Два дома.
Глава XX.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Марлитт Е., год: 1879
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Два дома. Глава XX. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XX.

После этой бурной сцены Люси заперлась-в своей комнате и не выходила к чаю. Горничная понесла чай в её комнату и оставалась там весь вечер. Люси так и не узнала, что, по приглашению барона, вечером приезжал доктор к Иозефу, нервы которого не только не успокоились к ночи, но все более и более раздражались.

Донна Мерседес велела перенести его кроватку в свою спальню, чтобы самой за ним ухаживать. Под влиянием лекарства он уснул, к общему спокойствию. В полночь ребенок снова проснулся; он горел: как в огне и тяжелая головка лежала как свинец на подушке. С трудом он поднял веки и с удовольствием осматривался: здесь он никогда еще не спал., У противоположной стены стояла кровать тети Мерседес. Она спала, не раздеваясь, на белом атласном одеяле; висящий с потолка фонарик освещал комнату нежным розовым светом, окрашивал кружева на подушках Мерседес и все вещицы на туалете и, через открытую дверь, выделял в соседней темной зале часть паркета и серебристую полосу зеркала в простенке. Растения, стоящия в углублении окна, около письменного стола тети Мерседес, протягивали свои ветви к свету; разгоряченному воображению больного казалось, что это длинные загнутые пальцы, которые, выростая, приближаются к его постельке.

Ребенок с ужасом закрыл глаза и в его воображении возобновилось представление страшного чердака. За спиной послышался шорох, похожий на шуршание бумаги. Неужели это опять большая мышь?! Он приподнял голову и стал пристально смотреть в дверь, открытую в соседнюю комнату, ожидая, что вот сейчас пробежит ужасное животное. Вдруг он увидал длинную человеческую ногу в чулке, осторожно ступившую на один из освещенных квадратиков паркета.

Инстинктивно мальчик посмотрел вверх, отыскивая голову человека, выходившого из оконной ниши. Он увидел слегка обращенное к нему лицо на худом туловище, седые, низко остриженные волосы, густые нависшия брови, а под ними злые блестящие глаза, В ужасе ребенок спрятал голову под одеяло, ожидая каждую минуту, что грубая рука этого человека снова нанесет ему удар.

Не смея кричать, он только жалобно стонал, но уже при первом звуке его голоса донна Мерседес вскочила с с постели и подбежала к кроватке ребенке. Как только приподняла она одеяло, мальчик судорожно схватил её пальцы своими нежными рученками и с выражением ужаса на лице стал бормотать:

- Тетя! не пускай сюда этого человека, ты знаешь, он хочет меня бить. Позвони скорее, пусть придут Жак и Пират.

- Ты все это видел во сне, мой милый! успокоивала Мерседес ребенка, который горел, как в огне. Вдруг ребенок быстро вскочил, стремительно оттолкнул ее и пронзительно закричал: "Жак! Пират".

Донна Мерседес дернула звонок. Через минуту явились испуганные Жак и Дебора. За ним вошел доктор и остановился у постельки, качая головой. Больной продолжал кричать в бреду и просить, чтобы прогнали страшного человека.

Началось ужасное время.

Смерть долго стояла у постельки больного и грозила унести последняго представителя Луцианов. Часто казалось, что она уже протягивала руки за этим маленьким существом. Он лежал без движения и так исхудал, что был почти неузнаваем. Доктора употребляли все усилия спасти ребенка, и странно, они желали воскресить ребенка единственно для этой молодой женщины с южным обликом, которая безмолвно, без слез, с сжатыми губами выслушивала их решения, почти не ела, не пила и ни на минуту не отходила от постели больного.

Напротив, мать ребенка, появлявшаяся часто с заплаканными глазами, в растрепанном платье, безумолку болтала и вертелась у кроватки и была истинным ужасом докторов. У постели умирающого ребенка проснулось её материнское, чувство, но вмеете с ним и весь её эгоизм. Ей было тяжело испытывать постоянный страх, она требовала от докторов успокоительных слов и мучила их разспросами. С воплем кидалась она к больному, проклинала всех, кто перетащил её сына в Германию, в этот ужасный Шиллингсгоф, где он так сильно захворал. За ней нужно было смотреть как за ребенком и это еще больше утомляло Мерседес, тем более, что и Дебора только мешала ухаживать за больным, не умея себя сдерживать.

Негритянка ужасно страдала. Все люди в Шиллингсгофе уверяли, что ребенок непременно умрет, так как ему явился Адам.

Панический страх овладел всеми до такой степени, что никто не осмеливался вечером, даже при ярком освещении, подойти к группе Лаокоона, а тем более к дверям зала, а Дебора дрожала как в лихорадке при малейшем шорохе в соседней комнате. Она закрывала себе голову передником, чтобы не видеть, как ужасный человек явится за душей её любимца.

В доме и в саду Шиллингсгофа царила мертвая тишина. Никто не смел говорить иначе, как шепотом, все звонки были сняты, перед домом настлали соломы, чтоб шум колес не безпокоил больного; фонтаны были заперты, а Пират день и ночь содержался под строгим арестом.

В эти тяжелые дни мастерская опустела; барон Шиллинг не покидал большого дома. Он в прошлую же ночь, почти вместе с доктором, явился к больному и поселился в одной из комнат верхняго этажа, чтобы, постоянно быть вблизи.

Сперва барон появлялся в комнате больного только короткое время; он чувствовал очень хорошо, что Мерседес не желала подвергаться наблюдению посторонних людей это тяжелое для нея время. Но потом стал оставаться все дольше и дольше, не встречая протеста со стороны Мерседес, истощившей все свои силы и потому чувствовавшей себя спокойнее при виде того, как барон с нежностью ухаживал за её любимцем. Теперь она смотрела на него приветливее, и когда ему случалось заставать ее на коленях у постели больного, она и при нем не переменяла этого положения. Еще недавно Мерседес устраняла всякое сближение с бароном, а теперь он приходил ежедневно, как-бы по безмолвному уговору, проводил все ночи у постели больного и настаивал, чтобы она ложилась спать в детской, и она подчинялась. В виду обрушившагося на них несчастья, все её предубеждения исчезли.

Они почти не говорили друг с другом, но тем не менее все более и более сближались. Правда, он имел дело с загадочной натурой, которая ускользала от его наблюдений и часто снова являлась совершенно чуждая. Как только на минуту он отводил глаза от больного, он чувствовал себя точно в замке волшебной принцессы; вокруг нея все так и сияло до последняго маленького кубка, усеянного рубинами, точно подземные гномы осыпали ее целым дождем драгоценностей. Белые облака драгоценных кружев, украшающих её постель, пестрые ковры на полу, мебель из драгоценных дерев, сделанных так изящно, как-будто на её подушках могли отдыхать только воздушные сильфиды - все это было привезено из-за моря, из роскошной плантаторской виллы, чтобы устроить сносно хоть одну комнату в немецком доме для избалованной дочери юга.

Донна Мерседес с пеленок привыкла к самой утонченной роскоши; тем не менее, в минуту опасности, она не подумала укрыться в безопасной вилле, а бросилась в самый центр ожесточенной войны. Её нежные ноги пробирались по колючим кустарникам, гибкие, украшенные кольцами пальцы привыкли к смертоносному оружию, мягкую постель с атласным одеялом заменила голая зенда и солдатский плащ, а кружевной полог - звездное небо.

В виду великих общественных вопросов она была также безжалостна к своему изнеженному телу, как и к тем, кто, по её мнению, несправедливо добивался человеческих прав. "Люди?" сказала она недавно, говоря о возмутившихся неграх; и в этом слове звучало столько презрения, что ее можно было причислить к тем плантаторам, которые в теле своих невольников предполагали столько же чувствительности, сколько в подушечке для булавок. Тем не менее она говорила всегда с Жаком и Деборой очень ласково, и когда Дебора, захворавшая от горя и испуга, лежала в детской, то барон Шиллинг видел, что она сама давала ей лекарство, поправляла подушки и никому не позволяла ухаживать за своей старою служанкой.

Повидимому, она стала презирать все немецкое с тех пор, как ступила на немецкую землю и дышала немецким воздухом, а между тем покупала только немецкия книги: на её рояли лежали Бах, Бетховен и Шуберт, а на столе виднелись разбросанные заметки, писанные по-немецки. К этому рабочему столику барон подходил лишь тогда, когда на нем доктор писал рецепт. Здесь они иногда беседовали вполголоса о положении больного, и барон охотно засаживался в этом уголке, который по своей обстановке напоминал Мерседес её американское отечество. Тут же висел портрет её матери, гордой испанской красавицы, с распущенными и перевитыми жемчугом волосами в лиловом бархатном платье. Под ним висела фотография маиора Луциана и его сына Феликса. Обе фотографии были окружены прелестными акварельными видами Луциановских имений до войны, а на письменном столе, между разными безделушками из золота и серебра, стояла в бронзовой рамке портрет молодого человека, с очень красивым, хотя и незначительным лицом.

- Бедный Бальмазеда! тихонько сказала Люси барону, когда он разсматривал однажды этот портрет. Он был очень милый и чрезвычайно красивый молодой человек, но хорошо сделал, что умер. Знаете-ли, он не был особенно умен. Они обручились, когда Мерседес было только пятнадцать лет и тогда подходили друг к другу. Но в последнее время Мерседес очень развилась и жених стал ей не по плечу. Он надоел бы ей через год... даже быть может через месяц супружеской жизни. Поэтому неприятельская пуля оказала ему большую услугу, прекратив его жизнь среди иллюзий влюбленного жениха. Мерседес была возле него и он умер в её объятиях. "Божественная смерть!" - произнес он с последним вздохом.

Мерседес никогда не принимала участия в совещаниях докторов, и барон Шиллинг передавал ей их решения. При взгляде на барона Шиллинга, Мерседес охватывало странное, новое для нея чувство - чувство безопасности, если можно так выразиться. До сих пор она надеялась только на собственные силы и также ревниво оберегала свою независимость, как и свою честь; до настоящей минуты она не знала, что значит быть под покровительством, теперь же она принимала его, как благодеяние. Она чувствовала, что этот человек, который так заботится о больном, заботится в то-же время и о ней, и с её лица совершенно исчезла та гордая, презрительная улыбка, которой она всегда встречала появление барона. Она не думала теперь о женщине, молящейся в это время в Риме, о том, чтобы Бог скорее избавил ее от нашествия иностранцев, об этой суеверной воспитаннице; монастыря, считавшей свой дом гнездом привидений, которая нарочно поселила приезжих в излюбленных духами комнатах, вероятно с тайной надеждой, что они скоро выживут непрошенных гостей из её дома.

Действительно, донна Мерседес не совсем спокойно чувствовала себя в этих покоях. Ее безпокоили громадные, доходящия до полу окна, выходящия на галлерею с такой низкой решеткой, что чрез нее легко можно было перешагнуть. По приказанию доктора, окна в комнате больного оставались открытыми во всю ночь, а чтоб яркий свет не попадал в комнату, барон Шиллинг запретил зажигать газовые фонари в саду; поэтому между колоннами галлереи был совершенный мрак и только в отдаленной пустой улице блестели газовые фонари. Ночной ветерок тихо стонал между колоннами, с Монастырского двора прилетали летучия мыши и боязливо прорезывали воздух, освещенный зеленым светом лампы, горевшей под зеленым абажуром у постели больного.

который указывал бы на присутствие человека, у окна появлялось неподвижное, точно высеченное из камня, бледное лицо женщины, которая пристально смотрела своими черными глазами на больного ребенка, точно хотела навсегда запечатлеть в памяти черты его лица. При невольном движении испуганной Мерседес лицо это быстро исчезало в темноте.

Донна Мерседес не знала всей женской прислуги Шиллинсгофа, но ей казалось, что такое измученное горем лицо непременно обратило бы её внимание. Но она не спрашивала об этом, так как вообще говорили в это тяжелое время только о самом необходимом.

Так прошло много дней в неописанном ужасе и волнении. Прошла и послеряя ужасная ночь, когда всякую минуту ожидали, что слабое дыхание ребенка прервется навсегда. Затем наступило прекрасное розовое утро и вместе с лучами солнца вернулась жизнь к ребенку. - Иозеф был спасен!

Восторг был неописанный; оба негра прыгали как сумасшедшие, а Люси была также невоздержана в радости, как прежде в горе. В первый раз она снова причесала волосы и украсила их розой, надела светлое шелковое платье и появилась в комнату с букетом цветов в руках. Доктора не без усилий удержали ее от. шумных проявлений радости, с которыми он хотел было броситься обнимать сына. Она обиделась, повернулась к ним спиною и выбежала из комнаты. Опасность миновала, теперь она могла снова быть веселой, наивной и шаловливой.

Донна Мерседес целый день сдерживалась; она не хотела плакать, хотя слезы счастья могли бы несказанно облегчить её душу; но теперь снова наступил вечер. Барон был в своей мастерской, Паулина пила чай в комнате Люси и Дебора ей там прислуживала.

Маленький Иозеф спал тихо, без бреда, как спят после тяжелого утомления. В белой, обшитой кружевом рубашке, он был похож на воскового херувима. Донна Мерседес стояла на коленях у постели, держа его свесившуюся ручку. Теперь она была одна и могла смотреть на это бледное, истомленное личико, которое лежало перед ней точно вылитое из воска. Сделается-ли оно снова таким кругленьким и розовым, как было прежде? Она опустила голову на одеяло и разразилась долго сдерживаемыми рыданиями. Вдруг ей почудилось, что женское платье зашуршало по песку и чья-то рука ухватилась за окно. Донна Мерседес вскочила и увидала за окном знакомое белое, неподвижное лицо.

- Умер?! простонало привидение.

Этот выражающий глубокое страдание голос взволновал Мерседес. Она отрицательно покачала головой и хотела было подойти, но видение быстро исчезло во мраке. Мерседес могла только заметить, как поднялись её белые руки и накрыли голову черным платком. На этот раз донна Мерседес непременно хотела разгадать, кто была эта таинственная женщина. Она поспешно вошла в детскую: там было темно и окна открыты; она высунулась из окна, но сквозь густой мрак ничего не было видно; только минуту спустя, она услышала как звякнула ведущая на улицу калитка.

- Теперь я наверное знаю, что это был мужчина, сказал вдруг вблизи мужской голос.

Окно, у которого стояла донна Мерседес, было послерее с этой стороны дома и к нему примыкал подъезд, на котором стояли говорящие.

рожи негров, спальня, разукрашенная точно у мароккского императора, пропасть фальшивых бриллиантов, а гордая мадам лежит на коленях перед больным принцем, а наш барин сидит рядом, словно на часах, и смотрит на это коленопреклонение, как будто хочет срисовать его на свои картины. Он уж слишком безцеремонно сидит там с утра до ночи, а у барыни, должно быть, ни капли стыда; она это позволяет и ни-чуть не стесняется перед ним, весь дом уже подсмеивается над ними. Да, я думаю, она была-бы очень довольна, еслиб баронесса никогда более не вернулась. Оказывается, в Шиллингсгофе не дурно. Но чорта с два, этого никогда не случится!.. Послушай, Фриц, вот была-бы потеха, еслибы баронесса нечаянно вернулась и увидала-бы весь этот сюрприз через окно!

Они говорили тихо, почти щепотом, но в молодой женщине у окна, каждое их слово отзывалось, как удар молота. Голоса смолкли, а она все еще стояла, как окаменелая, закусив нижнюю губу.

Мерседес увидала сквозь открытую дверь, что Дебора вошла в комнату больного. Она возвратилась туда-же; но при виде своей госпожи негритянка отскочила в испуге. Молодая женщина была бледна, как мертвец.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница