Прощай, любовь.
Глава IV

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Серао М., год: 1890
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

IV

В этот рождественский вечер в Сан-Карло давали самую драматическую из опер Мейербера - Гугеноты. Первое представление в большом театре составляет всегда событие для неаполитанской публики, идет ли старая или новая пьеса; когда же эта пьеса принадлежит к числу возбуждающих страсти, то интерес становится громадным. Две тысячи мужчин и женщин, из которых состоит светское общество этого города с полумиллионным населением, волновались уже несколько дней, толкуя и в гостиных, и в кофейнях о предстоящем спектакле. Должны были петь Джули-Борси и Роберто Станьо, которые в этой опере ни разу еще не выступали, хотя хорошо были известны публике по своим другим ролям. Итак, по трем или четырем явным, а может быть и по многим тайным причинам, великосветские господа и дамы распределили в этот день свои занятия или свое безделье так, чтобы к восьми часам быть уже в театре во фраках и в изящных бальных нарядах. Все пожертвовали или прогулкой, или визитами, или послеобеденным отдыхом ради театра. Начиная с половины седьмого вокруг изящной колоннады Сан-Карло кипела толпа. Боковые входы постоянно пропускали пешеходов, гладко выбритых, с завитыми усами или подстриженными бородками, в пальто с поднятыми воротниками и в шелковых шляпах. Другие подъезжали на извозчиках, с которых поспешно соскакивали на площади Сан-Фердинандо; в то же время к главному входу непрерывной вереницей подъезжали кареты, из которых выпархивали красивые нарядные дамы. Двери отворялись и затворялись поминутно, позволяя видеть двойную белую лестницу и ярко освещенные площадки, до которых посетители доходили потихоньку, уже не волнуясь, уже предвкушая всем существом своим ожидаемое наслаждение. На ступенях стояли мужчины в шляпах и распахнутых пальто, докуривая последнюю папиросу, и глядели на шедших мимо дам, быстро поднимавшихся по лестнице, наклонив голову и подобрав роскошные шлейфы. Таким образом и франты, и влюбленные устраивали для себя зрелище еще до начала представления. Девушки, без шлейфов, в легких и светлых платьях, в прозрачных белых и голубых накидках, бросали вокруг мимолетные взоры, как будто ни на что не обращая внимания, а в сущности все отлично замечая. В восемь - с трудом можно было пройти по коридорам, а в четверть девятого они опустели; партер и ложи поглотили всю светскую толпу. В зале стоял гул с половины восьмого. Хлопали двери лож и откидываемые в партер сиденья, визжали настраиваемые скрипки. Без пяти минут в восемь зажегся газ и осветил черные ряды мужчин в партере и блестящий венок нарядных женщин в ложах. Все глубоко вздохнули от нетерпенья, и воцарилось молчание.

Лаура и Анна Аквавивы, в сопровождении Стеллы Мартини, приехали в восемь часов и поместились в ложе бельэтажа под No 19. Обе сестры оделись в белое, в мягкий и тонкий белый шелк, но, кроме материи и цвета одежды, ничем не походили друг на друга. Лаура велела отделать все платье белым газом, который легкою дымкою девственно и нежно окутывал весь ее бюст; даже тоненькие прозрачные шелковые перчатки были прикреплены вверху, к коротким рукавам, белою лентою; белокурые, слегка подвитые волосы образовали сияние вокруг ее лба и висков, а на маковке были собраны в большой узел, отливавший матовым золотом; выглядывавшее из-под них овальное и розовое личико с большими и спокойными серыми глазами, привлекало удивительной свежестью. У Анны ворот белого шелкового лифа имел небольшой круглый вырез, обшитый прозрачным, отогнутым по-детски, крепом обнажавшим шею, на которой надета была черная бархотка; между рукавом и перчаткою виднелась обнаженная рука; ловко сшитое платье изящно обрисовывало скульптурные линии молодого тела. Густые черные волосы, зачесанные назад, оставляли открытыми очертания висков и лба, на который не спускалось ни одного завитка; затем они были собраны на затылке в тяжелый узел, спускавшийся на шею. Теперь, после болезни, лицо Анны сделалось бледнее, глубже стали добрые черные глаза; под ними остались темные тени, как будто страдание отметило ее так на веки; во взгляде и улыбке явилось что-то неопределенное, рассеянное: казалось, душа ее уже не могла сосредоточиться ни на чем. По временам она обмахивалась белым кружевным веером и замирала в неподвижности, подняв глаза; но вскоре выходила из задумчивости. Стелла Мартини, сопровождавшая ее повсюду, а с особенным удовольствием в оперу, потому что музыка будила в ней воспоминания о прошедшей жизни, села немного позади; Анна заняла первое место, Лаура - второе, средний стул остался пустым. Тотчас же бинокли молодежи направились на них, на их столь различную, но равно пленительную красоту.

У дочерей Франческо Аквавива не было родителей, которые могли бы вывозить их; поэтому их можно было видеть единственно в театре, да и то - редко. Они были хороши собою, симпатичны, с большим приданым, только об одной из них, брюнетке, говорили, что она очень эксцентрична, что она испытала несчастную любовь, которая чуть не довела ее до могилы, но все это - были недостоверные слухи. Молодые люди глядели на них, потому что они принадлежали к их кругу и могли стать завидными женами; однако, взгляды, на них бросаемые, были мимолетны, потому что на девушек не смотрят ни в театрах, ни где-либо, если не имеют намерения жениться на них.

Затем в одной из лож показалась красавица графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами и роскошными плечами в ярко-красном платье, с жемчужным ожерельем на шее; все обернулись к ней. Между тем началась опера. Дирижировал Карло Скализи. Публика вся превратилась в слух. Женщины в ложах не шевелились, сразу покоренные, очарованные. В ложе Аквавива господствовало молчанье: обе девушки и в обществе были так же молчаливы, как и дома, потому что Лаура везде и всегда говорила как бы неохотно, как будто ей нечего было сказать; она была так невозмутима, казалась такою счастливою, что Анна, полная любви к ней и нежности, не заговаривала с нею, чтобы не беспокоить ее. Когда знаменитый тенор Роберто Станьо приблизился к рампе, чтобы пропеть романс, где Рауль говорит о своей Валентине, легкое движенье произошло среди зрителей, удвоивших вниманье. Лаура устремила глаза в одну точку, совершенно непринужденно, и едва заметная, но не ускользнувшая от взора Анны улыбка промелькнула на ее красивых, вечно сжатых губах. Анна вздрогнула и взглянула по тому же направлению. В одну из лож бенуара, расположенных как раз против их ложи, вошел Чезаре Диас, во фраке, с обычным вечерним возбуждением на отцветшем красивом лице, но при этом вполне приличный, соединяя с наружностью жителя юга, истощенного годами и бурною жизнью, манеры английского джентльмена. С ним вместе был какой-то молодой человек. Они сели, пока публика аплодировала Станьо. Лаура уже не глядела на них; зато Анна вся ушла в созерцание Чезаре Диаса. Последний, вероятно, почувствовал это, потому что обернулся, но не улыбнулся и не поклонился, а только сказал что-то своему спутнику, который взял бинокль и навел его на ложу сестер Аквавива. Молодой человек был среднего роста и красиво сложен; белокурая бородка клином придавала ему сходство с портретами Тициана. С белого лба были небрежно откинуты назад каштановые волосы, более темного цвета, чем борода, а взгляд карих глаз был чрезвычайно мягок. Время от времени он обменивался фразами с Чезаре Диасом, но ни разу не посмотрел на сцену. Он глядел на зрителей, показывая, что пришел сюда ради личного дела, а вовсе не ради оперы.

Анна глядела на их ложу; если она переводила взор на сцену, то только на минуту, скорее чтобы обмануть себя, чем других, после чего опять возвращалась к той ложе бенуара, откуда Чезаре Диас, машинально покручивая черные усы, слушал музыку, не спуская глаз со сцены, - и замирала в неподвижности; черные глаза мало-помалу оживлялись, начинали сиять, и все лицо, оставаясь бледным, как бы освещалось. Она сама, вероятно, не сознавала силы того влечения, которому уступала без борьбы. Бе захватывала какая-то сила, обязанная своим возникновением и этой музыке, в которой уже начинали звучать стоны разбитых сердец, и той драме, что совершалась на авансцене под гармоничные аккорды оркестра, и блеску зрительной залы, видевшей столько событий, сохранившей столько тайн, и этой толпе, полной скрытых страстей, и, наконец, какой-то тайной причине, еще неведомой, но настолько сильной, что слабое сердце Анны Аквавивы сдалось без сопротивления.

Вокруг нее носился легкий, светлый туман, который сгущался все более и становился, наконец, непроницаемым, превращаясь в светлое облако, которое приковывало ее к себе; как и почему - неизвестно, но она была в плену, и чувствовала, что лишается воли навек, и дрожала от восторга, радуясь своему бессилию.

- Это - Луиджи Караччиоло, - вдруг сказала Лаура, как бы отвечая на вопрос.

- Что? - спросила Анна, которая не слыхала.

- Луиджи Караччиоло. Тот который с Диасом...

- А! - сказала Анна, опуская глаза.

И снова, как цветок подсолнечника обращается к животворящему свету солнца, так Анна Аквавива повернулась к той ложе бенуара, где сидели рядом Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло. Весь остальной театр, от авансцены и партера - до последних ярусов лож, казался ей каким-то смутным хаосом линий и красок, дрожащего света и желтоватых, мимолетных теней, между тем как весь блеск сосредоточивался именно в этом небольшом фокусе; это маленькое пространство, в котором находились два лица, так резко выделилось на темном фоне, что яркость этого зрелища заставляла ее щуриться.

Но чувствовался ли там взгляд этих очарованных прищуренных глаз? Чезаре Диас, несколько откинувшись на спинку кресла, прислонившись головою к колонне, отделявшей его ложу от соседней, положив руку не красный бархат барьера, слушал музыку Мейербера, лишь иногда рассеянно и холодно оглядываясь, как человек, который знает, что увидит те же лица, на тех же местах, но ничуть не удивляется и не радуется. Напротив, Луиджи Караччиоло не обращал никакого внимания на сцену, где уже кончался первый акт; время от времени он поглаживал свою белокурую бородку и с тонкою улыбкою на несколько женственных губах смотрел на женщин; особенно же часто направлялся его сверкающий перламутровый бинокль на ложу сестер Аквавива. Не чувствовал ли он взгляда Анны? Кто знает! Но он смотрел.

Когда занавес упал, и Роберто Станьо вышел к рампе, Луиджи не поднял рук для аплодисментов: он глядел на ложу обеих девушек. Чезаре Диас сказал ему что-то; они встали и вышли. Все вдруг потемнело вокруг Анны, и она откинулась назад; ярко освещенный театр стал мрачным, молчаливым, пустым.

- Станьо поет великолепно, - заметила Стелла Мартини.

- Да, - ответила Лаура. - Не кажется ли вам, однако, что он пересаливает?

- Нет, нисколько.

- Так, значит, музыка чересчур восторженная.

Анна полузакрыла глаза и ничего не слышала. В театре снова стало шумно: двери хлопали, люди ходили, веера колыхались, мужчины и женщины меняли места, бинокли поднимались и опускались, над опустевшим партером начался обход с визитами. Мужья и братья выходили из лож, уступая места посетителям и отправлялись с визитом в другие ложи.

Печально, полузакрыв глаза, Анна Аквавива глядела на эту ложу бенуара, теперь пустую и темную. Вдруг опять, как бы отвечая на вопрос или делая замечание, которое желающим предоставлялось принять к сведению, Лаура сказала:

- Луиджи Караччиоло и Чезаре Диас теперь у графини д'Алеманья.

и юношеский, несколько смелый контур лица Луиджи Караччиоло.

Графиня д'Алеманья, уроженка Вены, умная и веселая, беседовала с оживлением, слегка ударяя по барьеру веером из огненно-красных перьев. Она, конечно, говорила интересные вещи, потому что собеседники улыбались и по временам вставляли несколько слов, которые графиня выслушивала самым внимательным образом, после чего продолжала свою речь. Сестры Аквавива ничего не сказали друг другу, только Анна положила бинокль на среднее кресло и с ее смуглых щек сбежал и тот слабый румянец, который был вызван жарою в зрительном зале.

- Вам дурно? - заботливо спросила Стелла Мартини, тем более встревожившись, что девушка выезжала в первый раз после болезни.

- Нет, синьора, благодарю вас, - пробормотала Анна, бледнея еще более.

- Это от жары. Я отворю дверь в коридор, - любезно предложила компаньонка.

- Лаура, сядь сюда, - попросила Анна, вставая. Пока сестра садилась на ее место, она ушла в глубь ложи, а Стелла Мартини приотворила дверь. Девушка прислонилась к косяку, закрыв глаза и вдыхая свежий воздух из коридора. Компаньонка взяла ее за руку и спросила:

- Вам лучше, моя милочка?

- Гораздо лучше, благодарю. Это от жары.

Она снова должна была вернуться к барьеру, к которому ее влекла таинственная сила; но Стелла Мартини не пустила ее, боясь действия жары. Анна осталась; по коридору продолжал раздаваться стук дверей и скрип шагов: антракт еще не кончился.

- Вам нравятся "Гугеноты", Стелла? - спросила Анна, чтобы сказать что-нибудь, отвлечься от желания вернуться и глядеть на ложу графини д'Алеманья.

- Да, нравятся. А вам?

- Чрезвычайно.

- Боюсь, - заметила добрая женщина, - что вы сегодня слишком нервно настроены. Знаете... в четвертом акте... впечатление, пожалуй, будет слишком сильно?

- Ничего, Стелла, - возразила девушка с бледной улыбкой.

- Не лучше ли нам ехать после третьего акта? Если ваши нервы пострадают...

- Я не страдаю, - проговорила она, будто про себя. - Или, скорее, я люблю так страдать.

- Напрасно мы приехали, - сказала Стелла, качая головою.

- Нет, нет, Стелла, мне хорошо, я счастлива, не увозите меня.

Она села на второе место, против Лауры. Та продолжала смотреть на публику своим ясным взглядом. Она не слышала тех фраз, которыми обменялись Анна и Стелла. Она, лишь только первая села, сообщила ей следующее сведение:

- Чезаре Диас и Луиджи Караччиоло ушли от графини д'Алеманья.

- Вот как! - глухо откликнулась Анна.

- Нет, антракт уже кончился, - равнодушно ответила красавица.

- Кончился... - сдавленным голосом повторила Анна.

В ожидании второго акта в зале снова воцарилось молчание. С своего теперешнего места Анна хуже видела интересовавшую ее ложу; приходилось поворачивать голову, обнаруживая свое внимание. В то время, как Луиджи и Чезаре, пройдясь по коридорам, садились на свои места, ей показалось, что все на нее смотрят, видят ее волнение и улыбаются над чувством, которого она не умеет скрыть. В продолжение нескольких минут сердце у нее так сильно билось от стыда, что ей показалось, будто она умирает. Но, несмотря на то, что вся зала являлась ей как бы в тумане, что глаза ее, руководимые сердцем, различали только то, что ей хотелось видеть, перед нею приподнялся легкий покров, скрывающий от нас истину, и все окружающее предстало в ярком, резком свете правды.

Раздавались божественные звуки музыки Мейербера, исполняемой искусным оркестром и искусными певцами. Анна, охваченная могучею страстью, вся обратилась в слух, слегка приоткрыв губы, с тайною негой во взгляде, вздрагивая при каждой протяжной и страстной фразе певцов. Но и все вокруг, все, - кто был молод или чувствовал себя молодым, кто имел горячее сердце, пылкое воображение, чувствительные нервы и веру в будущее, все покорялись неизбежному владычеству страсти, возникающей или угасающей, сильной или уже ослабевшей, но вспыхивающей вновь под влиянием музыки, ночи, жары, потребности сердца, красоты, роскоши и искусства. Поистине, в этот вечер театр Сан-Карло был пылающим очагом страсти, то скрытой, то едва заметной, то настолько сильной, что невозможно было ее не видеть. Сердечные муки Валентины, и драма, совершавшаяся в душе Рауля, были только двумя звеньями той длинной и прочной цепи, которая соединяла все покорные роковому закону любви сердца.

Анна была не одна. Она даже не опередила других на этом пути, потому что кто мог знать, сколько страданий, радостей и борьбы было скрыто во всех этих сердцах. И в душе ее произошла перемена: она уже не казалась себе виновной, ей уже не представлялось необходимым бороться с возникавшим в ней чувством, она решила, что покоряется общему закону, что делает лишь то, что делают и другие. Она была молода, чувствовала себя после болезни возрожденной духовно и телесно, и ее снова увлекал водоворот жизни; ей нечего было краснеть, потому что все любили, подобно ей, и она имела право любить наравне со всеми. Не одна Анна погружалась в такое созерцание любимого лица, не краснея, не испытывая укоров совести, с полным сознанием и высоким самоотвержением умудренных опытом сердец. Очаровательные, волшебные минуты!

Сколько времени прошло таким образом? Этого Анна не знала. Два раза ее окликала сестра Лаура: она ничего не слыхала, ничего не ответила. Она окаменела, вся объятая зарождающейся страстью.

Когда занавес опустился во второй раз, она вдруг увидела перед собою лицо Лауры и вздрогнула. Как будто холодный и чистый поток внезапно смыл яркие краски возникшей перед нею картины. Лаура Аквавива, в своем воздушном белом наряде, плохо приноровленном к температуре южных театров, но проникнутом поэзией невинности, сохранила то выражение ледяной невозмутимости, которое придавали ей большие серые глаза, не скрывавшие в себе ни думы, ни страсти, но прозрачные и блестящие, нежная кожа, сияние белокурых кудрей и свежий ротик, похожий на закрытый цветок. Анна почувствовала уважение, даже благоговение к сестре, которой не касалось земное пламя, которая не подчинялась общему закону.

Лаура ни на кого не глядела, ни о ком не думала; она не спускала глаз со сцены, следила за движеньями примадонны, брала бинокль, чтобы рассмотреть ее прическу, и, вообще, была так спокойна, что казалась единственным существом, равнодушным к влиянию обстановки. Однако, когда, два раза обратившись к Анне, Лаура не получила ответа, легкая и мимолетная тень омрачила ее ясное лицо; впрочем, этого никто не заметил. Когда стали опускать занавес, и Анна, освободившись от опутывавших ее чар, начала приходить в себя, Лаура очень спокойно, тем же тоном, каким делала и прочие свои замечания, проговорила:

- Здесь Джустино Морелли.

- А! - сказала Анна и изменилась в лице.

Однако, она преодолела себя и не спросила, где он. Ей показалось, что прямо с неба она упала на землю, где еще оставались следы ее безумия; она возмутилась против прошедшего и пожелала уничтожить его и вне себя, раз оно перестало существовать в ее душе. Вот почему она ни о чем не спросила, а только подняла веер к лицу, чтобы скрыть две жгучие слезы, скатившиеся по ее щекам. Стелла Мартини, задумчиво на нее глядела, боясь заговорить; наконец, она решилась и сказала:

- Напрасно мы приехали, Анна.

- Не бойтесь, - отвечала та и загадочно прибавила: - Мне хорошо, я счастлива.

Послышался легкий стук в дверь и вошли Чезаре Диас с Луиджи Караччиоло. Опекун представил своего спутника обеим сестрам. Мужчины сели: Чезаре Диас - рядом с Анной, а Караччиоло - напротив, подле Лауры. Разговор завязался тотчас же. Подавляя свое волнение, Анна разговаривала за всех, потому что Стелла Мартини молчала, а Лаура, опустив глаза, внимательно слушала, тоже не произнося ни слова.

- У Станьо большой драматический талант... - рассуждал Луиджи Караччиоло со своей любезной улыбочкой и слегка проводя рукою по белокурой бородке.

- И столько чувства... столько души... - прибавила Анна.

- Довольно и драматического таланта, - заметил Чезаре Диас голосом, в котором вежливость смягчала сухость.

Анна утвердительно кивнула.

- Впрочем, число талантливых певцов с каждым годом уменьшается! Все - посредственности, что-нибудь выдающееся так редко появляется, - продолжал Караччиоло.

- Я слышал певцов!.. - вздохнул Чезаре.

- Правда, я слыхал их мальчиком... впрочем, этим я не хочу сказать, что я еще молод! - заключил Чезаре Диас с тем оттенком грусти, который казался в нем таким странным.

- Какое значение имеют года? - вдруг сказала Анна.

- Есть вещи более важные, более значительные, а года не более, как внешний и случайный факт.

- Благодарю за любезное заступничество, моя милая, - смеясь воскликнул Чезаре Диас, - но оно доказывает исключительно доброту вашей души.

- Юность все освещает своими яркими лучами, - сказал Луиджи Караччиоло, слегка кданяясь, чтобы подчеркнуть комплимент.

Анна смутилась и взволновалась. Ничто не нарушало так ее душевного равновесия, как светские разговоры, основанные на остроумии и поверхностной любезности.

- Не всегда, - возразил Чезаре Диас. - Хотя я часто вижусь с моими девочками, которые цветут юностью и красотою, однако, я все же чувствую себя стариком. Я думаю, что мне по крайней мере сто лет. Сколько я пережил перемен!.. Конечно, мне более ста лет, милая Анна.

Он обратился к ней с той легкой иронической усмешкой, с какою обыкновенно отзывался о других, и о себе самом.

- Зачем вы так говорите? Это так печально! - тихо заметила Анна.

- Еще бы! Все знают, что это печально. Молодость - единственное благо, которое оплакивают всю жизнь.

- Однако, не жалуйся, Чезаре, будь справедлив! Не лучше ли быть мудрым, чем невежественным, обладать опытностью, чем тешиться иллюзиями юности. Ты - нам всем наставник. Мы уважаем его, синьорита, - и он сделал легкое ударение на фразе, обращенной к Анне.

По лицу последней промелькнула тень; она промолчала.

- А вы что скажете, мудрая и спокойная Лаура? - спросил Чезаре Диас, продолжая разговор. - Что лучше: молодость или старость, знание или неведение? Здесь предлагаются вам на обсуждение самые затруднительные вопросы, милая Минерва. Вы юная девица, но в то же время Минерва. Прбсветите нас! Должна ли меня радовать моя роль наставника, или гораздо счастливее мой ученик, Караччиоло?

Лаура подумала с минуту, внимательно глядя на него прекрасными глазами, потом ответила:

- Лучше всего быть молодым и знающим.

- Вопрос разрешен, - провозгласил Чезаре Диас.

- И антракт окончен: все в свое время. Добрый вечер, добрый вечер! прощай, Чезаре!

Караччиоло раскланялся по всем правилам светского кодекса, подав руку одному Диасу, догадываясь, что он останется в ложе. Анна широко раскрыла глаза в трепетном ожидании, потом, успокоившись, опустила их.

Дверь бесшумно затворилась.

- Премилый юноша, - заметил Чезаре Диас.

- В качестве столетнего старца я остаюсь, - сказал Диас, садясь в тени, позади Анны, против Лауры и Стеллы Мартини.

- Вам плохо будет видно, - сказала Стелла.

- Я и не буду смотреть. Мне довольно слышать тот акт.

Анна молчала. Теперь она из вежливости не вполне оборачивалась к сцене, чтобы не сидеть спиною к Чезаре Диасу. Ее смущала его близость, и она боялась двинуться. Их стулья стояли рядом и его черная одежда, - новомодный и элегантный наряд светского кавалера, такой суровый и изящный в своей простоте, - соприкасался с ее белым шелковым платьем нарядом молоденькой девушки, вывезенной в свет. Она боялась задеть правою рукою рукав Чезаре Диаса, который придерживал на коленях сложенную шляпу, боялась наклониться за веером, который уронила, чтобы не заставить Чезаре поднимать его. Время от времени она осторожно подносила кружевной платок к сохнувшим губам, как будто прикосновение батиста освежало их. Между тем как Сен-Бри, рассказывая католикам о неистовствах гугенотов, старался разжечь их ярость, между тем как благородный Невер, муж Валентины, приходил в ужас от задуманной резни, между тем как в объятом молчанием театре развивалась перед глазами толпы потрясающая драма ненависти, гнева, великодушия, любви и сострадания - Анна пугалась при мысли, что взгляд Чезаре Диаса покоится - на волосах, или плечах ее, и представляла себя растрепанной, дурно одетой, черной от контраста с белым платьем, словом, безобразной... Не в тысячу ли раз красивее была графиня д'Алеманья, брюнетка с голубыми глазами, что придавало лицу противоречивое выражение детской невинности и женской привлекательности, графиня д'Алеманья, у которой побывал Чезаре Диас прежде, чем зайти к ним, и на которую он и сейчас взглядывал порою? Не гораздо ли красивее все женщины и девушки их общества, собравшиеся сегодня вечером в театре? Не превосходит ли ее сиянием девственной красоты и поэтичностью наряда ее сестра, мудрая Минерва? Она белокура, а блондинки всегда оригинальны, не то что брюнетки, которые все на один лад. Разве не назвал ее Чезаре Диас Минервой за чистоту профиля, ясность взгляда, за все то очарованье, которое присуще невозмутимой красоте?

Как бы изнемогая от жара и возбужденного музыкой волнения, Анна опустила голову, но в сущности она чувствовала себя уничтоженной этими соображениями. Как она жалела, что при входе в ложу не взглянула на висевшее тут же зеркало! Она забыла свое собственное лицо, и фантазия рисовала ей неуклюжую черную фигуру, бледную до желтизны, да еще в белом платье, выделявшем ее безобразие. Она клялась, что с этих пор всегда будет ходить в черном.

- Вы уронили веер, - сказал Чезаре Диас, наклоняясь, чтобы поднять его.

Подавая его Анне, он взглянул на нее с улыбкой на утомленных, но еще красивых губах.

- Благодарю, - сказала она и взяла веер, но его услуга, эти несколько слов и улыбка так взволновали ее, что ей пришлось через несколько минут положить веер на пустой стул, чтобы не видно было, как дрожат ее руки. Тогда рассеянным движением, Чезаре Диас взял кружевной веер, и стал опахиваться им. При этом трепетании белых кружев все печальные мысли, все унизительные сравнения улетучились из головы Анны; она также трепетала вся. Чезаре Диас на минуту поднес веер к самому лицу.

- Что это за запах? - спросил он.

- Мне нравится.

И он положил веер. Она дрожала от желания взять его, чтобы дотронуться до того чего касался он, но не решилась. Между тем, публика шумела, требуя повторения "благословения мечей". В ложах аплодировали, оркестр начинал снова, все поправлялись на местах, слушая этот взрыв дикого фанатизма, приготовляясь к дуэту любви, который только фантазия Мейербера могла решиться поместить вслед за сценою клятвы. Даже Чезаре Диас внимательно и молча глядел на сцену, причем, сидя совершенно прямо на стуле, очутился так близко к Анне, что ей казалось, будто она слышит его дыханье. Собственное волнение и обстановка этого вечера погружали мысли Анны в такое медленное опьянение, что она ничего уже на понимала: весь обширный, неизмеримый мир любви сосредоточился для нее в одном близком лице, и в восторженной душе, теперь скрывавшей в себе новое драгоценное сокровище, зарождалась иллюзия, будто ее сердце бьется заодно с сердцем Чезаре.

Нет, Анна уже не могла думать ни о настоящем, ни о будущем, ни о молодости, ни о старости, ни о красоте, ни об искусстве; она сидела в оцепенении, опустила глаза, чувствуя себя погруженною в море теплого и мягкого света, куда до нее издалека долетали страстные голоса. Все это было смутно, неясно; отчетливо сознавалась только близость любимого человека, и все силы души ее сосредоточились в горячем желании, чтобы такая минута длилась всегда. Она боялась шевельнуться, сказать слово, как будто это был сон, которого она не хотела прерывать. При этом зарождении новой страсти она чувствовала, что переживает божественные минуты тайного счастья, неведения зла, слепой веры и безумных надежд. Где-то вдали рыцарь-гугенот в мелодической песне говорил одетой в белое даме-католичке, как сильно он ее любит; влюбленная Валентина отвечала ему тем же, и, наконец, дуэт любви потряс нервы всех зрителей. Анна, между тем, сознавала, что душа ее отдается навсегда, и подумала:

- Если бы умереть теперь!..

ее идеал, словом - умерла бы любя, не доживя до гибели своей любви.

Рауль и Валентина, томимые неодолимой, но и невозможной для осуществления страстью, также молили небо о смерти, всю привлекательность которой поняла Анна. Невольно взглянула она на Чезаре. Он посмотрел на нее и улыбнулся. На ее устах, как в зеркале, отразилась его улыбка. И только. Но возвышенное стремление к смерти исчезло перед действительностью улыбки, может быть, случайной. Она почувствовала, что крепко связана с землею, что не может оторваться от земной любви.

Она стала искать его взгляда, как влюбленный цветок ищет солнца, но он уже отвернулся и глядел на сцену. Рауль, в отчаянии, хотел уходить; Валентина, подобная белому привидению, удерживала его, умоляя остаться. Их голоса проникли в душу Анны; так живо выражались в них любовь и борьба. Окаменевшая публика даже аплодисментами не смела прерывать дивной сцены. За спиною Анны Чезаре Диас, говоря не то с нею, не то про себя, произнес:

- Как хорошо!

- Очень хорошо, - прошептала она, наклоняя голову.

не особенно старалась добиться на них ответа, чувствуя, что жаль тратить на анализ столь драгоценные минуты. Кто жертвует жизнью за отечество, разве ждет благодарности, награды? И кто отдает жизнь свою любви, разве спрашивает заранее, полюбят ли его? К чему думать, рассуждать, размышлять? Она была молода и любила, не с этого вечера, а с того рокового дня в Помпее, когда рука Чезаре Диаса ласково коснулась ее черных волос, и она услышала тихие слова: "Бедная девочка!" Может быть, она любила его и раньше; как бы то ни было, такова была ее судьба. Нечего было спрашивать, нечего было знать, надо было только любить. В этой минуте заключалось величайшее блаженство. Какие отчаянные крики вылетали из груди Валентины, останавливавшей бесстрашного возлюбленного, какое горе звучало в ответах Рауля, какая грусть в голосах обоих и какое волнение охватывало слушавшую публику! Разве они, Рауль и Валентина, не пожертвовали жизнью ради одной божественной минуты? О! целые годы страдания казались Анне пустяками в сравнении с этим наслаждением сидеть с ним рядом, молча, радуясь присутствию любимого существа, - наслаждением, которое обстановка и искусство возводили на степень идеала.

Последний поцелуй, последний крик - и белый призрак падает без дыханья, а возлюбленный бросается в битву, ища себе смерти.

Музыка вдруг замолчала. После некоторого промежутка в зале разразилась буря рукоплесканий. Потом началось как бы бегство из лож, из партера, отовсюду.

Анна поняла, что это конец.

- Карета здесь? - спрашивал Чезаре Диас у Стеллы Мартини.

- Подождите, я схожу за верхним платьем.

Барыни, стоя в ложах, одевались. Сестры Аквавива также стояли, когда вошел Чезаре Диас уже в шубе и шляпе.

Он любезно помог одеться сначала Стелле, потом Лауре, а после всех - Анне.

На девушках были белые шубки, отделанные лебяжьим пухом, и белые платки на головах. Он остановился, любуясь на них, как художник.

Лаура улыбнулась, Анна в смущении опустила глаза. Ее смущение удвоилось, когда Чезаре Диас, прилично и любезно, предложил руку Стелле Мартини. Конечно, с ее стороны было безумием надеяться, что он пойдет с ней! Он пропустил девиц вперед: Анна со вздохом взяла под руку Лауру и они вышли.

По окончании спектакля из Сан-Карло всегда выходят медленно, с остановками. Толпою как будто овладевает усталость, и она движется тихо, бросая вокруг рассеянные и равнодушные взоры. На лицах закутанных женщин уже не видно милого нетерпения приезда, а заметна скорее грусть: из области мечты они возвращаются к печальной действительности и идут, опустив головы. Исчезли сияющие улыбки, прошло мимолетное оживление. Дамы вновь чувствуют бремя жизни, которое в карете и дома покажется им несносным. А мужчины, ждущие в проходах, ловящие томные взгляды, бледные улыбки, они также грустны и расстроены: все они - и слишком счастливые, любовники, уже перестающие любить, и ревнивцы, терзаемые видом мужей, и влюбленные, получившие отказ от жестоких родителей, все, даже скептики и жуиры - чувствуют, что еще один чудный вечер канул в вечность, что наступило прощанье.

Да, прощанье. Жену увезет муж, девиц родители, всех увезут те, кто имеет на то право. Кто же любит, а прав не имеет, остается на лестнице, ловя прощальный взгляд, завидуя счастливцу, живущему под одною крышей с любимой женщиной. Все это было незаметно, и печаль можно было приписать усталости; но кто любил, тот понимал.

Чезаре Диас посадил в карету Стеллу Мартини, Лауру, Анну, потом захлопнул дверцу. Анна побледнела во мраке. Все было кончено; действительность губила мечты, которые отныне станут лишь воспоминанием.

И он отошел назад, чтобы пропустить карету. Рука в белой перчатке высунулась из окна на прощанье. Огорченная, что он не поехал с ними, Анна принялась целовать веер, которого он касался. А прекрасный мелодичный голос Лауры произнес:

- Ты видела Джустино Морелли?

- Нет, его не было, - глухо проговорила Анна.

- Как не было?

Чезаре Диас поощрял ухаживанье своего юного друга, Луиджи Караччиоло, за Анной Аквавивой. Конечно, он делал это прилично, с тем тонким и верным тактом, который отличал его во всем, ничуть не напоминая озабоченного отца, желающего, во что бы то ни стало, выдать замуж свою дочь.

А в сущности ему этого хотелось: хотелось избавиться от обязанности наблюдать за нею, передать другому человеку, имеющему на то более прав и возможности, словом - мужу, заботу об этой слабой душе, уже пораженной горем.

Некоторые признаки, не ускользнувшие от его опытного взора, заставляли его постоянно тревожиться, предполагая, что в сердце Анны могут произойти самые неожиданные и нежелательные перемены. Впрочем, надо заметить, что под влиянием той холодной и спокойной обстановки, какую он для нее создал, под вечным страхом его насмешек, строгих взглядов и выговоров, Анна во многом изменилась. Все ее слова и действия дышали нежной покорностью, кротким смирением. Видно было, что она стремилась угодить ему, даже жертвуя всем тем, чем когда-то дорожила; заметно было, что она обдумывала каждую свою фразу, каждое слово, и погружалась в молчание, когда своими холодными и превратными теориями Чезаре Диас наносил ей глубокие раны. Он полагал, что таким образом закаляет ее сердце против горестей и разочарований, поднимает ее душу на холодную высоту, где уже нет увлечения, но нет и страдания; и часто, когда он чувствовал, что она с ним согласна, Чезаре Диас тщеславился своим делом как новый творец, пересоздавший самый непокорный, неподатливый материал - человеческую душу. Однако, он не был спокоен. Это повиновение, эта покорность, эти выражения порабощенной воли возбуждали в нем подозрение. Он спрашивал себя, не следует ли считать эту девушку чудовищем лицемерия, не притворяется ли она с утра до вечера; по неизвестной причине, внутри пылая огнем, а извне представляясь спокойной, может быть скрывая какой-нибудь план под своими размеренными движениями и речью?

спокойным. Что эта была за сила, глубокая, могущественная и скрытая, которая заставляла Анну ломать свой характер, темперамент, подавлять свои восторги, заглушать звуки своего голоса, глотать навертывавшиеся на глаза слезы, говорить да всегда и на все, даже когда отрицались самые неоспоримые и дорогие ей убеждения? Какая невидимая рука день за день, мало-помалу, стирала по строчке из книги ее прошлого, пока там не осталось ничего и ей не пришлось начать новую эру с того дня, когда она бежала в Помпею?

Нет. Чезаре Диас не мог быть спокойным. Он знал силу своей воли и пределы своей власти над другими, принимал в соображение и все особые обстоятельства - горе, стыд, болезнь, - при которых началось перевоспитание Анны, но понимал, что этого мало. Тут крылось что-нибудь другое.

О Лауре он не заботился нисколько, прекраснейшая и мудрая Минерва может выйти замуж потом, если захочет, за кого и когда угодно. Он был уверен, что она не сделает дурного выбора. Он и вообще разделял мнение всех сорокалетних людей, которые при виде двадцатилетней девушки говорят: - "надо отдать ее замуж". - Но Анна Аквавива такою тяжестью лежала у него на душе, что единственно в ее замужестве он видел свое освобождение.

Поэтому, постепенно, незаметным образом, он старался сблизить Луиджи Караччиоло с девушками. Иногда это происходило в театре, иногда на прогулке, в концертах или на вечерах, куда они изредка показывались в сопровождении своей дальней родственницы, маркизы Шибилиа, - словом, при всяком удобном случае. Едва в каком-нибудь общественном собрании подходил к сестрам Чезаре Диас, можно было с уверенностью ожидать появления белокурого и красивого Луиджи Караччиоло. Это делалось в силу молчаливого соглашения между двумя последними, которые хотя не высказывались, но отлично понимали друг друга. И на похвально ли было со стороны Чезаре Диаса давать доверенной ему девушке возможность сделать хорошую партию.

Анна как будто ничего не замечала. Своего изящного опекуна она встречала лучезарной улыбкой, протягивая ему руку, устремляя на него сияющие радостью глаза, слушая каждое его слово с любящей покорностью низшего существа, для счастья которого достаточно встречи, поклона. Луиджи Караччиоло непринужденно подавала руку, но мало говорила с ним, держа себя, без всякого высокомерия, довольно от него далеко. И он был сдержан с этими девицами, которых знал так мало; однако, ему хотелось выказать свой ум и образование, поэтому он выбирал для разговоров с Анною подходящие темы, о которых и она могла высказывать свое мнение. Только беседы их были весьма непродолжительны: в театре - один антракт, на прогулке - десять минут, на бале - во время кадрили, и всегда в присутствии Лауры, или Стеллы Мартини, или тетки Шибилиа. Также постоянно присутствовал или наблюдал издали опекун, Чезаре Диас. Отношения Луиджи Караччиоло к Анне были самые обыкновенные для аристократической среды, где редко встречается сильная любовь, но он считал ее особой подходящей и довольно симпатичной. Строгие правила большого света запрещают всякую близость, откровенность, долгий разговор, и часто люди, если не обманываются относительно денег, то ошибаются в душевных качествах своих суженных и невольно вводят их в заблуждение. Впрочем, знатные женщины умеют переносить супружескую холодность: кодекс светских обычаев помогает им скрывать свое горе, богатство дает им возможность развлекаться.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница