Прощай, любовь.
Глава III

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Серао М., год: 1890
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

III

Три недели боролась со смертью Анна Аквавива. К палящему жару и летаргической апатии на третий день присоединились красные пятна на шее, руках, лице. Пятнистый тиф был в полном разгаре: больная ничего не сознавала. Только по ночам она тихо и так жалобно стонала, как будто помощь была не возможна. Тогда сестра ее, Лаура Аквавива, или Стелла Мартини, компаньонка, или сестра Крочифисса, по очереди сидевшие у нее ночью, наклонялись над ее постелью, тихо спрашивая, что с нею, где ей больно, чем ей помочь. Анна ничего не отвечала, но стон ее не смолкал; тихий, протяжный, непрерывный, как бы шедший из самого сердца. Напрасно волновалась сиделка, приподнимая больную, поправляя ей подушки или пузырь со льдом на голове. Она продолжала стонать тихо, но неумолчно, как будто ничто не могло утолить ее мук. Однажды ночью она казалась спокойнее обыкновенного, но вдруг закричала продолжительно и громко, так что разбудила всех. Все три женщины сбежались, и после десятиминутного промежутка Анна крикнула еще два раза так страшно и протяжно, как будто видела перед собою нечто ужасное, как будто испытывала нестерпимые страдания. Присутствующим показалось, что это последние звуки, вылетающие из ее уст, что она тотчас же испустит дух.

Но она не умерла. Жар стал уменьшаться день ото дня, с величайшей медленностью, на десятую градуса. Пятна на всем теле побледнели, потом исчезли, очистившееся от кровавых полос лицо покрылось смертельной бледностью; губы и холодные, как лед, руки стали совершенно бескровными, а под черными глазами, которые теперь не открывались от чрезвычайной слабости, появились фиолетовые тени. Итак, борьба со смертью была окончена; но Анна Аквавива потеряла в ней всю лучшую кровь своей молодости. Так храбрый воин выходит из битвы живым, но возвращается домой бледный, как привиденье, и своим видом возбуждает сострадание в тех, кто провожал его веселого и бодрого.

Когда короткий февраль сменился мартом, Анна победила смерть, и первое веяние неаполитанской весны застало ее похожею на восковую фигуру, голова которой клонилась от тяжести черных волос. С неизменным терпением Стелла Мартини расчесывала эти роскошные волосы, не тревожа больную, лежавшую на правом боку, - обычное положение выздоравливающих тифозных, - и, заплетя их в две длинные косы, клала вдоль тела Анны: так они меньше стесняли ее. Иногда из-под закрытых от слабости век бедняжки, принявших также фиолетовый оттенок, сквозь длинные ресницы просачивались слезы, которые расплывались по щекам и смачивали шею. Когда же больная не плакала, она стонала, или вздыхала.

Это был долгий, тихий плач; проливались все те слезы, которые поднимались из ее сердца к глазам медленным, но непрерывным потоком, который течет, пока не иссякнет его источник. Одна из трех женщин, ходивших за Анной, сострадательно вытирала ей лицо, спрашивая, что с нею, чего она хочет. Анна, не открывая глаз, слабым знаком руки давала понять, что хочет плакать без помехи, что слезы ее облегчают. То же говорил Антонио Амати, знаменитый неаполитанский врач, который спас ее от смерти: он не велел противоречить больной и позволил ей все, чего она хотела. Она потеряла громадное количество крови; теперь эти слезы, казалось, уносили ее последние силы: слезы лились неудержимо из-под приподнятых ресниц, тихо, без вздохов и рыданий.

Сиделки жалели бедную Анну, но, повинуясь знаменитому врачу, не говорили ни слова в утешение. Может быть, этот плач вовсе не был выражением сердечной муки, а только данью горю прошедшему, давно умершему, данью, подобною венку, который тайно кладут на могилу, неизвестную посторонним, но дорогую тому, кто любил и страдал.

Чезаре Диас, изменив своим светским привычкам, которые отнимали у него большую часть времени, приходил по два и по три раза в день в палаццо, на площадь Джероломини, чтобы проведать Анну. У девушек не было более близких родных, да и Чезаре приходился им собственно не родственником, а опекуном, другом их отца, товарищем юношеских похождений Франческо Аквавивы. Молодая супруга последнего умерла через пять лет после рождения второй дочери, Лауры, вполне на нее похожей, и Франческо Аквавива, живой по характеру, пламенный по темпераменту, начал прожигать свою жизнь, не жалея. Обе девочки, росшие без матери, но окруженные заботливостью и роскошью, не могли служить помехою для отца, который наслаждался жизнью, как будто ожидая скорой смерти, скорого соединения со своею невинной и кроткой женой. Его товарищем, почти братом, но холодным и спокойным, всех удивлявшим своим скептицизмом, был Чезаре Диас, одинокий и всегда приличный жуир, который, любя женщин, лошадей, игру и путешествия, делал вид, что презирает все это. Когда Франческо Аквавива заболел смертельно, он наивно подумал, что на благоразумие его приятеля и товарища по кутежам можно достаточно рассчитывать, чтобы поручить ему присмотр за двумя девочками и заботу о их судьбе.

Чезаре Диас исполнил свою обязанность, которою втайне тяготился, вполне по-джентльменски, никогда не впадая в фамильярность, редко показываясь с девушками в обществе, но добросовестно следя за ними. Он старался держать их на почтительном расстоянии, ничего не говорил им о себе, даже скрывал все, что касалось его лично; эта опека, в сущности, ему надоедала, заставляя его предаваться занятиям вовсе не интересным и чувствовать некоторую неловкость по отношению к обеим девицам. Быть опекуном ему, который не захотел иметь семьи, тратил исключительно на себя все свои доходы, ненавидел всякие нежности, отрицал все связи, ограничивающие человеческий эгоизм! Он - опекун, Чезаре Диас, который исключил из своего житейского обихода всякую страсть, всякое увлечение, все, кроме порядочности и приличия, - порядочность была его любимым словом, - даже всякую филантропию или взаимную помощь!? Такая нелепая мысль могла прийти в голову только этому чудаку Франческо Аквавиве, оригинальному мужу и еще более оригинальному отцу! Чезаре Диас, вздыхая, взвалил это бремя на свои плечи и с нетерпением ждал того дня, когда ему удастся выдать сестер Аквавива за людей, равных им по происхождению и богатству. Когда люди с зависимостью говорили ему, что он счастлив, потому что одинок и свободен от всяких обязанностей, он возражал, несколько нервно улыбаясь, что было у него одним из признаков волнения:

- Напротив, пожалейте меня: у меня две дочери; их завещал мне Франческо Аквавива.

- Что ж?.. Они скоро выйдут замуж! - отвечали ему.

- Будем надеяться... - бормотал он с видом озабоченного отца.

И однако, они вовсе не были его дочерьми: он не любил их. Они свалились ему с неба, и он, совсем не зная их, питал к ним то скрытое презрение, с которым светские люди всегда относятся к девушкам-невестам: считал их глупыми и ничтожными и, совсем не имея в сердце ни родительских, ни братских чувств, не ощущал ничего ровно по отношению к дочерям Франческо Аквавивы. Он с недоверием от них сторонился и обращался с ними холоднее и серьезнее, чем с кем-либо.

Время шло, резко выделяя разницу их характеров. Лаура, высокомерная и скрытная, молчаливая и суровая, как будто испытавшая целый ряд разочарований в прошедшем, от природы лишенная способности грешить и увлекаться, слегка начала ему нравиться. Он стал в нее всматриваться, как в туманное зеркало, где в неопределенных чертах вырисовывался образ, имевший сходство с ним самим. Чезаре Диас, бессознательно любуясь Лаурой, в то же время любовался самим собою: в этом чувстве не было ничего, кроме эгоизма. Так, читая книгу, мы радуемся, когда встречаем свою же мысль, только выраженную лучше, чем мы могли бы это сделать. Это даже не была симпатия, а одно простое сходство. Между тем, характер Анны, открытый, прямой, горячий, увлекающийся и добром, и злом, лишь бы оно действовало на воображение, способный да самозабвения восхищаться или огорчаться песнею, картиною, печальным рассказом, страдальческим лицом, --- этот характер, всегда восторженный, всегда великодушный, нерасчетливо расточавший сокровища своего чувства, казался ему до такой степени непорядочным, диким, противоречащим всяким правилам благопристойности, всему его жизненному кодексу, что эта девушка всегда возбуждала в нем антипатию.

В ее присутствии он, ради контраста, держался еще серьезнее, еще суровее осуждал все житейские глупости, еще беспощаднее отрицал всякую "риторику", выставляя на вид свой скептицизм человека, отрезвившегося от всякой сентиментальности, познавшего тщету всех стремлений доброй и страстной души Анны.

Удивительно, что между ними не происходило неприятных столкновений. Иногда сдерживалась Анна, повинуясь чувству какого-то почтения к этому человеку, которому страдания, быть может, дали право презирать людей и людские страсти; иногда смолкал и Чезаре, улыбаясь и рассудив, что не стоит горячиться из-за нелепой девчонки, достойной дочери Франческо Аквавивы, развеявшего жизнь свою по ветру. Анна задумчиво говорила себе: "Может быть, он прав". Чезаре пренебрежительно думал: "А мне какое дело?!"

Таким образом, узнав, что Анна Аквавива влюбилась в незнатного и бедного юношу, он пожал плечами ? пробормотал: "Все риторика!" Ему и в голову не пришло сказать ей что-либо: он знал, что противоречие раздувает пламя страсти, а, главное, ему казалось скучным спорить с безрассудной девчонкой. Когда Джустино Морелли, победив свои колебания, почтительно стал просить ее руки, опекун противопоставил мольбам любви холодные рассуждения света; он вообразил себе, что одержал победу, когда бледный и покорный влюбленный с ним расстался. Одна из теорий Чезаре Диаса состояла в том, что риторика сама себя губит. Думая, что с высоты своего ледяного величия он окончательно разрушил мечты этого робкого и нерешительного вздыхателя и что теперь бояться нечего, Чезаре беззаботно вернулся к своим делам и влечениям. Но химическому анализу недоступно возникновение жизни, критике непонятен гений, рассудку непонятна страсть. Весть, что Анна бежала из дому, чтоб отдаться неизвестному бедняку, поразила Чезаре Диаса: он увидел перед собою неведомую, но громадную силу, увлекающую сердца на такую высоту, где над ними бессильны законы обыденной жизни. Он презирал слова и верил только фактам; теперь он был просто напуган. Если девушка ставит на карту свою честь и будущность, значит ею владеет нечто могущественное, чему нельзя отказать в уважении. Да, в душе Чезаре Диаса совершался переворот, в котором гибли его предвзятые идеи и подходящие ко всякому случаю жизни афоризмы; его приводило в недоумение это событие, чуть не стоившее жизни доверенной ему девушки. Он, привыкший наносить другим удары, нисколько не чувствуя себя неправым, впервые испытал мучительные укоры совести, которые терзают нас больнее, чем осуждение окружающих. Он бы должен был наблюдать за девушкой, быть заботливее, нежнее, не оставлять ее беспомощной в борьбе со страстью, руководить ее на опасном пути молодости и любви.

Он почувствовал сострадание к этому слабому существу без твердых правил, без сильной воли, склоняющему голову при первом порыве бури, дающему увлечь себя в пропасть, даже не позвав на помощь. Чезаре Диас подумал, что будь Анна Аквавива его родная дочь, он научил бы ее спокойнее и вернее судить о людях, внушил бы ей, что со страстью надо бороться, что нельзя всю жизнь прожить среди высокой температуры, словом - закалил бы ее душу на подобие своей. Значит, он не исполнил своей задачи покровителя и друга, а между тем их покойный отец, Франческо, рассчитывал на его воспитательную мудрость, на его бдительную любовь. Анна Аквавива, отзывчивость которой возбуждала в нем то презрение, с каким положительные, практические люди относятся ко всякой ненужной сентиментальности, теперь внушала ему сострадание, как существобеззащитное против ударов судьбы. Успокоив несколькими словами Лауру и отправляясь за Анною в Помпею, он дорогою дал себе обещание серьезно повлиять на Анну, укрепить ее слабую душу, приучить ее владеть собою. Если она убежала из дому, то, вероятно, потому, что любовь Джустино Морелли показалась ей сильнее любви всех ее окружавших; ведь есть сердца, которым нужна любовь, как пища нужна телу! Не то, чтобы Чезаре Диас чересчур расчувствовался, не то, чтобы новая привязанность возникла в его душе, которая слишком хорошо была застрахована от внезапных симпатий, нет! Он был только справедлив. Он сознавал, что провинился; что Анна не нашла дома того, что могло бы ее удержать, признавал, наконец, что несчастная девушка достойна сожаления.

С того рокового дня, как он привез ее домой полумертвою, и сам он, и Лаура, и Стелла Мартини окружили ее тишиною и молчанием, но также снисхождением и любовью, как человека, который совершил проступок единственно из великодушных побуждений и один несет за то наказание. Лаура Аквавива, молчаливая и разумная, с большими серыми глазами, как будто уже видевшими другую жизнь, с изящным очертанием вечно сжатых губ, как легкая тень скользила по комнате Анны, охраняя ее покой, наблюдая над нею, когда она находилась в том апатичном состоянии, которое нельзя назвать ни бодрствованием, ни сном, ласково называя ее по имени, когда она стонала, уменьшая свет лампы, опуская занавесы, стараясь, чтобы тишина, полусвет и покой произвели благодетельное влияние на тело и душу больной.

Чезаре Диас являлся каждое утро, входил в комнату на кончиках пальцев, садился подальше от кровати и только знаками осведомлялся у сиделки о здоровый Анны. Если больная поднимала голову или останавливала на нем взор, постоянно выражавший чрезвычайное утомление, он называл ее по имени голосом того дня, спрашивал, как она себя чувствует. Она знаком показывала, что ей лучше, лицо ее слегка прояснялось, и она снова падала на подушки с закрытыми глазами, снова погружалась в свои мысли.

Чезаре Диас неслышно вставал и удалялся, говоря топотом даже в соседней комнате. В полдень он приходил опять, так же как и вечером, когда просиживал несколько долее. В гостиную его провожала Лаура Аквавива всегда в белом, монашеского покроя, платье, в сияньи белокурых волос вокруг белого лба, глядя на него своими гордыми, серыми глазами, полными глубоких и неведомых дум; здесь они тихо обменивались несколькими словами:

- Ей лучше?

- Кажется...

- Нет, она о чем-то думала...

- Ничего не говорила?

- Нет.

- Кто будет при ней нынче ночью?

- Я.

- Вы утомляетесь.

- Нет, ничего.

И только. По вечерам Чезаре Диас иногда являлся ненадолго: он ехал из клуба, где только что обедал, на партию безика или в театр на первое представление. Тогда он даже не садился. В распахнутом пальто, с шляпою в руке, всегда вполне изящный, возбужденный обедом или ожиданием приятного вечера, при слабом освещении, Чезаре был еще красив. Полупотухшие глаза получали свой почти первоначальный блеск, желтая кожа розовела, а черные, густые волосы, единственное, еще не утраченное, достояние молодости, дополняли иллюзию его красоты и силы, так что те, кто видел его утром, не узнали бы в нем того бледного жуира, которому надоели даже наслаждения. В эти минуты он испытывал мимолетное, но сильное оживление, как будто новая молодая кровь вливалась ему в жилы. Лаура Аквавива, вся в белом, спокойно провожала его, не спрашивая, куда он отправляется и откуда. Простившись с ним, она медленно возвращалась в комнату Анны, а для Чезаре Диаса наступала та ночная жизнь, в которой, забывая скуку и усталость, он неутомимо искал все новых и более острых наслаждений.

Чезаре понимал, что попытку нравственного исцеления девушки следует начать, пока она еще слаба, пока душа ее податлива, как воск; раз возвратятся к ней силы и здоровье уже трудно будет перевоспитать ее. Слабость Анны была так велика, что она целыми днями лежала неподвижно, вытянув вдоль тела бескровные и холодные руки, зарывшись головою в подушки, вся бледная, с потухшими глазами. Когда с нею говорили, она отвечала движением руки или кивком. Приходилось наклоняться над нею, чтобы слышать ее ответы, всегда одни и те же. - Лучше тебе? - Лучше. - Чего ты хочешь? - Ничего. - Дать тебе что-нибудь? - Нет, благодарю. - После этого она закрывала глаза и наступало молчание. Но Анна знала, что они все здесь, близ нее, неподвижно сидят на своих стульях, обмениваясь многозначительными взглядами. Ей стало уже гораздо лучше, когда Лаура и Чезаре Диас заметили однажды, что она раза два на них взглянула с выражением глубокого раскаяния и с такою мольбою о прощении в добрых печальных глазах, которую невозможно было выразить словами. Потом им показалось, будто она хочет остаться с Чезаре Диасом вдвоем: она следила за ним взором, прислушивалась, не идет ли кто другой; но он осторожно избегал объяснения. Тем не менее, однажды утром они остались одни. Он читал газету. Вдруг до слуха его долетел шепот:

- Послушайте...

Чезаре обернулся. Черные глаза униженно молили о прощении, и Анна пролепетала:

- Что бы вы подумали... Что бы вы сказали...

- Не волнуйтесь, моя милая; поговорим потом... - сказал он благосклонно.

- Я так преступна... - зарыдала больная, бледнея все более и более.

- Не говорите так, милая Анна; скажите, что вы сделали ребяческую глупость и больше ничего!

- Такое преступление...

- Называйте вещи своими именами, а не как вы себе их представляете, - возразил он со своею повелительною холодностью. - Ребяческая глупость!

- Как вам угодно, - покорно сказала она, подчиняясь. - Но если бы вы знали...

- Знаю, знаю, - тихо сказал Чезаре Диас, едва заметно улыбаясь. - Успокойтесь. Мы поговорим в другой раз.

Тут вошла Лаура Аквавива: в ее присутствии нельзя было продолжать. Анна поневоле замолчала. Но вечером, при бледном свете лампады, горевшей перед образом Скорбящей Богоматери, встретившись взглядом с задумчивыми серыми глазами Лауры, которые, как показалось ей, смотрели вопросительно, Анна вздрогнула, попыталась приподняться и подозвала сестру.

- Ты добрая... ты не знаешь... - залепетала она.

- Будь спокойна.

- Я не осуждаю тебя, Анна.

- Лаура, милая Лаура...

- Успокойся, Анна.

Тон был несколько суров, но рукою Лаура стала гладить сестру по щеке, и та, убаюканная этою ласкою, замолчала.

С этих пор, по мере возвращения к ней здоровья, чувство смирения и покорности по отношению к Чезаре Диасу и Лауре стало расти в сердце Анны, стало давать тон всему ее поведению. Чем они были с нею ласковее и чем резче отличалась эта сострадательная ласковость от их былой холодности, тем глубже становилось раскаяние Анны. В сравнении с ними, здоровыми духом и телом, спокойными снаружи и обладавшими чистою совестью, она чувствовала себя слабою физически, разбитою духовно и ужасалась своего прошедшего, своих безумств и заблуждений, бесполезных и постыдных ошибок, своего забвения всякой женской сдержанности - и для кого, для кого? Для бессердечного и трусливого дурака, для человека, ее не любившего, существа жалкого и жестокого. Когда она начинала сравнивать Джустино Морелли с теми, кого хотела ради него покинуть, Джустино, такого робкого, скупого на чувство, боязливого перед страстью, с ними, такими великодушными, так скоро забывшими о ее поступке; когда она сравнивала себя с этими людьми, с такою добротою простившими ее, заблудшую душу, - раскаяние терзало ее все сильнее. Анна хотела бы искупить свою вину; она уже искупала ее с того дня, страдая, смиряясь в своем страдании, по благородству души преувеличивая свой грех. Истощенная жаром и потерею крови, с расстроенными нервами, со слезами, накипевшими на сердце, Анна чувствовала себя несчастной, бессильной, лишенной энергии, недостойной ничьей любви; все, что ей давалось, она считала милостью. По временам, переводя взор с Чезаре Диаса на Лауру, она повторяла:

- Вы очень добры...

Эта фраза и звук ее собственного голоса волновали ее до слез: она бледнела все более и более, тени под глазами увеличивались:

- Вы так добры, так добры... - шептала она уже совсем слабым голосом.

У нее было лишь одно желание: во всем повиноваться приказаниям опекуна, советам сестры. Она всецело отдавалась этим двум существам, которых, во дни безумия, так жестоко забывала. Болезнь исцелила ее от избытка жизненности, и теперь ей сладко было ничего не желать, ни о чем не думать, во всем полагаться на ум и доброту других. Ей казалось, что она мало-помалу возрождается к новой жизни, спокойной, тихой, в которой она ни за что не ответственна, но во всем зависит от благосклонности других. Поэтому, когда спрашивали ее мнение насчет того, отворить ли балкон, унести ли букет цветов, написать ли записку подруге, осведомлявшейся о ее здоровье, она на все отвечала да, кивком головы, жестом или взглядом.

Да - на все, что говорил Чезаре Диас, который вырос в ее воображении до размеров существа необыкновенного, недоступного людским слабостям, непобедимого, господствующего в идеальных сферах духа; да - на все, что говорила Лаура, ее сестра, невинная, непогрешимая, никому не отдавшая своего сердца, скорее готовая умереть, чем запятнать себя проступком; да - на все слова этой бедняжки Стеллы Мартини, ее компаньонки, такой доброй и доверчивой и так ужасно ею обманутой; да - на все вопросы доброй монахини, которая за нею ходила и которой вся жизнь была жертвою и самоотречением; да - было ее ответом всем и на все; она готова была не говорить ничего другого, потому что она, Анна Аквавива, была виновна, а все остальные - правы.

глаз. Чезаре Диас приходил после завтрака, в два часа, когда светским людям решительно нечего делать, потому что визиты и прогулки начинаются лишь с четырех. Девицы ждали его каждый день, Лаура - со своим обычным видом не от мира сего, не выражая ни нетерпения, ни любопытства, Анна - с тайным желанием его увидеть, потому что он приносил с собою спокойствие и силу, а также отголоски общественной жизни, особенно же потому, что его невозмутимость ее ободряла, как ободряет больных вид здоровых и крепких людей. Он разговаривал, рассказывал что-нибудь, упоминал о последнем бале, сообщал что такой-то женился, а такой-то уехал, но все это - с легким пренебрежением человека, которого такой вздор совсем не занимает и который только считает неприличным выражать свою скуку и равнодушие. Лишь иногда он начинал смеяться над светом и его развлечениями, над себе подобными марионетками, ведущими такую кукольную жизнь, и над самим собою, подчиняющимся влиянию среды...

Анна охотно слушала его речи, потому что ее уставший мозг не мог усвоить серьезных мыслей. Эта холодная и изящная болтовня, эти пустые и неважные события, эти аксиомы светского кодекса, возводящего внешность на степень кумира, все эти пустяки занимали ее утомленное воображение: мелочи стали близки ее сузившемуся сердцу. Она восхищалась Чезаре Диасом, который, будучи сильным и суровым, применялся к подобной среде; ей казалось, что этот человек родился слишком рано или слишком поздно, и что героизм его состоит в его примирении с обычаями и нравами его времени. Когда он выражал свое презрение к человеческому лицемерию, признавая при этом, что все лицемерят; когда с пренебрежением отзывался о людских безумствах, ради которых губятся репутации и состояния, когда говорил, что уважения заслуживает только успех, или что всякий великодушный поступок проистекает из эгоизма и что корень всякой добродетели кроется в слабости характера или темперамента, - она, побежденная, забыв во время болезни все доводы чувства, которыми могла бы опровергнуть теории, измышленные пресыщением, покорно склоняла голову и с грустью говорила:

- Ваша правда.

Теперь, когда она уже ходила, они часто оставались вдвоем в это предобеденное время. Лаура удалялась от них. Она или читала в соседней комнате, или принимала посетителей в гостиной, или выезжала со Стеллою Мартини, словом - всегда находила предлог, чтобы не быть с ними. Эта сдержанная и молчаливая девушка не умела ни жить, ни любить, как другие. Она всему предпочитала уединение и покой. Чезаре Диас иногда с тревогою спрашивал Анну:

- Что с нею?

Чезаре Диас взглядывал на нее пристально и серьезно. Он это делал каждый раз, как она менялась в лице, как голос ее начинал дрожать от волнения: в этом он видел остатки ее прежней страстности и хотел подавить, уничтожить эти признаки чересчур слабого, чувствительного сердца. Он хотел сделать неуязвимою ее душу, отзывчивую на все, и каждый раз, видя ее волнение, Чезаре Диас, от природы серьезный и спокойный, становился холоднее и суровее; глаза его тускнели, он замолкал, и она понимала, что рассердила его. Она понимала, что он сердился за все, что напоминало о ее безумном поступке: за внезапную бледность, задумчивость, дрожь в голосе и слезы. Чезаре Диасу были ненавистны эти признаки чувствительности и слабости сердца, покорного страстям. Порою, когда в добром и любящем взгляде Анны мелькала тень волнения, он притворялся, будто не замечает, или спрашивал:

- Что с вами?

- Ничего, - отвечала она робко, чувствуя, что он недоволен.

- Все та же! Неисправима! - бормотал он, качая головою.

- Постараюсь, - отвечала она в таких случаях.

В один апрельский день добрая Стелла Мартини, ходившая гулять с Лаурой, принесла Анне цветов, прекрасных майских роз, которые в Неаполе расцветают рано. Анна не видела цветов с самой зимы, потому что во время болезни доктор запретил давать их ей. Стелла и Лаура гуляли долго, Анна сидела одна, в большом кресле у полуотворенного ? балкона, через который проникало дуновение весны; она ждала их с грустным нетерпением. Когда они вернулись, - Лаура, беленькая и белокурая вся в белом, дышавшая юностью и невозмутимой ясностью, и Стелла Мартини, желтоватое лицо которой носило следы когда-то пролитых слез, - обе с душистыми, сверкающими росою, розами, - ее сердце замерло от нежности и грусти.

Она взяла цветы, стала их перебирать, подносить к лицу, касаться их губами и тихо поблагодарила их, совершенно изнемогая от удовольствия. Чезаре Диас застал ее погруженною в созерцание этих роз: она глядела на них любовно, даже страстно.

- Посмотрите, мне принесли цветов... и каких прекрасных!

- Вижу! - сухо ответил он.

- Вы не любите роз? Они так свежи и душисты. Нет, вы их любите, конечно! Я их обожаю.

Она в увлечении полузакрыла глаза. Он подумал, что эти слова некогда относились к любимому человеку; он узнал, несмотря на болезнь и раскаяние, все ту же Анну Аквавиву, которая убежала из дому, и еще суровее сдвинул брови, нервно ударяя тросточкой по столу.

- Нет.

- Почему же?

- Потому что совсем не люблю цветов, - сухо отвечал он.

- Как? Вы даже не вдеваете их в петлицу, когда едете на вечер? - попробовала пошутить она.

- Я виновата... я сказала лишнее, - прошептала Анна.

- Вы часто говорите лишнее. Вам совершенно чуждо чувство меры. Есть вещи, о которых девушка не должна говорить. Кто говорит лишнее, губит себя.

При этих последних словах она побелела, как кружева ее блузы. Вот тот упрек, которого она ждала так долго, с таким страхом! Немного слов, но они были сказаны. "Кто говорит лишнее, губит себя". Полгода назад она не снесла бы подобного напоминания о ее проступке; она возмутилась бы, особенно против Чезаре Диаса, которого всегда обвиняла в сухости и бессердечии. Но теперь! Побежденная горем, болезнью, постоянным раскаянием, она не могла негодовать; кровь ее не кипела, в сердце была одна покорность. "Кто говорит лишнее, тот себя губит". Чезаре Диас был прав.

- Ваша правда, - сказала она.

Лицо Чезаре Диаса прояснилось при этом первом шаге к победе.

- Анна, - продолжал он, - каждый раз, как вы предаетесь этим вспышкам сентиментальности, употребляете преувеличенные выражения, произносите риторические тирады, уверяю вас, вы огорчаете меня. Неужели жизнь состоит в том, чтобы расточать всюду свое обожание? Это какое-то припадочное существование. Неужели вы думаете, что все заключается в бледности, улыбке, слезе, поцелуе? Знаете ли, к чему это приводит? Вам известно, к чему ведет...

- Не могу, моя милая! Сначала согласитесь со мною, что ваши воззрения на жизнь довольно неосновательны, хотя, пожалуй, и идеальны; что они ведут к большим заблуждениям. Прав ли я?

- Согласитесь, что таким образом мы приносим несчастье себе и другим, между тем как наш долг - делать себя и других счастливыми, насколько возможно. Все остальное - одна риторика. Прав ли я?

- Вы правы.

- Что, наконец, лучше быть рассудительным, чем сентиментальным, лучше молчать, чем вдаваться в риторику, лучше быть сильным, чем слабым! Что скажете! Прав ли я?

- Вы во всем правы.

- Не знаю...

- Жизнь есть вещь серьезная и в то же время глупая.

Она ничего не сказала, а молча и задумчиво слушала.

- Она серьезна, потому что, кроме нее, мы ничего не знаем, потому что каждый человек, в каких бы условиях он ни находился, обязан быть честным, приличным, благовоспитанным, соблюдать свое достоинство; словом - потому, что для богатых и знатных обязательны одни правила нравственности, а для бедных и незнатных - другие...

- Джустино Морелли... - сказал он тихо.

- Нет, - закричала она сжав виски обеими руками, причем лицо ее приняло землянистый оттенок.

- Джустино Морелли... - начал он снова, гораздо холоднее.

- Ради Бога, не упоминайте о нем! - со страхом взмолилась она.

- Морелли человек положительный и честный, - докончил он самым равнодушным тоном.

- Подлость, предательство... - пробормотала Анна, говоря как бы сама с собою.

- Анна, он - честный человек. Вы должны это признать теперь или впоследствии!

- Никогда, никогда!

- Нет, нет!

- Каждый любит, как умеет, моя милая, - ледяным тоном возразил Чезаре. - Итак, он любил вас. Но чтобы не быть обвиненным в расчете, чтобы свет, а пожалуй потом и вы сами, Анна, не могли упрекнуть его в погоне за деньгами, чтобы не сказали, что он соблазнил девушку, имея в виду воспользоваться ее состоянием, чтобы не заставлять вас страдать от бедности и низкого положения в обществе, он отказался! Понимаете? - отказался от вас из честности, из добродетели, навлекши на себя ваш гнев и презрение на всю жизнь. Моя милая, он мученик своего долга, если говорить вашими фразами, тоща как вы... Позвольте мне сказать вам нечто, по-видимому, неприятное, но в сущности внушенное дружбою к вам?

Анна утвердительно кивнула головой.

- У вас нет никакого критерия для определения серьезности обстоятельств; все стушевывается перед вашим капризом или вашей страстью, как вы выражаетесь; вы перескакиваете через все препятствия, пренебрегаете всякою осторожностью, рискуете попусту честью, спокойствием, здоровьем. Жизнь есть вещь серьезная, Анна!

- Но она также преглупая вещь, Анна, - докончил Диас.

Теперь из-под мантии проповедника нравственности снова выглянул всегда изящный и избалованный щеголь, человек, познавший все наслаждения, вечно скучающий и гоняющийся за новым - жуир.

- Конечно, это преступная штука, потому что мир полон притворных друзей, жен и мужей, воров, злостных банкротов, и все они, сами виновные, строго судят других, потому что всякая внешность обманчива, все лгут и словами, и поступками; потому что, встретив хорошего человека, никто ему не верит, а если верит, то его презирает. Да, жизнь - глупая вещь! Мы терпим лишения, страдаем, приносим жертвы - и наградою нам бывает презрение...

- Но как же быть? - с горечью спросила Анна Аквавива.

- Наслаждаясь или страдая? - спросила она с тревогою, потому что это был важнейший вопрос, после которого ни о чем не оставалось спрашивать.

- Сильные наслаждаются, слабые страдают; но одни сильные имеют право торжествовать.

Она молчала. Ее подавляла эта философия, столь горькая, суровая, столь полная бесплодной гордости и столь пропитанная жестокостью и эгоизмом. То, что создавалось в ее воображении на основании ядовитых парадоксов Чеза- ре Диаса, ее ужасало, и ей начинало казаться, что она погребена под развалинами своих иллюзий. Она уже ничего не могла разобрать ни в собственном сердце, ни в окружающем мире, и со страхом видела, как гибнут прежние ее убеждения и новейшие попытки возрождения. Ее душа жаждала любви, преданности, нежности, увлечения. Ей было невыразимо грустно ни за кого не тревожиться, ни о ком не плакать; ее душило непонятное волнение, имевшее мало связи с прошедшим и ровно никакой - с настоящим; ее стремления остались неудовлетворенными в прошедшем и не было надежды на их удовлетворение ни в настоящем, ни в будущем. Притом, она смутно чувствовала, что все, так грубо и жестоко высказанное Чезаре Диасом, была правда, правда печальная и ужасная, но правда. Анна совсем сбилась с толку и, потеряв точку опоры, чувствовала, что ее увлекает какой-то вихрь. А виновник этого внушал ей страх, почтение и в то же время какой-то смутный восторг. Его не одолели бури: он достиг тихой пристани. Быть может, под грозою, под гнетом отчаяния, он выбросил в море свой драгоценный груз; быть может, на его глазах погибли те, кого он любил, а он не в состоянии был спасти их; быть может, сам он - не более, как обломок; но что из этого? Он все же у пристани, израненный, но живой; он может наставлять неопытных и доверчивых мореплавателей, может смеяться над смелыми и гордыми.

Она еще не решила, что лучше погибнуть среди бури, благородно, великодушно, после жизни, полной любви, или мудро пожертвовать всем ради удовольствий, ради соблюдения внешних приличий, ради удовлетворения чудовищного эгоизма; она колебалась и со страхом ждала разрешения своих сомнений. Но тот, кто так удачно разрешил их для себя, кто одержал победу, казался ей достойным почтительного удивления. Она находилась на дне пропасти, среди терний и камней, во мраке и одиночестве, лишенная опоры; Чезаре Диас стоял на вершине горы, окруженный воздухом и светом, под кротким мерцанием звезды, один, это правда, - но уже отгадавший загадку сфинкса. Все эти смутные ощущения она выразила в немногих словах:

- Да, - сказал Чезаре.

- И... счастливы, не правда ли?

- Да, счастлив, насколько это возможно, - ответил он с гордым торжеством.

В комнате воцарилось молчание. Закат весеннего солнца покрыл все предметы мягкой сероватой тенью. Анна машинально перебирала яркие розы с бутонами, уже прорвавшими зеленую оболочку, но уже не видела их: с этих пор все цветы стали казаться ей увядшими, мертвыми.

Чезаре Диас поднял голову, встал со стула, прошелся по комнате, сел опять, но не ответил.

- Что такое прошедшее? Ничто!

Снова молчание. Она робко приподняла на него грустный взор и осмелилась выговорить:

У него вырвалось нетерпеливое движение.

- Кто говорит лишнее, губит себя; кто хочет знать лишнее, страдает. Не надо спрашивать! - наставительно произнес он.

Она молча взяла и подала ему маленькую розу. Чезаре Диас быстро выхватил ее из ее нежных рук и вложил ее в петлицу. Между тем, вошла Лаура Аквавива, вся в белом: она видела и слышала.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница