Холодный дом.
Часть восьмая.
Глава XLV. Вопрос и ответ.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1853
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Холодный дом. Часть восьмая. Глава XLV. Вопрос и ответ. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XLV.
Вопрос и ответ.

Утром на следующий день опекун мой пригласил меня к себе в комнату и я досказала ему все содержание письма моей матери "Тут нечего более делать", сказал он мне: "надо глубоко хранить тайну и избегать встреч, подобных вчерашним". Он понял мои чувства и разделял их вполне. Он даже взялся отстранить мастера Скимполя от дальнейшого знакомства с баронетом. Одной особе, имя которой он не имел надобности говорить мне, ему было невозможно ни пособит, ни дать совета, несмотря на все его желание. Если её подозрения на-счет адвоката справедливы, в чем он почтя не сомневался, то тайна должна быть открыта. Он "ил несколько этого адвоката, как но виду, так и по слуху, и не было сомнения, что он человек очень-опасный. "Но во всяком случае", говорил он мне: "какой бы оборот ни приняли обстоятельства, ты не можешь иметь никакого на них влияния.

-- И я не думаю, говорил он: - чтоб подозрения падали на тебя, моя милая. Могут не знать, что между тобою и миледи существует связь.

-- Что касается до адвоката, это так, отвечала я: - он, я думаю, не имеет на мой счет никаких подозрений. Но есть еще два лица, которые меня безпокоят, опекун мой.

И я ему рассказала о мистере Гуппи, что он, по моему мнению, догадывается о моем происхождения; но что, впрочем, я надеюсь на его безмолвие и данное мне слово.

-- Следовательно, отвечал опекун мой: - опасность с этой стороны отстранена. Кого же ты еще подозреваешь?

Я напомнила ему о француженке и о той настойчивости, с которой она мне делала предложение своих услуг.

-- Да, да, отвечал опекун мой, задумчиво: - она опаснее какого-нибудь клерка; впрочем, с другой стороны, моя милая, ведь она добивалась только быть у тебя в услужении, и очень-натурально, что, лишась одного места, она горячо добивалась другого. К-тому жь, она видела вас с Адой, дня два тому назад, и следовательно обратилась к тебе, как к знакомой.

-- Манеры её были очень-странны, сказала я.

-- Да; но ведь манеры её были странны и тогда, когда она, в пылу негодования, сбросила с себя башмаки и парадировала босая по мокрой траве; ведь такая проделка могла кончиться не только тяжкой болезнью, но, пожалуй, и смертью, говорил опекун мой: - нет, мой друг, этим безпокоиться ничего. У страха глаза велики, как говорится; и если посмотреть вокруг себя такими глазами, то, поверь мне, редкое обстоятельство не покажется важным и опасным. Будь спокойна, дитя мое, и пусть прекрасное сердце твое будет так же неприкосвенно, сохраняя эту тайну, как оно было прекрасно, когда ты ничего не знала о своей судьбе. Это будет лучше для всех. Разделяя тайну твою...

-- Вы будете утешать меня, добрый опекун мой...

-- Я буду следить за всем, что делается в этом семействе, по-крайней-мере буду следить на столько, сколько дозволяет мое от него удаление. И если прийдет время, когда я буду в-состоянии протянуть руку помощи тому существу, имя которого даже я здесь лучше не произносить, то я протяну эту руку, протяну ради её дочери, которую так нежно и много люблю.

Я благодарила его от всего сердца. И какое же чувство могло быть в душе моей к этому человеку, кроме высокой благодарности?

Окончив разговор ваш о предмете, который так глубоко меня занижал, я пошла к двери, но опекун просил меня остановиться и пробыть еще с гам несколько минут.

Обернувшись быстро назад, я увидела на лице его тоже доброе, ясное выражение и еще проблеск какой-то мысли, которую, мне казалось, я повяла.

-- Милая Эсфирь, сказал мне опекун: - давно уж, давно лежит у меня на сердце мысль, которую я хотел тебе сообщить.

-- Что ж такое, добрый опекун мой?

-- Я всегда затруднялся высказаться перед тобою и теперь затрудняюсь. Между-тем, мне бы хотелось говорить прямо, с полной свободою и хотелось, чтоб и ты выслушала меня совершенно-хладнокровно и спокойно. Позволь мне написать тебе об этом, мой друг.

-- Добрый опекун мой, вы знаете, с каким удовольствием я прочту все то, что вы напишете мне.

-- Скажи же, душа ноя, говорил он с милой улыбкой: - скажи же откровенно: так ли я прост и чистосердечен в эту минуту, каким казался тебе всегда; так ли я безкорыстен и добродушен, каким ты привыкла меня видеть?

-- Вы мне кажетесь таким же, без всякого изменения, отвечала я, с самой чистосердечной откровенностью.

И в-самом-деле, если и мелькало в нем что-то особенное, то разве на одну только секунду. Он был так чувствителен, так добр, так нежен, как всегда.

-- Похож ли я, мой ангел, на человека, который говорит не то, что думает, который имеет затаенную мысль, какая бы она ни была, словом: на человека, который скрывает какую-то тайну, продолжал опекун мой, смотря на меня своим ясным, прямым взглядом.

-- Можешь ли ты вполне положиться на меня и поверишь ли ты всему тому, что я тебе скажу?

-- Совершенно поверю, сказала я от чистого сердца.

-- Милая девушка, дай мне твою руку.

Он взял мою руку, обнял меня нежно и смотрел на меня с такою любовью и с таким чистосердечием, с каким только самый добрый отец может смотреть на своего ребенка.

-- С того времени, когда я встретился с тобой в почтовой карете, говорил опекун мой: - ты произвела во мне много перемен, ты окружила меня целым миром добра.

-- Ах, добрый опекун мой! но сколько вы для меня сделали с того времени...

-- Об этом не стоит и помнить, моя милая.

-- Я никогда не забуду ваших благодеяний.

-- Нет, милая Эсфирь, говорил он, полусерьёзно: - теперь пока позабудь все и помни только одно, что ничто в мире не может изменить меня. Уверена ли ты в этом, дитя мое?

-- Совершенно уверенна, отвечала я.

-- Вот все, что мне нужно, говорил опекун мой: - но я не могу твоим верить словам, маленькая старушка, потому-что может-быть, ты говоришь теперь необдуманно. Даю тебе неделю на размышление: и если через неделю ты не переменишь своих мыслей и будешь все-таки убеждена, что я ни за что в мире к тебе не переменюсь, то пришли свою Черли ко мне за письмом. Если же ты добудешь вполне убеждена во мне, то не присылай, не присылай ни за что в свете.

-- Опекун мой, сказала я: - я так крепко убеждена в вас, что непременно пришлю за вашим письмом.

-- Он пожал мне руку и больше не говорил ничего.

Прошла неделя, в продолжение которой между мной и опекуном моим не было сказано ни одного слова. Наконец настал и назначенный вечер, которого я с нетерпением ожидала. Оставшись одна, я сказала Черли:

-- Поди, маленькая Черли, постучись у двери библиотеки мистера Жарндиса и скажи, что я тебя прислала за письмом.

Маленькая Черли побежала по лестницам и через несколько минут, которые показались мне по крайней-мере несколькими часами, принесла письмо.

-- Положи его на стол и ступай, сказала я.

Черли положила письмо на стол и ушла, а я долго смотрела на конверт не смея до него дотронутся, и сколько мыслей толпилось в голове моей!

Целой панорамой пробежала передо мною вся жизнь моя; сначала детство пасмурное и угрюмое, которое я провела в доме крестной матери; смерть этой гордой и надменной женщины; улыбающаяся жизнь Гринлифа, предвестница полного счастия, которое ожидало меня в Холодном Доме; наконец те неизменно-радостные дни, которые я провела посреди моих благодетелей, под благотворным кровом доброго опекуна моего - и я знала, я была убеждена вполне, что все счастие мое сосредоточивалось в нем, в этом неподдельно-добром существе, чье письмо лежало передо мною.

Я ваяла письмо и начала читать. Какое теплое выражение любви! сколько чувства, сколько нежных, безкорыстных советов! Слезы радости, слезы благодарности заставляли меня останавливаться почти на каждом слове; но я прочла его до конца, прочла не один раз, а несколько, и положила опять на стол.

Я предчувствовала содержание письма. Мистер Жарндис спрашивал меня: согласна ли я быть его женою, владетельницею Холодного Дома.

Это не было, так-называемое, любовное письмо, исполненное междометий и восклицательных знаков - нет; оно было писано точно таким же добросердечным, задушевным тоном, с которым всегда говаривал со мною опекун мой. Читая письмо, я в каждой строчке видела его добрый образ, слышала звуки его мягкого, идущого к сердцу голоса. Он обращался ко мне, как-будто я осыпала его благодеяниями, и он чувствовал и ценил все то, что я для него делала. Он напоминал мне, что он уж на закате жизни, а я еще только расцветаю; что он стар; что я перед ним дитя, и настаивал, чтоб я как можно тщательнее размыслила о различии наших лет. Он говорил мне, что, вступая с ним в брак, я ничего не выигрываю, и ровно ничего не теряю, отказав ему; потому-что он не может измениться ко мне, и уверен, что решение мое, какое бы он ни было, будет совершенно-честно и справедливо; что он долго обдумывал этот шаг, и наконец решился на него единственно с тою мыслью, чтоб дать мне почувствовать, что есть люди, готовые изгладить мрачное предсказание моего детства; что он часто думал о нашем будущем и предвидел, что прийдет время, когда Ада, достигнув совершеннолетия, оставит нас и мы должны будем переменить настоящий образ жизни От этой мысли он всегда переходил на мысль соединиться со мной браком и таким-образом решился сделать мне предложение. Он заклинал меня вникнуть в его письмо и вернее обдумать этот шаг, не увлекаясь добрым сердцем, всегда готовым осчастливить его нежную привязанность. В случае моего решения, или в случае моего отказа, он желал бы остаться ко мне в тех же самых отношениях, в каких он был прежде. Что ж касается до тётушки Дердон, до маленькой старушки, то он был уверен, что она останется неизменною.

Таково было содержание письма, исполненного строгим достоинством. В нем опекун мой выражался, как безпристрастное ответственное лицо, излагавшее предложение друга, за которого ходатайство вал.

Он ничего не говорил мне о моей изменившейся наружности, о моем таинственном происхождении, но я поняла его, я видела его великодушие, я чувствовала, что он готов оказать мне полную опору, хотя и известен ему позор моего рождения и хотя болезнь обезобразила меня. Я чувствовала, что обязана посвятить всю жизнь мою для его счастия

счастлива, была благодарна, была полна светлых надежд, но все-таки плакала горько, горько!

Мало-по-малу я подошла к зеркалу: глаза мои опухли и были красны. "Эсфирь, Эсфирь, сказала а себе: - ужели это ты?" и снова слезы готовы были брызнуть из глаз, но я удержала их.

"Вот так, так, Эсфирь, говорила я, распуская свои волосы: - ты, будущая хозяйка Холодного Дома, должна быть весела как птичка. Разгони же грусть свою скорее, скорее!

В голове моей мелькнула мысль, что было бы со мной, еслиб опекун мой женился на другой? Какая была бы перемена в моей жизни? И такая плачевная картина представилась моему воображению, что я взяла хозяйственные ключи, побренчала ими, поцеловала их и спрятала в коробку.

Причесывая волосы веред зеркалом, я думала, что следы моей болезни, обстоятельства моего рождения были новыми пружинами, возбуждающими меня к большей, большей, большей деятельности. О Боже! как я должна трудиться, чтоб сколько-нибудь быть достойной твоих великих щедрот! Да теперь можно было сесть и поплакать, поплакать слезами радости!

Но почему же это странно? Если мне самой не приходило никогда в голову такой мысли, за-то другие пророчили вне это счастие. В-самом-деле мистрис Вудкоурт...

Быть-может, это имя напомнило мне о высохших цветах, которые хранились у меня в книге. Теперь лучше с ними разстаться: они были воспоминанием чего-то прошлого, чего-то забытого. Да, теперь лучше с ними разстаться.

Книга с этими цветами лежала в другой комнате, в которую надо было идти мимо спальни Ады. Я взяла свечку и пошла за цветами. Я не могла удержаться, чтоб не поцаловать моей милочки.

Я знаю, что это слабость, знаю, что это дурно, но что делать! глаза мои не слушались меня и с ресниц моих одна слеза за другою капала на прекрасное личико Ады. Еще хуже: я взяла засохший букет цветов и тихонько приложила к губам её. Зачем? - я в это время думала о любви её к Ричарду! Потом я принесла цветы в свою комнату, приложила к огню и они мгновенно обратились в прах!


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прийдя в столовую на следующее утро, я застала опекуна в обыкновенном расположении духа: он был так же мил, так же откровенен, как и всегда. В манерах его не было никакой перемены, я мне казалось, что (впрочем, быть-может, это мне так казалось) и во мне не было никакой перемены. Мне случалось не раз оставаться с ним с глазу на глаз и я думала, что он заговорит со мной о письме; но ничего не бывало: он не произнес ни одного слова.

Это молчание продолжалось и на другое утро и на третье, словом: продолжалось целую неделю, которую прогостил у нас мистер Скимполь.

Я думала, что мне нужно писать ответ; пробовала приняться за письмо, оставалась одна в своей комнате, но не могла сделать приличного начала и откладывала со дня на день.

Наконец мистер Скимполь уехал.

Как-то мы втроем, однажды, после обеда хотели покататься верхом; одевшись прежде Ады, я сошла вниз и застала опекуна одного; он стоял спиною ко мне и смотрел в окно.

Услышав шаги мои, он обернулся с улыбкою и сказал:

-- Ах это ты тётушка Дердон! ужь ты и готова?

-- Опекун мой, сказала я, дрожа всем телом: - когда вы хотите получить от меня ответь на ваше письмо?

-- Когда он будет готов, моя милая, отвечал он.

-- Я думаю, что он ужь готов.

-- Что ж, его принесет Черли? спросил он шутя.

-- Это поцелуй владетельницы Холодного Дома? спросил он.

-- Да, да, отвечала я, краснея.

И мы поехали кататься. В нем не было никакой перемены в обращении со мною. И я ни о чем не сказала моей милочке.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница