Исповедь.
Часть первая.
Книга вторая

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Руссо Ж., год: 1769
Категории:Роман, Автобиографическая проза

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Исповедь. Часть первая. Книга вторая (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Книга Вторая.
1728--1731.

Если в первые минуты бегства мне было грустно, то, исполнивши этот проект, я пришел в восхищение. Предо мною, почти еще ребенком, являлась будущность, которую следовало бы обсудить: я покидал родину, родных, и все, что служило мне поддержкой; бросал обучение на половину оконченное, не зная ремесла настолько, чтобы найти в нем средство к жизни; опускался в нищету, не имея способа от нея избавиться; в возрасте слабости и невинности, подвергал себя всем искушениям порока и отчаяния, и шел на встречу страданиям, заблуждениям, обману, рабству и смерти, под ярмо более безпощадное, чем то, которое оставлял. Вот чему я подвергал себя, и о чем следовало бы подумать. А между тем мне представлялось нечто иное. Единственно, что меня занимало, это была независимость, которую я как-бы завоевал. На свободе, сам себе господин, я считал себя способным на все; мог всего добиться; я бы мог подняться и парить в воздухе. Я спокойно вступал в мировое пространство, думая наполнить его собою; на каждом шагу разсчитывал найти пиры, сокровища, приключения и услужливых друзей, также как и женщин, желавших нравиться мне. Стоило лишь показаться, и весь мир заинтересовался бы мною. Впрочем нет! не весь мир; мне не надобно столько: мне достаточно милого общества; остальное было излишни м. Я ограничивал себя тесным избранным кружкомъгде бы наверное царствовал. Моему честолюбию довольно было одного какого нибудь замка: быть любимцем владельца или госпожи, возлюбленным барышни, другом брата её и покровителем соседей; вот чем бы я удовольствовался, мне более не надо.

В ожидании этой скромной будущности я несколько дней блуждал в окрестностях города, находя приют у знакомых крестьян, которые принимали меня с таким радушием, какого не оказали бы люди образованные. Все они давали приют и пищу, просто из желания оказать помощь. Это не называлось милостыней, потому что они не напускали на себя покровительственного вида.

Так путешествуя и обходя мир, я дошел до Конфиньона, в двух милях от Женевы. Священник там назывался г. Понвер Имя это знаменитое в летописях республики поразило меня; мне интересно было увидеть, что за люди потомки господ Лакюльеров. Я отправился к г. Понверу; он принял меня хорошо, говорил мне об ереси Женевы, о главенстве святой матери церкви, и дал мне обедать. Я не находил возражений против аргументов, подкрепленных таким образом, и признал, что священники, у которых можно так хорошо пообедать, конечно стоят наших пасторов. Я конечно был более сведущ, нежели г. Понвер, не смотря на его дворянство; по ни мне было сильнее расположение к трапезе, чем к богословию, а его отличное вино так победоносно говорило за него, что мне было бы совестно противоречить такому любезному хозяину. Поэтому я уступил в споре, или по крайней мере не возражал ему открыто. При виде моей уступчивости можно было бы вывести заключение, что я лицемерю; ничуть: я был только вежлив, это верно. Льстивость, или вернее уступчивость, не может всегда считаться пороком; она чаще является добродетелью, в особенности в молодых людях. Если человек обращается к нам с добротою, то мы чувствуем к нему привязанность: уступая ему, не совершаем обмана, но не желаем огорчать его, и как бы платить за добро злом. Да и какую выгоду мог иметь г. Понвер принимая меня, угощая и убеждая? все это делалось для моей же пользы. Мое сердечко мне это подсказывало. Я чувствовал благодарность и уважение к доброму священнику. Сознавая свое превосходство, я не желал поражать им его за гостеприимство. В моем поведении лицемерия не было, я не намеревался менять религию, и нетолько не освоивался с этой мыслью, но даже чувствовал к ней отвращение, и надолго отстранил ее от себя. Я только не хотел раздражать того, кто ласкал меня с этой целью, и желал пользоваться его расположением, оставляя в нем надежду на успех, и не обнаруживал насколько был сам силен в этом отношении. Мой грех походил в этом случае на кокетство честной женщины, которая, желая добиться какой нибудь цели, ничего не позволяя и не обещая, оставляет более надежды, нежели насколько намерена уступить.

Благоразумие, жалость, порядочность, должны были бы внушить ему мысль не поблажать моему сумашествию, а отослать меня к родным: вот что бы сделал или постарался бы исполнить человек истинно добродетельный, но г. Понвер, хоть и добрый человек, конечно не был добродетельным; это был человек набожный, который считал первым долгом своим покланяться образам и читать молитвы; миссионер, не знавший ничего лучшого для блага своей совести, как составлять пасквили против женевских пасторов. Он не только не подумал вернуть меня назад, но даже воспользовался моим желанием бежать, так что лишал меня возможности вернуться, если бы я того пожелал. Он мог быть уверен, что отпускает меня на жизнь нищого, или негодяя; но он думал не об этом, а о том, как бы возвратить в лоно церкви душу, отвратив ее от ереси. Буду ли я честный человек или нет, все равно, лишь бы я ходил к обедне. Впрочем не следует полагать, что такой образ мыслей свойствен католикам, нет! он присущ каждому догматическому верованию, где требуется одно - вера без дел.

Бог призывает вас, говорил мне г. Понвер, ступайте в Аннеси, там вы найдете сердобольную даму, которая милостями короля была избавлена от заблуждений, и в состоянии сама делать тоже для других.

Дело шло о новообращенной госпоже Варенс, которую священники принуждали наделять деньгами негодяев, продававших свою веру, из тех двух тысяч франков пенсии, которую давал ей сардинский король. Мне казалось очень унизительным нуждаться в милосердии доброй женщины. Мне нравилось, когда меня снабжали необходимым, но я не хотел милостыни, и богомолка казалась мне незаманчивою. Тем неменее, побужденный г. Понвером, а также голодом и радуясь, что буду путешествовать с целью, я, хоть с сожалением, принял решение, и отправился в Аннеси. Туда можно было пройти в день, но я не спешил и употребил на дорогу три дня. Едва случалось мне завидеть с которой либо стороны замок, я направлялся к нему, с уверенностью, что там ожидает меня приключение. Будучи по природе робок, я не решался ни войти туда, ни постучать, но пел под окнами, что казалось приличнее, и бывал очень удивлен, что как я ни надрывался, ни дамы, ни девицы не появлялись, не смотря на прелесть моего голоса и заманчивость песен, которым научили меня товарищи; а я их пел прелестно.

Я добрался наконец до места и увидал госпожу Варенс. Эта эпоха моей жизни определила мой характер, и я не могу говорить о ней поверхностно; мне был шестнадцатый год. Не скажу, что бы я был красавцем, но при небольшем еще росте я был хорошо сложен, имел красивую ногу, был развязан, с лицом оживленным, имел небольшой рот, брови и волосы черные, глаза небольшие, впалые, но в них виднелся жар крови, которая сильно билась во мне. К сожалению, я не сознавал всего этого; и в течении своей жизни стал ценить физическия достоинства только тогда, когда уже поздно было думать о них. При застенчивости, свойственной моему возрасту, с любящей душою я всегда боялся, что не понравлюсь. К тому же, хотя я был достаточно образован, но, не бывав в свете, не имел хороших манер; познания мои не могли их заменить, а только раскрывали мне то, чего недоставало, и оттого еще более увеличивали мою робость.

Опасаясь, что моя внешность мало расположит в мою пользу, я прибегнул к другому средству, и составил прекрасное письмо в ораторском вкусе, наполнив его книжными и заученными фразами; словом, излил все свое красноречие, чтобы завоевать расположение г-жи Варенс. Письмо г. Понвера я вложил в свое и отправился на страшную аудиенцию. Но я не застал хозяйки дома, мне сказали, что она только что отправилась в церковь. Это было Вербное Воскресенье 1728 года; бегу вслед за нею, настигаю, говорю с нею... Я хочу упомянуть о том месте, которое с тех пор много раз смочил слезами и покрыл поцелуями. Зачем не могу я окружить золотою решеткой это счастливое место! почему не могу навлечь на него благословение всей земли! Кто почитает памятники спасения рода человеческого, тот должен приближаться к ним не иначе, как на коленях.

Это было в переулке за её домом, между ручьем, отделявшим его от сада с правой стороны, и дворовою стеною слева, откуда был скрытый ход в церковь бернардинок (cordeliers). Пред входом в него г-жа Варенс обернулась на мой голос. Что сталось со мною при виде её! Я воображал себе встретить строптивую старуху; по моему мнению "добрая госпожа" г. Понвера не могла быть иною. Вдруг я увидел грациозное личико, прекрасные голубые глаза выражавшие кротость, ослепительный цвет лица и очаровательную округлость стана. Ничто не ускользнуло от быстрого взгляда юного послушника; я мгновенно стал им, убежденный, что вера, проповедуемая такими миссионерами, ведет прямо в рай. Она приняла с улыбкой из моих дрожащих рук письмо г. Понвера. пробежала его, перешла к моему, прочла его до конца и может быть снова перечитала бы его, если бы её слуга не напомнил ей, что пора идти в церковь. "Дитя мое", произнесла она голосом, который заставил меня трепетать, "вы бродяжничаете в очень юных летах; право, это очень жаль". Потом, не ожидая моего ответа, прибавила: Ступайте ко мне и ожидайте; скажите, чтобы вам дали позавтракать, после обедни я приду поговорить с вами".

Луиза Елеонора де-Варенс, урожденная девица де ла Тур де-Пиль, старинного дворянского рода из Вевей, города кантона Во, в очень юных летах вышла замуж за г. Варенс из дома де Лоис, старшого сына г. де-Виллардена из Лозанны. От брака детей не было, да и самый союз был неудачен, поэтому госпожа Варенс под влиянием семейного горя, выбравши то время, когда король Виктор-Амедей был в Евиане, переехала озеро и бросилась к ногам короля, покинув таким образом семью, мужа и родину, поддавшись опрометчивости, как и я же, которую однако она долго оплакивала. Король любивший разыгрывать ревностного католика, взял ее под свое покровительство, назначил ей пенсию в полторы тысячи пьемонтских ливров, что при его скупости было значительно; но заметив, что из этого обстоятельства заключили, будто он пленился ею, он отослал ее в Аннеси под охраною своей стражи; там порученная наставлениям Михаила Гавриила де-Бернекса, викарного епископа Женевы, она произнесла отречение в монастыре визитандинок.

Шесть лет прошло как она была там, когда я пришел. Ей было в то время двадцать восемь лет, так как она родилась с веком. Её красота была из тех, которые наидолее сохраняются, потому что прелесть заключается более в выражении, нежели в чертах лица; она была в самом расцвете. Выражение у ней было нежное, ласковое, взгляд кроткий, улыбка ангельская, рот не более моего, волосы пепельного цвета редкой красоты; и она их зачесывала заманчиво - небрежно. Росту она была небольшого, что называется коротышка и полновата в талии, но без уродства; за то невозможно было найти более красивую головку, грудь, руки и кисти рук.

Образование её было непоследовательное; подобно мне, лишилась она еще при рождении матери, и училась без разбора всему, что было под рукою: кое чему от наставницы, от отца, потом от учителей; и многому от своих любовников, в особенности же от некоего г. Товель, который, обладая сведениями и вкусом, украсил ими и ту, которую любил. Но столько разнообразия в Образовании вредило его основательности; а непоследовательность не дала возможности развиться её природному здравому смыслу.

Таким образом, имея понятия о философии и физике, она по примеру своего отца предалась эмпирической медицине и алхимии: составляла элексиры, тинктуры, бальзамы, полагая что обладает секретами. Шарлатаны, пользуясь этой слабостью, овладели ею, надоедали ей, разоряли и похоронили под ретортами и лекарствами её ум, прелести и таланты, которые составили бы украшение лучшого общества.

Но если пошлые плуты пользовались её дурно направленным образованием, чтобы затемнить её разсудок, то сердце её осталось неизменно прекрасно, её кроткий любезный характер, сочувствие к несчастию, неисчерпаемая доброта, откровенная веселость не покидали ее. Даже достигнув старости, когда она больная, среди бедности была окружена разными неприятностями, - её душевная чистота сохраняла ей веселость лучших дней её жизни.

Заблуждения её проистекали от неистощимой деятельности вечно искавшей занятия. Не женския интриги нужны были ей, но предприятия, которые ей хотелось создавать и направлять. Она родилась для крупных дел; г-жа Лонгевиль на её месте оказалась бы мелочною женщиной, тогда как она могла бы править государством. Таланты её были не у места: то, что прославило бы ее в более возвышенном положении, тут ее погубило. В тех делах, которые были ей подручны, она создавала планы, видя все в обширных размерах, так что прибегая к средствам более соответствовавшим её видам нежели силам, она терпела неудачи по чужой вине, и разорялась там, где другие едва ли бы что потеряли. Эта страсть к предприятиям если и причинила ей много бед, принесла ей по крайней мере ту пользу, что помешала схоронить в монастырской жизни остаток дней своих, как она то хотела вначале. Простая, однообразная жизнь монахинь, их мелкия сплетни, все это не могло пленять её подвижный ум, который постоянно создавая новые планы, требовал для исполнения их свободы. Добряк епископ Вернекса, хотя менее разумный нежели Франциск де Саль, во многом походил на него, и г-жа Варенс, которую он звал дочерью и которая походила на г-жу Шанталь, имели бы с нею еще более сходства при отшельничестве, но вкусы её отталкивали ее от праздности монастырской.

Не вследствие недостатка усердия уклонялась эта милая женщина от ежедневных выражений набожности, которые так свойственны новообращенной, находящейся под руководством прелата. Что бы ни побудило ее переменить религию, но она была искренна в новом веровании. Она могла раскаиваться в совершении проступка, но не желала вернуться назад. Она не только умерла как истинная католичка, но и жила таковою, и я, читавший в глубине её о её правилах, впоследствии я буду иметь случай говорить о том.

Пусть те, которые отрицают симпатию душ, объяснят: почему при первом же свидании, с первого слова, и даже взгляда, г-жа Варенс внушила мне не только искреннюю привязанность, но и полное доверие, оставшееся навсегда неизменным. Допустим, что чувства мои были истинною любовью, что, однако, более чем сомнительно, если проследить ход нашей связи; но каким образом страсть эта при самом её зарождении сопровождалась наименее подходящими чувствами, то есть сердечным миром, спокойствием, яснотою, уверенностью, безопасностью. Почему, приблизясь в первую минуту к женщине любезной, вежливой, блистательной, женщине по положению своему высшей меня и не похожей ни на одну из виденных мною доселе, женщине от большого или мёныпого участия которой зависела моя участь, почему, говорю я, не смотря на все это, я с той же минуты почувствовал себя совершенно свободным, без стеснения с нею, как будто имел убеждение, что понравлюсь? Почему я тотчас же не ощутил смущения робости, неловкости? Будучи от природы стыдлив, не бывши в свете, почему с первого же дня, с первого мгновения, принял я с нею свободное обращение, нежный разговор, спокойный тон, которые сохранились в течении десяти лет, когда самая тесная короткость уже делала их обычными? Конечно любовь не бывает без желаний, и я их испытывал, но бывает ли она без тревог и ревности? Не желают ли по крайней мере узнать от предмета любви - любят ли вас? Мне ни разу не приходило в голову обратиться к ней с этим вопросом, подобно тому, как я не спрашивал, люблю ли я самого себя; она с своей стороны тоже не выказывала любопытства. Без сомнения в моих отношениях к этой молодой женщине было что то необычное; впоследствии обнаружатся еще более неожиданные странности.

Возник вопрос, что со мною будет? и чтобы потолковать о том на свободе, она оставила меня обедать. Это было первый раз в моей жизни, что я за столом не имел аппетита, да и горничная её, служившая нам, объявила, что она в первый раз видит, чтобы странник моих лет так мало ел. Замечание это, конечно не повредившее мне в глазах хозяйки, падало как бы укором на грубого толстяка обедавшого с нами, и прикончившого порцию, достаточную на шестерых. Я же был в восхищении непозволявшем мне есть. Сердце мое питалось новым чувством наполнявшим все мое существо; другия чувства тут не могли иметь места.

Г-жа Варенс желала знать подробности моих приключений; чтобы передать их ей, я проникся тем жаром, который погас было во мне у хозяина. Чем более участия принимала во мне вследствие рассказа эта добрая душа, тем более сожалела она об ожидавшей меня участи. Нежное сострадание виделось в её тоне, взглядах, движениях; она не решалась уговаривать меня вернуться в Женеву: в её положении это было бы оскорбление католичества, а она знала насколько за нею присматривали и взвешивали её речи. Но в тоне её было столько трогательного, когда она говорила об огорчении моего отца, что ясно видно было, как она одобрила бы мое намерение утешить его. Она не сознавала, как сильно ратовала против себя самой. Уже не говоря о твердости принятого мною решения, о чем я кажется упоминал, но чем красноречивее и убедительнее была она, чем сильнее речи её затрогивали сердце мое, тем менее мог я решиться оставить ее. Я чувствовал, что, возвратясь в Женеву, я воздвигнул бы непреодолимую преграду между собою и ею, или снова должен был бы повторить бегство. Поэтому я счел за лучшее не менять сделанного. Г-жа Варенс видя, что все усилия её напрасны, не решилась более компрометировать себя, но глядя на меня с сочувствием, произнесла: Бедняжка! или куда тебя призывает Бог, но когда ты возмужаешь, то вспомнишь меня. Я полагаю, что она сама не сознавала, как жестоко подтвердится её предсказание.

Затруднения оставались все те же. Чем существовать мне в таких юных летах, вдали от родных мест? При недоконченности моего обучения, я не знал своего ремесла, да хоть бы и был достаточно сведущ, я не мог бы кормиться им в Савойе, стране слишком бедной. Наш грубый застольный товарищ, давши наконец отдых своим челюстям, высказал мнение внушенное ему. как он выразился, самим Небом, но которое, судя по последствиям, скорее исходило с противоположной стороны. Мнение это заключалось в том, чтобы я шел в Турин, где в богадельне, устроенной для образования неофитов, я бы нашел пищу телесную и духовную, до тех пор пока, вступя в лоно церкви и при помощи добрых людей, найду подходящее место. Что касается до путевых расходов, продолжал он, то его высокопреосвященство не откажет в них, если милостивая государыня предложит ему содействовать этому святому делу; г-жа баронесса так милосердна, сказал он склоняясь над тарелкой, что наверное поспешит тому содействовать.

Все это милосердие было для меня жестоко, и с стесненным сердцем я не произнес ни слова; г-жа Варенс, не выказывая той горячности, с каким предложение было высказано, удовольствовалась ответом, что всякий обязан по мере сил содействовать доброму делу, и обещала поговорить о том с епископом; но этот хлопотун, опасаясь, что она не выскажется в том смысле, как бы он желал, и насколько это отвечало его личным выгодам, побежал предупредить о том монахов, и так настроил отцов, что когда г-жа Варенс, страшившаяся из за меня этого путешествия, стала говорить о нем епископу, то увидала, что все уже устроено, и тот вручил ей деньги, предназначавшияся для моего обращения. Она не смела настаивать на том, чтобы я остался: я был в таком возрасте, что женщина её лет не могла, ненарушая приличия держать при себе молодого человека.

Отправление мое было таким образом устроено людьми, принимавшими во мне участие, и я подчинялся ему, даже без большого отвращения. Хотя Турин находился далее Женевы, но я полагал, что как столица, он имеет более тесные сношения с Аннеси, нежели город чуждого государства и чуждый ему по религии. К тому же уходя из послушания г. Варенс, я считал себя как бы под её руководством; это было нечто большее, чем соседство.

Альпов. Путешествие - это приманка, пред которой ни один женевец не устоит. Я высказал свое согласие. Мой толстяк должен был чрез два дня отправиться в путь со своею женою; я был им поручен: кошелек мой дополненный г-жею Варенс, был им вверен; но она еще сверх того снабдила меня небольшою суммой, прибавив к ним подробные наставления, и мы отправились в страстную Среду.

На другой день моего отъезда из Аннеси, туда по следам моим прибыл отец мой вместе с г. Ривалем своим другом, таким же часовщиком, человеком неглупым, даже остроумным, писавшим стихи лучше чем Ламот, и выражавшимся нехуже его; человеком очень честным, но литературные способности которого содействовали лишь тому, чтобы сделать из его сына комедианта.

Господа эти виделись с г-жею Варенс и удовольствовались тем, что оплакали с нею мою участь, вместо того, чтобы следовать за мною и настичь, что было бы легко сделать, так как они были верхом, а я шел пешком. То же самое случилось с моим дядей Бернардом; он прибыл в Конфиньон и, узнав, что я был в Аннеси, вернулся в Женеву. Казалось, что близкие сговорились предоставить меня судьбе. Мой брат погиб от подобной же безпечности, и никто не знает, что с ним случилось.

Мой отец был человек самой надежной, строгой честности, и обладал твердым духом, источником великих добродетелей, он был к тому же добрым отцом, в особенности ко мне. Он нежно любил меня, но также любил удовольствия, и другие вкусы несколько охладили родительскую привязанность, с тех пор как я жил вдали от него. Он вторично женился в Нионе, и хотя возраст его жены уже не давал надежды иметь потомство; но у нея была родня, что составляло как бы семейство и особое хозяйство; все это стушевывало воспоминание обо мне. Мой отец старел и не имел состояния для поддержания себя в преклонных летах, и мой брат получили кое-что в наследство от матери, и доходы с этого имущества, во время моего отсутствия, брал мой отец. Конечно, эта мысль не являлась ему непосредственно, и он не нарушал своего долга, но она все же тайно влияла на него, и как бы уменьшала ту заботливость обо мне, которая бы иначе была сильнее. Вот почему, как я полагаю, добравшись по моим следам до Аннеси, он не отправился за мною до Шамбери, где без сомнения застал бы меня. Вот также почему, когда я бывал у него после своего бегства, он принимал меня с родительскою лаской, но не особенно удерживал меня

нравственное правило, единственно практическое: избегать положений, где наши обязанности сталкиваются с нашими выгодами; где наше благополучие зависит от несчастия ближняго; потому что как бы сильно ни было чувство добродетели, но оно незаметно постепенно слабеет, и человек становится зол и несправедлив в поступках, не переставая быть в душе добрым и справедливым.

Это правило, твердо укоренившееся в душе моей и принятое за основание моих действий, хотя, может быть, и поздно, доставило мне в обществе положение странное, и самое глупое: в особенности же среди знакомых. Мне приписывали стремление быть оригиналом, действующим не так, как другие. В сущности я вовсе не желал ни подражать другим, ни отличаться от них; я просто искренно хотел поступать хорошо и уклонялся изо всех сил от случаев, где мои выгоды стояли бы в оппозиции с выгодами другого, и следовательно заставляли бы меня невольно желать ему зла.

Два года тому назад милорд Моремаль хотел внести меня в свое завещание, и я воспротивился тому изо всех сил. Я объявил ему, что не желаю иметь долю в чьем бы то ни было завещании, а тем менее в его. Он сдался, но теперь желает выдавать мне пожизненную пенсию и против этого я не возражаю. Скажут, может быть, что мне это выгоднее; очень может быть. Но, отец мой и благодетель! я знаю, что, теряя тебя, я теряю все: и ничего чрез то не выигрываю.

Вот по моему мнению истинная философия, наиболее подходящая к сердцу человеческому. Каждый день я сильнее проникаюсь убеждением в её благонадежности, и она во всех видах является в моих последних сочинениях, хотя ветренная публика не съумела ее распознать. Если, окончив предпринятый ныне мною труд, я еще проживу достаточно долго, то намереваюсь в продолжении Эмиля представить настолько поразительный и прекрасный пример этого правила, что читатель мой принужден будет обратить на него внимание. - Но пока довольно разсуждать путешественнику, которому следует продолжать свое странствование.

Я совершил его приятнее, нежели мог того ожидать, и мой мужик не оказался так груб, как я думал. Это был человек средних лет, заплетавший в косичку свои черные, седевшие волоса, с виду гренадер, с звучным голосом, веселый, хороший ходок, еще лучше того евший, и исполнявший ремесла самые разнообразные, потому что не знал ни одного. Он кажется предлагал устроить в Аннеси какую-то фабрику. Госпожа Варенс заинтересовалась проектом; и вот хорошо снабженный деньгами, он направился в Турин, чтобы привлечь в дело его преосвященство. Этот человек обладал искусством интриговать, толкаясь среди духовенства и выказывая готовность служить ему; в их школе заимствовал он набожный склад речи и, вставляя его в разговор, считал себя великим проповедником. Он даже знал по латыни какое-то место из библии, и повторяя его тысячу раз в день, заставлял думать, что он знает их тысячу. Редко нуждался он в деньгах, когда оне были в чужом кошельке, хотя был скорее ловкий человек, нежели плут. Он походил на вербовщика, когда произносил свои изречения, напоминая собою Петра-пустыни ика, проповедывавшого крестовый поход с саблей при бедре.

бы более, если-б понимал в чем дело. Но я ничего не подозревал, и был так глуп на этот счет, что только сама природа уже позаботилась докончить мое образование.

Я весело шествовал с этим ханжей и его подвижной подругой; никакое приключение не смутило путешествия, и я был в самом счастливом настроении и тела и духа. Молодой, сильный, преисполненный здоровья, уверенности и безопасности за себя и за других, я находился в том коротком, но драгоценном периоде жизни, когда избыток её изливается на все наши ощущения и украшает всю природу прелестью нашего существования. Моя сладкая тревога не блуждала безцельно, и один предмет занимал мое воображение. Я смотрел на себя, как на создание г-жи Варенс, на её воспитанника, друга, почти что любовника. Высказанные ею мне милые вещи, её небольшие ласки, нежное участие, которое казалось она приняла во мне; чудный взгляд, по моему убеждению, полный любви, потому что я ею проникся, - все это занимало мои мысли во все время пути и давало пищу чудным мечтам. Никакое опасение или сомнение на счет моей участи не смущало сновидения. Отправляя меня в Турин, она значит обязывалась меня там содержать и прилично устроить. Я уже не заботился о себе, об этом думали другие; поэтому я шел легко, избавленный от этой тягости, юные желания, очаровательная надежда, блестящие проекты, наполняли мою душу. Все встречавшиеся предметы служили как бы ручательством близкого блаженства. В домах я рисовал себе деревенские пиры, в лугах - шаловливые игры; при водах купанья, прогулки, рыбную ловлю; на деревьях - чудные плоды, а под тенью их - сладостные свидания; в горах чаши молока и сливок, очаровательное бездействие, мир, простоту и удовольствие идти, сам не зная куда. Словом, все, что представлялось моему взгляду, приносило сердцу какое нибудь наслаждение. Величие, разнообразие и истинная красота зрелища как бы придавали смысл этой прелести; к тому же тут было замешано и тщеславие. В таких юных летах уже идти в Италию, осмотреть столько стран, перейти горы по следам Аннибала, это казалось мне для моих лет делом необычайным. Прибавьте к этому частые и хорошия станции, большой аппетит и средства к его удовлетворению; да и к чему было бы мне отказывать себе; в сравнении с едой г. Садрана моя еда была ничтожна.

свои шаги с ходом госпожи Садран, и чрез то как бы совершали прогулку. Это воспоминание оставило мне расположение ко всему, что до него касается; в особенности же к горам и к пешему странствованию. Только в лучшие дни жизни путешествовал я пешком и с наслаждением. В скором времени обязанности, дела, дорожный багаж, принудили меня бодрствовать и брать карету; вместе со мною влезали в нее грызущия заботы, затруднения, стеснения и с тех пор вместо прежнего удовольствия передвигаться, я стал ощущать только желание скорее приехать. Я долго отыскивал в Париже пару товарищей, которые бы, имея подобно мне любовь к путешествиям, согласились каждый посвятить год времени и пятьдесят луидоров, чтобы вместе обойти пешком Италию, в сопровождении парня, который бы нес за нами дорожный мешок. Многие восхищались этою мыслью; в сущности же они принимали ее за воздушный замок, о котором можно потолковать, но не приводить в исполнение. Помню, что говоря с увлечением об этом проекте с Дидеро и Гриммом, я им привил эту фантазию. Я думал, что дело уже сделано: в сущности же все ограничилось тем, что мы должны были совершить путь на бумаге, причем Гримм находил очень забавным, чтобы Дидеро занимался безбожием: а я занял бы место в инквизиции.

Сожаление мое о том, что скоро будем уже в Турине, умерялось удовольствием видеть большой город и надеждой приобрести значение, достойное моей особы, потому что честолюбие начинало уже кружить мне голову. Я предусматривал, что буду чем-то значительно высшим, против бывшого звания ученика, не предчувствуя, что скоро сделаюсь чем то гораздо низшим.

Прежде чем описывать далее, я должен извиниться пред читателем, или оправдаться, в мелких подробностях, в которые буду вступать, хотя оне не могут иметь никакого интереса в его глазах. В начатом мною предприятии раскрыть себя вполне пред публикой, нужно чтобы ничто не оставалось для нея неясным и скрытым, я должен постоянно быть пред её взорами, пусть она следит за всеми заблуждениями сердца моего, видит все закоулки моей жизни, пусть ни на минуту она не теряет меня из виду, для того чтобы, усмотрев пустоту, или пробел, в рассказе, она бы не сказала: "Что же однако делал он в это время?" и не обвинила меня в намерении что-либо скрыть. Мой рассказ даст достаточную пищу её злорадству; не надо, чтобы молчание усиливало его.

мне для маленькой шпаги и которую я хранил пуще всего, даже шпага перешла бы в их руки, если бы я не выказал упорство. Они совестливо обезпечивали меня всем в пути, но также ничего мне не оставили. Я прибыл в Турин без одежды, без денег, без белья, мне оставлена была лишь возможность составить состояние личными своими достоинствами.

У меня были письма, я их представил, и меня тотчас же отвели в приют оглашенных, чтобы поучаться религии, за которую я покупал свое существование. Вступая в него, я увидал толстую дверь с железными засовами, она тотчас же захлопнулась за мною.

Это начало казалось мне более внушительно, нежели приятно, и я уже начал размышлять, когда меня ввели в большую комнату. Вместо мебели там находился только престол с большим распятием в глубине комнаты, и вокруг него пять, шесть деревянных стульев; они казались налощенными, но в действительности блестели от трения и сиденья на них. В этой зале собрания находились четыре, или пять ужасных бандитов, мои товарищи по образованию, но они были скорее дьявольскими сосудами, чем кандидатами на звание детей божиих. Двое из них были словаки, но они выдавали себя евреями, или маврами, а мне признались, что они блуждали по Испании и Италии, принимая христианство и крещение там, где это им приносило выгоду. Потом открыли другую железную дверь, разделявшую на двое балкон, выходивший на двора". Чрез эту дверь вошли наши сестры оглашенные, которые подобно мне должны были переродиться не крещением, но торжественным отречением. Это были ужасные грязнухи и сквернейшия потаскухи, какие когда-либо загаживали овчарню Спасителя. Только одна из них показалась мне хорошенькой и несколько интересной, она была почти моих лет, или года на два старше. Её плутовские глаза по временам встречались с моими. Это внушило мне некоторое желание познакомиться с нею, но в течении тех двух месяцев, которые она провела еще в этом доме, сверх прежних трех, мне не было возможности приблизиться к ней, так усиленно наблюдала за нею старая тюремщица, и надоедал ей святой миссионер, прилагавший к её обращению более рвения, чем старания. Должно быть, она была чрезвычайно тупа, хотя этого не было заметно, но только обучение её было очень продолжительно. Святой отец все не находил ее подготовленной к отречению. Наконец затворничество ей надоело, и она объявила, что желает выйти, все равно христианкой, или нет. Приходилось поймать ее на слове, пока еще она соглашалась, а то она могла возмутиться и вовсе отказаться от обращения.

Маленькая община была собрана в честь новоприбывшого. нам сделали краткое наставление, мне, чтобы я заслужил оказываемую мне божию милость, а прочим, чтобы они возносили обо мне свои молитвы, и влияли своим примером. После чего наши девы возвратились в свою ограду, а я имел достаточно времени, чтобы обозреть с удивлением ту, в которую попал.

На другое утро нас собрали снова для учения, и тут-то я в первый раз стал размышлять о сделанном шаге, и о том, что привело меня к нему.

родных примеры и уроки мудрости. Хотя мой отец любил удовольствия, но он был истинно честен и религиозен, в обществе любезен, а в домашней жизни добрый христианин; он передал мне с юных лет те-же чувства. Из числа моих трех теток, все были благоразумны и добродетельны, обе старшия были богомолки, а третья хотя не так выказывалась, но была не менее набожна, мила, умна и разумна. Из этой почтенной семьи я перешел к г. Ламберсье, который хотя и был проповедником, принадлежа к церкви, но был в душе верующим, и поступал почти так-же хорошо, как говорил. Он и его сестра своими короткими и верными разъяснениями развивали во мне основы благоговения, внушенные с детства. Эти достойные люди прибегали для этого к способам настолько целесообразным, осторожным и разумным, что я не только не скучал слушая проповеди, но всегда выходил из церкви растроганным, с твердым решением на добро, и поступал согласно с этим, когда вспоминал о наставлениях. У тетки Бернард набожность составляла род ремесла, и потому она мне прискучивала. У хозяина в ученье я уже о ней не думал, хотя не менял взглядов на религию, мне не случалось сталкиваться с молодежью, которая бы испортила меня; я стал шалуном, но не развратником.

Таким образом во мне была религиозность, насколько это возможно в ребенке моих лет; её было во мне даже более, к чему стану я скрывать свою мысль? Мое детство не было ребяческим, я всегда чувствовал и размышлял, как взрослый. Пусть смеются, что я с такою скромностью выдаю себя за феномен; но, насмеявшись вдоволь, пусть найдут другого шестилетняго ребенка, которого бы романы так интересовали, привязывали и восхищали до слез. Тогда я сознаюсь, что мое тщеславие нелепо, и что я неправ.

Поэтому, когда я говорю, что не надо детям толковать о религии, если хотят чтобы они были религиозны, что они не способны познавать Бога, то вывожу это заключение не из опыта, но из наблюдений, так как мой опыт не убедителен для других. Найдите мне таких-же Жан-Жаков Руссо в шесть лет, и говорите им о Боге, тогда вы не подвергнетесь риску.

Всякий вероятно сознает, что для ребенка, и даже для взрослого иметь верование, это значит следовать той вере, в которой родился. Можно лишить веры, но редко можно усилить ее; догматическое верование есть уже плод образования. Независимо общих оснований, привязывавших меня к исповеданию моих предков, я имел к католицизму отвращение, общее всему нашему городу, его считали страшным идолопоклонством, а служителей его изображали в самом черном цвете. Это чувство было так сильно во мне, что в начале я с содроганием ужаса бросал взгляды внутрь церкви, встречал священника в облачении, или слышал звонки религиозной процессии. Я скоро разстался с этим чувством в городах; но в сельских приходах этот ужяс охватывал меня вновь, потому что в них имелось сходство с тем местом, которое мне впервые внушило отвращение. Но это впечатление странным образом противоречью воспоминаниям о ласках, которые священники в окрестностях Женевы оказывают городским ребятам. В то время как колокольчик просто меня пугал, колокол, призывавший к обедне или вечерне, напоминала. мне завтрак, закуску с свежим маслом, плодами, молоком. Лакомый обед г. Понвера тоже произвел большое впечатление; поэтому я было легко помирился с этим вопросом, смотря на папизм с точки зрения его связи с забавами и обжорством, я обязательства, принятого мною, и его неизбежные последствия; окружавшие меня неофиты не могли своим примером придать мне бодрости, и не мог я внутренно не сознаться, что готовясь к святому делу, я в сущности поступала, как бандит. При всей своей молодости я чувствовал, что которая бы из религий ни была истинною, я все таки готовился продать свою, и даже если бы выбора" был удачен, то все же в душе я лгал бы пред Всевышним, и заслуживал презрение людей. Чем более думал я о том, тем более возмущался, и жаловался на судьбу, как будто это не было последствием моих собственных поступков. Были минуты, когда эти мысли угнетали меня до такой степени, что если бы я заметил отворенные двери, то убежал бы, но это оказывалась невозможным, да и самое решение не было слишком твердым.

Много тайных желаний боролись во мне, чтобы я мог выйти победителем, к тому же во мне было упрямое намерение не возвращаться в Женеву; стыд, трудность возврата снова чрез горы, затруднение, в котором я находился, не имея друзей вдали от родины, без средств, все это принуждало меня смотреть на упреки совести, как на позднее раскаяние, я усиливал упреки за сделанное мною, чтобы оправдать то, что исполню в будущим. Преувеличивая свои прошлые ошибки, я взирал на предстоящее, как на необходимое последствие их. Я не говорил себе: "еще ничто не сделано, и ты может быть, если пожелаешь, невинен", но размышлял так: "Плачь о совершенном тобою преступлении, которое ты довершишь по необходимости".

И точно! какую силу духа надо было иметь в моем возрасте, чтобы отказаться от всего что обещал, или на что подал надежду, чтобы прервать цепь которою связал себя, чтобы безстрашно объявить что желаю остаться в вере отцов, и рисковать могущими от того быть последствиями. Подобная твердость не свойственна моему возрасту; да и мало вероятия чтобы она имела успех. Дело зашло слишком далеко чтобы от него согласились отказаться; и чем сильнее было бы мое сопротивление, тем упорнее поставили-бы себе задачу переломить его всеми способами.

Меня погубил софизм свойственный людям жалующимся на недостаток воли; если бы только мы хотели быть благоразумными, то могли бы обойтись без добродетели. Наклонности, от которых можно было бы воздержаться, увлекают нас, и мы поддаемся соблазнам, не сознавая их опасности. Впадая незаметно в тяжелое положение, из которого трудно выйти без геройских усилий, мы падаем в бездну взывая к Богу; зачем создал Ты меня столь безсильным! Но ответ Его слышится в глубине нашей совести: ты слаб чтобы выйти из бездны, но имел достаточно сил чтобы не пасть в нее.

В сущности я не принял решение сделаться католиком; но при отдаленности срока мирился с этой мыслью, разсчитывая что время выведет меня случайно из этого затруднения, и намеревался для выигрыша времени упорно защищаться. Тщеславие помогло мне, я заметил что мои возражения ставят иногда в затруднение наставников, и это придало мне желание их победить. Я с комичным усердием порывался взять верх над ними, в то время как они старались убедить меня, в полном убеждении что если мои доказательства будут сильнее, они обратятся в протестантство.

они знали, но, судя по моему положению и возрасту, не расчитывали встретить больших затруднений; знали также, что я не получил конфирмации и не был к ней подготовлен; но им не было известно, что я хорошо наставлен г. Ламберсье, и и ознакомился с книгою очень нелюбимою этими господами, с "Историей церкви и империи". У моего отца я ее знал почти наизусть, и при диспутах тексты её возобновлялись в моей памяти.

Почтенный старичек священник прочел нам сообща первую лекцию; для товарищей моих лекция была уроком катехизиса, она наставляла их, не вызывая их возражений. Но со мною дело пошло иначе, и когда очередь дошла до меня, то я остановил наставника, не сделав ни малейшей уступки ему: я стал возражать. Конференция наша показалась присутствующим и скучною, и длинною. Старичек говорил много, горячился, молол вздор, ссылаясь на то, что плохо понимает по французски. На другой день из опасения чтобы мои нескромные возражения не смутили товарищей, меня отделили в особую комнату, поручив молодому священнику, говоруну, составителю длинных речей, очень довольному собой. Но я не очень-то поддался его внушительному виду, и сознавая, что исполняю свою задачу, стал отвечать ему с уверенностью, поражая время от времени ответами. Он думал уничтожить меня святым Августином, Григорием и другими, и с искренним удивлением заметил, что с этими отцами церкви я обращался почти так же легко, как и он сам. Я правда никогда не читал их, также вероятно как и он; но я удержала" в памяти много цитата" из Лесюера, и едва наставника" мой произносил текст, как я, не оспаривая его, отвечал ему другим текстом того же отца, что его под час сильно затрудняло. Под конец он все же брал верх, во первых потому, что я был в их зависимости, и что, не смотря на свою молодость, сознавал необходимость не выводить их из терпения, понимая, что и старичек не очень-то полюбил меня с моею ученостью; во вторых и потому, что молодой священник изучал богословие, а я нет. Благодаря этому, он придавал своим доказательствам систему, а когда предчувствовал в споре затруднительные возражения, то откладывал решения их до следующого дня. говоря что мы уклоняемся от вопроса. По временам он даже отвергал мои цитаты, утверждая что оне ложны, и обещал принести в подтверждение книги. С его стороны тут не было риска, потому, что, со своей поверхностной ученостью, я не съумел бы отыскать в малоизвестных мне толстых латинских книгах нужного текста. Я даже самого его подозреваю в составлении некоторых текстов, которыми он пользовался чтобы выйти из затруднения по некоторым вопросам.

Так проходили дни в диспутах и духовных состязаниях, в бормотании молитв и в шалопайстве, когда со мною вдруг случилась довольно отвратительная история, грозившая очень дурно для меня окончиться.

откровению, оказывал маленькия услуги, делился за столом порцией и часто целовал меня с жаром, чем несколько стеснял меня. Хотя я с ужасом глядел на его пряничное лицо с большим мраком, и на эти воспаленные глаза более страшные чем нежные, но выносила" его поцелуи говоря себе: "бедняга! как он дружески расположен ко мне; зачем стану я отталкивать его"? По временам манеры его становились настолько вольными, что я думал не помешался ли он?

На другое утро мы были вдвоем в общей зале, и он возобновил свои ласки, но так порывисто, что я испугался, и с криком вырвался из его рук, так как обращение его становилось через чур беззастенчивым, Я не понимал что с ним делается, и думал, что им овладела какая то страшная болезнь.

"Can maledetto! brutta bestial" Я однако не видел причины молчать, несмотря на запрещение продолжала" болтать, так что на другое утро один из администраторов училища сильно побранила" меня, говоря, что я позорю честь святого училища, и из за пустяков наделал шуму.

Делая выговоры она, мне объяснил много вещей, о которых я не имел понятия: он полагал, что я знал в чем дело, но только лишь не хотел на это соглашаться.

Я с удивлением слушал этого подлеца, тем более, что она, как бы наставлял меня для моего блага; он настолько считала, этот разговор естественным, что не смущался при этом присутствием третьяго лица из духовенства, который также этим не возмущался. Это простое изложение подействовало на меня до такой степени, что я заключил, будто меня ознакомили с одним из житейских обычаев, доселе мне не известных. Слушал я его без гнева, но с отвращением, и это отвращение от предмета перенеслось на повествователя: должно быть он это заметил, потому что взор его стал неласковым, и в последствии он делал все от него зависящее, чтобы устраивать мне неприятности. Чтобы от них избавиться мне оставался один путь, на который я и решился, хотя прежде уклонялся от него.

Это приключение навсегда предохранило меня от господ рясоносцев: один вид людей схожих с ними напоминал мне страшного мавра, и возбуждал отвращение нескрываемое. Взамен того женщины много выиграли в моих глазах от сравнения; мне казалось, что я обязан был нежностью и уважением вознаградить их за обиды нашего пола, и самая уродливая женская личность становилась в глазах моих божественным предметом.

Что касается африканца, я не знаю что ему могли сказать в наставлении, но кажется одна только наша наставница косо смотрела на него: впрочем он более уже но говорил со мною и не подходил. Чрез неделю его торжественно окрестили, одевши с головы до ног в белое, как выражение чистоты возрожденной души. На другой день он вышел из приюта, и мы не видались более.

подготовленный и направленный, я с процессией был отведен в епархиальную церковь святого Иоанна, чтобы принести отречение и получить крещение. Хотя самого крещения не совершили, но эта церемония служила доказательством народу, что протестанты не христиане. Я был одет в серую одежду с белыми шнурами, служащую для подобных случаев. Два человека впереди и позади меня несли медные тазы, постукивая в них ключами, чтобы вызвать милостыню по мере набожности или сочувствия в пользу новообращенного. Все было сделано для придания представительности католичеству и для моего унижения. Мне только не дали одежды, потому что я не имела, чести быть жидом.

Этого было однако недостаточно: я должен еще был отправиться в Инквизицию, чтобы получить отпущение в грехе ереси; и возвратиться в лоно церкви с тою же церемониею как Генрих IV.

Манеры и вид почтенного отца инквизитора не могли разсеять тайного ужаса, который охватил меня в этом жилище. После нескольких вопросов о моей вере, состоянии и семействе, она. вдруг резко спросил меня: осталась-ли моя мать в проклятии? Испытывая ужас, я воздержался от выражения негодования, и удовольствовался ответом, что надеюсь, что нет, и что Бог просветил ее в последнюю минуту. Монах при этих словах сделал гримасу неодобрения.

По окончании всего этого, и когда я разсчитывал получить назначение. соответственно своим упованиям, меня выпихнули на свободу с двадцатью ливрами мелочи, составившимися от сбора на церкви. Посоветовали быть добрым христианином, оставаться твердым в вере; пожелали счастливой будущности и заперли за мною двери. Все исчезло!

Так сразу померкли все мои великия надежды, и от моего корыстного поступка осталось лишь воспоминание того, что я был отступником и обманутым. Легко представить себе какой переворот произошел во мне, когда я увидел, что мои блестящия фантазии обратились в нищету. Еще утром я соображал, в котором из дворцов буду помещен, а вечером увидел себя на соломе. Но пусть не думают, что я предался отчаянию при сознании, что мое несчастие произошло по собственной вине: нет! В первый еще раз в жизни я находился взаперти в течении двух месяцев, и чувство охватившее меня было сознание свободы. После долгого невольничества, вновь ставши распорядителем своих действий, я увидел себя среди обширного города, представлявшого все удобства, и населенного знатными людьми, которые узнавши меня конечно примут так, как того заслуживают мои достоинства и способности. К тому-же спешить было не к чему; у меня было в кармане целое неистощимое сокровище: двадцать ливров. Я мог тратить его, никому не отдавая отчета; в первый еще раз был я так богат. Не поддаваясь разочарованию и слезам, я дал только" другое направление своим надеждам и этим удовлетворил свое самолюбие. Преисполненный уверенности, я видел уже себя на пути к счастию и гордился тем, что этим обязан исключительно себе.

осмотреть королевский дворец, и хоть сначала ощущал робость, но, видя, ч.о люди входили во дворец, вошел за ними и я; меня пропустили. Это произошло может быть оттого, что я пес узелок под мышкой; как бы то ни было, но я вырос в собственном мнении, увидев себя во дворце: мне казалось, что я живу в нем. Наконец, уставши от ходьбы и проголодавшись, я вошел в молочную; мне дали поленты и кислого молока с двумя ломтями поджаренного пьемонтского хлеба, который я так люблю. Таким образом за пять или шесть су я пообедал лучше чем когда-либо.

Но надо было искать пристанища; я уже достаточно ознакомился с пьемонтским наречием, чтобы объясняться, и мне удалось благоразумно выбрать помещение, более отвечавшее моему кошельку, нежели вкусу. В улице По мне указали женщину солдатку, у которой помещались отставные лакеи, платя су за ночь; там занял я оголенную кровать. Хозяйка моя была молода и только-что обвенчана, хотя уже имела пятерых детей. Она, дети, жильцы, все мы спали в одной комнате; так продолжалось во все время моего у ней пребывания. Это была добрая женщина, ругавшаяся как извозчик, вся растрепанная, но мягкосердечная, услужливая: она хорошо отнеслась ко мне и даже оказала мне услугу.

В течении нескольких дней я вполне отдавался удовольствию свободы и удовлетворял свое любопытство. Бродил и за городом, осматривая все, что мне казалось интересным и новым, потому, что я только-что вырвался из гнезда и не видал столиц. Особенно акуратно посещал я двор, присутствуя у обедни короля; мне нравилось быть в одной часовне с повелителем и его свитой; но главной приманкой для меня была музыка, к которой страсть уже начала развиваться во мне, тогда как однообразие великолепия двора скоро присмотрелось. У сардинского короля была одна из лучших европейских капелл. Сомис, Дежарден, Безуци, последовательно были её украшением. Этого было достаточно для молодого человека, которого прельщал всякий инструмент, если только он не фальшивил. К великолепию двора я чувствовал только безсмысленное восхищение, но без зависти; и единственно что меня занимало в этом придворном блеске, это надежда увидать какую нибудь юную принцессу, достойную того, чтобы мне с нею затеять роман.

Я чуть было действительно не устроил романа, правда с предметом менее блистательным: но если бы он был доведен до конца, то верно доставил бы мне более восхитительные ощущения.

Хотя я жил очень экономно, но кошелек незаметно истощался. Моя бережливость происходила однако не вследствие благоразумия, а от простоты вкуса, который доныне не извратили роскошные пиры. По мне нет ничего лучше сельского обеда: молоко, яйца, овощи, сыр, ржаной хлеб и порядочное вино составляют для меня лучшее угощение; остальное дополняет мой аппетит, особенно если дворецкий и прислуга не надоедают мне своим назойливым присутствием. В те дни я лучше обедал за шесть су, чем впоследствии за шесть ливров. Я был воздержен, потому что меня ничто еще не соблазняло. Впрочем, я не имею права хвалиться воздержанием, потому что устраивал себе лакомства: груши, сыр, тартинки и несколько рюмок вина, которые я прихлебывал, превращали меня в счастливого обжору. Но не смотря на скромность угощения, мои двадцать ливров приходили к концу; я это замечал, и, не взирая на ветренность молодости, начинал ужасно безпокоиться. Все мои воздушные замки ограничились теперь желанием найти занятие, но его трудно было отыскать. Я вспомнил о своем бывшем ремесле: по и в нем не был достаточно силен, чтобы поступить к мастеру: к тому-же Турин не изобиловала, ими. Поэтому, в ожидании чего либо, и решился ходить по лавкам, предлагая вырезывать на посуде шифры, или гербы, соблазняя желающих дешевизной работы. Но тут я встретил мало удачи; почти всюду мне отказывали, а если что и перепадало, то едва хватало на несколько обедов.

я решился войти в магазин и предложить свои услуги. Она меня не выгнала, а попросила сесть и рассказать мою историю, и очень сочувственно отнеслась ко мне, советуя не падать духом и быть уверенным, что добрые христиане не оставят меня без помощи. Послав к ближайшему ювелиру за нужными мне инструментами, она пошла в кухню и сама принесла мне завтрак. Начало мне очень понравилось и последствия не обманули моих ожиданий. Она, повидимому, осталась очень довольна моей работой, и еще больше моей болтовней. Я немного освоился, но с первого раза, не смотря на её любезность, мне было неловко в присутствии такой порядочной дамы. Её доброта и ласковое обращение скоро совсем очаровали меня. Я видел, что работа мне удается и старался сделать как можно лучше. Хотя она была итальянка и слишком хорошенькая, чтобы не быть кокеткой, но вместе с тем отличалась большою скромностью, я же при моей застенчивости не мог надеяться довести дело до конца. У нас не было времени окончить наш роман. Я с восторгом вспоминаю чудные минуты проведенные мною с нею: я тогда испытала" самые чистые восторги истинной любви.

Это была пикантная брюнетка, чудная душа которой отражалась на её хорошеньким личике. Звали ее Г-жа Бозиль. Муж, гораздо старше её, часто уезжал, оставляя молодую женщину под охраной прикащика, более сумрачного, чем соблазнительного, который тоже хотеть за нею ухаживать, но это выражалось в постоянном ворчании. Он меня не излюбил, а я очень охотно слушал его игру на флейте, на которой он очень не дурно играл. Когда я входил, прикащик всегда встречал меня воркотней и относился ко мне с пренебрежением. Молодая женщина, чтобы позлить своего обожателя ласкала меня в его присутствии, мне это было очень приятно, хотя я предпочел бы пользоваться её расположением наедине, но она не допускала этого. Не могу понять почему, может быть она считала меня почти ребенком, может быть не решалась сделать первый шаг, а может быть, наконец, просто хотела быть благоразумной. У нея была особенная манера, не отталкивавшая меня, но приводившая сам не знаю почему меня в страшное смущение. Я не чувствовал к ней такого глубокого уважения как к г-же Варенс, и в её присутствии мною овладевала робость. Я был смущен, дрожал, не смел взглянуть на нее, боялся вздохнуть и более всего на свете страшился разлуки с нею. Я пожирал глазами все то, на что мог незаметно смотреть: цветы на её платье, кончик маленькой ножки, кусочек белой руки, проглядывающей в отверстие между перчаткой и рукавом платья, очаровательную шейку, видневшуюся через платок, который она носила на плечах, и все это усиливало мое волнение. Смотря на то, на что я мог смотреть, и даже не много дальше, я чувствовал, что начинаю тяжело дышать и мне нужно было делать страшные усилия, чтобы побороть овладевшее мною волнение, и мне не оставалось ничего другого как подавлять мои вздохи, очень не удобные в царствующем между нами молчании. К счастью г-жа Бозиль, занятая работой, как мне казалось, ничего не замечала. Иногда из сочувствия ко мне, платок на груди молодой женщины тоже начинал колыхаться. Это опасное зрелище было моею гибелью и в ту минуту когда я готов был поддаться моему увлечению, она спокойна предлагала мне какой нибудь вопрос и этим заставляла сдерживаться.

Мне случалось оставаться с нею наедине, но никогда ни словом, ни намеком, ни даже слишком выразительным взглядом я не высказал своих чувств. Это мучительное состояние восхищало меня, и, в простоте душевной, я не мог даже понять причину моих страданий. Эти тайные свидания, повидимому, нравились ей, по крайней мере она искала случая как можно чаще оставаться со мной наедине, добровольно подвергая меня, да и себя может быть пытке.

Раз как-то. утомленная глупой болтовней прикащика, она пошла в свою комнату. Я находился в чулане за лавкой и поспешил окончить мою работу и последовать за нею. Дверь в её комнату была полуотворена и я вошел незамеченный ею. Она вышивала, сидя у окна, задом к двери и не могла меня видеть; мои шаги были заглушены шумом экипажей проезжавших по улицам. Она всегда хорошо одевалась, но в этот день её туалет был особенно кокетлив. Поза её на колени и, в порыве страсти, с мольбой протянула" к ней руки. Я был уверен, что она ничего не увидит и не услышит, но в камине было зеркало, выдавшее меня. Не знаю какое впечатление произвел на нее мой порыв: она не сказала ни слова, ни взглянула на меня, но пальцем указала мне на цыновку, лежащую под её ногами. Вздрогнуть, вскрикнуть и броситься на указанное место все это было для меня минутным делом, по почему трудно поверить этому - я не мог решиться вымолвить слова, взглянуть на нее, ни даже слегка дотронуться к ней, и, в моем возбужденном состоянии, я даже не опустил на минуту голову на её колени. Я был нем, неподвижен, но конечно сильно взволнован: все выказывало мое волнение: радость, благодарность, страстное, не совсем ясное для меня желание, которое я сдерживал, боясь оскорбить ту, которая не могла удовлетворить меня.

меня. Она не отнимала глаз от своего вышивания и старалась работать как будто меня не было у её ног. Не смотря на всю мою глупость, я понял, что она разделяет мое смущение и мои желания, но, что ее так же, как и меня, удерживает стыд, которого я не в силах был побороть. Она была на пять или шесть лет старше меня и это по моему должно было дать ей смелость, но раз она ничего не делала чтобы возбудить меня, говорила" я сам себе, то значит она не хочет. Даже теперь я нахожу, что разсуждал правильно, при её уме ей не трудно было понять, что такого новичка как я не только нужно было поощрять, но даже учить.

Не знаю чем бы кончилась эта немая сцена и сколько времени провел бы я в этом неподвижном, но восхитительном состоянии, если бы нам не помешали. Когда мое волнение достигло высшого предела, я услыхал что отворилась дверь кухни, примыкавшей к комнате, в которой мы сидели, и г-жа Бозель испуганная сказала мне: "Вставайте, Розина пришла": я после того вскочил и горячо поцеловал протянутую ручку. При втором поцелуе я почувствовал, что эта очаровательная ручка прижимается к моим губам. Никогда в жизни я не испытывал более приятных минуть, но опущенный мною случай не повторялся и на этом окончилась моя любовь.

Может быть от этого то образ молодой женщины такими восхитительными красками и запечатлелся в моем сердце и даже приобрел новую прелесть, после того как я узнал других женщин.

Не смотря на её неопытность, она могла бы повести дело иначе и полюбить мальчика, но её доброе сердце было честно, она не поддалась искушению; это повидимому было бы первая неверность её мужу и мне пожалуй стоило бы больше труда победить её стыд, чем мою робость. Не удовлетворив моей страсти, я испытал неизъяснимое наслаждение. Никогда ощущение после обладания женщиной не сравнилось с теми минутами, которые я провел у её ног, не смея прикоснуться к её платью. Нет большого наслаждения как то, которое может дать честная любимая женщина. От нея все дорого. Маленький жест рукой, легкое прикосновение к моим губам, вот все, что я получил от Г-жи Бозель и воспоминание об этих милостях до сих пор приводит меня в восторг.

то гораздо сдержаннее, чем обыкновенно, и мне казалось, что она избегала моих взглядов, боясь выдать себя. Её проклятый прикащик был положительно невыносим. Он сделался насмешлив, подшучивал надо мной, говоря, что я неотразим для женщин. Я дрожал при мысли, что не сделал ли я какой нибудь нескромности и воображая, что могу уже их сделать, я старался прикрыть мои сношения таинственностью, в чем прежде не было надобности. Это сделало меня осторожнее, и, чтобы удовлетворить мое желание, я хотел найти подходящий случай, но не находил его.

Вот, мое романическое приключение, тоже кончившееся ничем, благодаря моей природной застенчивости, и совсем не оправдавшее предсказаний прикащика. Я любил слишком искренно, слишком сильно, чтобы быть вполне счастливым. Никогда страсть не была так сильна и в то же время так чиста, как у меня; никогда любовь не была так нежна, так искренна, так безкорыстна. Я тысячу раз готов был пожертвовать своим счастьем для того, кого любил. Её репутация была для меня дороже жизни и никогда ни для каких восторгов любви я не хотел лишить ее спокойствия. Это заставляло меня принимать такия предосторожности, окружать все такою тайной, что мое предприятие никогда не удавалось. Моя неудача у женщин происходила только потому, что я их слишком любил.

Возвращаясь к флейтисту - прикащику, я должен указать на одну странность: чем невыносимее он был, тем любезнее он себя воображал. С первых же дней, когда его хозяйка обратила на меня внимание она пожелала дать мне занятие при магазине. Я довольно порядочно знал арифметику и она предложила ему поручить мне ведение книг, но этот грубый человек очень не любезно отнесся к этому предложению, боясь, что я в последствии могу его заменить, и вся моя работа состояла в записывании некоторых счетов и заметок, в переписывании на-бело торговых книг, и в переводе с итальянского на французский язык деловых писем. Но вдруг в прикащике произошла перемена и он согласился принять отвергнутое им предложение и сказал, что будет учить меня двойной бухгалтерии, чтобы я мог предложить мои услуги Г-ну Бо.зилю, когда он вернется. В его тоне и наружности было что-то не искреннее, плутовское, что-то насмешливое, возбудившее мое недоверие. Г-жа Бозиль сухо сказала, не дождавшись моего ответа, что я очень благодарен за предложение, и что она надеется, что судьба вознаградить мои способности, и было бы жаль, если бы я с таким умом сделался только простым прикащиком.

Г-жа Бозиль не раз говорила мне, что хочет познакомить меня с кем то, кто может быть мне полезен. Она благоразумно разсудила, что нам пора разстаться. Наше немое объяснение было в четверг, а в воскресенье она устроила обед, пригласила так же и меня и представила якобинцу, довольно приятной наружности. Монах очень ласково заговорил со мною, поздравил меня с моим переходом в истинную веру, рассказал мне некоторые эпизоды из моей жизни, убедившие меня, что г-жа Бозиль передала монаху мою историю: затем потрепал меня два раза по щеке, советывал быть благоразумным, не падать духом, и просил зайти к нему, говоря, что нам удобнее будет переговорить на свободе. Судя по тому уважению, с которым относились к монаху присутствующие я понял, что это человек влиятельный, и по отечески дружескому тону, с которым он говорил с г-жей Бозиль. я догадался, что якобинец был духовником молодой женщины. Я вспомнил теперь, что в обращении монаха с г-жей Бозиль проглядывало большое уважение к его духовной дочери. Тогда это не произвело на меня большого впечатления. Если бы я был умнее, как мне было бы приятно сознавать, что много интересуется женщина, уважаемая своим духовником.

Стол оказался мал по количеству приглашенных, и мне пришлось пересесть за маленький столик и наслаждаться обществома. прикащика. Я ничего не потерял в отношении внимания и кушаний: много тарелок посылалось на маленький столик и конечно не к флейтисту относилось это внимание. Все шло хорошо, дамы были веселы, мужчины любезны, г-жа Бозиль очень хорошо исполняла обязанности хозяйки. Посреди обеда почтовая карета остановилась у дверей и кто то вошел в дом: это был г-н Бозиль. Как сейчас его вижу, на нем был яркокрасный кафтан с золотыми пуговицами; с тех пор я ненавижу красный цвет. Г-н Бозиль был высок, красив, хорошо сложен. Он вошел с шумом, словно хотел застать врасплох, хотя за столом сидели только его друзья. жена бросается к нему на шею, пожимает его руки, ласкает его, но он остается совершенно равнодушным. Ему подают прибор, он садится за стол и ест. Едва начал он рассказывать о своем путешествии, как случайно взглянул на маленький стол, заметил меня и строго спросил, кто этот мальчик? Г-жа Бозиль наивно ответила ему. Он спросил живу ли я в том же доме. Ему ответили - нет. "Почему же нет, грубо продолжал он. если он проводит здесь день, то может и ночевать". Монах заговорил и после долгих похвал г-же Бозиль, в нескольких словах похвалил меня, сказав, что вместо того чтобы бранить набожное милосердие своей жены, г-н Бозиль должен был принять во мне участие так как все приличия были строго соблюдены. Муж ответил недовольным голосом и повидимому только благодаря присутствию монаха сдерживал овладевшее им бешенство, но я понял, что он предубежден против меня и что я этим обязан прикащику.

сердцем, страдая не столько от разлуки с этой очаровательной женщиной сколько от мысли, что сна остается во власти такого грубого мужа. Он конечно не допускал и мысли, чтобы она была ему неверна, но, не смотря на её благоразумие и знатное происхождение, она была чувствительная и мстительная итальянка и мне кажется, что муж подобными мерами сам наталкивал ее на проступок, которого опасался.

Так, кончилось мое приключение. Мне хотелось хоть издали взглянуть на предмет моей любви, и я попробовал пройти мимо магазина, но вместо той, о ком страдало мое сердце, я увидел мужа и отвратительного прикащика: последний заметил меня и, взяв аршин, погрозил мне. Поняв, что за мной следят, я не смел больше приближаться к дому, в котором она жила. Я решился пойти к указанному ею покровителю, но к несчастию я не знала" его имени. Я бродил вокруг монастыря в надежде его встретить. Наконец другия события заставили меня забыть г-жу Бозиль и как не был я прост и наивен, но хорошенькия женщины не гнушались мною.

Щедрость г-жи Бозиль немного обновила мой гардероб, очень скромно, конечно, с предосторожностями женщины, обращающей больше внимания на чистоту, чем на франтовство, и хотевшей избавить меня от страданий, а не заставить блистать мое платье, привезенное из Женевы было еще довольно прилично; она купила мне шляпу и немного белья. У меня не было манжетов, но она мне не подарила их, не смотря на мое большое желание приобрести их. Ола позаботилась чтобы я имел возможность чисто одеваться, и об этом не нужно было мне напоминать, пока я находился в её обществе.

Через несколько дней после постигшей меня неприятности, моя хозяйка, как я уже и говорил, относившаяся ко мне очень дружелюбно, сказала мне. что кажется ей удалось найти мне место, и что дама, желавшая меня нанять, хочет меня видеть. При этом известии я надеялся, что наконец со мной случится невероятное приключение: я ведь только об этом и думал, но на этот раз мои надежды не оправдались. Меня отвел к этой даме один лакей, которого я просил о месте. Она меня разспрашивала внимательно разсматривала и кажется я ей поправился. Я тот час же поступил к ней в услужение, но не в любовники, а просто в лакеи. Я надел ливрею её слуг, но так как на платье не было галунов, то меня можно было принять за мещанина. Вот, чем кончились мои блестящия надежды!

Графиня де-Верселись была бездетная вдова: муж её была, из Пьемонта; я думал, что она родилась в Савойе, и никак не мог себе представить, чтобы уроженка Пьемонта так чисто и без малейшого акцента говорила по французски. Графиня была средних лет, наружность её отличалась благородством. Она очень любила французскую литературу и знала в ней толк. Графиня много писала и всегда по французски и слог её писем до такой степени напоминал мне г-жу де-Севиньи, что легко можно было ошибиться. Моей главной, и очень нравившейся мне, обязанностью было графине писать под её диктовку: рак в груди, заставлявший страшно страдать, мешал ей писать.

пришлось обуздывать себя и терять женственность хотя она не относилась ко всему философски, потому что не знала этого слова в том значении, которое ему придают теперь. Эта сила характера доходила иногда до сухости и мне всегда казалось, что она также нечувствительна к страданиям других, и что, делая добро, она поступает так не из состраданья, а потому что это нужно. Я на себе испытал её безчувственность за три месяца проведенных мною в её доме. Было бы вполне естественно, если бы она заинтересовалась молодым человеком, полным надежд на будущее, проводившим целые дни с нею; и постаралась бы, чувствуя приближение смерти, устроить его судьбу, понимая, что ему необходима поддержка и помощь, но потому ли, что она не считала меня достойным своих забот, или потому, что окружающие ее люди старались, чтобы она думала только о них, она ничего для меня не сделала.

А я хорошо помню, что она заинтересовалась мною и старалась меня узнать. Графиня иногда разспрашивала меня и была очень довольна, когда я показал ей письма, написанные мною к Г-же де Варенс и давал ей отчет в моих чувствах. Но она не съумела их понять и никогда не высказывалась передо мною. Я любил открывать свое сердце, но желал, чтобы и другие делали тоже. Сухие холодные вопросы без всякого одобрения или порицания не могли возбудить мою откровенность. Когда мне ни чем не показывали приятна или неприятна моя болтовня, я предпочитал не высказывать того, что я думаю, боясь что это может мне повредить. Я заметил, что эта сухая манера разспрашивать людей, чтобы ближе их узнать, свойственна всем умным женщинам. Оне воображают, что, скрывая свои чувства, оне скорей заставят высказываться, и не хотят понять, что этим лишают возможности быть откровенным. Мужчина, которого так допрашивают, начинает остерегаться и думает, что, не принимая в нем никакого участия, его просто хотят заставить проболтаться; он лжет, молчит, или начинает зорко за собой следить, и скорее согласится, чтобы его сочли за дурака, чем быть обманутым вашим любопытством. Дурной способ стараться прочесть в сердце другого, закрывая свое. Графиня никогда не сказала мне ни одного слова, доказывающого её милость, участие, или расположение. Она холодно спрашивала меня, я сдержанно отвечал, мои ответы были так застенчивы, что показались ей не интересными и ей надоело со мной говорить: она перестала меня разспрашивать и обращалась ко мне только с приказаниями. Она думала обо мне хуже, чем я был в действительности, и даже хуже того, что она из меня сделала, и смоттрела на меня как на простого лакея, не допуская, чтобы я показался ей в другом свете.

Мне кажется, что с этих пор я начал вести такую игру скрытого интереса, продолжавшуюся всю мою жизнь и заставившую меня с отвращением относиться к действительным событиям, возбуждающим эту игру. Наследником бездетной графини был граф де-ла-Рос, ухаживавший за богатой родственницею. Главные слуги, видя, что её конец приближается, старались позаботиться о себе, и так ухаживали за графиней, что лишали ее возможности вспомнить обо мне.

Во главе домашней прислуги стоял некто по имени Лорензи, человек очень ловкий, женатый на еще более ловкой женщине, съумевшей так околдовать графиню, что последняя смотрела на нее скорее, как на подругу, чем как на служанку. М-me Лорензи приставила в горничные к графине свою племянницу, m-lle Понталь, тонкую штучку, разыгрывавшую барышню, и оне обе так искусно обошли графиню, что она смотрела их глазами и поступала согласно их желаниям. Я не имел счастья расположить к себе этих трех особ, я их слушался, но не старался им служить и не признавал над собой никого, кроме графини: не мог же я быть лакеем её слуг; к тому же я был для них не совсем удобен, они понимали, что мое место не в их обществе, и боялись, чтобы и графиня, не пришла к тому же.заключению и не сделала бы чего-нибудь в ущерб им.. Эти жадные люди смотрели на имение графини, как на свою собственность. Они старались сообща повредить мне в мнении графини. Больная любила писать письма, служившия развлечением в её болезненном состоянии, они постарались подговорить доктора запретить ей напрягать свои силы. Под предлогом, что мне нечего делать в её комнате, меня удалили, заменив двумя рослыми парнями, и кончилось тем, что когда графиня писала свое духовное завещание, я целую неделю не попадался ей на глаза. После того, как завещание было написано, мне разрешили доступ к графине и я проводил с нею целые дни. Страдания больной раздирали мое сердце, и я удивлялся терпению и мужеству, с которым она переносила ужасную болезнь. Не мало пролил я в её комнате искренних слез, но ни она, да никто не подозревал этого.

Наконец, мы её лишились, она скончалась на моих глазах. жизнь её была полна ума и смысла, а умерла она, как мудрец. Она заставила бы полюбить католическую религию, - с таким душевным спокойствием и знанием исполняла она предписание церкви. Серьезная от природы, она под конец жизни сделалась очень весела, эта веселость была слишком продолжительна, чтобы быть не натуральной и это можно было назвать противовесом грусти, свойственной её болезненному состоянию. Графиня лежала в постеле всего два дня и продолжала разговаривать с окружающими. Затем замолчала и в предсмертной борьбе издала громкий звук. "Женщины, производящия подобные звуки, еще не умерли" произнесла она, повернулась, - и это были её последния слова.

возбудило неудовольствие Лорензи, приказавшого мне ее снять; Граф обещал рекомендовать меня и велел зайти. Я был три раза, но мне не удалось повидать графа, и я перестал ходить, так как боялся, что прислуга меня не допустит. Читатель увидит, что я поступил дурно.

Я не все рассказал, что случилось со мной во время моего пребывания у графини Версслись. Не смотря на то, что мое положение не изменилось и я вышел оттуда таким же, как и пришел, я уносил с собой воспоминание о преступлении, тяжелым гнетом легшим мне на душу, и заставляющим меня через сорок лет мучиться раскаянием. Горькое воспоминание о моем проступке не проходит с годами, а напротив усиливается. Кто бы мог подумать, что ребяческая шалость может иметь такия ужасные последствия. Благодаря этим, по моему предположению, вероятным последствиям, я не могу успокоиться. Может быть через меня погибла в нищете и в позоре добрая, честная, хорошая девушка, во всех отношениях более совершенная, чем я.

Очень трудно, чтобы при разрушении целого хозяйства, не произошло смятения и не пропало несколько вещей, но так велика была честность прислуги и бдительность супругов Лорензи, что все вещи но описи оказались в целости. Только m-lle Попталь потеряла старую розовую с серебром ленточку. Многими другими вещами я бы мог воспользоваться, но ничто не прельстило меня, кроме старой полинялой ленточки, я ее украл, не съумел спрятать, скоро у меня ее нашли, и спросили: откуда я ее взял. Я смешался и пробормотал, что это Марион дала мне эту ленточку. Марион была молодая мавританка, и графиня взяла ее на, кухарки, после того, как не могла уже ничего есть и не нуждалась в хороших бульонах и тонких рагу. Мавританка была не только хорошенькая, но отличалась необыкновенной свежестью, большою скромностью и кротостью, словом, ее нельзя было не любить. Она была славная, умная девушка, испытанной честности. Можете себе представить, как все были поражены, когда я указал на нее. Ей верили не меньше, чем мне, и захотели убедиться, кто из нас двух окажется плутом. Позвали Марион. Собрание было большое; граф де-ла-Рок присутствовал тоже. Она пришла; ей показали ленточку. Я начал упрекать ее в безстыдстве. Она молчала, пораженная, и бросила на меня взгляд, способный тронуть демона, но мое варварское сердце осталось неуязвимым. Наконец, она начала оправдываться, говорить с уверенностью, не волнуясь, убеждая меня опомниться и не позорить честную, невинную девушку, никогда не сделавшую ничего дурного. Я с дьявольской настойчивостью продолжал утверждать, что получил ленточку от нея. Бедная девушка заплакала и сказала мне. "Ах, Руссо, я думала, что вы гораздо лучше. Вы делаете меня очень несчастной, но тем не менее я бы не хотела быть на вашем месте". Вот и все. Она продолжала защищаться, говорила просто и твердо, не позволяя себе ни малейшого ругательства. Эта уступчивость в сравнении с моим уверенным тоном погубила ее. Невозможно было с одной стороны предположить такую дьявольскую наглость, а с другой - такую ангельскую кротость. Долго не могли решиться; но право было на моей стороне. Второпях не могли вдуматься в положение вещей, и граф де-ла-Рок, выгнав нас обоих, сказал только: "Совесть преступника отомстит за невинного". Это предсказание исполнилось и не проходит дня, чтобы я не вспомнил его.

Не знаю, что сделалось с жертвой моей клеветы, наверное ей было очень трудно найти хорошее место: ужасное обвинение тяготело над нею. Украдена безделица, но все же это была кража, и что еще хуже, она была сделана с целью соблазнить мальчика; наконец, чего же ожидать от личности, в которой такая масса пороков. Почем знать, куда ее привело отчаяние, и если угрызение, совести несносно для меня, то легко можно себе представить, что я чувствовал, сознавая, что она могла сделаться хуже меня.

Пока я жил спокойно, это воспоминание не мучило меня, но в моей бурной жизни, оно отравляло мне лучшия минуты. Кажется, я говорил в одном из моих сочинений, что упреки совести закипают только на время, чтобы потом с новой силою мучить человека. Я никогда не мог облегчить моего сердца откровенным признанием. Самая тесная дружба не в состоянии была заставить меня высказаться. Я никому не хотел признаться, и даже Г-жа Варенс ничего об этом не знала. Есе, что я ей сказал, это, что мою душу тяготит отвратительный поступок, но не рассказал какой именно. Тяжесть эта оставалась без облегчения на моей ссьести, и я могу откровенно, сказать, что желание от нея избавиться много способствовало моему решению написать мою исповедь.

Я круто поступил в данном случае, и надеюсь, никто не обвинит меня в желании обелить мой грязный поступок. Цель этой книги будет не достигнута, если я не буду сообщать мои тайные думы, и не постараюсь оправдываться, говоря, конечно, только истину. Я не хотел сделать зло этой несчастной девушке, и может быть, это покаи тся странным, но это правда, я действовал из дружбы к ней. Об ней первой я подумал, и решил воспользоваться. Я обвинял ее в том, что сам сделал, я говорил, что она дала мне ленточку тогда, когда сам хотел ей ее подарить. Когда мавританку позвали, сердце мое болезненно сжалось, но присутствие стольких людей удержало меня от признания. Я не боялся наказания, по боялся стыда, бывшого для меня хуже смерти, хуже преступления, хуже всего на свете! Я хотел провалиться сквозь землю. Непобедимый стыд заставил меня все забыть, и поступить подло и чем преступнее были мои действия, тем труднее было мне сознаться. Я трепетал при мысли, что меня уличат, и могут в глаза назвать вором, лгуном, клеветником; страшное безпокойство лишало меня всех других чувств. Если бы мне дали время одуматься, я бы конечно признался. Если бы граф де-ла-Рок отозвал меня в сторону и сказал: "Не губите этой девушки, и если вы виновны, то сознайтесь", - я бы бросился к его ногам, в этом не может быть сомненья, но присутствующие вместо того, чтобы ободрить меня, увеличивали мою робость. Нужно также принять во внимание мои лета, ведь я только что вышел из детства, нет, вернее, я еще продолжал быть ребенком. В молодости дурные поступки еще более преступны чем в зрелых летах, по слабость, конечно, извинительнее, а мой проступок не был ни чем другим. Воспоминание о случившемся огорчает меня, не потому, чтобы оно было так дурно, а по тем последствиям, которые могли произойти. Случай этот на всю жизнь заставил меня избегать порочных искушений. Благодаря ужасному впечатлению, произведенному моим проступком, он остался единственным моим преступлением в моей жизни, и и я думаю, что мое отвращение ко лжи было следствием постоянного раскаяния и сожаления, что мне пришлось так ужасно солгать. Если это преступление, как я надеюсь, может быть искуплено, то многочисленные несчастия, обрушившияся на меня при конце моей жизни, и сорок лет правды и честности, при самых трудных обстоятельствах, по моему, достаточное искупление. Бедная Марион нашла за себя столько мстителей, что как бы ни была велика моя вина в отношении её, я надеюсь, что этот грех мне простится и я не буду отвечать за него. Вот, что я хотел сказать, и не желал бы больше возвращаться к этому неприятному предмету разговора.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница