Простодушные у себя дома и за границею.
Часть первая. Простодушные у себя дома.
Глава X.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Твен М., год: 1872
Категории:Роман, Юмор и сатира

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Простодушные у себя дома и за границею. Часть первая. Простодушные у себя дома. Глава X. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА X. 

Виргиния надоела!.. - Школьный товарищ. - Двухлетний заем. - Я играю роль издателя. - Почти получил предложение остаться. - Случайность. - Три "хмельных" анекдота. - Последний раз оглядываюсь на гору Дэвидсон - Прекрасное событие.

Я начал чувствовать, что устал видеть так долго все на одном и том же месте. Меня больше не удовлетворяло путешествие в Карсон, куда я ездил по одному разу в год в качестве репортера событий в мире судопроизводства; не удовлетворяли меня ни конские бега, ни выставки, которые происходят здесь через каждые три месяца.

В долине Уошу достигли значительных результатов. Здесь выращивали тыквы и картофель, вследствие чего, само собою разумеется, правительство сочло своим долгом установить десяти-тысячную сельско-хозяйственную выставку для того только, чтобы было где выставлять на сорок долларов этих самых тыкв. (Впрочем, об управлении краем говорилось обыкновенно, как о "доме сумасшедших"),

Я хотел видеть Сан-Франциско. Я хотел куда-нибудь поехать. Я хотел... да я сам не знал, чего хотел. У меня была "весенняя лихорадка" и я просто вообще стремился к какой-нибудь перемене, в этом не могло быть сомнения. Сверх того, конвенция выборных требовала конституционного образа правления. Из десяти человек девять требовали непременно устройства управления и конторы. Я думал, что они убедят все безденежное и неизменяемое население принять конституционный образ правления, и таким образом все равно что погубят, похоронят всю страну, страну, которая была не в силах вынести такое бремя, как государственное управление, потому что не могла платить налогов за неимением статей дохода; неразработанные рудники не могли удовлетворять налогам, а во всей стране не было и пятидесяти таких, которые были бы разработаны, как подобает. Повидимому, никому и в голову не приходил такой простой способ избавиться от налогов, обложив ими в виде денежной пени за убийство.

Я думал, что государственное управление погубит наш "цветущий период", и мне хотелось убраться во-свояси. Я ожидал, что рудники, которые были в моем распоряжении, скоро приобретут ценность в 100.000 долл, и намеревался, в случае, если бы это произошло до введения конституционных порядков, продать их и таким образом оградить себя от краха, который повлечет за собою перемена правительства. Я считал, что ста тысяч долларов совершенно достаточно для того, чтобы вернуться домой и быть обезпеченным, хоть это и была весьма незначительная сумма сравнительно с той, которую я разсчитывал привезти с собой, когда вернусь на родину. Я чувствовал, что немного удал духом, но старался все-таки утешиться разсуждением, что и с таким капиталом, как сто тысяч долларов, мне не придется терпеть нужду.

Приблизительно в то же время один из моих школьных товарищей, которого я не видал с той поры, как мы были еще мальчиками, пришел пешком от самой реки и представлял собою настоящее олицетворение "Нужды" и "Бедности". Несмотря на то, что он был сын богатых родителей, он тем не менее очутился в чужой стране, голодный и босой, закутанный в старую попону, защищенный от солнца лишь шляпой без полей и вообще в таком разрушенном виде, что мог бы смело изображать собой "Блудного Сына", как он сам заметил, шутки ради. Ему надо было занять сорок шесть долларов: двадцать шесть, чтобы доехать в Сан-Франциско, а двадцать еще для чего-то другого... может быть, для того, чтобы купить мыла, в котором он видимо нуждался. У меня в кармане нашлось немногим больше, чем он просил, и потому я зашел к одному банкиру и взял у него взаймы эти сорок шесть долларов на двадцатидневный срок, но без формальной росписки, вместо того чтобы идти такую даль, как в свою контору, где у меня были отложены кое-какие сбережения. Если б мог кто-нибудь тогда же мне сказать, что целые два года пройдут, пока я буду в состоянии вернуть банкиру эти сорок шесть долларов, вероятно, я почувствовал бы себя глубоко оскорбленным, и равно оскорбился бы доверявший мне банкир. (Ведь я, конечно, и не мог ожидать, что "Блудный Сын" уплатит мне свой долг; значит, в этот случае я не потерпел никакого разочарования).

Я чувствовал потребность в перемене, потребность в каком бы то ни было разнообразии. О вот оно явилось! Мистер Гудмэн уехал на неделю и поручил мне занять пост главного редактора-издателя, но это меня окончательно доканало.

В первый день я написал свою "передовицу" утром и она была готова к полудню. На второй день у меня еще не было темы и я отложил это до после* полудня. На третий день я отложил составление своей передовой статьи до самого вечера, а затем и списал ее с подробного вступления в "Американский Энциклопедический Словарь", этот верный друг издателей на всем пространстве американских владений.

На четвертый день я метался, как бешеный, вплоть до полуночи, а затем... затем пришлось прибегнуть все к той же Энциклопедии. На пятый день я усердно подгонял свои мозги вплоть до самой полуночи, а затем заставил типографию дожидаться, пока я настрочу кой-какие личные едкия воззрения на шесть человек самого разнородного склада. Весь шестой день я лихорадочно, тревожно трудился до глубокой ночи и не произвел на свет ровно ничего! Газета пошла в печать без передовой статьи. На седьмой день я отказался. На восьмой мистер Гудмэн вернулся и у него на шее оказались шесть дуэлей: мои характеристики принесли достойные плоды.

Никто, не испробовав этого счастья, не может себе представить, что это такое значит быть издателем. Весьма легко нацарапать местные известия, когда у вас факты на лицо, легко нанизать, как на ниточку, корреспонденцию из какого угодно города или местечка, но невыразимо тяжелый труд писать передовые статьи. Главное затруднение - "темы", то есть, вернее, недостаток в них. Каждый день приходится тянуть, тянуть, тянуть себя насильно и думать, и тревожиться, и мучиться ужасно. Весь мир - ужаснейшая, удручающая пустота; а между тем, надо же чем-нибудь наполнить столбцы газеты. Дайте только издателю тему - и его дело сделано; никакого нет труда написать тогда какую угодно статью. Но вы только себе представьте, каково бы вы себя почувствовали, если бы вам приходилось ежедневно до-суха выжимать свои мозги в течение целой недели под-ряд, а за весь год в течение пятидесяти двух недель? Только подумать об этом, так всякое присутствие духа потеряешь! Масса печатного материала, который дает редактор-издатель ежедневной американской газеты за целый год, могла бы наполнить от четырех до восьми объемистых томов. Вы только себе представьте, что за библиотека составилась бы из трудов издателя после двадцати-тридцати лет такой работы! А между тем, как часто люди удивляются, что Диккенс, Вальтер Скотт, Бульвер и Дюма могли написать такое множество томов. Если бы эти господа писали в таком же количестве, как газетные редакторы-издатели, то, конечно, получился бы такой результат, которому действительно пришлось бы удивляться.

Как это могут издатели продолжать нести свою изнурительную работу, которая непрерывно сушит и обезсиливает мозговые ткани, изо-дня-в-день, из году в год - это для меня совершенно непонятно. Ведь их труд исключительно творческий, а не какое-нибудь простое механическое нагромождение фактов, как, например, труд репортера. Духовные ораторы каждый год берут в середине лета двухмесячный отпуск, так как считают весьма изнурительным трудом в течение продолжительного срока сочинять по две проповеди в неделю. По правде сказать, это весьма возможно, да оно так и есть. Вот потому-то более чем когда-либо превосходит мое понимание тот факт, что издатель может воспользоваться какими-нибудь десятью-двадцатью выдержками и воздвигнуть на их основании десять-двадцать многотрудных и головоломных "передовиц" за какую-нибудь неделю. С тех самых пор, как мне пришлось пережить целую неделю в звании издателя, я научился находить в газетах хоть то удовольствие, что беру в руки газету и любуюсь длинными столбцами передовой статьи, иной раз сам себе удивляясь, каким способом он мог их столько накатать.

Возвращение мистера Гудмэна избавило меня от этой тяжкой службы навсегда, если я больше никогда не вздумаю опять сделаться репортером. Но об этом я, конечно, не мог и подумать: не мог же я служить в рядовых после того, как побывал в генералах и в главноуправляющих.

Итак, я подумал, что могу уехать теперь куда-нибудь за границу, в любой уголок земного шара. Как раз в то время, когда обстоятельства так именно сложились, Дан, мой товарищ и сотрудник по департаменту репортерских дел, сказал мне, между прочим, что двое из наших сограждан усердно старались убедить его, чтобы он ехал с ними в Нью-Иорк помогать им в продаже богатой серебряной руды, которую они открыли и закрепили за собой в новом участке соседних с нами приисков. Дан сказал, что они обещали ему уплатить издержки и, сверх того, третью часть суммы, за которую продадутся их прииски; но он отказался ехать. Для меня это был тот самый удобный случай, который был мне на руку. Я выбранил его за то, что он так долго скрывал все от меня и не сказал об этом раньше. Он возразил, что ему в голову не пришло мое желание поехать туда вместо него и что он уже предложил этим господам обратиться к репортеру другой газеты, Маршалю.

Я спросил Дана, что действительно ли это настоящие, хорошие прииски без обмана? Он отвечал, что они ему показали девять тонн необработанного материала, который они добыли для того, чтобы отвезти в Нью-Иорк, и что он может смело утверждать, что мало доводилось ему встречать в Неваде более богатых серебряных жил. Вдобавок, как он говорил, эти господа приобрели значительный участок строевого леса и, сверх того, удобное место для мельницы, близ рудников...

Моя первая мысль была - убить Дана; и хоть я переменил намерение, но был еще ужасно зол на него, так как думал, что я еще могу надеяться. Дан говорил, что наша надежда ни в каком случае не могла пропасть даром: эти владельцы приисков опять отправились на свои рудники и дней десять намерены еще пробыть в Виргинии, прежде чем отправиться на Восток; он же сказать еще, что они ему поручили приготовить им Маршала или какого-нибудь другого к тому времени, когда они вернутся, и в заключение прибавил, что он теперь никому больше об этом и не заикнется, а затем и выполнит данное обещание, представив им меня.

Это было роскошь, что такое!

Я пошел спать, весь пылая возбуждением: ведь еще никто не ездил на Восток для того, чтобы там продавать серебряные прииски в Неваде, и потому поле деятельности для денежной жатвы было совершенно свободно. Я предчувствовал, что такие прииски, которые описывал мне Дан, принесут в Нью-Иорке царственный капитал и продадутся без малейшей задержки или каких бы то ни было затруднений... Я не мог заснуть, до того неутомимо витала моя фантазия по воздушным замкам.

На следующий же день я уехал в почтовой карете со всем блеском проводов, который присущ городскому старожилу. Если у вас найдется во всем городе хоть с полдюжины знакомых, вы так и знайте: они скорее согласны пошуметь, как целая сотня, нежели дать вам подумать, что они предоставляют вам оставить город без внимания с их стороны, как человеку забытому, заброшенному, с которым разстаются без сожаления. О Дан обещал мне строго сторожить тех господ, которые должны были со мною ехать продавать серебряную руду.

Переезд в омнибусе был ознаменован только одним незначительным приключением, которое произошло при самом отъезде.

Чрезвычайно ободранный бродяга-пассажир вышел на минуту из омнибуса и поджидал, пока набросают в него обычный балласт серебряных "кирпичей". Он стоял на мостовой неподвижно, когда один из служащих, который нес осколок фунтов во сто, как-то неловко споткнулся и уронил его на ногу оборванцу. Тот моментально упал на землю и принялся выть самым раздирающим душу образом.

- Водки!.. Ради Бога, водки!..

В него влили около полпинты водки и это чудо как подкрепило его! Затем он попросил окружающих помочь ему подняться в карету, и ему помогли. Затем его принялись убеждать, чтобы он показался доктору, которому они, т. е. присутствующие, заплатят; но он отказался, говоря, что если ему дадут еще немножко водки, чтобы увезти с собою и заглушить боль, когда приступы её будут его мучить, то он и этим будет уже счастлив и доволен.

Его поспешили снабдить парочкой бутылок с водкой и мы поехали. Раненый бродяга стал вдруг таким улыбающимся и довольным, что я не мог удержаться, чтобы не спросить, как это возможно чувствовать себя так хорошо с пришибленной ногой.

- А вот как, - отвечал он. - В течение двенадцати часов я не мог хлебнуть ни глоточка; а как хлопнулась эта глыба мне на ногу, я и смекнул, что это очень удобный случай... у меня ведь нога-то деревянная!

В доказательство, он подтянул свои брюки и я увидел действительно деревяшку. Весь день после того он был так пьян, что только хихикал, потешаясь своей находчивостью и лукавством.

его так: "Смиренник выпивает". Это был лишь отрывов сценки, но мне показалось, что он был передан с совершенством, достойным самого Тудльса.

Смиренный человечек, который ужь довольно далеко ушел в накачивании себя пивом и другими "прочими" напитками, входит однажды в "салон", где все стоит по двадцати-пяти центов и единственные деньги в обращении - звонкая монета. Он кладет на прилавок полдоллара, требует водки и выпивает ее. Целовальник откладывает сдачу и кладет на прилавок на скользкое, мокрое место. Смиренный посетитель хватается за нее своими вялыми пальцами, но она скользит и пристает к пролитой воде; он смотрит на нее и пробует еще раз, но с тем же результатом; оглядывается на окружающих, которые заинтересованы тем, что он сделает, и - краснеет. Опять тщетно хватается за монету... краснеет... вытягивает указательный палец и, медленно, медленно опустив его, чтобы не попасть мимо, пихает монету к целовальнику и говорит со вздохом, икая:

- Да'ть сигар!

Само собою разумеется, что другой господин из числа присутствовавших рассказал кстати еще про одного пьяного.

Пьяный шатаясь брел домой поздно ночью, но по ошибке попал не в тот подъезд. Ему показалось, что на выступе лежит собака (но только она была не живая, а чугунная). Он остановился, призадумался, задал себе вопрос:

Но эта угроза не произвела никакого действия.

Тогда он подошел поближе, тяжело шагая, и попытался воздействовать на нее лаской. Он сложил в оборочку губы и попытался свистнуть, но это ему не удалось; однако, он подошел еще ближе, приговаривая:

- Бедный пес!.. Песик, песик... песик! Бедный песик!

Наконец, взобравшись на выступ, он продолжал наделять его ласковыми именами, пока не овладел позицией, а затем повелительно крикнул:

И наградил собаку негодующим пинком в бок, но сам, разумеется, при этом перелетел через нее вверх ногами!..

Водворилось молчание. Затем раздались два-три вздоха со стоном и замечание, как бы вроде размышления вслух:

- Чертовски крепкий пес! И чем он мог так обожраться? (ик!) Гм! Может быть, камнями? Такие звери ведь опасны. "Я" говорю: опасны, д-да! Если кто (ик!) вздумает кормить свою собаку камнями, - ну, и пусть себе кормит. Только пусть ужь непременно держит ее взаперти, у себя дома, а не пускает лежать в безобразном виде на дороге, где (ик!)... где каждый может на нее споткнуться.... (ик!) если не заметит, что она тут лежит!

Не без сожаления бросил я последний взгляд на миниатюрный флаг, который развевался, как дамский платочек, на самой вершине горы Дэвидсона, на две тысячи футов в вышину над крышами домов города Виргинии; а между тем, этот "платочек" был в тридцать пять футов длины и десять футов ширины. Я чувствовал при этом, что, без сомнения, навсегда прощаюсь с городом, который мне доставил самые сильные наслаждения, какие я когда-либо испытал на своем веку. Это приводит лишь на память одно происшествие, которое случилось в самое скучное время, какого не запомнят жители Виргинии, но которое будет живо в их воспоминании, пока еще жив будет его главный участник.

две середи зимы; да и то идет он не настолько сильный, чтобы зонтичным мастерам стоило держать зонтики для продажи. Но все-таки не в дожде было главное чудо. Он продолжался всего минут пять, десять; а затем, в то время, как люди дивовались и продолжали говорить о нем, все небо заволокла непроницаемая тьма, как в глубокую ночь. Весь восточный склон горы Дэвидсона, который высится перед самым городом, оделся в такой погребальный мрак, что только её близость и её громадные размеры давали возможность с трудом различить очертания этого склона в убийственных потемках, окутавших небеса, в которые они упирались. Такое необычное зрелище заставило всех устремить взоры на гору; и в то время, как народ глаз с нея не сводил, вдруг появился над нею огненный язычек самого роскошного золотого цвета. Это огненное знамение колебалось, трепеща в самых недрах густой полуночной темноты, высоко над самою вершиной горного утеса!

В несколько минут все улицы были запружены народом, который глядел, едва-едва решаясь изредка проронить словечко; глазели на одну только блестящую, крохотную точку, один трепещущий атом в целом безбрежном море тьмы. Он колебался, как пламя свечи, и казался не больше его размером; но как оно ни было мало, а на таком темном фоне сверкало поразительным светом. Это пламя было не что иное, как факел над вершиной Дэвидсона (хотя сначала никто не мог догадаться об этом) - таинственный предвестник добрых вестей, - как склонны были думать некоторые из зрителей. Это была эмблема американского народа, преображенная лучами заходящого солнца, которое было совершенно скрыто тучами от наших взоров. Ни на один из всех окрестных предметов не ложилось его роскошное сиянье, несмотря на обширное пространство, которое занимали цепи гор и равнины. Оно не касалось даже высокого шпиля того же флага; он высился нетронутым солнечным блеском и, казавшийся при свете тонкою иглой, теперь оставался во мраке совершенной невидимкой.

Целый час продолжалось это знамение небесное и, как грозное видение, мерцало и пылало в своем внушительном одиночестве; и тысячи глаз, воздетых к небесам, следили за ним, как обвороженные. Какое всех охватило возбуждение! Постепенно разростаясь, распространялась суеверная молва, что это знамение было не что иное, как таинственный вестник, принесший важные вести с поля военных действий. Конечно, поэтическая сторона этой мысли служила ей извинением её фантастичности и вместе с тем как бы объясняла её возникновение. А затем, от сердца к сердцу, из уст в уста промчалась она из одной улицы в другую и мчалась до тех пор, пока всех не охватило общее стремление вызвать войско и салютовать блестящий лоскуток огненного света приветственным залпом артиллерийских орудий!...

которое готово было их прорвать. Он, он один в этой толпе, разсыпавшейся в предположениях, знал, что за великия события видело на востоке в тот же день то же самое солнце. Оно был свидетелем падения Виксбурга и победы союзных войск под Геттисбургом!...

Если бы только не журнальная (газетная) монополия, которая налагала запрещение за малейший намек на разглашение известий с Востока до той минуты, когда оне появятся в калифорнийских газетах, покрытый славою флаг над вершиной Дэвидсона удостоился бы салюта, и еще, и еще неоднократных салютов в этот: в той стране праздновать всякое народное торжество. Как ни далек от прошлого настоящий день, я не могу без сожаления подумать о том, какой был упущен прекрасный случай...

То-то мы бы могли повеселиться!



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница