Роман роялиста времен революции.
Глава пятнадцатая.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Коста де Борегар Ш., год: 1892
Категории:Роман, Историческое произведение

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Роман роялиста времен революции. Глава пятнадцатая. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. 

Анри ломает свою шпагу. - Его тоска по Варенне. - Огрывки из его писем к m-me де-Роган. - Непреклонность герцогини. - Её последние дни в Ницце. - Её смерть. - Воспоминание графини Вирье. - Отчаяние Анри. - Отрывки из писем. - Болезнь герцога де-Роган - Отезд графвни де-Вирье в Ниццу. - Её путешествие. - Граф де-Дижон. - Анри после распущения Собрания. - Изречение королевы по этому поводу. - Маркиза де-Турнель. - Национальный банкет в Пюпетьере. - Переписка Анри и его жены. - Переселение графини. - Долина Пюпетьер. - Ламартин. 

I.

Для Анри близился один из тех роковых часов, когда, так сказать, все раны сердца стонут и взывают одна к другой. В конце июня 1792 г. он получил известие, что m-me де-Роган умирает в Ницце. Известие это было для него тем мучительнее, что письма его, полные смирения и горестных признаний, оставались без ответа. Ни одно из них, однако, не было без рассказа о каком нибудь новом унижении, о новой жертве,

11-го июня, Анри сломал свою шпагу полковника. Его совесть, его честь заставляли его отвергнуть эту гражданскую присягу войск, которой требовал новый декрет Собрания, утвержденный королем. Затем последовало это бегство в Вареннь, помимо его участия. Возвращение короля было для Анри глубокою печалью. Барнаву было поручено Людовиком XVI оправдать в глазах Собрания его бегство.

Барнав после Мирабо. Вот люди, которым король доверял свои предсмертные вздохи. Мирабо для Вирье был всегда человеком 5 октября, а Барнав оставался тем, чем он был в Бельшасс.

"...Ах! - пишет он в одном из своих, полных отчаянья, писем, - если я когда и мечтал о блестящей роли в этом возрождении, которое для сердца моего являлось возможным и желанным, то отныне у меня в перспективе только роль жертвы и я с глубокою грустью вижу, что та, которая должна была бы поддержать меня в моем смирении, считает его за постыдное честолюбие.

"Увы! если я и могу себя упрекнуть, в принципе, в излишнем старании против правительства, то это потому, что я надеялся, что оно съумеет отстоять себя. Оно же прямо сдалось...

"Видя в Собрании начало сопротивления, я был убежден, что правительство поддержит его. Оно только предало его.

"Наконец я думал, что правительство съумеет по крайней кере возвеличить свои слабости, оно съумело только сделать их заметными, унизительными".

"Я имею в виду напасть на правительство по некоторым пунктам, и с каким мучительным удивлением я увидал, что моим прямым долгом явилось поддержать его во всем, в особенности же против него самого!.."

Как Верньо, когда тот садился в роковую тележку, Анри мог прибавить: "...Делая прививку дереву, мы его погубили... Оно было слишком старо".

"Я должен был спасти людей от самоубийства, в которому они шли, - продолжает Вирье, - и прихожу в отчаяние от того несогласия, какое царит на счет единственных мер спасения, которые у нас остались...

"Видно, только разбойники понимают необходимость союза. Все, что честно, точно поставило себе в обязанность - рознь. Всякий отнесется с проклятием к взглядам, которых он не разделяет"...

Если в политике не существует полезных раскаяний, то есть, по крайней мере, искупления; в глазах же герцогини де-Роган искупление для Анри являлось столь же безполезным, как и раскаянье.

У настоящей матери явилась бы жалость потому, что материнская любовь есть чувство прирожденное, а не наносное чувство, как это было в данном случае. Оно держится всеми фибрами за сердце, или вернее - это чувство и есть те фибры, которыми живет сердце. Анри не испытывал никогда такого к себе чувства. То, что ему давала герцогиня, была нежность приемной матери.

Более чем когда-нибудь убежденная, что её достоинство заключается в презрении, герцогиня выслушивала стенания своего питомца, не внимая им, не обращая внимания на его отношение к ней, полное многострадательного уважения. Характер этой женщины не поддавался никакой ломке.

Шли дни, недели, не внося никакой перемены в её отношение. Она облачилась в свою непреклонность точно в кирасу, которая защищала ее от всякого сострадания.

"Благодарю Бога, - писала она, - за то, что Он вдохновил меня на поездку в Ниццу. Я Ему обязана за ту поддержку, которую я здесь нашла...".

Эта благодарность заставляет одновременно подумать и о фарисее, и о бедном мытаре, который так смиренно бил себя в грудь у дверей храма, которых ему не отворили.

А между тем пора было их открыть. Немного состраданья насколько бы облегчило последние дни герцогини! Быть может, будь она с Анри и его женой, в ней было бы менее геройства, но она умерла бы как умирают, когда по себе оставляют мир и счастье.

А геройство ее не покидало до последняго дня. В своем большом кресле, нагнувшись над пяльцами, она работала, бравируя усилившеюся слабостью, как она бравировала невзгодами судьбы.

Кресло и пяльцы помещались в углублении окна, которое выходило на море. Но герцогине не было ни малейшого дела до великолепного вида! Она понимала природу только в теориях её философов. Мягкий, теплый воздух, которым она дышала, не смягчал ее, также как и нежное обращение к ней её детей.

Она невозмутимо вышивала, - вышивала, покуда её дрожащие пальцы были в силах держать иголку. Так точно как заполняют вечерние часы, когда день окончен, она изменяла занятие, но не прекращала его. Она умирала, точно сама того не подозревая.

В её салоне не говорили более об известиях из Франции. Они были слишком печальны. Разговор часто замирал. И тогда все с уважением относились к молчанию герцогини, также как и к дремавшим её страданиям и сожалениям. Между тем она слабела с каждым днем. Силы её точно постепенно отлетали. Скоро остался один разсудок, все тот же замечательный, светлый, освещающий собой далекие горизонты, к которым она спокойно приближалась.

"Заранее подчиняюсь, - написала она в заголовве своего завещания, - страданиям, которые будут сопровождать разложение моего тела. Приннмаю их как искупление".

Последние часы этого искупления были ужасны. Но герцогиня поддерживала себя удивительными доводами, которыми она подкрепляла бы друга и которые она находила в вере. Она шла вперед, минуя все подводные камни и развалины, которые так часто делают недостижимым для умирающих переход их от жизни к вечности.

Для герцогини на её пути не было ни сожалений, ни раскаяний. Когда она встретилась с своими прежними привязанностями, она отвернувшись прошла мимо. И если имя Анри и было у нее на устах, она произнесла его так тихо, что его никто не слыхал... Вероятно, она назвала это имя, так как в Пюпетьере оно отдалось замогильным эхо. Когда вскрыли завещание герцогини, на первой странице прочитали следующия строки: "Завещаю сейчас же после моей смерти снять с моей шеи маленькое золотое распятие, которое я всегда носила и как можно скорее передать его m-me де-Вирье..." В последний раз эта кроткая женщина являлась соединяющим звеном между матерью и сыном... 

II.

Оторванная от мужа, m-me де-Вирье была не в силах утешить его в горе от потери его благодетельницы, а еще менее могла она смягчить те упреки, какие получал он из Ниццы. По словам m-me де-Валь, неблагодарность Анри убила герцогиню. И в довершение мучений, молодая женщина предсказывала второе несчастие, которое, в виду здоровья герцога де-Роган, являлось весьма вероятным.

Бывают минуты, когда сердце или разбивается, или закаляется. Так было и с сердцем Анри. Менее чем когда нибудь для него был возможен отъезд из Парижа, где конституция была при последнем издыхании. Но он мог отправить жену в Ниццу. Герцог всегда так ее любил. С тою же почтою, с которою он отправлял жене письмо с просьбою отправиться в Ниццу, Анри писал m-me де-Валь:

"Ах! еслибы она видела меня среди убийц, которые угрожают мне каждый день, та, в смерти которой вы меня обвиняете, поняла бы, что подлость сделала бы меня недостойным её.

"Никогда я не был более верен принципам, которые она мне внушила, как в то время, когда я имел несчастье ее ослушаться.

"Я ее буду вечно оплакивать, и для меня будет облегчением в моем горе отдаться моей печали, моим слезам, моим сожалениям. Печали сердца, политическия сожаления, слезы о прошлом и о будущем, вот итоги за два последние года". И из всего, на что Анри надеялся, из всего, что он сделал, у него не оставалось ничего... ни даже веры в эту конституцию, едва доведенную до конца и уже вышедшую из моды.

"умозрительной логики и практического безсмыслия"... Вирье видел теперь, что "произвольная анархия превратилась в законную анархию"?.. И так же, как его друзьям, ему приходилось скрестить руки перед его произведением, не имея надежды ослабить его пагубных последствий. Собрание рухнуло бы, объявив своих членов отныне неизбираемыми.

Для одних подобное решение являлось верхом "глупого рыцарства"... Для других - ослеплением. Наконец были и такие, в их числе и Анри, для которых оно являлось откровенным сознанием безсилия.

"...Видел я, - пишет он, - что значит кричать о свободе и как злодеи под этою вывескою устраивали ужасающую анархию. Душа моя изнемогает от этой картины, и более чем когда нибудь я желаю полного отдаления от всякой общественной деятельности. Тяжко сознаться самому себе, что мог быть безсознательным орудием стольких зол, что был, пожалуй, солидарен с вещами, которые порицаешь, наконец, сознаться и в том, что все попытки, усилия, чтобы уничтожить злоупотребления, привели только к злоупотреблениям по отношению к самому королю".

Анри писал это на другой день после заседания, в котором Людовик XVI стоя, с непокрытою голсвою, присягал конституции. Он видел, как король побледнел, когда после первых его слов, все члены собрания, самым грубым образом, сели. Для свидетеля, опечаленного подобным оскорблением, парламентская монархия умерла. Разцветет ли когда другая монархия, монархия Генриха IV, на столь глубоко расшатанной почве?.. Покидая собрание с тем, чтобы никогда более в него не вернуться, Вирье говорил: "быть может!"

"...Утешаюсь в моем безсилии данного времени, - писал он, - надеждою, что рано или поздно, король обратится к крови своих верных подданных. Тогда он найдет во мне ту преданность, которая ему нужна; издалека, как вблизи, я буду на готове". 

III.

Тем временем m-me де Вирье получила в Пюпетьере письмо, с известием о болезни герцога де-Роган.

Не дожидаясь даже брата, единственного покровителя, к которому она могла обратиться за помощью, графиня отправилась в путь.

Брат этот, едва промелькнувший в начале нашего повествования, был граф де-Дижон, умный драгунский капитан, над развязными манерами и небрежностью туалета которого в былое время подсмеивались в отеле де-Роган.

Дижон не эмигрировал, разсчитывая на то, что ему не придется ни в чем изменять своим привычкам, чтобы быть во вкусе равенства, требований дня. После того, как полк его был распущен, он все странствовал, на досуге изучая дух страны.

Он один мог рискнуть взяться доставить сестру в Ниццу, без препятствий.

Он встретился с ней в Лионе и тут они вместе обдумали свой маршрут. Ехать югом было невозможно. В Авиньоне шла резня, в Марселе была полная анархия.

Единственный путь, несколько обезпечивающий безопасность, был через Савоию. Но и то еще следовало принять разные меры предосторожности. M-me Вирье, несмотря на её слабое здоровье, пришлось трястись в телеге, останавливаться где попало на ночлег, а брат её, с палкою в руках, правил экипажем с видом настоящого гражданина. Он так хорошо играл свою роль, что никому не пришло бы в голову заподозрить ни брата, ни сестру, что они эмигрируют.

Такой у них был вид, что в один прекрасный вечер, когда они прибыли на один постоялый двор, служанка спросила двух извозчиков, не согласятся ли они пообедать вместе с одним беднягой.

Но они гордо отказали, и графу де-Дижон пришлось отобедать на конце скамейки, поставив себе тарелку на колени. Но ничто не обходится без ошибок. Когда на следующее утро он запрег тележку, он сунул золотой в руку служанки, которая накануне хотела доставить ему честь отобедать с извозчиками; думая, что она получила медную монету, честная девушка опустила золотой в карман не глядя. Но вот, в то время, когда Дижон, пощелкивая кнутом, был уже довольно далеко от постоялого двора, служанка, вся запыхавшись, несет ему его золотой... в полной уверенности, что он дал его по ошибке...

-- "Да нет же, милая, - говорит ей, смеясь Дижон, - этот золотой был вам за то, что вы сделали вчера, а вот вам еще другой за то, что вы сделали сегодня..."

По счастью, они были уже на границе и слух об этом эпизоде распространился, когда опасные аристократы успели уже через нее перебраться.

Из Шамбери в Ниццу путешествие было долгое, мучительное, но обошлось без препятствий. Увы! герцог де-Роган не подождал графини де-Вирье, чтобы умереть. Через несколько недель после смерти жены он последовал за нею. С герцогом де-Роган исчезал один из последних, вернее, даже последний из этих вельмож, таких же непонимающих страшной эпохи, которая начиналась, как и непонятных для нея. Старый аристократ умер, как испаряется благоухание, которое вышло из моды.

Для графини Вирье осталось о нем только дорогое, трогательное воспоминание. Но какой контраст между этим воспоминанием и суровою действительностью, в которую окунул ее брат сейчас же по их прибытии в Ниццу.

И немедленно тем же путем он доставил жену Анри без особых приключений обратно в Пюпетьер. "В дождливое время, - объяснял он позже, вероятно мучимый совестью за это слишком быстрое путешествие, - надо стать под навес, когда нет дела на дворе".

Не получая никаких вестей от Анри за эти несколько недель путешествия, графиня де-Вирье надеялась найти его в Пюпетьере; но ее встретили только дети. В письме, которое ей показал аббат де-Вирье, Анри перечислял все причины, которые, несмотря на конец учредительного собрания, удерживали его в Париже.

"которые представлялись таким лакомым куском для фонарей..."

Надо ли говорить, что Анри был в числе их? Он ходил взад и вперед так усердно под окнами королевы, что она наконец его заметила.

-- Это мой племянник, - ответила маркиза, - и он только исполняет свой долг...

-- Тем не менее скажите ему, - продолжала королева, - чтобы он был более осторожен. Такая преданность, как его, слишком драгоценна, чтобы ей жертвовали по пустому.

Конечно, маркиза передала Анри слова королевы, но она не настаивала на них, она была слишком убеждена, что он не послушается их. Никакая преданность не могла удивить эту чудную женщину.

Она на половину скрывала от m-me де-Вирье опасности, каким подвергался Анри, и всячески успокоивала Анри по поводу вестей, какие получались от её племянницы из Дофине. А там творились страшные вещи. Крестьяне сожгли еще 94 замка, и хотели обвинить жену Анри в отравлении людей, которых она приютила у себя из сострадания, после пожара.

"...Нас собирались убить, - пишет m-lle де-Вирье. - Мать моя вынуждена была пригласить национальную гвардию из Шабона. На террассе, под тремя старыми липами, был накрыт стол. Мать моя, печальная, должна была угощать. Это в первый и в последний раз, что я видела ее в парадном туалете. На ней было белое платье, кисейное или газовое, с длинным кушаком. Так хорошо помню выражение её лица, прелестное, и вместе с тем такое грустное...

"...Что касается нас, нас это очень забавляло... Национальная гвардия прибыла со свернутым знаменем. Дорогою было замечено, что на нем был изображен аристократ, повешенный на фонаре, и было решено, что для людей, отправляющихся на обед к аристократве, будет любезнее не предъявлять ей подобной картины.

"Быть может, не в последний раз демократы свертывали свое знамя, чтобы попировать... 

IV.

Но патриотический праздник, столь забавный для детей, имел печальные последствия для аббата де-Вирье. Через несколько дней ему пришлось поплатиться сильною лихорадкою за свою гордость во время банкета. Ему пришлось выслушивать невозможные оскорбления, шутки, на которые вдохновляла гражданская конституция духовенства.

В конце осени, когда положение политики только ухудшилось, аббат "Bébé" совсем расклеился.

"Моя мать очень была встревожена, - рассказывает m-lle Вирье, - тем более, что повсюду говорили о преследовании непокорных священников. Было решено, что мы, под предлогом болезни дяди, отправимся в Женеву, как бы для того, чтобы посоветоваться с знаменитым доктором Тиссо. Имелось в виду таким образом спастись от людей, которым могло придти в голову развернуть свое знамя.

"Из Женевы было легко добраться до Савои, где у моей тетки, m-me де-Блоне, почти на самой границе, было маленькое поместье, под именем Весси. Мой отец отнесся к этому проекту весьма сочувственно..."

Действительно, Анри казалось, что он отдает детей своих как бы на попечение бабушки. M-me де-Блоне оставалась для него все тою же доброю тетей Николь, которая его самого воспитывала; несмотря на прожитые 30 лет, с того времени её привязанность оставалась все такою же сильною, и едва ли не стала еще более сильною с тех пор, как Анри был так несчастлив. Не кажется ли порою, что наша привязанность точно осеняет собою и охраняет дорогих людей от опасности? Так думали все те, кто любил Анри.

Никогда m-me Вирье ни писала ему так много, ни просила его так убедительно вернуться к ней. Но во всех своих ответах Анри избегал сказать что нибудь определенное о своих проектах. Его экзальтация в письмах, которые он писал в Весси, поражала, просто пугала его жену.

"...С тобой я был бы счастлив в самом мрачном убежище... Сердце мое радостно бьется от одной мысли об этом... Но зачем останавливаться на ней. Зачем говорить - я желал бы, когда я не хочу более желать... Я отдаюсь, предаю себя, с закрытыми глазами, с опущенными руками, всем существом, на волю Провидения... Как отрадно сознание, что всякая точка нашей земли, какова бы она ни была, есть гавань, указанная бесконечным добром..."

Когда наконец было получено от него формальное приказание выехать из Пюпетьера, не дожидаясь его, то не оставалось более сомнений, что он опять замышляет что-то новое, таинственное.

Стоял ноябрь, от ветра, который носился над старым жилищем, стонали крыши, приходили в отчаянье деревья, облетали последние цветы, в нем слышались мрачные предсказания всем тем, перед которыми раскрывалась неизвестность. Печальный отъезд. О нем m-lle Вирье вспоминает так:

"Чтобы не возбуждать подозрения, мы вышли будто на прогулку, окружив больного дядю, которого тащили под руки. Когда мы несколько отошли, мы принялись плакать и кричать, что не уменьшило затруднения..."

однажды, посетить эти леса и дороги, которые он в детстве покинул, спасаясь бегством. Ламартин и Аймон были давно братьями. Вдохновение, которое в разгаре XVIII столетия направило Анри к религиозному идеалу, безкорыстному, так мало известному в его время, сделало из него предка великого поэта... Разве человеческия поколения не похожи на поколения листьев, о которых говорит Гомер? Опавшие листья образуют сок тех, которые зазеленеют...

"...События точно гора, которая давит нас, точно пропасть, которая нас влечет к себе... Но уже виднеется гостеприимная долина за долиной слез... Пробуждение, которое называется смертью, есть последний предел этих угрожающих вершин... а за ними - сияющая вечность, океан света, ожидает уповающого путника, который возносится на крыльях вечной любви {Ламартин сказал:

...Вознесись душа моя, и полетом твоим,
Вознесись из этого мира до вечных красот,
И вечно стремясь к красотам иным
 


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница