Холодный дом.
Часть вторая.
Глава VIII. Скрывает много грешков.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. Часть вторая. Глава VIII. Скрывает много грешков. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Часть вторая.

ГЛАВА VIII.
Скрывает много грешков.

Утром, набросив бурнус еще до разсвета, я с любопытством глядела в окно, в неосвещенных стеклах которого, как два маяка, отражались две мои свечки. Интересно было видеть, как все предметы, смешанные мраком ночи в одну неопределенную, темную массу, отделялись друг от друга и принимали ясные формы при первых лучах восходящого солнца. По мере того, как горизонт яснел и открывался ландшафт, по которому, в ночной темноте, перебегал ветер, подобно памяти моей над моею прошедшею жизнью, я, с возрастающим удовольствием, открывала новые и новые предметы, окружавшие меня во время сна. Сперва они казались бледными призраками в полумраке, и над ними мерцала запоздалая звездочка; но полумрак разсевался, картина наполнялась и расширялась, так-что с каждым взглядом в ту или другую сторону глаз мой открывал такое множество разнообразных предметов, что разсмотреть их требовалось по-крайней-мере с час времени. Незаметно огонь свечей стал лишним, слиняли темные тени в углах моей комнаты, день озарил ярко-красивый ландшафт, на котором, сродно с мрачным характером своим, древний монастырь, с массивными башнями, набрасывал легкую тень. Но часто мрачное с виду (помню я так училась) бывает источником ясного и светлого.

Всякая часть в доме была в таком порядке, каждый из слуг был ко мне так внимателен, что связи ключей моих не требовали много хлопот; но все-таки, пробуя, запомнить, что лежит в каждом ящике, что стоит в каждом чулане; стараясь переписать все банки с вареньем, пикулей, разными разностями; разставить хрусталь, фарфор, фаянс и многое множество разных вещей, я так засуетилась, что не видела, как подоспело время завтрака и не верила ушам своим, когда услышала звон сборного колокола. Однакож я тотчас сошла вниз и сделала чай; эта обязанность лежала на мне; потом, так-как к завтраку все опоздали и никто не приходил еще к чаю, я пошла взглянуть в сад, чтоб ознакомиться с ним. Что это за восхитительное место! Впереди роскошная аллея и дорога, по которой мы вчера подъехали к дому, и которую, сказать мимоходом, так изрыли колесами, что я тут же попросила садовника заровнять колеи; позади цветник, в который выходило окно из комнаты моей милочки; она увидела меня, открыла окно и смотрела за меня с такою приветною улыбкою, как-будто хотела поцаловать меня на этом разстоянии. Позади цветника огород, далее выгон, небольшой сеновал и красивенький, маленький птичник. Что же касается до самого дома, то он с своими тремя этажами, с различной формы окнами, из которых одне были очень-большие, другия очень-маленькия, и все очень-красивые, с решеткою, на полуденной стороне, для роз и каприфолий, с своим радушным, спокойным, пригласительным видом, был, как говорила Ада, прийдя ко мне в сад под-руку с добрым хозяином нашим, достоин её братца Джона - смелое слово, за которое, впрочем, он только щипнуть слегка её хорошенькую щечку.

Мистер Скимполь был за завтраком так же мил, как и вчера вечером. На столе был мед, и это навело его на разговор о пчелах. Он ничего не имеет против меда, сказал он (и в-самом-деле ничего не имел, потому-что кушал его с большим аппетитом); но пчелы - другое дело; он протестует против в самонадеянной надменности. Он вовсе не понимает, почему ставят ему в пример трудолюбивую пчелку; он предполагает, что пчелы любят заниматься добыванием меда, и еслиб не любили этого ремесла, то никому бы не пришло в голову требовать от них сот - вот и все; а потому нет никакой надобности пчелам выставлять на вид свои вкусы. Еслиб каждый конфетчик, ворча под-нос встречному и поперечному, пробегал из конца в конец мир, поражая все, что встречает на пути и требуя эгоистически, чтоб всякий видел и знал, что он идет сесть за свою работу и нестерпит никакой остановки, то мир был бы невыносимо-жалкое место в природе. Вот трутень - другое дело: трутень - это олицетворение более приятной идеи. Трутень говорит непритворно, без обиняков: уж вы меня извините, а к труду душа не лежит! Я в мире, где столько предметов для обзора, а времени для разбора так мало; и я осмеливаюсь отложить труд в сторону и предаюсь наблюдению, прося, чтоб заботился обо мне тот, кто считает наблюдение лишним и любит труд.

Таковою кажется мистеру Скимполю философия трутня, и он считает ее славною философией, допуская, во всяком случае, необходимость дружественных отношений трутня с пчелою, что, как ему известно, всегда и бывает, если только работящее насекомое не-очень-надменно смотрит на свое произведение.

Он развивал эту мысль с свойственною ему легкостью по всем направлениям и привел нас в веселое расположение духа, хотя, казалось, он так серьезно верил в дельность слов своих, как только был способен. Я, однакож, скоро оставила их веселую беседу и пошла распорядиться по хозяйству. Новые обязанности моя заняли меня на несколько времени; возвращаясь назад, с связкою ключей в руке, я повстречалась в коридоре с мистером Жарндисом; он пригласил меня в маленькую комнату, рядом с его спальней. Это была, частью, маленькая библиотека, с книгами и бумагами, частью, маленький музеум сапогов, туфлей и шляпных картонок.

-- Сядьте, моя милая! сказал мистер Жарндис. - Эта комната, вы должны знать, называется Воркотня. Когда я не в духе, я прихожу сюда и ворчу.

-- Вы, наверно, редко бываете здесь, сэр, сказала я.

-- О, вы меня не знаете! возразил он. - Когда я встревожен, или сбит с толку этим восточным ветром, я всегда убегаю сюда. Воркотня - это наиболее посещаемая комната изо всего дома. Вы половину не знаете, каков я... Что с вами, моя милая, вы дрожите!...

Я дрожала и не могла удержаться, как ни старалась: быв наедине с этим добродетельным человеком, читая любовь в глазах его, а чувствовала себя такою счастливою, такою гордою, сердце мое было так полно... Я поцаловала его руку. Я не знаю, что я сказала, не знаю, говорила ли даже что-нибудь... Он был смущен и отошел к окну. Пока он не повернулся и я не прочла на лице его того, что он желал скрыть, мне все казалось, что он, того-и-гляди, ускользнет. Однакожь он подошел ко мне и нежно погладил меня по голове. Я села.

-- Гм! Гм! сказал он: - поотлегло. Тфу! Не делайте глупостей!...

-- Больше этого не случится, сэр, возразила я: - но на первый раз я не могла удержаться.

-- Вздор! отчего не удержаться? Ну, что тут особенного? Слышу о доброй, маленькой девочке, сироте, без покровителя, я забрал себе в голову быть её покровителем. Она выростает, и более чем оправдывает мое хорошее о ней мнение, и я остаюсь её защитником и её другом. Ну что тут такого?... Ничего, ровно ничего! Кто старое помянет, тому глаз вон! Будем теперь любоваться твоим откровенным, веселым и утешительным личиком.

Я сказала себе: "Эсфирь, что ты делаешь? Ты поражаешь меня. Ей-Богу, я не ожидала от тебя подобного вздора!" Эти слова произвели доброе впечатление; я сложила руки над ключами и собралась с духом. Лицо мистера Жарндиса выразило одобрение, и он мчал говорить со мною с такою доверенностью, как-будто каждое утро мы имели обыкновение беседовать друг с другом, Бог знает, как по долгу. Так, по-крайней-мере, мне казалось.

-- Так, в-самом-деле, Эсфирь, сказал он мне: - ты не имеешь никакого понятия об этом оберканцелярском процесе?

Я, без-сомнения, покачала головой.

и в наследстве по этому завещанию, или по-крайней-мере, дело было в этом, а теперь оно только в издержках. Нас постоянно требуют, приводят к присяге; мы то и делаем, что являемся, клянемся, присягаем, отвечаем на допроси, допрашиваем сами, становимся на очные ставки, свидетельствуем, подписываем, расписываемся, вращаемся и кружимся около лорда-канцлера и его знаменитых спутников, и тратимся в пух и врать. Вот в чем вопрос! Все же остальное исчезло до-чиста какою-то сверхъестественною силой.

-- Так дело было в духовном завещания, сэр? сказала я ему, желая отвлечь его от этих размышлений, потому-что он начал уж сильно потирать себе голову.

-- Да, началось с духовного завещания, если только оно с чего-нибудь начиналось, возразил он. - Некто Жарндис составил себе большой капитал и в один скверный день оставил большое наследство. Вопрос: как распределить наследство? Капитал, оставленный по духовному завещанию, весь извеялся; наследники доведены до такого жалкого состояния, что еслиб, наследуя деньги, они совершая тяжкое преступление, то большого наказания нельзя было бы им придумать, и самое духовное завещание обратилось в мертвую букву. Все, что в этом несчастном деле известно каждому, неизвестно только тому, к кому оно относятся. Чтоб следить за ходом этого дела, каждый из наследников обязан иметь множество копий, в нескольких экземплярах каждой бумаги, которая увеличивает собою и без того уж огромную кучу бумаг; или, по-крайней-мере, должен за эти копии заплатить деньги, не получая их, как это обыкновенно и бывает, и должен пройдти, прямо, посреди такой демонской кутерьмы издержек, взяток, безсмыслиц и сумасшествий, которая не снилась самой страшной ведьме в канун чортова шабаша. Суд задает вопросы Правосудию, Правосудие отсылает их в Суд. Суд находит, что он не может решить без Правосудие; Правосудие находит, что оно не может решить без Суда, и оба не могут сказать за один раз, что они этого решить не могут без ходатая и адвоката за A, без ходатая и адвоката за B, и так далее, нова не переберут всей азбуки, как в сказке про Белого Быка. Таким-образом проходят годы, проходят десятки лет, проходят жизнь, проходят жизни - и дело все тянется и никогда не может прийдти к концу. И мы ни под каким видом не можем выпутаться из него, потому-что принадлежим к нему; должны принадлежать к нему волей или неволей. Но не стоит думать о нем! Когда мой дед, бедный Том Жарндис, начал о нем думать, то кончил жизнь при самом же начале своих размышлений.

-- Я знаю его историю, сэр.

Он печально покачал головою и продолжал:

-- Я его наследник; этот дом, Эсфирь, достался мне после него. Это был действительно Холодный Дом. На нем видимо отразились те бедствия, жертвою которых был его владелец.

-- Как же он, с-тех-пор, изменился! сказала я.

-- Прежде его называли Нагорный Дом. Дед дал ему его настоящее название и жил в нем затворником: денно и нощно корпел он над кучами этих злосчастных бумаг процеса, в тщетной надежде вывести истину на чистую воду. Между-тем, дом разрушался, ветер свистал сквозь разщелившияся стены, дождь протекал сквозь прогнившую крышу, дикая осока прорвалась по всем тропинкам, до развалившейся двери. Когда я привез сюда бренные останки деда, мне казалось, что и дом разможжен, как череп владельца - так все было запущено и разрушено.

Он прошелся несколько раз взад и вперед по комнате, говоря последния слова с заметным трепетом, потом взглянул на меня; лицо его прояснилось, и он опять сел, опустив руки в карман.

-- Не говорил ли я, что эта комната воркотня, моя милая... а? На чем я остановился?

-- Вы хотели сказать о тех благодетельных переменах, которые вы сделали в Холодном Доме.

-- В Холодном Доме... да. Здесь, в округе, близь Лондона, есть у нас еще поместье, которое теперь в таком же виде, в каком я застал Холодный Дом; я говорю: у нас, подразумевая под этим процес. Это поместье не для людей, а для денег: только деньги, и деньги могут сделать из этих остатков что-нибудь невозмущающее сердца, неогорчающее души. Вообрази себе улицу полуразвалившихся подслепых домов, без стекол, без рам, с голыми ставнями, висящими на заржавых петлях; стропила подгнивают, крыши рушатся; каменные ступени поросли зеленым мхом, полусгнившия двери покрыты слизистыми червями и мокрицами - вот каково поместье! Холодный Дом не был в когтях адвокатов, но владелец его имел процес, а потому и над Холодным Домом тяготела та же печать разрушения. Да, моя милая, и над всей Англией тяготеет та же печать: это знает каждый ребенок.

-- Но за-то, как он изменился! сказала я опять.

-- Так вот как! продолжал он более веселым тоном: - умно, очень-умно с твоей стороны, обращать меня постоянно к яркой стороне медали (какое понятие о моем уме!). Да, это вещи, о которых я позволяю себе говорить и думать только в этой комнате. Если ты находишь справедливым передать что ты слышала, Рику и Аде, ты можешь, продолжал он серьёзным тоном: - я полагаюсь вполне на твое благоразумие, Эсфирь.

-- Надеюсь, сэр, сказала я.

-- Что за сэр, душенька! называй меня просто своим опекуном.

Сердце мое опять забилось сильнее обыкновенного; слезы готовы были закапать; но я скрепилась, я сказала себе: Эсфирь, Эсфирь, помни обещанье! Предложение его, полное обдуманной нежности, было сделано так; просто-как-будто это был пустой каприз с его стороны. Как удержаться от волнения! Но я чуть-чуть брякнула ключами, этот звук напомнил мне мои обязанности; я плотнее скрестила руки на груди моей и спокойно взглянула на своего собеседника.

-- Надеюсь, добрый опекун мой, сказала я: - что вы неочень разсчитываете на мое благоразумие. Не обманывайтесь во мне. Боюсь огорчить вас, но, что делать, надо сказать правду: я неочень-умна; вы сами бы скоро это заметили, еслиб даже не достало и мне духа сознаться прямо перед вами.

Он, казалось, вовсе не огорчился этим открытием, напротив, он обернулся ко мне с улыбкой, сиявшей на всем лице его, и сказал, что он меня хорошо знает и что я для него совершенно умна.

-- Ты совершенно-умна, чтоб быть у нас доброй маленькой хозяйкой, милая Эсфирь, продолжал от добродушно, шутливым томом: - "маленькой старушенькой" из детской песенки, разумеется, не из песенки Скимполя, нет, из той песенки, которая говорит:

Милушка-старушенька,

Куда так высоко?

Для милого ребенка

Снять с неба облачко.

И я уверен, что, впродолжение твоего хозяйства, ты очистишь горизонт наш от мрачных облаков, так-что, в одно прекрасное утро, мы запрем и заколотим на-глухо дверь в воркотню.

С этого времени мне надавали множество различных нежных прозвищ, между которыми, настоящее ими мое терялось окончательно: меня звали и старушонкой, и маленькой старушонкой, и хозяюшкой, и мамашей, и мистрисс Шиптон, и матушкой Гебберть, и тётушкой Дерден и проч. и проч., всеми именами, какие только можно было выбрать из колыбельных песен.

-- Однако, к делу, сказал мистер Жарндис. - Вот Рик, славный малый, обещающий много. Как ты думаешь, что с ним делать?

-- О, Боже мой, спрашивать мое мнение о таком предмете!

-- Ведь, Эсфирь, продолжал мистер Жарндис, засунув руки в карманы и вытянув комфортэбльно ноги: - Рик в таких летах, что должен на что-нибудь решиться; должен избрать себе карьеру. Знаю, что зашевелятся парики; но что делать, этого не обойдешь.

-- Чего не обойдешь, мой добрый опекун? спросила я.

-- Шевеленья париков; им нет от меня другого названия. Он ведь, в канцелярской опеке, моя милая. Так, видишь ли, Кенджу и Корбаю понадобится поговорить об этом. Этот господин - смешная пародия гробовщика, готовящий в задней комнате Оберканцелярии гроб для честности и справедливости, тоже не утерпит, чтоб не поговорить об этом. Да мало ли! и у ассессоров, и у адвокатов, и у канцлера, у всех зачешутся языки; всем захочется знать так или иначе, такую ли ему дать дорогу или другую, потому-что за это им платят деньги; и разсмотрят вопрос обширно, важно, церемонно, словоохотно и без всякого толка, так-что, наконец-концов, и выйдет, что деньги возьмут, дела не сделают, а только будут переливать из пустого в порожнее. Это-то я, моя милая, и называю шевеленье париков. Каким-образом люди сделались жертвою этих париков, за чьи грехи дети падают в эту ловушку - не знаю; только это так.

Он опять начал потирать себе голову и морщиться, как-бы почуя ветер. Но потирал ли он себе голову, ходил ли большой шагами по комнате, морщился, побранивая ветер или, хоть даже все это проделывал вместе, стоило только ему взглянуть на меня - и лицо его прояснялось, принимало снова свое добродушное выражение, и оне комфортэбльно разваливался в креслах, протягивал ноги и погружал руки в свои глубочайшие карманы. Такова была его любовь ко мне.

-- Быть может, всего лучше, сказала я: - спросить мистера Ричарда, к чему он сам чувствует наклонность.

-- Конечно, конечно! отвечал он: - и я того же мнения. Знаешь, что я думаю! Что еслиб ты, с твоим талантом и с свойственным тебе благоразумием, раз-другой попробовала завести разговор об этом предмете с Адой и с ним, и выведала бы его настоящее мнение - а? Это было бы очень-хорошо! Я думаю, молоденькая старушонка, что дело разъяснится только при твоей помощи. Да; на тебя на это благословляю.

Я не шутя трусила при одной мысли о таком важном поручении и о такой доверенности, какую оказывал мне мой добрый опекун. Я этого никак не ожидала; я думала, что он сам будет говорят с Ричардом - не тут-то было! Однакож, я не сделала никакого возражения, обещала исполнить его желание, так, как только достанет сил, прибавив, на всякий случай, что не ошибается ли он, приписывая мне столько благоразумия, между-тем, как я вовсе не умна. На это добрый опекун мой разсмеялся самым веселым смехом, какой только удавалось мне слышать.

-- Полно, полно! сказал он, встав с кресел и отодвинув их назад. - На сегодня довольно сидеть в Воркотне! Только еще одно слово в заключение: не хочешь ли ты мне сделать какой-нибудь вопрос, милая Эсфирь?

Он смотрел на меня так внимательно, что и я невольно смотрела за него во все глаза, и чувствовала, что я его понимаю.

-- О себе, сэр? спросила я.

-- Нет, добрый опекун мой, говорила я, стараясь обнять его своими руками, которые, к-сожалению, дрожали и были холоднее, чем я желала. Ничего! я вполне уверена, что все, что мне следует знать, все, что только касается до меня, вы мне сказали бы сами, без всяких со моей стороны разспросов. Да; надо иметь очень-грубое сердце, чтоб не надеяться на вас и не доверяться вам вполне. Так, добрый гений мой, мне не о чем, совершенно не о чем у тебя спрашивать.

Он взял меня под-руку и мы пошли с ним к Аде. С этой минуты мне было как-то легко в его присутствии; я чувствовала себя счастливой, что ничего не узнала от него более.

Мы вели сначала очень-деятельную жизнь в Холодном Доме. Надо было познакомиться со всеми соседями, знавшими мистера Жарндиса и жившими в близком и в дальнем разстоянии от Холодного Дома. Нам с Адой казалось, что всякий, кому была нужда в чем-нибудь, в-особенности в деньгах, знал мистера Жарндиса. Разбирая, рано утром, в Воркотне письма, адресованные на его имя и отвечая на некоторые из них вместо него, мы поражались, что почти все из его корреспондентов имели сильное поползновение составлять комитеты для выдачи и сбора денег. Рвение барынь, к этой благой цели было также сильно, как я рвение мужчин; даже, казалось, барыни первенствовали: с такою страстью бросались оне в комитеты, с таким неутомимым мужеством собирали подписки! Мне казалось, что жизнь многих из них была посвящена вполне только на то, чтоб разсылать во все часы и по всем отделениям почт, разноценные лотерейные билеты в пользу приютов; это были билеты и в шилинг ценою и в полкроны, и в полсоверена и даже в один пенни. Чего им не было нужно?.. Оне просили платья, просили белья, просили денег, угольев, супу; просили автографов, процентов, хлеба, фланели; просили всего, что могло быть и чего, не могло быть у мистера Жарндиса. Цели их были также различны, как и просьбы. То оне хотели воздвигнуть новое здание, то уплатить долги за старое, то желали поместить сестер милосердия в новый красивый дом, которого фасад прилагался тут же, при письме; то оне хотели подвести какой-нибудь кувшин мистрисс Желлиби, в знак привязанности к ней; то им нужно было снять портрет с их секретаря, чтоб угодить его теще, питавшей несомненное почтение к его изумляющим достоинствам. Чего, чего не было им нужно! Право, мне кажется, оне просили, по-крайней-мере, пятьсот тысяч различных вещей, начиная от гвоздя, до пожизненного дохода, от мраморного памятника, до серебряного чайника. И какие титулы принимали оне в письмах! То были жены Англии, дщери Великобритании, сестры всех добродетелей, восприемницы Америки, крестницы правды, словом: барыни тысячи замысловатых названий. По нашему бедному соображению и по их письмам, нам казалось, что оне вербовали сотнями тысяч членов в свои комитеты с тем, чтоб ни одного не выбалотироват. Голова наша шла кругом, когда мы думали о той судорожной жизни, какую должны были вести эти неутомимые вещательницы о пользе человечества.

Посреди барынь, наиболее-отличавшихся своею, если так можно выразиться, добродетелью на чужой счет, занимала первое место мистрисс Пардигль; она, сколько я могла судить по числу её писем, адресованных на имя мистера Жарндиса, была такая же крепко-неистощимая писательница, как и сама знаменитая мистрисс Желлиби. Мы замечали, что ветер тотчас же менял свое направление, как только заходила речь о мистрисс Пардигль. Мистер Жарндис кряхтел, потирал себе голову, морщился и, выразив, что люди бывают двух родов: одни делают очень-мало, но кричат очень-много, другие же делают очень-много, но не шумят об этом нисколько, лишался возможности продолжать разговор далее. Однакожь, во всяком случае, мы интересовались очень повидать мистрисс Пардигль, подозревая найдти в ней тип первого сорта, и были очень-рады, когда, в один прекрасный день, она пожаловала в Холодный Дон, с пятернею своих малолетних сыновей.

Это была леди сильной руки, как говорится, женщина-козырь; с очками, очень-крупным носом, с громким, басистым голосок, выражающим вообще потребность в широком пространстве, так-что при своем появлении, знаменитая леди тотчас же опрокинула подолом своей юбки несколько стульев, стоявших от нея, впрочем, за довольно-большом разстоянии. Так-как дома мы были с Адою вдвоем, то ее приняли очень-робко, тем более, что она принесла с собою какой-то холод, даже и маленькие Пардигли шли за нею, с засиневшимися носами.

-- Доброго дня, молодые леди, говорила мистрисс Пардигль громким голосом, после обычных поклонов: - рекомендую, пят моих сыновей. Вы, я думаю, должны были видеть их имена на печатной подписке (быть-может, не на одной), находящейся в руках нашего достопочтенного друга, мистера Жарндиса. Эгберт, моя старшая отрасль; двенадцатый год; этот мальчик ассигновал из своих карманных денег, единовременное пособие в пять шиллингов и три пенса токкогунским индийцам. Освальд, моя вторая отрасль; десять лет, шесть месяцов. Этот ребенок, пожертвовал на богатый подарок, поднесенный по случаю торжественного национального праздника знаменитому Смитису, два шиллинга и девять пенсов. Францис, мой третий отпрыск; девяти лет. Это дитя, увлеченное примером брата, поднесло свой шиллинг и шесть с половиною пенсов. Феликс, мой четвертый отпрыск, семь лет; пожертвовал восемь пенсов престарелым вдовицам. Альфред, моя последняя ветвь, только пяти лет; записался, по собственному своему влечению, в клуб Детей Радости и уж с этих ногтей, поклялся никогда во всю жизнь не употреблять табаку ни в каком виде.

Мы никогда в жизни не гадали таких неприятных детей; не в том дело, что они были все и слабы и вялы в значительной степени - нет; они казались какими-то хищными зверьками. Когда речь коснулась до тонкагунских индийцев, я едва могла разуверить себя, что Эгберт никаким образом не принадлежит к этану несчастному племени - так казался он мне дик. Когда мистрисс Пардигль высчитывала их приношения на пользу человечества, лицо каждого ребенка выражало какую-то мрачную злобу, в-особенности лицо Эгберта. Впрочем, я должна исключить маленького члена клуба Детей Радости: он выслушал о геройском отречении своем от соблазна употреблять табак, с выражением совершеннейшей и пошлейшей глупости.

-- Я слышала, вы навещали мистрисс Желлиби? сказала мистрисс Пардигль. Мы отвечали утвердительно, прибавив, что провели у нея одну ночь.

-- Мистрисс Желлиби, продолжала мистрисс Пардигль: - все-таки своим многозначительным, громким, грубым голосом (звуки этого голоса, так странно поражали мой слух, что мне все мерещилось, будто и на голосе у нея надеты очки в виде рупора - право! Кстати об очках; вряд ли они были не лишнею мебелью на её носу; кажется в них не нуждались её глаза, которые, по выражению Ады, торчали, как плошки); мистрисс Желлиби - это благодетельница человечества и заслуживает руку помощи. Лета мои содействовали ей в африканских проектах: Эгберт пожертвовал один шиллинг и шесть пенсов - всю сумму, которую получает впродолжение девяти недель за расходы; Освальд, один шиллинг и полтора пенса - также свой девятинедельный доход: словом, каждый из них, сделал что-нибудь в пользу туземцев, сообразно с своими маленькими средствами. Но, несмотря на это, мы не во всем сходимся с мистрисс Желлиби. Мы расходимся с ней в понятиях о семейном долге - это всякий знает. Всем известно, что мистрисс Желлиби отстраняет совершенно свое семейство от всякого участия в тех проектах, которым сама предана. Хорошо ли это, худо ли - но только это не в моих правилах. По мне, где я, тут и дети; они всюду со иною. Кто из нас прав, кто виноват, пусть решат другие.

Это правило товарищества вызвало из груди болезненной, старшей отрасли мистрисс Пардигль, пронзительный вой, который она скрыла под зевотой; но мы были убеждены с Адой впоследствии, что зевота началась воем.

-- Круглый год, каждый день ходят они со мной в приюты в шесть с половиною часов утра, несмотря ни на какую погоду, как летом, так и зимой, продолжала мистрисс Пардигль скороговоркою: - и целый день присутствуют при всех моих разнообразных обязанностях. Я в комитете школ, я в ученом комитете, я в комитете раздачи пожертвований, я в отделении комитета ткачей, я во многих других комитетах и, быть-может, никто так не завален делом, как я; но они всегда со мной, всегда мои спутники. Таким-образом, при самом развитии своем, они приобретают познание бедного класса людей и способность делать вообще добрые дела; словом: приобретают вкус к таким вещам, которые со-временем сделают их полезными для ближняго и исполнят с самодовольствием их сердца. Дети мои нерасточительны: они употребляют все свои карманные деньги на подписки, по моему указанию, для благотворительных целей; они были на стольких публичных митингах, слушали столько отчетов, речей, споров, что дай Бог любому взрослому. Альфред, ему только шестой годок вначале, как я ужь говорила вам, сам просился в комитет Детей Радости, и был один из того небольшого числа детей, которые оказали сочувствие ко всему тому, что с таким жаром внушал им председатель комитета в день балотировки, впродолжение битых двух часов.

Альфред посмотрел на вас так злобно, как-будто бы говорил, что он никогда не забудет, не хочет забыть те бедствия, которым подвергался в этот злосчастный день.

что имена детей моих сопровождались именем О. А. Пардигль. Ч. К. О. (член королевского общества). Фунт стерлингов. Это их родитель. Мы всегда идем этой дорогой. Сначала я кладу мою лепту на алтарь человеколюбия; потом юные отрасли мои спешат пронести свои посильные подаяния и приписываются тут же, по порядку своего происхождения на свет, и наконец мистер Пардигль скрепляет все своею подписью и своим приношением. Мистер Пардигль считает себя совершенно-счастливым, что может принести и свое малое подаяние по моему назначению. Таким-образом все, что мы делаем, не только служит утешением для нас, но, я надеюсь, может быть поучительно и для других.

Слушая этот поток речей, я, должна сознаться, невольно пришла на такую мысль: что если мистер Пардигль обедает у мистера Желлиби, и мистер Желлиби откроет свою душу перед мистером Пардигль, захочет ли мистер Пардигль, в свою очередь, исповедать перед мистером Желлиби с полною откровенностью свои обыденные ощущения?

-- У вас дом на хорошем месте, сказала мистрисс Пардигль.

Мы были очень-рады переменить разговор, подвели ее к окну и стали показывать прекрасные виды; но очки оставались ко всему замечательно-равнодушны.

-- Знаете ли вы мистера Гешера? спросила она опять.

Мы должны были сознаться, что не имели еще удовольствия познакомиться с мистером Гешером.

-- Тем хуже для вас, я вас уверяю, продолжала мистрисс Пардигль, своим повелительным тоном: - это истинно-пылкий, убедительный характер, полный теплого чувства! Видите ли этот лужок? Он как-будто самою природою назначен для общественных митингов. Что ж бы вы думали? Мистер Гешер не проехал бы его мимо, он бы на нем остановился, встал бы на свою телегу и проговорил бы несколько часов сряду на какую хотите тэму. Вот каков это человек! Ну-с, теперь мои красавицы, продолжала мистрисс Пардигль, возвращаясь к своему стулу и опрокинув по дороге, какою-то невидимою силою, маленький круглой столик, на котором лежало мое рукоделье, хотя от находился от нея на порядочною разстоянии: - теперь, мои красавицы, хотите ли знать меня на-распашку?

Это была такая смущающая задача, что Ада смотрела на меня в совершенном недоумении. Что ж касается до моей несчастной натуры, то все, что мне пришло в голову при этом неожиданною вопросе, выразилось сальным приливом крови к моим щекам.

-- То-есть, знать меня вдоль и поперег, говорила мистрисс Пардигль: - уловить выдающияся стороны моего характера? Смею сказать, что у меня очень-выпуклый характер, бросающийся прямо в глаза. Это значит, что на уме, то и на языке. Да, скажу прямо, без обиняков: я женщина работящая. Я люблю тяжелую работу; я в восторге от тяжелой работы. Усилия мне полезны. Я так закалена в труде, так свыклась с тяжелой работой, что не знаю, что значит усталость.

Мы пробормотали, что это очень-изумительно и очень-добродетельно, или что-то в этом роде, из вежливости только, потому-что, сказать по правде, вовсе не знали, почему это изумительно и добродетельно.

-- Я не знаю, что значит утомиться, этого слова нет в ноем лексиконе, говорила мистрисс Пардигль. - Вы ни за что в свете не утомите меня, как ни старайтесь! Это множество усилий (которые для меня пустяк), это множество дел (которые для меня, так - пфу!) иногда поражают и меня своим несметным количеством и разнообразием; но это ничего. Дети мои и мистер Пардигль выбиваются из сил, только глядя на меня; а мне не почем: все дела переделаю, как лутошки переломаю и, могу похваляться, выйду свежа, как жаворонок.

Сравнение ли с жаворонком, воспоминание ли о выбивании из сил - не знаю, произвело такое впечатление на мрачнолицого, старшого сына мистрисс Пардигль, что глаза его искривились самым неприятным образом. Я заметила, что правая рука его сжалась судорожно в кулак и нанесла удар в тулью фуражки, торчавшей у него под-мышкой левой руки.

-- Это дает мне важные преимущества при моих обыденных дозорах, трещала мистрисс Пардигль. - Если я иду дозором, как член благотворительных комитетов, и встречаю человека, который не хочет слушать того, что я должна ему сказать, тогда и ему говорю прямо: "я, мой дружище, не устану; уж ты там как хочешь, а а не устану; говорю тебе, что я не устану и не отвяжусь от тебя до-тех-пор, пока не выскажу что хочу. И так или сяк, а уж достигну своей цели! Надеюсь, мисс Сомерсон, вы не откажете мне в вашем содействии при сегодняшних моих дозорах. Мисс Клер также? Идем сейчас же!

Я попробовала сначала отделаться от этого воинственного предложения, опираясь, как это обыкновенно водится, на занятия по хозяйству, которые я не могла оставить. Не тут-то было! протест этот оказался совершенно-ничтожным. Я переменила план отказа: начала говорят, что сомневаюсь в своих способностях; что я слишком-неопытна в искусстве применят свой характер к характерам других людей и не умею выставлять на вид необходимых качеств человека; что я не имею того тонкого знания человеческого сердца, которое так необходимо для такого важного дела - ходят дозором; что мне еще надобно многому поучиться самой, прежде чем позволить себе учить других; что для этого мало только одного доброго намерения; что, по этим причинам, я считаю более полезным употреблять время в тон ограниченном кругу деятельности, который очерчен вокруг меня; что боюсь насильно расширять этот круг, а предоставляю времени раздвинуть его предел. Все это я говорила с чистым убеждением в том, что мистрисс Пардигль " старше меня, и опытнее, и имеет в существе своем много марсовского.

-- Вы неправы, мисс Сомерсон, сказала она: - быть-может, вы не так способны к тяжелой работе; может-быть, не пробовали делать усилия - так это другая вещь. Вы посмотрите, какова я в деле, я сейчас иду с детьми тут, по соседству, к кирпичнику - скверный характер - очень буду рада видеть вас вместе со мною. Также и мисс Клер, если ей угодно сделать мне честь.

Мы переглянулись с Адой и, делать было нечего, решились принять предложение. Поэтому мы отправились в своя комнаты надеть шляпы и, вернувшись через несколько минут назад, застали истомленных детей в углу, а героическую мистрисс Пардигль, снующею взад и вперед по комнате и опрокидывающею все легкия вещи на пол. Мистрисс Пардигль завладела Адою и пошла вперед, а я следовала за ними сзади, с детьми.

она пересилила в споре какую-то другую, должно-быть, тоже замечательную леди. Дело, изволите видеть, шло о выборе одного из двух конкурентов, не знаю куда-то. Оне, изволите видеть, шумели, кричали, грозились, бранились и вообще все проводили время приятно и полезно, кроме несчастных конкурентов, которые, помнится, я по это время не были никуда избраны.

Я люблю, если на мою долю достанется быть с детьми, и, вообще говоря, я счастлива в детях: они как-то скоро привязываются ко мне; но с Пардиглями, признаться сказать, было несносно. Едва мы успели выйдти из дверей, как Эгберт, с манерами уличного мальчишки, вытаскивающого из карманов платки, стал просить у меня шилинг, на том основании, что у него нет и никогда не бывает денег. У нея руки проворны, она все оберет, говорил он, указывая на мистрисс Пардигль. Я попробовала сделать ему замечание, что так относиться о матери нейдет. Он за это ущипнул мне руку и закричал: - а, да! знаем мы вашего брата! Вам это, небойсь, нравится! Покажет деньги, да и спрячет себе в карман! А там говорит, что это мои деньги. Хороши мои! Я не могу истратить полфарсинга! Эти отчаянные восклицания так воспламенили его, а за ним и Освальда и Франциса, что я не знала куда деваться; они, как пиявки, вцепились в ною руку и давай ее щипать самым страшным образом: захватят когтями, маленький кусочек тела, да так и вертят. Я едва-едва удерживалась от крика. К-тому же Феликс наступал постоянно мне на ноги, и этот юный член клуба Детей Радости, давший клятву в будущем никогда не употреблять табак ни в каких видах, кажется, в настоящем, никогда не употреблял пирогов, потому-что, когда мы проходили мимо пирожника, он так задрожал и замахал руками, что я боялась, не сделалось ли с ним припадка. Я никогда в жизни не страдала так сильно духовно и телесно, как в этот памятный день, с этими ненатурально ограниченными детьми, которые, впрочем, доказали мне, что они очень-натуральны.

Я была рада, когда мы наконец добрались до жилища кирпичника, хотя оно находилось в ряду несчастных лачуг, расположенных на краю глинистой ямы, вместе с свиными хлевами, прижавшимися плотно к разбитым окнам, с жалкими палисадниками, в которых ничего не было, кроме стоячих луж. Там-и-сям были поставлены старые ушаты и лоханки для приема с крыш дождевой воды; местами были вырыты ямы для той цели и образовали как-бы колодцы жидкой грязи. В дверях и окнах несколько мужчин и женщин зевали по сторонам, мало обращая внимания на нас; повременам, впрочем, они пересмеивались или говорили что-то в роде того, что филантропы, много думают о них, да мало делают; боятся замарать сапожки, прийдя посмотреть на их житье-бытье, и тому подобное.

Мистрисс Пардигль во всю дорогу выказывала огромный запас нравственной решительности и, охуждая торжественным тоном грязные привычки людей низшого класса (хотя я очень сомневалась, чтоб она сама в таком грязном месте могла сохранять свою чистоту), привела нас в лачугу, находящуюся в самом отдаленном углу. Кроме нас, в этой сырой, дымной комнате была женщина с подбитым глазом, держащая на руках перед огнем издыхающого ребенка; мужчина, весь в саже и глине, очень-истощенный, лежал, растянувшись на полу и курил трубку; дюжий молодой парень, привязывающий ошейник на собаку и разбитная девка, стиравшая что-то в грязной воде. Они взглянули на нас молча; женщина, казалось, отвернулась в сторону, чтоб скрыть свой подбитый глаз. Никто, однако же, нас не- приветствовал.

-- Ну, друзья мои, сказала мистрисс Пардигль, только голос её, как мне показалось, вовсе не имел дружеского выражения; в нем слышалось что-то деловое, систематическое: - ну, как вы поживаете? Я, вот, опять пришла к вам. Я ведь говорила вам, что женя ничто на свете не утомит. Люблю трудную работу, очень люблю, и, как видите, держу свое слово.

-- Опять тут вас принесло! проворчал человек, лежащий на полу, повернув к нам голову и опершись на руку: - все, что ли, привалили?

-- Не безпокойся, друг мой, сказала мистрисс Пардигль: - садясь на один стул и опрокинув другой на пол: - мы все здесь, все.

-- Все! Что больно мало? вишь тут из-за вас и пошевелиться негде! сказал кирпичник, держа в зубах трубку и посматривая на нас.

Молодой парень и девка разсмеялись. Два приятеля молодого парня, которых приход наш привлек к дверям этой хижины, стояли позади нас, опустив руки в карманы, и также расхохотались во все горло.

-- Вы меня не утомите, добрые люди, говорила мистрисс Пардигль, обращаясь к последним: - люблю тяжелый труд, и чем вы больше оказываете препятствий, тем мне приятнее трудиться.

-- Эк ее носит! проворчал кирпичник, лежащий на полу. - Не уймется! Ну, отзванивай, отзванивай, да и с колокольни долой! Что, в самом деле пристала ко мне! Спрашивать, да разведывать, да язык мозолить!.. Знаю! Ну, что, стирает ли девка? Вон стирает... Пoсмотри на воду... Понюхай! Хорошо пахнет?.. Что, нравится?.. Так, небойсь, хороша, что и о водке не вздумаешь!.. Грязна ли изба?.. да, грязна, смрадный дух... нездоровый дух... все дети больны; все пятеро ходят как мертвые... Да и лучше бы того... концы в воду... и для них и для нас. Ну, что еще?.. Читал ли книжонку, которую оставила здесь?.. Нет, не читал... Здесь никто читать не умеет. Да еслиб и завелся какой грамотей, так я бы слушать не стал... да... читай грудным детям... а я не дитя. Еще бы ты мне оставила куклу... а я бы с ней няньчиться стал... как я вел себя, да? Вот как: три дня бражничал... пил бы и четвертый день... да денег не хватало... Отчего у жены глаз подбит? Я подбил, дал в сердцах тумака - вот и все. А если скажет, что упала, да ушиблась - соврет... не верь!

Он оставил трубку, чтоб произнести залпом эти вопросы и ответы и, окончив последнее слово, повернулся на другой бок и снова начал курит.

Мистрисс Пардигль, которая впродолжение всей выходки хозяина смотрела на него сквозь очки, с притворным спокойствием и, как мне казалось, старался всячески возбудить в нем негодование, достала из кармана какую-то книгу а начала читать.

Пардигль приходила в пафос. Мы, к сожалению, понимали ясно, что между нами и этими людьми лежит тяжелая, железная преграда, которую не отодвинет наша новая приятельница. Все, что она читала и говорила, казалось нам, очень-дурно выбранным для слушателей такого рода. Что ж касается до маленькой книжки, о которой говорил кирпичник, лежащий на полу, то мы с ней познакомились впоследствии, и мистер Жарндис говорил нам, что эта книжка такая, которую, он полагает, не решился бы взят в руки даже Робинзон Крузо, хотя он был вовсе без книг на пустынном острове своем.

Понятно, как мы обрадовались, когда мистрисс Пардигль окончила свое чтение. Человек, лежащий на волу, повернул к не! свою голову я сказал брюзгливо:

-- Ну, отзвонила?

-- На сегодня довольно, мой друг. Но я никогда не устану. Я буду навещать вас последовательно, возразила мистрисс Пардигль с педагогическою важностью.

-- Отчаливай! проворчал хозяин сквозь зубы. - Что там себе хочешь делай, только отчаливай!

собою, она выразила надежду, что кирпичник и вся семья его исправятся к следующему её приходу и направила стопы свои в другую лачужку.

гуртомь и в большом размере.

Она думала, что мы следуем также за ней. Между-тем, как только она ушла, мы тотчас же подошли к женщине, сидящей у огня, чтоб спросят не больно ли дитя её.

Ада, которой нежное сердце было очень-чувствительно, стала на колени и открыла лоскут, прикрывавший лицо ребенка. Тогда я увидела нее и отвела ее в сторону... Малютка умирал.

-- О, Эсфирь! вскричала Ада: - взгляни сюда, Эсфирь, душа моя, бедняжка... Бедный мученик, бедный страдалец... Мне так жалко его... так жалко ату женщину... Ах, Эсфирь! я никогда не видала ничего подобного!.. Дитя, милое дитя, что с тобою?..

Такое сострадание, такая нежность чувств, с которыми, став на колени возле матери, оплакивала Ада страдания ребенка, могли смягчить всякое грубое сердце, если только оно еще бьется в груди. Бедная женщина посмотрела на нее сначала с удивлением, а потов залилась горькими слезами.

Я взяла с колен её легкое бремя, сделала все, что могла, чтоб холодеющий труп ребенка казался спокойнее, положила его на доску и прикрыла своим носовым платком. Потом мы пробовали утешить несчастную мать, говорили ей слова Спасителя о детях. Она молчала, но плакала, плакала горько.

в углу, устремив глаза в пол. Кирпичник встал: он все еще курил трубку и смотрел на нас с недоверием, но молчал.

Какая-то старуха, одетая и лохмотья, вбежала в лачужку, бросилась прямо к бедной матери и вскрикнула: "Женни! Женни!" Бедная мать встала с своего места и повисла на шее старухи.

Старуха была вовсе непривлекательна, но эта симпатия, с которой она утешала бедную женщину, эти слезы, которые мешались с слезами осиротевшей матери, придавали ей характеристическую красоту. Утешения её состояли только в словах: "Женни! Женни!"; но эти слова были произносимы таким тоном, в котором выражалось много, много неподдельного чувства.

Мне казалось поразительно, как эти две женщины, грубые, одетые в лохмотья, были так близки друг к другу; как вязало их взаимное чувство истинной любви, как делили оне горе и близко принимая его к сердцу, загрубелому в тяжелых испытаниях жизни. Я думаю, что лучшая сторона этих людей для нас закрыта. Что нищий чувствует к нищему, знает только Бог, да они сами.

Мы сочли за лучшее уйдти, чтоб не возмущать своим присутствием их скорби. Мы вышли так тихо, что никто не обратил на нас внимания, кроме молодого парня: он стоял прислонясь в стене и так близко около двери, что нам трудно было пройдти. Заметя это, он отошел в сторону, не показывая нисколько, что безпокоится для нас; но мы, на всякий случай, его поблагодарили очень-ласково. Он ничего нам не ответил.

вечером взять с собой несколько припасов и сходить опять к кирпичнику. Мистеру Жарндису мы сказали в очень-коротких словах о случившемся, но, несмотря на это, ветер тотчас же переменялся.

Настал вечер и мы отправились в-сопровождения Ричарда.

Мы оставили его в некотором отдалении и одне пошли в жилище кирпичника; когда мы подошли к двери, мы увидели ту женщину, которая принесла столько утешения бедной Женни. Она стояла у порога и выглядывала боязливо.

-- Это вы, барышни? сказала она со вздохом. - Я поджидаю старшину. Сердце не на месте! Что, как выгонит меня, старуху, из дома? Нет, лучше пусть убьет на этом месте!

-- Ты говоришь, добрая старушка, про мужа? спросила я.

Она дала нам дорогу; мы тихо вошли и положили, что принесли с собой, около бедной постели, на которой спала мать. Та же грязь, какую мы видели утром, была везде, и казалось, что неопрятность составляла непременную принадлежность этой лачужки. Но труп ребенка был омыть, обернут в чистые тряпки и на платке моем, который все-таки прикрывал его личико, лежал букет душистой травы, положенный так нежно, так красиво... такими грубыми, высохшими руками!

-- Я, барышня? возразила она с удивлением. - Тс!.. Женни! Женни!..

Мать простонала во сне и открыла глаза; звуки знакомого голоса, казалось, успокоили ее. Она заснула снова.

такую безмятежную, такую безгрешную грудь! Я только думала, что, быть-может, ангел-хранитель этого ребенка обратит взор свой на ту женщину, которая одела труп его в чистый лоскут полотна, на ту женщину, которая, простясь с нами, осталась у двери озираясь и прислушиваясь робко и твердила своим грубым, но идущим к сердцу голосом: Женни! Женни!



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница