Исповедь.
Часть первая.
Книга третья

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Руссо Ж., год: 1769
Категории:Роман, Автобиографическая проза

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Исповедь. Часть первая. Книга третья (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Книга третья
1728--1731.

Выйдя от графини Верселись, почти так же, как и пришел, я вернулся к моей прежней хозяйке и прожил у нея пять или шесть недель, в продолжении которых здоровье, молодость, бездействие сильно возбуждали мой страстный темперамент. Я безпокоился, был разсеян, мечтателен, я плакал, вздыхал, желал чего то, о чем не мог дать себе ясного понятия, но чего то мне недоставало. Трудно описать состояние, в котором я находился, да и мало кто, даже из мужчин, могут себе его представить, потому что большинство предвидели этот мучительный, но в то же время восхитительный избыток жизни, который в опьянении желанием заставляет предвкушать радости наслаждения. Мое разгоряченное воображение постоянно наполнялось образами женщин и девушек, но, не получив удовлетворения, я мог только давать волю своей причудливой фантазии, что страшно возбуждало меня, но это к счастью не имело дурных последствий. Я отдал бы пол-жизни за возможность свидания с M-lle Ротон, но прошло время детских забав. Стыд, вместе с сознанием дурного, явились с годами и развили мою природную робость и сделали ее непобедимой, до такой степени, что ни теперь, ни тогда я не мог решиться сделать женщине предложение без того, чтобы она сама не сделала первого шага, хотя я и был уверен, что не получу отказа и она только и ожидает быть пойманой на слове.

Мое возбуждение дошло до того, что я не в силах был сдерживать свои желания, которые я возбуждал сам мы безразсудными способами. Я уходил в темные аллеи, в укромные уголки То, что бы оне увидали, не было бы непристойностью, а только странным предметом. Я не могу высказать, какое глупое удовольствие испытывал я при этом; ведь один шаг оставалось только сделать, чтобы получить желаемое исцеление. Я уверен, что достиг бы цели, если бы у меня достало наглости ждать. Эта сумасшедшая выходка окончилась смешной, но не совсем приятной для меня катастрофой.

Раз как то я спрятался в углу двора, на котором был колодец и куда все соседния девушки, по несколько раз в день, приходили за водой. Я поместился у прохода, ведущого в погреба. Я освидетельствовал подземелья и убедился, что они темны и бесконечны, если бы меня поймали, то в них я найду верное убежище. С подобной уверенностью, я решился показаться девушкам в более смешном, чем соблазнительном виде. Самые умные из них делали вид, что ничего не замечают, другия смеялись, нашлись, наконец, такие, которые, считая себя обиженными, подняли шум Я бросился в мое убежище, за мной погнались! Я слышал мужской голос, на который, по правде сказать, не разсчитывал. Это меня огорчило. Я углубился в подземелье, рискуя заблудиться. Шум голосов преследовал меня. Я разсчитывал на темноту и вдруг яркий свет ослепил меня. Я бежал все дальше, наткнулся на стену, принужден был остановиться и ждать своей участи. Через несколько минут меня поймали, и я был схвачен высоким человеком, с большими усами, большой шляпой, и большой саблей. Его сопровождало пять или шесть старух, вооруженных метлами, и между ними виднелось молоденькое личико выдавшей меня плутовки, хотевшей, вероятно, поближе разсмотреть меня.

Человек с саблей грубо схватил меня за руку и спросил, что я делал у колодца. Легко могут понять, что я не придумал ответа. Я немного успокоился, и в моей голове, в эту критическую минуту, мелькнула мысль рассказать романическое приключение. Я умолял сжалиться над моей молодостью и знатным происхождением; я был молодой иностранец, страдавший разстройством умственных способностей. Я убежал из родительского дома, потому что хотели меня запереть. Я погибну, если меня выдадут, но если они согласятся возвратить мне свободу, то со временем я обещаю щедро вознаградить их. Против всякого ожидания, моя речь произвела впечатление. Ужасный человек был видимо растроган и после небольшого выговора отпустил меня и больше не разспрашивал. По выражению лица старух, я понял, что человек, так сильно испугавший меня, оказал мне большую услугу, и что с женщинами я бы не так легко разделался. Я слышал, как оне ворчали, но не обратил на это ни малейшого внимания. Лишь бы сабля ужасного человека не вмешалась в дело, а от старух, благодаря моей силе и ловкости, я бы всегда съумел отделаться.

Через несколько дней, гуляя по улицам с моим соседом, молодым аббатом, я столкнулся нос к носу с человеком с саблей. Он меня узнал и, подражая моему голосу, сказал: "я князь, я князь, ну а я трус, но не советую вашей светлости возвращаться". Он ничего не прибавит; я удалился с опущенной головой, в душе очень благодарный ему за его сдержанность. Я была" уверен, что эти проклятые старухи пристыдили его, упрекая в излишней доверчивости. Что бы там ни было, но этот, хотя и уроженец Пиемонта, оказывался порядочным человеком, и я всегда с благодарностью вспоминаю о нем. Приключение было так смешно, что из желания позабавить слушателей, он мог бы рассказать его. И каждый другой с удовольствием обезчестил бы меня. Этот случай не имевший печальных последствий, не сделал меня на долго благоразумным.

Во время моего пребывания у графини, я приобрел несколько знакомств, которые я поддерживала в надежде, что они мне пригодятся. Я бывал иногда у савойского аббата, по имени Гем. Он был наставником детей графа де Мелльред. Аббат был молод, мало опытен, но полн здравого смысла, честности и ясного взгляда на вещи: это был честнейший из людей, встреченных мною в жизни.

Он не мог мне ничем помочь и указать место, но у него я нашел советы, пригодившиеся мне в жизни. Он учил меня нравственности и мудрым правилам. В моих мечтах я возносился слишком высоко, или падал слишком низко. Я воображал себя, то героем, то негодяем. Г-н Гем постарался обуздать мои порывы и представил меня в настоящем свете, не унижая, но и не возвышая Он говорил со мной о моих врожденных качествах, о моих талантах, по прибавил, что замечает препятствия, которые могут помешать мне воспользоваться моими преимуществами: мои способности, по его мнению, не помогут мне приобрести известность и состояние, а будут служить только средством довольствоваться малым. Он в черных красках нарисовал мне картину человеческой жизни, о чем я до сих пор не имел верного представления.

Он объяснила, мне, что, при самых сильных гонениях судьбы, умный человек всегда найдет способ попробовать счастья, что последняго нет без ума, и что разсудительность необходима во всех случаях жизни. Он уменьшил мой восторг перед величием, говоря, что те, кто властвуют над остальными, часто совсем не отличаются особенным умом и не пользуются счастьем. Он сказал мне то, о чем я часто вспоминал впоследствии, а именно, что если бы человеку была дана способность читать в душе своего ближняго, то нашлось бы больше людей, желающих скорее спуститься, чем возвыситься. Это размышление поражающее, своей правдивостью, очень пригодилось мне в жизни и заставило меня всегда довольствоваться моим положением. Аббат дал мне понятия о честности. Он доказал мне, что добродетелью редко восторгаются в обществе, и что возвысясь легче упасть и что честное исполнение небольших обязанностей часто требует столько же силы, как и геройские поступки, и что из этого вытекают честь и счастье, и гораздо лучше заслужить постоянное уважение людей, чем возбудить их минутный восторг.

Чтобы определить обязанности человека, нужно хорошенько одобрять его нравственные правила. Сделанный мною шаг и последующее затем нравственное состояние заставили.меня заговорить о религии. Наверное согласятся со мной, что честный г-н Гем - образец для "Викария Савояра". Осторожность заставляла его выражаться более сдержанно, и он не совсем откровенно распространялся о некоторых предметах, но его правила, его взгляды, были одне и те же, даже совет вернуться на родину, - все совершенно так как я передаю читателю. Не распространяясь о наших беседах, сущность которых ясна, я скажу, что его.мудрые уроки заронили в мое сердце семена добродетели и веры, они никогда не заглохли и ожидали только любящей и более дорогого для меня прикосновения, чтобы принести обильные плоды.

Хотя мое новообращение было не прочно, но это не мешало мне быть растроганным. Беседы эти не надоедали мне. а напротив я находил в них удовольствие, благодаря их простоте, а главное сердечности, которой оне были полны. У меня любящая душа, и часто я привязывался к людям не из благодарности за сделанное мне добро, но за одно желание сделать мне хорошое, а в этом желании я никогда не обманывался. Я очень привязался к аббату и стал его послушным учеником; это оказало мне в данную минуту большую пользу, отклонив меня от порочного пути на который я готов был вступить, благодаря моей праздности.

Раз как то, когда я потерял всякую надежду на получении места, за мной прислал граф де-ла-Рок. Не имея возможности говорить с графом, я давно перестал ходить к нему и думал что он меня забыл, или сохранил обо мне неприятное воспоминание. Я ошибся. Граф был несколько раз свидетелем, с каким удовольствием я исполнял при графине мои обязанности, и даже старался обратить на это внимание своей тетки, и говорил со мной об этом, в то время, когда меня лишили моих занятий. Граф любезно встретил меня и сказал, что не давая мне пустых обещаний позаботился обо мне и нашел хорошее место, благодаря которому я могу устроить свою судьбу. Дом, куда меня рекомендовал граф, был очень знатный, могущественный, и мне не нужно было лучших покровителей, и хотя я в начале и буду простым лакеем, но могу быть уверенным, что как только заметят мои способности, то дадут мне другую должность. Конец речи жестоко разрушил блестящия надежды, явившияся у меня. Опять только лакей! - с горечью говорил я сам себе, но надежда на будущее скоро утешила меня. Я чувствовал себя неспособным занимать такую низкую должность и был уверен, что мне скоро дадут другое назначение.

с интересом разсматривал меня. Я откровенно отвечал на его вопросы. Старик сказал графу, что у меня симпатичная и очень не глупая наружность, и что он уверен в моем уме, но это еще не все, и нужно убедиться в остальных моих качествах; затем, обратясь ко мне, граф Гувон сказал: "начало всегда трудно, дитя мое, но ваши обязанности будут довольно легки, постарайтесь здесь всем понравиться - это на первое время единственная ваша забота, не падайте духом и будьте уверены, что о вас позаботятся!" Он сейчас же повел меня к своей невестке маркизе Бреиль, представил меня ей и своему сыну, аббату Гувон. Начало предвещало что то хорошее. Я был уже достаточно опытен, чтобы понять, что с простым лакеем не будут так обращаться. Хотя я обедал в людской, но мне не дали ливреи, а когда молодой ветренник граф Фовриа, хотел заставить меня сесть на козлы, дедушка ему это запретил, и приказал мне никогда не садиться на козлы, и не сопровождать никого на прогулки. Я служил у стола, исполнял лакейския обязанности, но с тою разницей, что я был более свободен и не находился в чьем нибудь личном распоряжении. Иногда я писал под диктовку письма, или граф Фовриа заставлял меня вырезать картинки, остальное время было в моем распоряжении. Это испытание было очень опасно, скажу больше, безчеловечно, потому что праздность могла развить у меня пороки, которых я в сущности не имел.

К счастью этого не случилось: уроки аббата Гем глубоко запали мне в сердце... Мне так нравились беседы с этим умным человеком, что я часто потихоньку бегал к нему, чтобы его послушать. Я думаю, что те, кто видел, как я тайно уходил, никак не догадывались, куда я отправлялся. Ничего не могло быть разумнее советов аббата о моем поведении. Начало моей службы было блестящее, я выказывал столько усердия, исполнительности, внимания, что скоро всех очаровал. Аббат Гем советовал мне усмирить мое рвение, боясь, чтобы оно не ослабело и тем не повлекло на меня неудовольствия, "Начало", сказал аббат, "это проба, что можно от вас требовать, берегите свои силы и старайтесь делать впоследствии больше, а никак не меньше; чем в начале".

Меня не экзаменовали, не зная моих способностей, судили только по наружности, и мне казалось, что, не смотря на обещание, не предполагали изменить мое положение. Дело усложнилось, и обо мне почти забыли. Маркиз Вреиль, сын графа Гувон, был посланником в Вене. Наступили псприятности при дворе, отразившияся на всей семье. Несколько недель прошли в большом волнении, не дававшем возможности вспоминать обо мне. До сих пор я мало изменился, по случилось обстоятельство, и хорошее и дурное, отдалившее меня от действительности, и заставившее невнимательно исполнять мои обязанности. М-Ile де Бреиль была молоденькая девушка, приблизительно одних лет со мной, великолепно сложенная, довольно хорошенькая, очень беленькая с черными как смоль волосами; хотя она была брюнеткой, но в выражении её лица виднелась кротость, свойственная блондинкам, при виде которой никогда не могло устоять мое сердце. Придворный наряда, который идет молоденьким девушкам, отлично обрисовывал её тонкую талию, открывала, грудь и плечи и делала" цвет её лица еще ослепительнее, благодаря трауру, носимому при дворе. Пожалуй, скажут, что не дело лакею замечать все прелести барышни. Конечно, я был не права", но не я один восторгался красотой m-lle Бреиль. Дворецкий и лакеи не раза" за столом говорили оба" этом, но в грубых выражениях, заставлявших меня нестерпимо страдать.

Я не потеряла" окончательно разсудка и не влюбился до самозабвения. Я не забывал, где мое место, и не давал волю моей страсти. Я любила, смотреть на m-lle Бреиль, слушать её голос, её речь, не лишенную ума, смысла я честности, и быль счастлив, если мне удавалось прислуживать ей. Я не выходил из рамки, в которую поставила меня судьба. Во время обеда, я был внимателен и не терял случая услужить молодой девушке; если её лакей за чем-нибудь отходил от её стула, я сейчас же занимал его место. Я старался угодить её желания и зорко следил, когда ей понадобится чистая тарелка. Я отдала, бы все на свете, лишь бы услышать от нея приказание, поймать взгляд, услышать одно слово, обращенное ко мне, но не мог ничего добиться, она меня не замечала, я был для нея слишком ничтожен! Как-то за обедом, её брат, говоря со мной, позволил себе оскорбительное для меня выражение. Я так тонко заметил ему, что она обратила внимание и взглянула на меня. Я был в восторге от этого мимолетного взгляда. На следующий день представился случай снова обратить на себя её внимание. Был большой обед, и я с удивлением увидел, что дворецкий служил при шпаге с шляпой на голове. Случайно заговорили о девизе дома Солар, написанном на их гербе "Tel fiert qui ne tue pas". Уроженцы Пиемонта не особенно сильны в французском языке, и кто-то из присутствующих нашел, что слово fiert написано не правильно: не нужно ставить t на конце. Старый граф хотел возразить, но, взглянув на меня, увидел, что я улыбаюсь, не смея ничего сказать. Он приказал мне говорить. Я сказал, что слово fiert написано совершенно правильно, это старинное французское слово, которое происходит не от férus - гордый, угрожающий, а от глагола ferit - ударять, и девиз нужно было понимать так: "наношу рану, но не убиваю"!

Присутствующие взглянули на меня, затем переглянулись. Никогда не приходилось мне возбуждать подобное удивление, но что еще больше польстило моему самолюбию, это выражение удовольствия, появившееся на лице m-me Бреиль. Эта неприступная особа удостоила меня второго взгляда, стоившого первого, а затем перевела глаза на своего дядю, нетерпеливо ожидая, чтобы он похвалил меня. Старик в таких выражениях высказал свое одобрение, что все гости его поддержали и хором восх;аляли меня Это было краткое, но чудное мгновение. Это была одна из тех минут, которые вознаграждают за все удары судьбы. Затем m-lle Бреиль, снова вглянув на меня, застенчиво попросила палить ей воды. Можно себе представить, что я не заставил ее ждать, но, подойдя к ней, я был охвачен такою дрожью, что перелил стакан, вода пролилась на тарелку и несколько капель попало на молодую девушку. Брат её спросил меня, почему я дрожу. Этот вопрос меня не успокоил, а m-lle Бреиль покраснела до корня волос.

удалось получить больше ни малейшого внимания от дочери. Она входила и выходила, не удостоивая меня даже взглядом, а я едва смел поднять на нее глаза. Я быть так глуп и неловок, что заметив как-то, что она уронила перчатку, вместо того, чтобы броситься на эту перчатку и покрыть ее поцелуями, я не смел двинуться с места, предоставив поднять ее толстому дураку лакею, которого я бы с удовольствием тут же растерзал бы.

Ва. довершение моего огорчения, я скоро заметил, что не нравлюсь маркизе. Она никогда не давала мне приказаний, но даже повидимому не хотела принимать мои услуги. Заметив, что я постоянно торчу в её передней, маркиза строго спросила меня, неужели мне нечего делать? Нужно было отказаться от этой дорогой передней. Сначала я очень скучал, но затем явились развлечения, заставившия меня все позабыть.

Я утешился от презрения маркизы вниманием её свекра, заметившого, наконец, мое присутствие. После обеда, о котором я рассказывал, старика, позвал меня и по крайней мере пол часа приговорил со мной. Он остался доволен этим разговором, что же касается меня, то я был в восторге. Добрый старик, хотя не была, так умен, как. Г-жа Верселись, но у него было больше чувств и он понял меня. Граф приказала" мне поступить к его сыну аббату, повидимому, полюбившему меня. Если я съумею воспользоваться расположением молодого графа, то он может быть мне полезен и через него я получу то, чего мне недостает. На следующее утро я было окончено.

Он находил, что я слишком мало знаю латинский язык и предложил учить меня. Мы условились, что я, начиная с завтрашняго дня, буду каждое утро приходит к нему. По странной игре судьбы, которая еще не раз встретится в продолжении моей жизни, я была, в тома, же доме, в одно время лакеем и учеником и будучи слугой, я имел преподователем человека, который по знатности своего происхождения мог быть наставником только королевских детей.

Он окончил Сиеннский университет, где приобрел такую ученость, что мог недалеко от Турина быть тем, чем был когда то аббат Донжо. Отвращение к богословию заставило его изучать изящную словесность, что очень часто делают в Италии те, кто ищет духовной карьеры. Он читал поэтов и сам не дурно писал итальянские и латинские стихи. Словом, у него было достаточно вкуса, чтобы образовать мой, и уменье не много разобраться в том хаосе, которым я набил свою голову.

Потому ли, что моя болтовня заставила его возлагать на меня несбыточные надежды, или потому, что ему самому было скучно заниматься элементарным латинским языком, он заставил меня перевести две, три басни Федра, прямо перешел к переводам Виргилия, в которых я ни слова не понимал. Мне было суждено несколько раз в жизни (как в этом убедятся впоследствии) начинать изучать латинский язык, но никогда ему не выучиться; я работал с большим старанием, аббат с необыкновенной кротостью делился со мной своими знаниями и так заботился обо мне, что я до сих пора, не могу равнодушно вспомнить о нем. Я проводил у него большую часть утра в занятиях или услуживая ему. т. е. не ему лично, потому что он никогда но допускал ни малейшей услуги, но я писал под его диктовку письма, переписывал бумаги, и моя должность секретаря оказалась мне полезнее науки. Я не только выучился правильному итальянскому языку, но увлекся литературой и прочем несколько хороших книг, очень пригодившихся мне впоследствии, когда пришлось самостоятельно работать.

В это время моей жизни, я не предавался романическим мечтам, и постарался серьезно заниматься. Аббат был очень мною доволен, и постоянно всем и каждому хвалил меня. Его отец до такой степени полюбил меня, что как мне передавал граф Форвиа, говорила, даже обо мне с королем. Маркиза де Бреиль тоже перестала относиться ко-мне с презрением. Наконец, я сделался любимцем всего дома, и возбуждал страшную зависть в остальной прислуге, понявшей, что, благодаря расположению графа, мне не долго осталось быть им ровней.

карьеру и мало по малу приготовить дорогу в министры. Они хотели заранее подготовить себе человека, обладающого некоторыми способностями, вполне от них зависящого, который может заслужить доверие и оказывать им полезные услуги. Этот план графа был благороден, разсудителен, великодушен и вполне достоин доброго и предусмотрительного аристократа, но я не мог понять всех этих замыслов, они были слишком умны для меня, и к тому же требовали продолжительного подчинения. Мое дурацкое самолюбие желало достигнуть карьеры благодаря приключениям и не видя, чтобы здесь были замешаны жевщ вы, я находил этот способ возвышения скучным, медленным, тяжелым, тогда как наоборот я должен был считать его более верным, потому что в нем не участвовали женщины. Достоинства, за которые он покровительствовал своим любимцам, не могли сравниться с предположенными во мне.

Все шло хорошо. Я получил, вернее завоевал, общее уважение: испытания были окончены и на меня смотрели как на молодого человека, подающого большие надежды, и не занявшого еще достойного его места, по которое он получит в скором времени. Но мое назначение было не то, которое предполагали люди, и я достиг его весьма различными дорогами. Я затрогиваю одну из моих отличительных черт и намерен представить ее читателю без особых разсуждений.

В Турине было много новообращенных, таких же как я, но я никого из них не любил, и не хотел видеть. Мне случалось встречать несколько женевцев, и они не разделяли моего мнения. Между прочим, я столкнулся с неким Мюсаром, прозванным Кривая Морда. Он рисовал миниатюры и был мне дальним родственником. Этот Мюсар откопал мое местопребывание, явился в дом графа повидаться со мной. Он привел с собой другого женевца, Бокля, с которым я вместе учился. Этот Бокл был потешный парень, веселый, полный грязненьких прибауток. Я увлекся Боклем, увлекся до такой степени, что не мог ни на минуту разстаться с ним. Он должен был скоро уехать в Женеву. Какая ужасная потеря для меня! нужно было воспользоваться тем временем, которое нам оставалось провести вместе, я с ним не разставался, т. е. вернее он не покидал меня, так как у меня достало еще благоразумия, чтобы не убегать без спросу из дому, но скоро заметили, что мой друг отвлекает меня от занятий, и ему запретили приходить. Я так взбесился, что забыл все на свете, кроме моего товарища, перестал ходить к аббату и к графу и по целым дням пропадал из дома. Мне делали выговоры, но я ничего не слушал; мне пригрозили, что выгонят! Это угроза была моей гибелью, я увидел возможность Боклю не ехать одному и с этой минуты у меня не было другой радости, другой мечты, как путешествовать с моим другом. Я не боялся никаких трудностей, зная что мое путешествие окончится свиданием с г-жей де-Варенс, но это могло случиться только в далеком будущем; я вовсе не хотел возвращаться в Женеву. Горы, луга, леса, ручейки, деревни мелькали в моем воображении, и я надеялся посвятить этому путешествию всю мою жизнь. Я с восторгом вспоминал, до чего дорога была очаровательна, когда шел сюда, а теперь к удовольствию самостоятельности прибавится еще общество друга моих лет, моих вкусов, веселого, милого. Мы были полными хозяевами нашего времени, могли останавливаться, где хотели. Нужно быть по крайней мере сумасшедшим, чтобы пожертвовать подобными радостями каким-то несбыточным мечтам и медленному устройству карьеры, которая если даже и осуществится, то во всем своем блеске не стоит одного часа настоящого удовольствия и свободы молодости.

Задавшись такою мудрой мыслью, я вел себя так, что меня наконец выгнали, но должен сознаться, что мне стоило не мало труда добиться этого. Как-то вечером, дворецкий передал мне от имени графа о моей отставке. Этого-то мне и было нужно, потому что, сознавая, против воли, все безобразие моего поведения, я прибавлял к нему еще неблагодарность, стараясь обвинить других и оправдать мое решение необходимостью. Мне передали, что граф Фавриа желает переговорить со мной и приказывает мне завтра утром, до моего отъезда, зайти к нему; но боясь, что я, по свойственной мне глупости, не исполню этого приказания, дворецкий обещал выдать мне деньги, только после свидания с графом. Я конечно не заслуживал такого вознаграждения, тем более, что хотя и занимал лакейскую должность, по мне не было назначено жалованья.

Граф Фавриа, не смотря на свою молодость и ветренность, очень умно, и смею даже сказать, нежно, говорил со мною. Он старался доказать все заботы обо мне его дяди и дедушки, убедить меня как много теряю, оставляя их дом, что я иду на верную гибель. Граф предложил мне попросить, чтобы меня простили, если я дам слово, не видеть больше этого негодного мальчика, вскружившого мне голову.

путешествия так засели в моей голове, что я ни за что на свете не хотел от него отказаться. Я потерял последний смысл: представился обиженным, оскорбленным и резко отвечал, что раз мне отказали, то я не желаю остаться в доме, и чтобы со мной ни случилось в жизни, я твердо решил, не позволять два раза выгонять себя из того же дома. Тогда молодой человек, справедливо взбешенный, начал бранить меня, называя так, как я этого заслуживал, затем схватил за шиворот и вытолкнул из комнаты, захлопнув за мною дверь. Я торжествовал, сознавая, что одержал победу, и боясь, что мне придется выдержать вторичное нападение, я решил уйти, не простясь с аббатом и не поблагодарив его за всю доброту и заботы обо мне.

1731--1732 гг.

Вот при каких условиях отправился я в путь, без сожаления разставаясь с моим покровителем, с моим наставником, оставляя мои занятия, бросая почти верное устройство моей судьбы, и все это только для того, чтобы начать жизнь бродяги. Прощай столица, прощай двор, тщеславие, чванство, любовь, невероятные и восхитительные приключения, на которые я надеялся, входя в прошлом году в этот город. Я ухожу с своим фонтаном и с своим другом Боклем, с легким кошельком, но с переполненным радостью сердцем, уверенный в удаче, на которой я построил свои блестящия надежды.

Я сделал это сумасбродное путешествие почти так же весело, как я мечтал, но не совсема. так, как ожидал. Не смотря на то, что мой фонтан занимал в гостинницах по несколько минут хозяев и прислугу, все же нам приходилось платить. Мы об этом не безпокоились и надеялись на помощь фонтана тогда, когда выйдут все деньги, но мечты наши не оправдались: фонтан сломался недалеко от Брамона, да и пора было: он нам давно надоел. Это несчастье очень обрадовало нас, мы сделались еще веселее, и много смеялись над нашей ветренностью, заставившей нас забыть, что платье и обувь изнашивается, а мы надеялись возобновить их при помощи фонтана. Мы также весело продолжали наш путь, по избрали теперь более прямую дорогу к цели нашего путешествия, побуждаемые нашим кошельком, содержание которого быстро уменьшалось.

В Шамбери грусть овладела мною, я не раскаивался в своей глупости, никогда человек так рано и так хорошо не умел мириться с обстоятельствами, как я, но меня тревожило, какой ожидает меня прием у г-жи Воренс, я смотрел на нее как на мою близкую родственницу.

его. Планы, самые дикие, детские, сумасшедшие, появлялись в моей голове и моя мечта начинала казаться мне возможной и вполне исполнимой. Можно-ли поверить, что на девятнадцатом году, я основывал все средства к жизни на пустой бутылке, а между тем это было так.

Аббат де-Гувон подарил мне небольшой фонтанчик, приведший меня в восторг. Умный Бокль и я часто любовался игрой, фонтана, мечтая о нашем путешествии, и вдруг нам пришла мысль что фонтан дает нам средства на дорогу. Ведь ничего не могло быть интереснее, как любоваться фонтаном, и он должен служить для нас неистощимым источником богатств. Мы будем останавливаться в каждой деревни, жители соберутся толпами смотреть на фонтан и в благодарность будут кормить нас обедами, завтраками. Мы оба были уверены, что съестные припасы ничего не стоят для тех, кто их собирает, и если поселяне до отвалу не кормят прохожих, то это только из жадности. Мы надеялись попадать постоянно к свадьбе, праздники и разсчитывали, что вода нашего фонтана и воздух, вдыхаемый нашими легкими единственные предстоящия лишь издержки, и мы можем обойти Пиемонть, Савойю, Францию, словом целый свет. Мы мечтали о бесконечном путешествии. Нам хотелось сперва пойти на Авер, чтобы только иметь удовольствие перейти Альпы, и совсем не за тем, чтобы нам необходимо было где нибудь остановиться.

Поступив к графу де-Гувон, я поспешил написать г-же Варенс. Она знала мое положение в доме графа, и отвечала мне письмом, полным дружеских советов, как держать себя, стараться угодить моим благодетелям, и тем отблагодарить их за доброту и заботы обо мне. Она была уверена, что моя жизнь обезпечена, если я сам ее не испорчу, - что же скажет г-жа Варенс при виде меня? Я не думал, что она выгонит меня из своего дома, но мне было тяжело огорчать ее. Я боялся упреков, более тяжелых для меня, чем нищета; я решил все молча перенести, и постараться успокоить её негодование. Для меня на свете никто не существовал, кроме нея, я считал невозможным жить сознавая её немилость ко мне. но что еще больше тревожило меня, это мой товарищ, которого я не намерена, был представлять г-же Варенс, и боялся, что мне не удастся легко от него отделаться. Я приготовлялся к разлуке, напуская на себя, за последние дни, холодность в отношениях к нему. Бокль это понял; он был съумасшедший, но не дурак. Я ожидал, что он возмутится моим непостоянством, но мой друг, кажется, ничем не возмущался. Не успели мы войти в Аннеси, как Бокль сказал мне: "вот ты и дома", поцеловал меня, простился со мной, сделал прыжек и скрылся! Никогда я больше не слыхал о нем. Наше знакомство длилось приблизительно шесть недель, но последствия его отозвались на всей моей жизни.

Сильно билось мое сердце, когда я подходил к дому г-жи Варенс, ноги подкашивались, глаза застилались туманом, я ничего не видел, никого бы не узнал, и принужден был несколько раз останавливаться, чтобы перевести дух и немного успокоиться. Может быть боязнь не получить необходимой мне помощи, заставляла меня так страшно волноваться, но в мои годы страх умереть с голоду не возбуждает такого отчаяния, и я, говоря совершенно искренно и откровенно, во всю мою жизнь не приходил в восторга, перед изобилием и не падал духом при бедности. В моей неровной и замечательной своими переменами жизни, я часто находился без пристанища, без хлеба, но всегда относился одинаково к изобилию и к нищете. Я мог, в крайнем случае, просить милостыню, наконец украсть, но никогда не стал, бы безпокоиться, что дошел до этого. Мало кому пришлось так страдать как мне, проливать столько слез, но никогда бедность, или боязнь впасть в нищету, не заставили меня лишний раз вздохнуть и уронить слезу. Моя душа, в превратностях судьбы, не испытывала ни радостей, ни огорчений, кроме тех, которые от нея не зависят, и в то время, когда я жил в полном довольстве, тогда-то я и был несчастнейшим из смертных.

"Бедный мальчик", ласково сказала она мне, "вот ты и пришел. Я знала, что ты слишком молода., для подобного путешествия, и очень рада, что оно окончилось лучше, чем я ожидала". Затем она приказала мне рассказать все, что со мной случилось, и я поспешил исполнить её желание, откровенно передав ей мою историю, выпустив некоторые обстоятельства, но в сущности нисколько себя не щадил и не старался оправдываться,

Возник вопрос, где меня поместить. Г-жа Варенс начала советываться с своей горничной. Я боялся дохнуть, пока длились эти переговоры, но узнав, что меня оставят в том же доме, я пришел в неописанный восторг, а увидя, что мой маленький сверток относят в предназначенную мне комнату, я испытал то же, что Сент-Прё, когда его почтовую карету поставили в сарай г-жи де Вольмар. К довершению моей радости я узнал, что это не временная милость, думая, что я не слышу, г-жа Варенс сказала: "Пусть говорят что хотят, но само Провидение послало мне этого мальчика, и я не могу бросить его на произвол судьбы".

Вот я наконец поместился в её доме, но к этому времени не относится самая счастливая эпоха моей жизни, оно как бы подготовило ее. Нежность сердца, или вернее чувствительность, доставляющая нам радости жизни, дар природы, или может быть, продукт организации, но для того, чтобы развиться, она требует особых обстоятельств.

Вез этих случайных причин, человек от природы очень чувствительный ничего не испытает и умрет, не исполнив своего назначения. Таким я был до сих пор, таким может быть и остался, если бы я не знал г-жи Варенс, или если бы хотя и знал ее, но не жил бы некоторое время подле нея, и не имел возможность понять те хорошия чувства, которые она мне внушила. Смею сказать, что человек искренно полюбивший не испытывает еще лучшого чувства в жизни. Я знаю другое, менее сильное, но более восхитительное чувство, оно иногда присоединяется к любви, нечасто и отделяется от нея. Его нельзя назвать только дружбой, онО более нежное, более страстное, я не могу себе представить, чтобы его можно было испытать к существу одинакого с собой пола. Я не раз был искренним другом, но никогда не питал этого чувства ни к одному из моих друзей. То, что я говорю, не совсем понятно, но я надеюсь, что выяснится в последствии: чувства лучше всего описываются своими действиями.

наша первая встреча. За ручейком и садами виднелась деревня. Вид этот восхищал юного обитателя комнаты. После Воссеи мне в первый раз приходилось видеть зелень из моих окон, выходивших большей частью на стены соседних домов, и перед моими глазами, до сих пор, были только крыши и пыльные улицы. Вид., открывающийся из моей комнаты, очень нравился мне, и еще более способствовал к развитию моих чувствительных способностей. Я считал этот восхитительный пейзаж одной из милостей моей доброй покровительницы. Мне казалось, что она нарочно выбрала его для меня, я мысленно постоянно находился подле нея, я видела, ее всюду, между цветов, между зеленью и она смешивалась к моем воображении с прелестями весны. Мое сжатое сердце расширилось в этом просторе, и я легче дышал среди этой зелени.

У г-жи Варенс не было роскоши, виденной мною в Турине, но у нея была поразительная чистота, скромность и патриархальное изобилие, которого не найдешь даже и при пышности. У нея было мало серебрянной посуды, совсем не было фарфора. Дичь не подавалась к столу. Дорогого иностранного вина не нашлось бы в её погребе, но кушанья всегда были хорошо приготовлены и хозяйка охотно угощала ими желающих, а в фаянсовых чашках подавался великолепный кофе. Кто бы ни пришел к ней, г-жа Варенс сейчас приглашала обедать, и никогда работника., посланный, или прохожий не выходил из её дома, не поев и не выпив вина. Прислуга её состояла из довольно хорошенькой горничной по имени Мерсере, лакея, уроженца её родины: звали его Клавдий Ане и оба. нем мне придется еще говорить в последствии: кухарки и двух наемных носильщиков, необходимых ей при её выезде, но это случалось очень редко. Вот, как она жила, получая две тысячи ливров в год, но этого незначительного дохода было совершенно достаточно для той местности, где такая плодородная почва и так редки деньги. К несчастию экономия не была добродетелью г-жи Воренс, она делала долги, платила их и деньги проходили между рук.

Управление её домом чрезвычайно нравилось мне и я вполне наслаждался; единственно что было мне не по вкусу, это продолжительное сиденье за столом, но она не переносила запаха кушаний, и почти теряла сознание, как только суп появлялся на столе. Состояние это продолжалось довольно долго, затем мало по малу она приходила в себя, начинала разговаривать, но не есть. Проходило по крайний мере пол-часа, пока она решалась проглотить первый кусок. Я в это время успел бы по крайней мере три раза пообедать и давно уже окончил есть, когда она только начинала, нужно было поддержать компанию и я снова принимался за еду, уничтожая вторую порцию, но это мне не вредило. Я еще больше наслаждался благосостоянием, испытанным мною у нея. потому что оно не было отравлено заботой поддерживать это благосостояние. Я не был еще посвящен в её дела и надеялся, что ничто не может измениться. В последствии мне было так же приятно жить в её доме, но, узнав настоящее положение вещей и её материальные недостатки, я не мог уже так спокойно наслаждаться своим положением.

Предусмотрительность всегда портила мои радости, я видел будущую гибель и никогда не мог взбежать ее.

С первых же дней, между мною и Г-жи Варенс установилась дружеская короткость, продолжившаяся до конца её жизни. Она называла меня мальчиком, я ее мамашей, и навсегда мы остались друг для друга мальчиком и мамашей, не смотря на, то что годы сгладили существующую между нами разницу. Мне кажется, что эти названия вполне объясняют наши отношения, простоту обращения и пашу сердечную связь. Она была для меня самой нежной матерью, постоянно заботившейся не о своем удовольствии, но о моем благе, и если во мне и развилось к ней страсть, то это не для того, чтобы изменить наши отношения, а для того, чтобы сделать их еще восхитительнее, чтобы опьянить меня сознанием, что моя мамаша молоденькая, хорошенькая и ее приятно ласкать: я говорю ласкать, в полном значении этого слова, потому что она не лишала меня ни своих поцелуев, ни самых нежных материнских ласк, и никогда мне не пришло на мысль злоупотребить её доверием. Скажут, что между нами были в последствии другия отношения, я сознаюсь, но нужно немного подождать, потому что я не могу рассказывать всего за раз. Наше первое, свидание был единственный страстный момент, внушенный мне ею, да еще это могло быть просто одно удивление. Мои нескромные взгляды никогда не решались проникнуть за её шейный платок, хотя её полнота плохо скрытая, могла бы их привлечь. Я не чувствовал ни возбуждения, ни страстных желаний, я испытывал восхитительное спокойствие и необъяснимое наслаждение. Я готов был прожить так всю жизнь, целую вечность, и ни на минутку бы не соскучился. Она была единственной женщиной, не возбуждавшей страстности и не заставлявшей меня мучиться необходимостью сдерживать мои порывы. Наши свидания наедине не были беседами, а веселой болтовней, прекратить которую могли только, помешав нам. Меня не нужно было заставлять говорить, и напротив заставить замолчать. Обдумывая свои планы, она часто впадала в мечтательное состояние, я не мешал ей, и молча любовался ею считая себя счастливейшим из смертных. У меня была одна особенность: не пользуясь нашими свиданиями наедине, я постоянно искал их, и приходил в ярость, если кто нибудь осмеливался помешать нам. Как только входил кто нибудь, мужчина или женщина, я начинал ворчать и спешил уйти из комнаты, где я не мог оставаться в присутствии третьяго лица. Стоя в передней я считал минуты, проклиная и этих постоянных посетителей и не мог понять о чем они могли так долго беседовать, когда мне необходимо было так много высказать.

Потребность жить подле нея наводила на меня порывы нежности, кончавшиеся часто слезами. Я помню, что накануне больших праздников, когда она отправлялась ко всеночной я уходил за город. Сердце мое было полно ею, и страстным желанием никогда с нею не разлучаться. У меня было достаточно здравого смысла чтобы понять, что это было не возможно и испытываемое мною счастье непродолжительно. Это давало грустной направление моим мечтам, но я не огорчался и жил надеждой. Звон колоколов, пение птичек, чудная погода, красота местности, хорошенькие деревенские домики, в которых я воображал себя с нею все это производило на меня такое Сильное впечатление, что мною овладевало восторженное состояние и я мечтал о том счастливом времени, когда я достигну такого совершенства, что буду ей нравится, я предвкушал это невообразимое блаженство, не думая даже о страстном возбуждении моих чувств.

Никогда я не предавался никаким мечтам о будущем, как живя у Г-жи Варенс. но что еще более поразило меня при воспоминании о моем бреде это, что все случилось именно так, как я ожидал. Если когда нибудь сон пробудившагося человека мог быть назван пророческим предзнаменованием, то это было со мной. Я все это испытал в воображаемый промежуток времени, потому что дни, месяцы, годы, прошли в невозмутимом спокойствии, тогда как в сущности все это длилось только одно мгновение. Увы! мое постоянное счастье было во сне, в действительности же за счастьем сейчас последовало пробуждение.

Я никогда не кончу если начну рассказывать все глупости, которые я делал в минуту разлуки с моей дорогой мамашей. Сколько раз я покрывал поцелуями мою кровать, воображая, что она к ней прикоснулась. Я целовал занавеси, мебель, зная, что они ей принадлежат, и сама своей нежной рукой не раз дотрогивалась до предметов находящихся в моей комнате. Я повергался на землю и целовал пол по которому она ходила. Иногда даже в её присутствии мною овладевало сумасбродство, которое только самая безумная любовь могла внушить. Раз как-то за обедом, в ту минуту, как она положила кусок в рот я воскликнул что я вижу на нем волос. Она выплюнула кусок на тарелку, я его поспешно схватил и проглотил. Между мною и страстным любовником была существенная разница делавшая мое состояние нестерпимым.

Я вернулся из Италии не совсем таким, каким поехал туда, но может быть таким, каким никто в мои годы не возвращался. Я сохранил свою девственность. Годы взяли свое и мой страстный темперамент выяснился, по первое проявление зрелости дурно отозвалось на моем здоровий. Вот чем и объясняется то невинное состояние, в котором я жил до сих пор. Скоро я убедился что это болезненное состояние не опасно, и часто спасает молодых людей моей комплекции, от излишеств, которые неизбежно отзываются на их силе, здоровья и даже жизни. Прибавьте к этому мое постоянное положение: я живу в одном доме с хорошенькой женщиной, образ которой постоянно ношу в моем сердце, вижу ее целый день, а ночью я окружен предметами напоминающими мне ее. Я лежу в кровати, где она прежде спала. Какое страшное возбуждение! читатель, понимающий мое состояние, предполагает, что я должен был бы умереть, но нет, то, что могло меня погубить на некоторое время, спасло меня. Опьяненный желанием жить возле нея, я не было в нем места. Она была для меня единственной женщиной на свете и приятность испытываемых мною чувств не позволяла розыгрываться моим страстям и обезпечивала ее от моих порывов. Одним словом я был благоразумен, потому что любил ее. Судя по фактам, которые я дурно передаю, пусть кто нибудь определит, какого рода была моя привязанность к ней. Я же только могу сказать, что то, что кажется непонятным и странным теперь, будет, в последствии, еще непонятнее.

Я проводил очень приятно время, занимаясь, тем что мне совсем не нравилось - сочинением проектов и перепиской воспоминаний, составлением рецептов, как нужно было щипать траву, пилить корни, варить декокты. Безпрестанно приходили целые толпы женщин, прохожих, и самых разнообразных посетителей. Нужно было в одно и тоже время беседовать с солдатом, аптекарем, монахиней, светской барыней, мирянином. Я бранился, посылал проклятия на все это сборище. Она до слез смеялась над моими дурными порывами, над моим гневом, но что еще больше занимало ее это, что я бесился сам на себя за то, что не мог удержаться от смеха. Эти маленькие перерывы, когда я имел возможность поворчать были просто восхитительны. Иногда мы ссорились, и если в это время приходил кто нибудь, то она нарочно удерживала посетителя и так взглядывала на меня, что я готов был ее побить. Она едва удерживалась от смеха, смотря на меня, как я делал серьезное лицо, хотя готов был тоже разразиться смехом.

Все это вместе хотя и не совсем нравилось мне. но занимало меня и часть восхищавшого меня существования. Ничего мне не нравилось, что делалось вокруг меня, и что меня заставляли делать, но все было близко моему сердцу и мне кажется, что я по любил бы медицину, если бы мое отвращение к ней не возбуждало нашей безумной веселости; наверное, в первый раза, науке приходилось производить такое действие. Я утверждал, что по запаху угадаю медицинскую книгу, и что было забавнее всего: я редко ошибался! Мамаша заставляла меня пробовать самые отвратительные медикаменты. Напрасно я убегал, или хотел защищаться; не смотря на мое сопротивление, ужасные гримасы, помимо моей воли я разевал рот, глотал или начинал сосать, как только хорошенькие, выпачканые пальчики, прикасались к моим губам. Часто вся её прислуга сбегалась привлеченная смехом и криком и никто бы не поверил глядя на нас, что мы приготовляем элексиры и декокты.

Я не проводил всего своего времени только в шалостях; в занимаемой мною комнате я нашел книги: "Зрителя" Пюфелдорфа, "Генриаду", Сент-Евремона. Хотя моя прежняя страсть к книгам прошла, но я понемногу читал все это. "Зритель" особенно мне понравился и произвел на меня хорошее впечатление. Аббат Гувон научил меня читать медленнее, вдумываясь в прочитанное и теперь чтение приносило мне больше пользы. Я обращал внимание на изложение, на красивую постановку фраз, и научился отличить чистый французский язык, от нашего провинциального наречия. Я исправил одну свою грамматическую ошибку, которую делали все песлевцы, прочтя два стиха из "Генриады":

Sait qu'un ancien respect pour le sang de leur maître

ât encore pour liu. Xons le coeur de ces traîtres

До сих пор я писаль слово parlât без t и только прочтя эти стихи понял, что в данном случаи требуется t в третьем лице сослагательного наклонения.

Я часто говорил с мамашей о прочитанном мною, иногда даже читал; ей последнее доставляло мне большое удовольствие. Я старался читать как можно лучше, что конечно принесло мне пользу.

Я говорил, что она была блестящого ума, достигшого в то время полного развития. Многие писатели ухаживали за нею, и научили ее понимать серьезные сочинения. У нея был, если только я смею так выразиться, протестантский вкус, она часто говорила о Бойле и восторгалась Сент-Евремоном, давно умершим во Франции. Но это не мешало ей хорошо знать литературу и выражать о ней верные суждения. Она воспитывалась в избранном обществе и очень молоденькой приехала из Савои, скоро отвыкла от привычки уроженок Рода: где женщины принимают остроумие за ум и стараются говорить эпиграммами.

её постоянными долгами, ей продолжали выдавать пенсию.

Мы вместе читали Ла-Брюер: он нравился ей больше, чем Ла-Рош-Фуко, скучное сочинение которого производит особое тяжелое впечатление на молодежь, не любящую видеть человека в настоящем свете. Когда она начинала говорить о нравственности, то часто увлекалась подробностями; целуя её руки и губы, я терпеливо слушал, и эти продолжительные беседы не надоедали мне.

Эта жизнь была слишком хороша, чтобы долго длиться.

Я чувствовала, что скоро будет конец и тревога, что мое блаженство скоро кончится, мешала мне наслаждаться счастьем. Мамаша моя не смотря на то, что часто шумела, дурачилась со мной, зорко за мной следила, изучала меня, разспрашивала, и мечтала устроить мою судьбу. К счастью, недостаточно было знать мои способности, мои вкусы, мои таланты, нужно было найти, или создать случай подходящий для меня и воспользоваться им, а этого не сделаешь в один день. Догадки, заставившия эту прелестную женщину подозревать во мне различные способности, казались ей еще не вполне основательными, и затрудняли ее в выборе средств для устройства моей карьеры. Словом все шло по моему желанию, благодаря хорошему мнению, которое она составила обо мне.: но она скоро изменилась и тогда пришлось проститься с спокойствием. Родственник Г-жи Варенс, Г-н Д'Обон, приехал повидаться с нею. Это был очень умный человек, постоянно занятый проектами, интриган, нечто в роде авантюриста. Он предлагал кардиналу Флери проект лотереи, очень запутанный, по который не был принят, тогда он обратился к Туринскому двору и его затея была выполнена. Г-н Д'Обонь остановился на несколько дней в Аннеси, влюбился в жену управителя, она была очень милая особа, единственная, которая нравилась мне из тех, что бывали у мамаши. Г-н Д'Обонь слышал от своей родственницы обо мне, пожелал меня экзаменовать, и если я окажусь способным, то обещал найти мне место.

Г-жа Варенс два или три дня под ряд посылала меня по утрам к нему под предлогом различных поручений, но не предупредила меня. Он очень ловко съумел заставить меня высказаться, был со мной любезен, говорил всякий вздор, затрогивал всевозможные предметы, не давая мне заметить, что старается выпытать у меня то, что ему нужно, а просто будто бы ему приятно беседовать со мною. Я был от него в восторге. Результат его наблюдений оказался следующий: не смотря на мою внешность, на оживленное лицо, я был, если не совсем ни на что не способный, то - мальчик глупый, без убеждений, и такой ограниченный, что место сельского священника, самая высшая карьера, которой я мог бы в последствии достигнуть. Вот отчет, данный им Г-же Варенс, после беседы со мной. Это уже второй, или третий раз, что мне приходилось выслушивать о себе подобное мнение: но, к сожалению, не последний: приговора Г-на Масерона часто подтверждался.

Это суждение много зависело от моего характера и мне кажется, что будет лишнее выяснять это обстоятельство, и по совести каждый должен понять, что я не могу с этим согласиться, и, как бы не судили меня Г-да Масерон и Д'Обонь и множество других, я им не поверю.

Можно подумать, что мое сердце и мой ум принадлежат двум различным субъектам. Чувство с быстротою молнии наполняет мою душу, но вместо того, чтобы меня осветить, оно сжигает, ослепляет меня. Я все чувствую, но ничего не вижу. Я возбуждена., но глуп! Я должен сделаться хладнокровным, чтобы получить возможность мыслить. Ничего нет удивительного в том, что у меня все-таки есть довольно верный такт, и даже хитрость, но нужно подождать. Мне случалось делать очень хорошие экспромпты, а в данную минуту, я никогда не мог ничего сказать умного. Я отлично могу беседовать письменно, так же как испанцы играющие в шахматы.

Эта медленность мышления, в соединении с быстротой чувства, является у меня не только в разговоре, но и во время моих занятий. Мысли укладываются в моей голове с необыкновенной медленностью. они крутятся, бродять, волнуются, разгорячают, у меня делается сердцебиение, и во всем этом возбуждении, я ничего немогу понять, не в силах написать ни одного слова, я должен ждать, пока успокоюсь. Мало по малу. мое волнение утихает, хаос приходить в порядок, все становится на свое место, но происходить это очень медленно, после долгого возбуждения. Случалось ли вам видеть оперу в Италии? Там на сцене, при перемене, декораций, царствует невообразимый безпорядок, который продолжается довольно долго. Декорации перепутались, их дергают со всех сторон, и каждую минуту можно ждать, что все опрокинется, но мало по малу все приходить в порядок, все на своем месте, и вы очень удивлены, что за такой суматохой следует очаровательное представление. Это почти то, что мне приходится делать с моими мыслями, когда я хочу писать. Если бы я вначале подождал, мне бы удалось передать чудные мысли, витающия в моем мозгу, и мало кто мог бы со мной сравниться.

Вот почему мне необыкновенно трудно написать что нибудь. Мои рукописи, переполненые поправками, вычерками, почти невозможно прочесть, и это ясно доказывает какого оне стоили мне труда. Не было ни одной, которую я бы не переписал четыре, пять раз, прежде чем отдал в печать. Я никогда не мог ничего придумать сидя у стола с пером в руках, и только гуляя по лесам, взбираясь на скалы, или лежа в кровати, страдая безсонницей, я записывал в моем мозгу; можно себе представить, с какою медленностью это делалось: я всегда страдал недостатком памяти, и во всю жизнь не мог выучить наизусть двух строчек. В моих сочинениях есть параграфы, которые я обдумывал, изменял, переделывал, пять или шесть ночей подряд, прежде чем они могли быть переданы на бумаге. От этого происходить, что мне больше удавались серьезные произведения, чем те, которые требуют легкости изложения, например письма, я никогда не умел их писать, и занятие это было для меня положительной пыткой. Если мне приходилось писать о самых пустых вещах, то и тогда письмо стоило мне большого труда, если же я хочу поделиться своими мыслями, то не умел ни начать, ни кончить, и мое послание оказывалось длинным пустословием, читая которое едва могли меня понять.

Мне не только трудно передать мои мысли, но трудно даже их получить. Я изучил людей, могу считать себя хорошим наблюдателем, но я ничего не в силах рассказать из того, что я вижу, и у меня достает только ума на передачу моих воспоминаний. Все, что говорится, делается вокруг меня, я ничего не понимаю, ничего не замечаю. Наружные признаки поражают меня.

Только в последствии я начинаю вспоминать: место, время, выражение, взгляд, жест, обстоятельства, ничто не укрывается от моего внимания, и благодарю тому, что было сделано или сказано, я догадываюсь о том, что в это время думали, и редко мне приходилось ошибаться.

забыть приводит меня в смущение. Я не могу даже понять, как решаются говорить в обществе, ведь каждое слово может быть подвергнуто критике присутствующих, нужно знать их характеры, их жизнь, чтобы ничего не сказать лишняго, что могло бы оскорбить кого нибудь из них. Светские люди имеют большое преимущество: они знают о чем нужно помолчать, а потому более уверены в том, что они хотят сказать, но им не раз случилось говорить глупости. Что должен чувствовать тот, кто случайно появляется в обществе и боится безнаказанно произнести слово!

В беседах наедине еще большее неудобство: нужно постоянно говорить, отвечать на вопросы и, если водворяется молчание, самому начинать разговор. Это нестерпимое принуждение, заставляло меня избегать общества. Я не знаю большого неудобства, как необходимость постоянно говорить. Может быть это происходит от моего отвращения к зависимости, но достаточно, чтобы мне необходимо было что нибудь сказать, чтобы я произнес невозможную глупость.

Еще ужаснее для меня, неуменье во время смолчать; я сознаю что мне нечего сказать, но точно боюсь остаться в долгу и мною овладевает желание говорить. Я спешу пробормотать безсмысленные слова, очень довольный их безсодержательностью. Желая побороть, или скрыть мою глупость, я всегда стараюсь выставить ее на показ. Из тысячи случаев, которые я мог бы привести, я беру для примера только один. Это произошло не в молодых годах, когда я уже несколько лет жил в свете и мог бы приобрести опытность и уменье выражаться. Раз вечером я находился в обществе двух дам и одного мужчины, которого я могу назвать: это герцог Гонто; больше никого не было в комнате и я старался присоединить несколько слов к беседе четырех лиц, из которых трое не нуждались в моем вмешательстве. Хозяйка дома велела себе опять принести опиат, который она принимала два раза в день для желудка. Другая дама, при виде сделанной хозяйкой гримасы, сказала улыбаясь: "это опиат Д-ра Траншина?" "Не думаю", отвечала первая тем же тоном. "Одно не лучше другого", вмешался в разговор умный Руссо. Все были поражены, никто не сказал ни слова, ни улыбнулся и быстро переменили предмет разговора. В отношение кого нибудь другого, подобная глупость могла бы еще назваться шуткой, но сказать это такой любезной, умной, известной женщине было просто ужасно! Я не имел намерения оскорбить ее, и думаю, что мужчины и женщины, присутствовавшие при этом, с трудом удержались от смеха. Вот образчик оскорбления, которое вырывается у меня, когда я хочу говорить, не зная, что сказать. Я долго не мог забыть этого памятного для меня случая, и я уверен, что он имел последствия, заставлявшия меня не раз вспоминать о нем.

Теперь мне кажется ясным, почему, не быв дураком, я часто давал возможность принимать себя за такого. Даже люди, способные верно определять людей, принимали меня за дурака, хотя мои глаза и наружность заставляли предполагать противоположное, и это обманутое ожидание только усиливало впечатление, производимое моей глупостью. Эта подробность, вызванная случайным обстоятельством, может пригодиться в последствии: в ней разгадки моих странных поступков, приписываемых моему дикому характеру, которого у меня никогда не было. Я бы любил общество, если бы не был уверен, что нахожусь в нем не только в невыгодном для меня свете, но даже совсем не тем, каков я в действительности. Я решился прятаться от людей и начал писать, что вполне подходило к моему характеру.

Если бы меня видели, то никогда бы не стесняли и даже не подозревали бы во мне мыслителя. Это случилось с Г-жей Дионин, очень умной женщиной, в доме которой я прожил несколько лет. Она сама в последствии мне в этом признавалась. Конечно были иногда исключения, и я разскажу об них при случае.

сделаться священником. Г-жа Варенс вздумала отдать меня в семинарию и говорила оба, этом с ректором; звали его Грос: это был маленький человек, почти кривой, худой, седовласый, один из умнейших лозаристов, которых мне пришлось встречать на моем веку.

Он посещал мою мамашу, принимавшую его любезно, ласково иногда даже выводившую его из терпения: она позволяла ему себя зашнуровывать; с каким удовольствием я заменил бы его! пока она" занимался этим важным делом, она бегала по комнате, убирая то то, то другое" Ректор, держась за снурок, принужден был за нею бегать, он ворчала" и безпрестанно повторяла": "постойте хоть минуту на месте". Было очень смешно смотреть на них.

Г-н Грос сочувственно отнесся к предложению мамаши и согласился на самую ничтожную плату, взяв на себя обязанности преподавателя. Нужно было теперь получить согласие епископа, который не только с радостью согласился, но даже пожелал сделать меня своим пенсионером. Он позволил мне носить светскую одежду, пока экзамены не покажут, каких именно ожидать от меня успехов.

Какая перемена! Приходилось покориться и я пошел в семинарию все равно, что на казнь. Грустное впечатление производит семинария, особенно на того, кто покидает жилище очаровательной женщины. Я взял с собой одну книгу, которую просил мамашу одолжить мне на время. Книга эта служила для меня большим утешением. Никто не угадает какого рода была эта книга: ноты. Между многочисленными талантами, которыми обладала моя мамаша. музыка не была забыта. У нея был хороший голос, она не дурно пела и играла на клавикордах. Г-а Варенс дала мне несколько уроков пения, о котором я не имел ни малейшого понятия, и едва мог петь некоторые псалмы. Восемь или десять уроков, постоянно прерываемых и данных женщиной, не только не научили меня петь упражнения, но я не знал и половины музыкальных знаков, зато у меня развилась такая страсть к этому искусству, что я хотел попробовать упражняться один. Ноты, взятые мною собой, были не из легких, это оказались кантаты Клерамбольта. Я думаю будет понятно, какое у меня было прилежание и усидчивость, когда я скажу, что не имея понятия о транспонировке и о счете, я разобрал и начал совершенно правильно петь первый речитатив кантаты Альфе и Арефис; правда, что в этой арии хороший размер и нужно только правильно произносить стихи, чтобы понять мелодию.

В семинарии был отвратительный латинист, который заставил меня возненавидеть латинский язык преподаваемый им. У него были прямые, гладкие, жирные волосы, пряничное лицо, грубый голос, взгляд, напоминающий дикую кошку, у него была кабанья щетина вместо бороды, язвительная усмешка, движения напоминали развинченный манекен; я забыл его отвратительное имя, ни его ужасная, сладенькая наружность запечатлелась в моей памяти, и я до сих пор не могу без содрогания вспомнить о нем. Мне кажется, что и теперь я вижу его грациозно идущого, с четырехъугольной жирной шапочкой на голове и делающого мне знак войти в его комнату, бывшую для меня хуже карцера. Можно себе представить разницу между этим преподавателем и бывшим моим наставником придворным аббатом.

из когтей чудовища, и отдал меня в распоряжение совершенно противоположному человеку олицетворению кротости. Это был молодой аббат по имени Готье, слушавший курс в семинарии. из любезности к г-ну Гросу, или может быть из человеколюбия, он согласился отнимать часть времени от своих занятий, чтобы давать мне уроки. Никогда мне не случалось встречать более симпатичной наружности: это был блондин с рыжеватой бородой, он держал себя так, как уроженцы его провинции, скрывающие свой ум под грубой оболочкой; но что действительно было в нем поразительно, это необыкновенно чувствительная, любящая душа. Его чудные голубые глаза были полны кротости, нежности и грусти, невозможно было взглянуть на него, чтобы не заинтересоваться им. По глазам, по голосу этого бедного молодого человека можно было предположить, что он предчувствует свою судьбу и знает, что будет несчастен.

Его характера, вполне соответствовал его наружности, с необыкновенной предупредительностью и терпением занимался он со мной и казалось сам изучал, а не преподавал. Ему не трудно было заставить меня себя полюбить, одно воспоминание о его предвестнике много способствовало этому. Не смотря на то, что он посвящала, мне много времени, ни старания нас обоих, ни его уменье, - я не делала, успехов, хотя и много работала... Странно, что при моих способностях я ни чему не мог выучиться у моих учителей, исключай только отца и г-на Ламберсье. Немногия знания, которые я имею, я приобрел, как увидят впоследствии, без посторонней помощи. Мой ум, не признающий никакого рабства, не мота, покоряться в данную минуту. Боязнь, что я не выучу, делала меня невнимательным, из страха вынести из терпения преподавателя я переставал слушать: она. говорил, а я ничего не слыхала... Мой ума. желал работать, когда ему вздумается, а не тогда, когда это удобно для другого.

не так горячо как за самого себя. Через несколько лет я узнал, что будучи приходским священником г-на. Готье сошелся с одной девушкой, которую искренно любил, у него была, ребенок. Это возбудило страшный скандала, в анархии. очень строго управляемой. Хорошие священники могут иметь детей только от замужних женщин. Он не исполнил этого закона приличий, и за это его посадили в тюрьму, лишили сана и выгнали. Я надеюсь, что в последствии, он мог исправить свои дела, по сожаление к его печальной судьбе запало мне в сердце и снова овладело мною, когда я писал "Эмиля". Соединив в одно лицо г-на Готье и г-на Гема, я написал "Священника Савояра". Я радуюсь, что копия не обезчестила оригинала.

Пока я находился в семинарии, г-н Д'Обон был принужден уехать из Аннеси. Г-ну управляющему не понравилось его ухаживание за женой. Он изображал собаку на сене, потому что не смотря на то, что г-жа Корвези была очень мила, она жила очень дурно с своим мужем, он обращался с ней так грубо, что возник даже вопрос о разводе. Г-н Корвези был отвратительный человек: черный как крот, плутоватый как сова, и добился того, что его наконец выгнали. Говорят, что провансальцы мстят своим врагам, сочиняя на них песни. Г-н Д'Обон отомстил управляющему, описав его в комедии, которую он прислал г-же Варенс, давшей мне ее прочесть. Комедия эта мне понравилась, и навела меня на мысль написать такую же, чтобы убедиться, действительно ли я такой дурак, каким выставил меня г-н Д'Обон. Только в Шаыбери привел я в исполнение этот план, написав "Себялюбца". Я говорю в предисловии этой пьесы, что она была написана мною в восемнадцать лет, я лгу и сбавляю себе года.

Приблизительно к тому времена относится одно, само по себе незначительное обстоятельство, но имевшее для меня последствия и наделавшее шуму в обществе в то время, когда я уже забыл о нем. Каждую неделю мне разрешено было ходить в отпуск, и нечего говорить куда я направлялся.

я был у мамаши, загорелось помещение францисканскихь монахинь, примыкавшее к дому г-жи Варенс. Здание, в котором помещалась печка было полно легковоспламеняющого материала. Пламя быстро охватило все строение. Дом находился в большой опасности, тем более, что ветер перебрасывал огонь. Начали поскорей выносить мебель в сад, находившийся против окон моей бывшей комнаты и спускающийся к ручью, о котором я уже говорил. Я был так взволнован, что без разбора выкидывал из окна все, что попадало под руку. У меня появилась необыкновенная сила, и я мог поднять большую каменную мортиру, которую в другое время едва бы сдвинул с места. Я готов был бросить большое зеркало, но кто то удержал меня. Добрый епископ, пришедший навестить мамашу, тоже не оставался в бездействии: он отвел г-жу Варенс в сад и начал молиться с нею; присоединившись к ним через несколько времени, я увидел их всех на коленах, и принужден был тоже начать молиться. Пока этот святой человек молился, ветер быстро изменился и пламя, входившее уже через окна, отнесло в другую сторону и дом остался невредим. Через два года епископ умер и его бывшие товарищи начали собирать факты, могущие прославить его. По просьбе г-жи Будё я описал рассказанное мною событие. Я поступил хорошо, но вместе с тем и дурно, выставив случившееся чудом; Я видел молящагося епископа, и во время его молитвы ветер удачно переменился, это я мог сказать и подтвердить, но что одно было следствием другого, этого я не должен был утверждать, потому что не знал. Насколько я помню, в то время я еще был верующим. Любовь к чудесному так свойственна человеческому сердцу, мое уважение к этому добродетельному священнику, тайная гордость от сознания, что я тоже способствовал чуду, все это прельстило меня, но что было достоверно, это то, что если чудо было след ствием горячих молитв, то и мне принадлежала в них хорошая доля.

Через тридцать лет, когда я напечатал мое сочинение "Письмо с горы", г-н Фрерон откопал это удостоверение и поместил его в своих листках. Нужно сознаться, что это было счастливое открытие и сопоставление показалось мне самому очень занимательным.

Мне было суждено сделаться оборышем в различных положениях. Хотя г в Готье дал по возможности хороший отчет о моих занятиях, но все видели, что мои труды не соответствуют успехам, а это не поощряло, чтобы продолжать ученье. Епископ и ректор, посоветовавшись, решили отдать меня обратно г-же Варенс, говоря, что я не гожусь в священники, но что я добрый мальчик, не имеющий пороков; последнее было причиной, что г-жа Варенс, не смотря на нелестное обо мне мнение, высказанное моим бывшим начальством не бросила меня на произвол судьбы.

Я торжественно возвратил ей ноты так пригодившияся мне: ария была единственное знание, приобретенное мною в семинарии. Мой выбор именно этой арии навел г-жу Варенс на мысль сделать из меня музыканта. Случай был под руками, у нея собирались по крайней мере раз в неделю и занимались музыкой. Учитель музыки часто бывал у нея и дирижировал маленькими концертами. Это был парижанин по имени Ле Метр, хороший композитор, очень веселый, живой, не старый еще человек, довольно хорошо сложенный, ограниченный, но в сущности добрый малый. Мамаша познакомила меня с ним. Мы друг другу понравились и я быстро к нему привязался. Заговорили о том, чтобы мне у него поселиться, скоро поладили, словом, я провел у него целую зиму необыкновенно приятно, тем более, что им жил очень близко от г-жи Варенс и мы часто ходили к ней и ужинали у нея.

Не смотря на кажущуюся свободу, я вел очень правильную жизнь. Я был создан для независимости и никогда не пользовался ею. В продолжении полугода я никуда не выходил, кроме церкви и к г-жи Варенс, и меня не соблазняло пойти еще куда нибудь. Это один из тех промежутков времени, когда я насладился полным спокойствием, и я с удовольствием вспоминаю о нем. В различных положениях, в которых мне приходилось находиться, я испытывал такое благосостояние, что при одном воспоминании, я волнуюсь, словно все переживаю. Я не только помню место, время, лиц, но даже все окружающие предметы, температуру воздуха, запах цветов, какое нибудь сильное впечатление испытанное мною в то время, и воспоминание о котором снова заставляет меня тоже чувствовать. Например, все чему учились в школе пения, что пели хором, все, что делалось хорошого и благородного; одежду монахинь и ризы священников, выражение лиц музыкантов, например, старого столяра, играющого на контр-басе, маленького белокурого аббата, играющого на скрипке. Помню оборванную рясу, которую г-н Ле Метр надевал сверх своей светской одежды, тонкий стихарь, которым он закрывал лохмотья рясы; помню мою гордость, когда я шел с флейтой в руках на свое место в маленьком оркестре, чтобы съиграть небольшое соло, сочиненное учителем. Хороший обед, ожидающий нас, и наш громадный аппетит, все это вместе взятое восхищало меня, при одном воспоминании. Я всегда очень любил одну пьесу: "Conditor aime suderum", поставленную на ямбах, потому что в одно из воскресении рождественского поста, я слышал легка в постели, как на заре пели ее на паперти собора по обряду этой церкви. Мерсере. горничная мамаши, знача немного музыку. Я никогда не забуду церковной песни, которую учитель заставлял меня петь с нею. Г-жа Варенс с удовольствием слушала наш дует. Мне все нравилось, даже служанка Перрина, отличная девушка, которую дети из хора так немилосердно злили. Воспоминание об этом счастливом, невинном времени, до сих пор восхищает и опечаливает меня.

Я жила, в Аннеси почти год и вел себя безупречно: все были мною довольны. После моего отъезда из Турина, я не делал больше глупостей, оне не приходили мне в голову, пока я был под руководством мамаши. Она всегда умела хорошо управлять мною: моя привязанность к г-же Варенс была единственной страстью, овладевшей мною; доказательством того, что это не было сумасшедшим увлечением, может служить, что мое сердце постоянно повиновалось разсудку. Я должен сознаться, что эта привязанность порабощала все остальные мои чувства и лишала меня возможности, не смотря на все мои старания, чему нибудь учиться, даже музыке. Вина была не моя, я употреблял все зависящия от меня средства: я был очень прилежен. Постоянно я вздыхал, был разсеян, задумчив, но что мог я сделать? От меня лично ничего не зависело, но для того, чтобы я решился на новую глупость, нужно было, чтобы кто нибудь меня натолкнул ни нее. Случай скоро представился, судьба устроила случившееся, и как увидят в последствие моя безразсудная голова этим воспользовалась.

Раз вечером, в феврале месяце, было очень холодно, мы все сидели у окна и услыхали стук в наружную дверь. Перрина берет фонарь, сходит с лестницы, отворяет. В комнату вместе с служанкой входит молодой человек, говорит г-ну Ле Метру короткое, но хорошо придуманное приветствие, выдает себя за французского музыканта, принужденного, вследствие дурных обстоятельств, исполнять лакейския должности, чтобы иметь возможность продолжать свой путь. Услышав, что новоприбывший французский музыкант, добряк Ле-Метр не мог скрыть своей радости: он до страсти любил свою родину и свое искусство. Учитель любезно принял путника и предложил кров, в чем последний повидимому очень нуждался. Молодой человек с радостью согласился. Я внимательно разсматривал его, пока он грелся и болтал в ожидании ужина; это был маленький, коренастый человека, и в его фигуре замечался какой-то физический недостаток; можно было подумать, что у него горб, да к тому же, мне показалось, что он слегка прихрамывает. Его черпая одежда была скорей сильно поношена, чем стара и лохмстья висели со всех сторон, рубашка очень тоненькая, по необыкновенно грязная, манжеты издерганы; на нем были такия громадные штиблеты, что казалось обе ноги поместились бы в одной штиблете, в защиту от снега, он держал под-мышкой небольшую шляпу. Несмотря на такой смешной наряд, в молодом человеке замечалось что то благородное и его осанка подтверждала это. Наружность его была довольно приятна, он говорил хорошо, легко, но не совсем скромно. Все доказываю, что это был молодой гуляка, получивший некоторое образование, он не ходила, по миру как нищий, а просто как сумасшедший. Он нам сказал, что его зовут Вентюр де-Вильнеф, шел он из Парижа и заблудился; забыв о своем музыкальном призвании, он объявил, что идет в Гренобль, к дяде, живущему в той местности.

он все знал, но если разговор завязывался, то Вентюр какой нибудь смешной выходкой прерывал беседу, заставлял смеяться и забыть о чем говорили. Это происходило в субботу, на следующий день была большая служба в соборе. Г-н Ле-Метр предложил вновь прибывшему принять участие в нем. "Очень охотно", отвечал молодой человек, и заговорил о другом. Перед тем, чтобы идти в церковь, ему дали взглянуть на его партию, он даже не потрудился раскрыть нот. Это мальчишество удивило учителя. "Увидите, шепнул он мне", что этот молодой человек не имеет понятия о музыке. "Я тоже этого боюсь", отвечал я г-ну Ле-Метру и очень встревоженный пошел в церковь: сильно билось мое сердце, когда началось пение: мой новый знакомый заинтересовал меня.

Скоро я успокоился: Вильнеф отлично спел первые строфы. У него был очень хороший голос, верный слуха, и необыкновенно приятная манера петь. Я был приятно (поражен. После обедни г-н Вентюр со всех сторон услыхал одобрения своему пению, монахини, священники спешили поблагодарить его за доставленное удовольствие. Он шутя отвечал каждому, но обыкновенно умно и находчиво. Г-н Ле-Метр поцеловал его, я сделал то же, и это повидимому понравилось ему.

Легко поймут, что если я мог увлекаться г-м Боклем, просто деревенщиной, я еще скорее увлекся^Вентюром, который был образован, обладал талантом, умом, светским тактом, и которого можно было принять за милого кутилу. Вот что со мной случилось, да и с каждым другим на моем месте было бы то же самое, да пожалуй еще скорей, потому что у другого молодого человека было бы больше чем у меня опытности, вкусу, чтобы понять и оцепить достоинства Вильнефа, а они у него были, между прочим одно очень редкое: это не выказывать сразу всех своих преимуществ. Правда, что часто он хвастал знанием таких вещей, о которых не имел понятия, но за то о своих способностях, довольно многочисленных, он предпочитал умалчивать и ожидать случая выказать их. Если ему приходилось показать свои таланты, то он делал это совершенно спокойно, и тем производил еще более сильное впечатление. Он так мало говорил о своих преимуществах. что никто не знал все ли он их выказал. Бешенный, веселый шутник, увлекательный в разговоре, он постоянно улыбался, но никогда не смеялся. Вентюр самым спокойным голосом говорил грубости. женщины, даже самые скромные, удивлялись тому, что им приходилось от него выслушивать, оне понимали, что следует разсердится, йо были не в состоянии этого сделать. Ему нужно было только общество падших женщин. Я не думаю чтобы он был создан для радостей, но уверен, что он создан был быть душою общества. Трудно поверить, чтобы при таких талантах и живя в стране, где любят и понимают музыку, он не имел успеха в музыкальных сферах.

Моя привязанность к Вентюру, более обдуманная и основательная, была менее безразсудна в своих проявлениях, хотя сильнее и продолжительнее моего увлечения Боклем. Я любил смотреть на Вильнефа, слушать его рассказы все, что он делал, мне нравилось, каждому его слову я верил как оракулу, но мое увлечение не доходило до того, чтобы я не мог разстаться с моим новым другом, у меня по соседству было хорошее средство, усмиряющее мои порывы. Его правила, может быть очень удобные для него, не подходили к моим вкусам. Мне нужны были другия наслаждения, о которых, быть может, он не имел понятия, а я не смел с ним заговорить, боясь, что он поднимет меня на смех. Мне хотелось соединить эту привязанность с тою. которая вполне владела мною. Я с восторгом говорил мамаше о моем друге, г-н Ле-Метр отзывался о нем с похвалою и г-жа Варенс согласилась, чтобы я привел к ней Вильнефа. Это свидание было неудачно: он нашел ее неоценимой, она его либералом, и очень огорчилась, что я подружился с таким дурным человеком. Г-жа Варенс не только запретила мне приводить к ней Вильнефа, но в таких мрачных красках описала мне последствия дружбы с им, что я усмирил свой пыл. К счастью для моей нравственности, судьба нас скоро разлучила.

Г-н Ле-Метр имел слабость, свойственную артистам: он любил вино. За столом он всегда был воздержан, но, работая в своем кабинете, ему необходимо было выпить. Его служанка так хорошо знала привычку своего барина, что как только он брал нотную бумагу, виолончель и уходил в свою комнату, бутылка и стакан появлялись на его столе, первая часто менялась. Он никогда не был совершенно пьян, но слегка навеселе. По правде говоря, об этом можно сожалеть, потому что он был замечательно добрый человек и такой веселый, что мамаша называла его "котенком". Он любил свое призвание, много работал, но к несчастью пил еще больше! Это повлияло на его здоровье и на расположение духа: он часто был мрачен и легко обижался. Неспособный сказать грубость, быть невежливым, он никогда не позволил себе выбранить кого нибудь из детей хора, но он справедливо требовал, чтобы и с ним обращались вежливо. Он был глуп, и не мог понять ни характера, ни тона и часто обижался из за пустяков.

епископов осчастливили своим посещением, потерял свой блеск, но сохранил свою свободу. Чтобы иметь туда доступ, нужно было быть дворянином или доктором богословия. Если есть простительная гордость, кроме сознания собственного достоинства, то это гордость происхождения. Все священники, в услужении которых находятся светские люди, обращаются с ними с большим пренебрежением. Так поступали и католики с бедным г-м Ле-Метром, в особенности регент, аббат Бидон, очень вежливый человек, но слишком большого мнения о своем знатном происхождении. Аббат не всегда относился к учителю пения так, как бы требовали его познания, а тот не мог переносить его пренебрежения. В этом году на страстной неделе между ними произошло довольно серьезное столкновение на обеде, даваемом ежегодно епископом и на который г-на Ле-Метра всегда приглашали. Регент сказал учителю несколько грубых слов, которые он не мог перенести. Он решил сейчас же уйти из города и ничто не могло его заставить изменить этого намерения. Г-жа Варенс, когда он пришел проститься с нею, употребила все силы, чтобы остановить его. Г-н Ле-Метр не мог отказаться от удовольствия отплатить своим тиранам, поставив их в затруднительное положение перед наступающим Светлым праздником, время, когда в учителе пения более всего нуждались.

Единственное, что затрудняло г-на Ле-Метра, это желание взять с собой инструменты и ноты, уложенные в довольно большой и очень тяжелый ящик, который невозможно было нести в руках. Мамаша поступила так, как бы я поступил на её месте, видя, что его нельзя отговорить от этой поездки, она решилась всеми силами помогать ему. Смею сказать, что она должна была это сделать, потому что учитель был постоянно готов ей услужить всем, чем мог. Он был в полнейшем её распоряжении, делился с нею своими знаниями, окружал ее заботами, и делал все это так искренно, так хорошо, что его услуги приобретали еще большую цену. Она теперь во всяком случае только отплачивала ему свой долг за три или четыре года. У этой прекрасной женщины бы иа возвышенная душа, и ее не сдерживала мысль о том, что она теряет с отъездом г-на Ле-Метра. Г-жа Варенс позвала меня, приказав сопутствовать учителю, по крайней мере до Лиона и остаться при нем, пока ему будут нужны мои услуги. Она мне впоследствии призналась, что желание разлучить меня с Вильнефом много способствовало принятому ею решению. Она посоветовалась с Клавдием Ане, своим верным слугой, насчет отправки ящика с нотами; Клавдий сказал, что вместо того, чтобы нанимать вьючное животное, которое может выдать нас, он предлагает ночью снести на руках ящик куда, нибудь за город, нанять в деревне осла и перевезти ящик до пограничного города Сеисель и тогда нам нечего будет опасаться. Совету этому последовали и мы в тот же вечер, около семи часов, двинулись в путь. Чтобы вознаградить мои путевые издержки, мамаша сделала вклад в кошелек бедного "котенка", очень пригодившийся последнему. Клавдий, садовник, и я отнесли ящик в ближайшую деревню, где нас заменил осел и в ту же ночь мы отправились в Сеисель.

Мне кажется, что я уже обращал внимание читателя на то, что бывали времена, когда я так мало походил сам на себя, что меня можно было принять за человека совершенно другого характера. Сейчас я приведу пример. Г-н Рейделе, священник в Сеиселе, был каноником св. Петра и хорошо знал г-на Ле-Метра, а потому последнему необходимо было скрыться от него. Я был другого мнения, советовал отправиться к священнику и попросить у него, под благовидным предлогом, приютить нас на время, как будто мы еще принадлежали к капитулу. Ле-Метру понравилась моя мысль, делающая его месть еще более насмешливой. Мы отправились к священнику, очень любезно принявшему нас. Учитель сказал, что едет в Белльи, по просьбе тамошняго епископа, дирижировать во время праздников его хором, и надеется скоро вернуться назад. Я же, увлеченный этой ложью, выдумывал тысячу других таких правдоподобных, что священник, находя меня хорошеньким мальчиком, очень привязался ко мне, и постоянно меня ласкал. Нас отлично накормили и нам отвели хорошую комнату.

Г-н Рейдель не знал, чем нас угостить и мы разстались друзьями, обещая на возвратном пути подольше погостить у него. Едва мы остались одни, как разразились неудержимым смехом, и, должен сознаться, что и теперь я улыбаюсь при одном воспоминании, потому что трудно себе представить более удачную шалость. Это воспоминание веселило бы нас всю дорогу, если бы г-н Ле-Метр, не перестававший пить и кутить, не страдал бы, два или три раза, припадками, очень напоминающими падучую болезнь. Это меня страшно испугало и поставило в неприятное положение, из которого я надеялся скоро выпутаться.

Г. Ле-Метр пользовался уважением, которого вполне заслуживал. Учитель музыки в Белльи играл его лучшия произведения и старался заслужить одобрение такого хорошого судьи: потому что не смотря на то, что Ле-Метр был знаток, он не был завистлив. Он на столько лучше знал музыку, чем все эти провинциальные учителя, что они смотрели на него как на начальника, и не как на товарища.

Проведя очень приятию четыре или пять дней в Белльи, мы продолжали наш путь без приключений, кроме того, о которых я уже упомянул. Приехав в Лион, мы поместились в Нотр-Дам де-Пиете, ожидая прибытия ящика, который мы, благодаря лжи и помощи нашего покровителя г-на Рейделе отправили водой по Роне. Ле-Метр пошел навестить своих знакомых, между прочим отца Котоно, францисканского монаха, о котором мне придется говорить впоследствии и аббата Дортан, графа де-Лион. Тот и другой приняли его хорошо, но скоро начали, как это сейчас увидят, презрительно с ним обращаться: счастье учителя осталось у г-на Рейделе.

Через два дня, после нашего приезда в Лион, в то время как мы проходили по одной из маленьких улиц, с учителем неожиданно сделался припадок, страшно испугавший меня. Я начал кричать, призывая на помощь, назвал гостинницу, где мы остановились, умолял отнести туда больного. Пока толпа собиралась вокруг человека, находящагося в безчувственном состоянии с пеной у рта и лежащого посреди улицы, он был покинут единственным своим другом, на помощь которого должен был расчитывать. Воспользовавшись тем, что никто не обращает на меня внимания, я добрался до последней улицы и поспешил скрыться. Слава Богу, я сделал третье ужасное признание; если мне придется еще говорить о чем нибудь подобном, то я готов отказаться от мысли продолжать свой труд.

мною в жизни и к большому моему счастью, они не окончились так дурно, как можно бы было ожидать. Мое возбуждение, доведенное до крайности, мало по малу успокоилось, и я начала, делать безумства только свойственные моей натуре. Это время моей молодости, именно то, о котором я хуже всего помню. Ничего не случилось, чтобы затронуло мое сердце и оставило воспоминание. Трудно, чтобы в такой массе происшествий, событий, я бы не перепутал иногда обстоятельство и место действия. Я пишу, руководствуясь только моею памятью, у меня нет материалов могущих помочь моим воспоминаниям. Есть эпизоды в моей жизни, которые я так хорошо помню будто это случилось только вчера, но есть пропуски и пробелы, которые я могу наполнить только сбивчивым рассказом. Быть может, когда нибудь я и ошибался и неверно передавал некоторые мелочи, не будучи в состоянии вспомнить подробности, но что касается сущности моего рассказа, то я говорю правду и стараюсь, как всегда и во всем быть точным, на это могут вполне расчитывать.

Как только я покинул г-на Ле-Метра, я решил возвратиться в Аннеси. Причина и тайна нашей поездки очень интересовала меня первое время, особенно желание найти безопасное убежище, и заставляло забыть то, что я покинул; но как только я немного успокоился, прежнее чувство с новой силой овладело мною. Мне ничего не было нужно, меня ничто не радовало, не занимало, у меня была одна мысль: вернуться к моей мамаше. Нежность моих отношений к ней, вырвали из моего сердца все возможные предположения, планы, все тщеславные мечты. Для меня было теперь только одно счастье: жить подле нея и каждый шаг, который я делал, удалял меня от этого блаженства. Я вернулся как только представилась возможность, я так спешил, был так разсеян, что об этом путешествии у меня не сохранилось воспоминаний. Я помню только одно: мой отъезд из Лиона и прибытие в Аннеси; особенно последнее сильно запечатлелось в моей памяти, и это легко поймут, когда я скажу, что не застал г-жи Варенс; она уехала в Париж.

Никогда я не узнал цели этого путешествия. Она наверное бы мне ее сказала, если бы я вздумал настаивать, но никогда мужчина не был так мало любопытен, как я, в отношении тайн моих друзей. Сердце мое вполне занято настоящим, наполняющим его всецело, исключая воспоминаний о прошлом, составляющих единственную мою отраду и в нем больше ни для чего не остается места. Все, что я узнал, из немногого рассказанного мне ею, что во время революции в Турине, окончившейся изгнанием Сардинского короля, она боялась, что ее забудут и обратилась с помощью г-на Добона к французскому двору, где надеялась получить такия же выгоды. Французский двор более нравился г-же Варенс: он был занят множеством дел, а не имел возможности наблюдать за нею. Если это была правда, то удивительно, что ее попрежнему хорошо приняли в Аннеси, и она продолжала пользоваться пенсией. Многие думали, что она ездила по секретному поручению епископа, у которого были дела во Франции и куда ему необходимо было самому ехать, от имени могущественного лица, могущого обезпечить ему счастливое возвращение. Самое верное во всем этом, если только это когда нибудь было, это то, что посланница была удачно выбрана молодая, красивая, она обладала всеми необходимыми способностями, чтобы хорошо исполнить поручение.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница