таком необыкновенном месте, достойна была разговора и мы говорили об этом, а огонь перестал, между-тем, трещать и пылать, и только моргал на нас красными глазами своими, подобно, как выразился Ричард - засыпающему, старому льву Обер-Канцелярии.

Мы разговаривали между собою вполголоса, потому-что, какой-то господин, в полной судейской форме, и в стогообразном парике, безпрестанно входил к нам и выходил из нашей комнаты; когда он отворял дверь, слышался вдали невнятный голос - это речь, как нам сказали, докладчика лорду-канцлеру по нашему делу. Господин в парике сказал мистеру Кенджу, что лорд-канцлер окончит через пять минут заседание, и вскоре мы услышали шум, топот и шарканье ногами, и мистер Кендж сказал нам, что палата распущена и высоки лорд в соседней комнате.

Стогообразный парик отворил тотчас же дверь и попросил мистера Кенджа пожаловать. Мы все пошли в соседнюю комнату, впереди мистер Кендж с моею милочкой - это название пишется невольно, я так с ним свыклась; там, за столом, поставленным перед камином, одетый с ног до головы в черное, сидел в креслах высокий лорд-канцлер, а тога его, с золотым позументом, лежала на других креслах. При входе нашем, лорд бросил на нас испытующий взгляд, но манера его была вежлива и ласкова.

Стогообразный парик положил на стол, перед лордом канцлером, связку бумаг; высокий лорд, молча, выбрал несколько листов и стал разсматривать их.

Мистер Кендж представил ее и высокий лорд предложил ей сесть рядом с собою. Я в минуту заметила, что он был поражен и заинтересован ею. Мне грустно было думать, что родительский кров такого милого существа был заменен для нея чуждым и официальным местом. Высокий лорд-канцлер, при всех достоинствах своих, казался неспособным к обнаружению родительской нежности и любви.

-- Жарндис, о котором идет дело, сказал лорд-канцлер, перевернув страницу: - это Жарндис из Холодного Дома?

-- Жарндис из Холодного Дома, милорд, возразил мистер Кендж.

-- Печальное название! сказал лорд-канцлер.

-- Холодный Дом, сказал высокий лорд: - лежит?..

-- В Гертфордшайре, милорд.

-- Мистер Жарндис, из Холодного Дома, холост?

-- Холост, милорд.

-- Молодой мистер Ричард Карстон здесь? сказал высокий лорд-канцлер, взглянув на него.

Ричард поклонился и выступил вперед.

-- Гм! произнес лорд и перевернул несколько листов.

-- Мистер Жарндис из Холодного Дона, милорд, сказал мистер Кендж тихим голосом: - если я осмелюсь напомнить вашей милости, избрал в компаньйонки для...

-- Для мисс Ады Клер. Вот молодая девушка, мисс Сомерсон.

Его милость бросил на меня снисходительный взгляд и ответил весьма-ласково на мой поклон.

-- Мисс Сомерсон, кажется, не принадлежит по родству ни к одной из партий процеса?

-- Не принадлежит, милорд.

больше не взглянул на меня ни разу, пока мы с ним не распростились. Мистер Кендж отошел с Ричардом в сторону, ближе к двери, где я стояла, оставив мою милочку (не могу иначе назвать ее) возле лорда-канцлера; он говорил с нею тихо, спрашивал ее, как она впоследствии мне рассказала, хорошо ли на обдумала предложение мистера Жарндиса из Холодного Дома, думает ли она, что будет счастлива под его опекою, и почему так думает? После этого разговора он встал, вежливо поклонился ей и обратился к Ричарду Карстону; с ним он говорил две или три минуты стоя, а не сидя, и вообще с большей свободой и меньшей церемонией, как-будто он все еще помнил, хотя и возвысился до лорд-ванцдерского достоинства, что прямая дорога - лучший доступ в откровенному, юношескому сердцу.

-- Очень-хорошо! сказал милорд громко. - Я отдам приказание. Мистер Жарндис, из Холодного Дома, избрал, сколько я могу судить (это сопровождалось взглядом на меня), очень-достойную компаньйонку для молодой леди и все устроилось, согласно обстоятельствам, так хорошо, как только желать можно.

Он отпустил нас дружески и мы были исполнены благодарности за его ласку и вежливость, вместе с которыми он, конечно, не ронял своего достоинства, но, напротив, еще более выиграл в ваших глазах.

Взойдя под колоннаду, мистер Кендж вспомнил, что ему надо на минуту вернуться назад, чтоб о чем-то спросить лорда-канцлера; он оставил нас среди тумана, с людьми и экипажем лорда, ожидавшими его выхода.

-- Ну, слава Богу, сказал Ричард Карстон: - это кончилось! Куда-то мы теперь пойдем, мисс Сомерсон?

-- Ровно ничего не знаю.

-- А вы знаете ли, моя душенька? спросила я Аду.

-- Нет, отвечала она: - а вы?

-- И я не знаю! сказала я.

книксены с китайскими церемониями.

-- Знаю! сказала она; - знаю, Жарндисы! Очень-рада, имею честь рекомендоваться! Прекрасное предзнаменование: молодость, надежда и красота; попались сюда и не знают как выйдти!

-- Сумасшедшая! проговорил Ричард, забыв, что она может его слышать.

-- Точно, сумасшедшая, молодой господин, сказала она с такою поспешностью, что он весь вспыхнул: - я также была здесь под опекой. Тогда я не была сумасшедшая; каждая фраза её сопровождалась низким книксеном и улыбкою. - Я была молода! и имела надежду! даже была хороша собой - теперь все пропало! и красота, ни молодость, ни надежда ни к чему не послужили. Я имею честь быть всегда в Палате, с документами: жду решения, да! Прошу, примите поздравление.

Ада несколько была испугана этим неожиданным знакомством. Желая успокоить ее и бедную старушку, я сказала ей, что мы ее благодарим и желаем ей здоровья.

-- Благодарю, благодарю; не безпокойтесь добрая женщина, сказал мистер Кендж отводя нас в сторону.

-- Нисколько не безпокоюсь, сказала бедная старушка, разставаясь с нами. Я пожелала им счастья - вот и всё... Это не безпокойство! Жду решения... очень-скоро... Хорошее предзнаменование для вас. Поздравляю вас!

Она остановилась у нижней ступени каменной лестницы, на которую мы взошли, и, провожая нас глазами, делала книксены, улыбалась и твердила: - молодость, надежда, красота, канцелярия, Кендж-рассказчик! ха! ха! Прощайте, прощайте.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница