На рассвете.
Глава II.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Милковский С., год: 1890
Категории:Повесть, Историческое произведение

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: На рассвете. Глава II. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

II.

Близ кривенской мэганы под тенью ореха воины султана достодолжно подкреплялись. Пэто не скупился, хотя очень хорошо знал, что за все это ни "парички" не получит. Хозяйка одного пилаву столько наготовила, что семь человек могли до сыта наесться. Но пилав был только первым блюдом, после которого появилась чорба: кисловатая похлебка со сметаной, в которой плавали куски мяса; за чорбой следовал соус, посыпанный толченым турецким перцем; потом вареные яйца, тоже с турецким перцем; после яиц подали жареную козлятину. Турки разстегнули не только мундиры, но все, что можно было разстегнуть, и медленно, с разстановкой, но усердно уплетали дары божьи, стараясь, чтоб в мисках ничего не оставалось. Задача была нелегка, но пока силы не изменяли им. Они только вздыхали, сопели, пыхтели, а дело справляли успешно. Прислуживали им старушка и сам мэганджи: она уносила и приносила миски, он убирал пустые и ставил на стол полные.

Во время еды на мосту вдруг появилось несколько человек. Прежде всех увидел их онбаши; он осторожно толкнул локтем милязима:

- Смотри, - проговорил он.

- Что, милый мой? - спросил тот, переводя глаза на мост: - люди какие-то...

- Не комита ли? - шепнул онбаши.

- Увидим... Ведь мимо нас проддут.

Вскоре приблизились путники. В кучке их было человек двенадцать разного пола и возраста. Трое детей шли сами; двух малюток, завернутых в куски толстой холстины, несли на плечах женщины; еще три женщины с трудом тащили тюки в грязных попонах, а одна очень старая женщина шагала, опираясь на длинную палку, торчавшую в её руке; мужчина подгонял осла, а двое других шли рядом.

- Чингонляр (цыгане), - свивал онбаши.

- Ну, видишь, что не комита, - отвечал милязим.

Цыгане подошли довольно близко и остановились. Женщины сняли с себя ношу и положили на землю. Вся группа выстроилась перед турками во фронт; собственно говоря, ни порядку, ни стройности не было в этом фронте, а было лишь то, что молодые и старые, женщины и мужчины, все, одним словом, устремили взоры на столик, за которым сидели воины султана.

- Эге? - произнес вопросительно онбаши.

Милязим, глодавший в то время кость, швырнул ее цыганам, которые с яростью набросились на добычу; первый схватил ее ребенок, но одна из женщин вырвала у него кость; мужчина, в свою очередь, ухватив женщину за руку, старался отнять лакомый кусов. Онбаши бросил вторую кость, один из солдат - третью, другой - голову козленка. Между цыганами началась свалка. Зрелище это очень забавляло турок: они смотрели, смеялись; как только цыгане успокаивались, им бросали новый кусов, из-за которого начиналась новая борьба. Цыгане и цыганки катались по земле, а турки громко смеялись и восклицаниями ободряли борцов.

- Молодец баба, не поддавайся!.. души его... вот так, за горло!

- Ай да мужик!.. дуй бабу!..

Во время борьбы и катания по земле этих людей туловища их принимали положения, оскорбляющия не только приличие, но и нравственность. Воины в таких случаях приходили в изступление; офицер и его подчиненные смеялись до слез и выкрикивали:

- Ай да!.. еще, еще!..

Щедрость их увеличивалась. Мэганджи принес дессерт: каймак (варенец), халву и рахатлавум. Каймак неудобно было швырять, зато халвы и рахатлакума турки совсем не ели, а все побросали цыганам.

Наконец мэганджи не ставил больше новых кушаний. Цыгане столпились в кучку и будто ждали чего-то.

Внимательный наблюдатель без труда заметил бы, что вся эта травля, которую устроили цыгане, носила характер представления, в котором нисколько не было правды. Они по-просту разыгрывали комедию, чтоб получить крохи с господского стола. Еды не стало, и представление кончилось. Старая цыганка, отделившись от кучки, не замедлила подойти к столу и, остановившись перед милязимом, стала что-то шептать.

"паричекъ* захотелось, - заметил офицер.

- Подайте, батюшка... будьте милостивы... Аллах отдаст вам на том свете.

- Разве мы мало роздали еды?

- Не мне, голубчик... не мне, котик... я стара, вот видишь... молодые все отняли... Подайте старухе, а Монляир и Банкир все запишут и припомнят вам, хотя бы вы сами забыли.

- Что же тебе даром давать, что-ли? - спросил один солдат.

- Не даром, миленький, не даром: я такое слово знаю, что как бы ты ни прыгал, а не надорвешься... умею болезни всякия исцелять и гадать умею. - Турки не охотники до гадания, они слишком верят в предопределение, чтоб заботиться о будущем; что в книгах записано, говорят они, то случится, а что не записано, тому не бывать. Поэтому милязим равнодушно слушал цыганку, а потом, указывая на её товарищей, спросил:

- Есть у них мувыка?

- Есть, джанэм, - отвечала старуха.

- Э... - он посмотрел на солдат и предложил: не выпить ли нам раки?

Онбаши вздохнул и солдаты вздыхали, а один так будто застонал.

- Так что же? как вы думаете? - спрашивал милязим.

- Не дурно бы, - ответили они.

- Ведь раки (водка) не шароп (виноградное вино), - бормотала цыганка.

Пророк запретил правоверным пить вино, а про водку ни слова нет в коране.

- Так вот что, - начал милязим. - Мэганджи поставит нам раки, а цыгане пусть играют, поют и танцуют... тогда, - прибавил он, видя, что старуха все стоит, - быть может, и деньги найдутся.

- Хорошо, голубчик... сыграют они и потанцуют, - промолвила старуха и ушла.

- Какой водки? - спросил Пэто.

- Мастики, - отвечал милязим, и никто не возражал.

чего прозрачная жидкость помутилась и стала белой, как молоко. Напитком этим - скажем в скобках: чрезвычайно вкусным и обладающим смолистым запахом - восточные жители напиваются до положения риз, а белый его цвет, символизирующий невинность, делает его еще более опасным. Турки чрезвычайно любят его.

Одновременно с появлением на стол мастики раздались звуки цыганской музыки. Это была музыка не венгерских цыган, которые преподносят нам марши, чардаши и даже сочинения Листа, но самая первобытная, состоявшая из повторения в такт монотонной мелодии. Незамысловатые инструменты состояли из барабанчика и дудки. Один цыган взял дудку в рот, другой взмахнул, тамбурином и раздались неприятные, режущие уши звуки. После непродолжительного ритурнеля началась заунывная песнь, всякий куплет которой начинался и оканчивался повторяющимся по нескольку раз: "аман (увы)!"

"Аман, аман, аман!.. - стонал певец: - у девицы черные глаза... аман, аман, аман!.. Аман, аман, аман, черные как уголь глаза! аман, аман, аман"... и так далее. Во время воспевания черных глаз выступила цыганка и, сделав круг, остановилась в том месте, откуда вышла; тотчас выступила другая, третья, четвертая, пятая, и все повторяли то же самое. Из этих пяти женщин, покрытых лохмотьями, две имели вид девушек. Все были худы, истощены, со смуглыми лицами, белыми губами, горящими лихорадочным огнем глазами и черными растрепанными волосами. Когда выступили, все оне начали подпрыгивать, топать ногами и выделывать туловищами непристойные движения. Турки созерцали все это с величайшим удовольствием, особенно когда женщины вертелись и босыми подошвами ударяли одна другую по обнаженным местам. Звуки этих ударов, напоминавшие пощечину, приводили зрителей в восторг. Воины пили мастику и веселились. Представление, однако, кончилось, и старая цыганка снова приблизилась к столу.

- Паричек хочешь? - спросил милязим: - паричек?.. Почему это у вас медведя нет?

- Издох медведь наш, джанэм, издох, - отвечала старуха, вздыхая.

- Еслиб на медведя посмотреть, тогда бы и гуруш нашелся (гуруш - двадцать сантимов).

- Я бы тоже дал... - подхватил один из солдат.

- И я бы дал, - повторил каждый по очереди.

Вдруг онбаши снова толкнул милязима в бок и указал ему на мост.

- Э?.. что такое? - спросил начальник.

- Какой-то человек... Не комита ли?

Милязим посмотрел и, указав на одного из низамов, велел ему стать на часах. Низам исполнил приказание: встал, застегнулся, взял в руки ружье и едва занял пост, как с мэганой поравнялся прохожий, которого наружность совсем не казалась ему подозрительной. На нем были кожаные лапти и онучи, обвивавшие ноги до колен, на плечах - габа (неуклюжая крестьянская одежда) из толстого сукна, на голове баранья шапка, называемая кылпаком, которая придавала ему вид подвижного гриба. Неуклюжесть его была поразительна и как будто даже искусственна, а глуповатая гримаса на лице не соответствовала смышленому и даже умному выражению глаз.

Когда прохожий приблизился, покачиваясь, как утка, на своих толстых ногах, часовой крикнул:

- Дур (стой)!.. пойди сюда!

Прохожий остановился, посмотрел исподлобья на часового и будто сам не знал, что ему делать.

- Гиель бурда (пойди сюда)! - снова крикнул часовой.

посмотрел на него. Этот обмен взглядов был весьма красноречив и заменил вопрос и ответ. Но никто не заметил этого, и никто, кроме цыганки, не мог заметить. Она же смотрела только на крестьянина, но, казалось, ничего не примечала.

- Откуда ты? - спросил милязим.

Крестьянин переступил с ноги на ногу, пошатал головой и начал:

- Я и...и...и... из п-п-п-поям-м-м-мы.

Он сильно заикался.

- Ты чем занимаешься?

- Я па-па... сссстух.

- А комитой не занимаешься?

- Ббб... ппп... ббб...

Он ничего не мог произнести.

- Знаешь ли, что такое комита?

- Ннн... нет.

Отвечая, он делал такия движения и гримасы, что наблюдавший за ним онбаши промолвил:

- Вот медведь!

- Право, это медведь, - повторил милязим.

Крестьянин в это время вздохнул, но во вздохе этом послышалось что-то звериное.

- Вот медведь! - сказал милязим, обращаясь к цыганке: - пусть танцует... я вам его дарю... - Танцуй! - сказал он крестьянину: - а то я из тебя комиту сделаю и в тюрьму засажу...

Когда он произносил последния слова, между мэганджи и крестьянином произошел новый обмен взглядов, после чего последний глухо зарычал.

- Берите его... пусть танцует! Танцуй, медведь! танцуйте, цыгане! Дружно! - кричал милязим, развеселенный мастикой, которую мэганджи безпрестанно подливал.

Это вполне определенное приказание было немедленно приведено в исполнение. Один из цыган подошел к крестьянину и дал ему в руки палку, потом надел на него аркан, а между тем двое других выступили с музыкой. Запищала дудка, загремел тамбурин; цыганки одна за другой выступили в прежнем порядке, и опять начался дикий балет, с тою только разницей, что в середине круга, по которому плясали цыганки, подпрыгивал и рычал болгарский крестьянин, изображавший медведя. Воины до слез хохотали, а по временам среди рева импровизированного медведя, среди треска барабана и резких звуков дудки раздавались одобрительные восклицания из среды доблестного воинства. Вскрикивал милязим, кричали подчиненные, и веселье это продолжалось около получаса, после чего турки сдержали слово и вознаградили цыган. Это произошло весьма оригинальным образом. Когда старая цыганка снова приблизилась, милязим вынул из кармана кошелек, взял из кошелька монету и подозвал цыганку; она нагнулась, а он, сильно наслюнвв монету с одной стороны, прилепил ее ко лбу старухи. То же самое сделал онбаши и всякий из солдат. Цыганка с облепленным монетами лбом встала, смахнула в руку деньги, отдала одному из мужчин, и цыгане начали собираться в путь. Но перед уходом они столпились у дверей мэганы и просили напиться. Мэганджи принес им ведро воды и ковшик, а кроме того вынес хлеба. Они благодарили, прославляли его доброту, желали ему всех земных благ, а между тем поспешно удалялись; спешили потому, что украли ковшик и хотели подальше уйти, пока Пото заметит покражу. Их опасения были тщетны; пока они занимались ковшиком, мэганджи занялся крестьянином, представлявшим медведя. Он старался скрыть его от взоров низамов. Исчезли цыгане - исчез крестьянин. И только низамы остались под орехом, но и их вскоре можно было считать исчезнувшими, так как еще до заката солнца ум их, память и все органы чувств были стушеваны мастикой. Мэганджи принес из избы подушки, и они уснули; даже часовой заснул и не караулил более. Семь носовых труб под аккомпанимент жужжания комаров, гудения жуков, кваканья жаб, лая собак и мычания скота исполняли концерт спанья, а между тем река шумела характерным ночным шумом.

Сытые и пьяные воины спали богатырским сном. Вряд ли пушечные выстрелы или даже призывная труба архангела Гавриила разбудили бы их. Сон их стал крепче всего в то время, когда на восточной стороне горизонта появилась светлая полоса - предвестница зари. Тогда одна из представительниц толстокожей породы подошла к голове милязима и, похрюкивая, обнюхала его нос и рот, прикасаясь к ним непосредственно своим пятаком, а потом стала чего-то искать под головой милязима, откидывая ее рылом. Он только ворчал и, не просыпаясь, обращался к ней с возгласами:

Свидетелями этой сцены были мэганджи, хозяйка, старая её мать, молодая девушка и какой-то молодой человек, одетый в пальто, фес, панталоны и сапоги а-ла-франка. Удивительно, откуда он появился?

Это случилось вот каким образом.

После вышеописанного балета с медведем, пока цыгане занимались ковшом, крестьянин, представлявший медведя, проскользнул в мэгану и направился не в кофейню, а в квартиру хозяев. Лишь только успел он войти, как очутился в объятиях хозяйки, которая называла его Стояном, а он ее матерью. Старуху звал он также матерью, только "старой". Когда она спросила, почему он так долго не приезжал, он ответил, уже нисколько не заикаясь:

- Работы было очень много, старая мойка... и побывал я не в одном месте.

- Ведь вот уж полгода тебя не видать!

- В эти полгода я еще далеко не все сделал...

- Где же ты был? - спросила девушка.

- Где только меня не было! В Румелии, в Македонии, в Сербии, в Румынии... ну, и Болгарию исходил вдоль и поперек.

- Но ведь ты устал и голоден, - заметила хозяйка.

- И голоден, и устал, - отвечал он: - сегодня иду с самого утра, и вместо того, чтобы отдохнуть, надо было еще играть перед турками комедию... Это меня бесило больше всего.

- Дитя мое... родной мой!.. - восклицала хозяйка, укладывая подушку перед камином. - Садись вот здесь, отдохни.

- Нет, я уж прежде переоденусь, - и, сказав это, он снял шапку, что вполне преобразило его наружность. Гусеница сделалась бабочкой. Он не был красив, но и не дурен собою: брюнет, с правильными чертами лица, а главное, с тем смышленым выражением, которое даже некрасивого мужчину делает привлекательным. Волосы у него были коротко подстрижены, а усы указывали, что лета юности уже прошли. По наружности ему можно было дать лет двадцать-пять или двадцать-восемь.

- Ты хочешь переодеваться? - несколько тревожно спросила хозяйка.

- Да, из сил просто выбился.

- А если солдаты тебя увидят?

- Ведь они сюда не придут.

- Ну... я боюсь... надо спросить, что отец скажет... - Мойка, - обратилась она в старушке: - иди, спроси.

Старушка ушла, а несколько спустя появился Пэто. Хозяйка объяснила ему, в чем дело, и прибавила, что она боится.

- Так они сюда за комитетом пришли? - спросил Стояв.

- Ну, да, только сами не знают, какое это ремесло.

- Ремесло?

- Ну, да, по ихнему это ремесло такое.

- Почему же поставили здесь часового?

- По их словам я заключил, что систовский каймакан получил из Рущука приказ поставить стражу на всех мостах Янтры - вот и пришел сюда милязим с шестью низамахи... Однако мне пора к туркам вернуться... надо их заставить выпить всю бутылку мастики; тогда будет покой. Тогда можно бы перед ними весь комитет с музыкой провести, и то бы они ничего не заметили. Пусть переодевается! - сказал он жене и ушел.

Стоян сел на подушку и начал разуваться.

- Я бы тебе помогла, - сказала, подойдя к нему, сестра.

- Хорошо, только ты поосторожнее развертывай онучи: в них много всяких записок, которые должны быть целы.

Девушка стала развязывать веревки и ремешки и осторожно разматывала сначала шерстяные, потом холщевые онучи; между ними были и письма в конвертах, и просто куски исписанной бумаги. Конверты эти и записки были невелики и очень мелко исписаны. Все найденное она передавала брату, а он клал эти документы около себя. Развернула одну ногу, принялась развертывать другую; в ней тоже находила бумаги. Кончив свое дело, она взяла в руки обе ноги брата и, нагнувшись, поцеловала их.

- Что ты делаешь, Марийка! - крикнул молодой человек, отдергивая ноги.

Девушка ничего не отвечала. Встала и начала смотреть в сторону камина.

- Что это ты, съума сошла? - обратился к ней брат.

- Нет, я подумала, что твои ноги... носят тебя.

- Да ведь всякого человека ноги носят.

- Да, но не всякого туда, куда твои тебя... Ах, Стоян! - вздохнула она.

- Ну, что-ж такое?.. я ведь только обязанность свою исполняю.

- Обязанность? - удивленно спрашивала старушка, усаживаясь около него. - Да ведь ты не болгарин!

- А ты, старая мойка, тоже не болгарка?

- А мать моя?

- Ну, и мать болгарка.

- И я, и мой отец вскормлены болгарским молоком, болгарским хлебом, мы здесь выросли, так неужели мы ничем не обязаны тому краю, который принял нас как родных сыновей?

- Надо любить... - отвечала старуха.

- А что бы ты сказала, еслиб тот, кто был принят в семью, стоял сложа руки во время пожара и говорил бы о своей любви? Нет, старая мойка, ты бы так не поступила!

- Боюсь за тебя, дитя мое, - отвечала старуха, вздыхая.

- Это другой уже вопрос, и теперь я тебе скажу, что нечего тебе бояться.

- Да ведь таких, как ты, турки казнят.

- А разве ты не знаешь, что смерть порождает жизнь? Такими казнями турки сами себе вредят.

- А по мне, тебе бы лучше торговлей заниматься.

- Я бы и занимался. Но какая-то непреодолимая сила связывает меня с этой молодежью, которая с опасностью жизни сеет между людьми зерна освобождения, и я убежден, что посев этот даст прекрасную жатву.

- Дай, Господи!.. Благослови же вас Христос! - прибавила старуха и замолчала.

- Марийка, принеси мне одежду! - сказал Стоян сестре.

Девушка подошла в врезанному в стену шкафу, отворила его и стала в нем шарить. Тем временем Стоян скинул крестьянское платье, из-под которого вынул револьвер; когда сестра принесла ему все необходимое, он начал переодеваться, и скоро был готов. Крестьянин, представлявший медведя, ничем теперь не напоминал его. Стоян обут был в штиблеты, пальто на плечах, и только фес указывал на принадлежность его к местности, находившейся под владычеством туров. Впрочем даже европейцы, проживающие в Турции, перенимают этот головной убор. Неудобен он, от солнца не защищает, но вошел в употребление, и все следуют обычаю.

Стоян переоделся, сел на подушку и сказал.

- Теперь я будто отдохнул.

Хозяйка занималась приготовлением ужина, и только изредка с любовью посматривала на сына.

- Ты, кажется, стал выше, - сказала она.

- Ведь не вырос же я, - отвечал сын.

- Конечно, нет, но мне что-то кажется...

- Ах, вырос он, вырос! - промолвила девушка.

- Ну, что ты... нет, не вырос... - возражали бабушка с матерью.

- Вырос!.. - настаивала девушка, глядя на брата с таким выражением, в котором можно было прочесть значение её слов. Она сама не с умела бы передать словами смысл своего взора, но чувствовала, что брат вырос в нравственном отношении.

- Э!.. - произнес вошедший в горницу Пэто, - теперь аскеры (солдаты) на всю ночь готовы. Сам султан не заставил бы их встать - вот как на них подействовала мастика. - Он сел перед камином и в продолжение некоторого времени выделывал туловищем какие-то движения, как лошадь запряженная в тесный хомут, потом успокоился, достал из-за пазухи кисет, набил себе трубку, а кисет передал сыну.

- Не надо, - сказал Стоян.

- Там есть папиросная бумажка.

- Я не курю.

- Что же так? ведь ты курил?

- Курил, да бросил.

- Бр... бр... - удивлялся Пэто. Он взял горячий уголек, закурил трубку и спросил: - Почему-ж ты бросил курить?

- Книгу или револьвер... - повторил мэганджи: - разве это одно и то же?

- Да, в них много общого: и то, и другое служит средством борьбы против турок... Со мной всегда револьвер, я им я буду защищаться от заптиев, если они вздумают арестовать меня; а книгой мы подкапываем турецкое владычество.

- И надеетесь подкопать?

- Конечно, не подкопаем, если не будем копать, - отвечал молодой человек.

- У турок против книги нет оружия.

- Но против револьверов есть.

- Я только не понимаю, - заметил Пэто, - почему они с вашими книгами не воюют своей книгой?

- Угу... - бормотал мэганджи. - Может быть, он и не понял сравнения, с помощью которого сын старался объяснить ему свою мысль.

Молодая девушка, очевидно, поняла брата; она пристально смотрела на него и следила за каждым его словом. Она стояла неподвижно в полузабытье, и Бог знает, как долго простояла бы, еслиб мать, повторившая уже два раза одно и то же слово, не толкнула ее пальцем, говоря в третий раз:

- Трапэза (стол)!

Девушка будто проснулась, побежала за стаканом и начала готовить к ужину. Несколько минут спустя столик был накрыт, семья окружила его, и начался ужин.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница