Простодушные у себя дома и за границею.
Часть первая. Простодушные у себя дома.
Глава XVII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Твен М., год: 1872
Категории:Роман, Юмор и сатира

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Простодушные у себя дома и за границею. Часть первая. Простодушные у себя дома. Глава XVII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XVII. 

На Сандвичевы острова. - Три капитана. - Старый адмирал и его ежедневные привычки. - Его заслуженные победы. - Неожиданный оппонент. - Адмирал побежден!.. - Победитель провозглашен героем.

После трехмесячного отсутствия из Сан-Франциско я опять туда вернулся, но без единого цента в кармане. Я сделался слишком ленив и ничтожен для того, чтобы работать в утренней газете, а в вечерних изданиях не было свободных вакансий. Поэтому я жил в кредит и, когда он почти изсяк, меня сделали корреспондентом из Сан-Франциско от газеты "Предприятие". Пять месяцев спустя я погасил долги, но интереса, который я бывало чувствовал к своей работе, уже не было, так как мой труд был ежедневный, без отдыха, без срока, и я невыразимо утомился. Мне опять понадобилась перемена.

Счастье благоприятствовало мне; оно опять послало мне место, и даже превосходное. Надо было ехать на Сандвичевы острова и оттуда написать несколько писем для газеты "Союз", издаваемой в Сакраменто, газеты превосходной и весьма щедрой к своим сотрудникам.

Мы вышли в море среди зимы на винтовом пароходе "Аяксе". В календаре это время года обозначено довольно определенно под названием "зимы", но по погоде оно было нечто среднее между весной и летом. Шесть дней спустя после того, как мы вышли из гавани, погода окончательно обратилась в летнюю.

На пароходе у нас находилось человек тридцать пассажиров; в числе прочих была одна развеселая душа, некто по имени Вильямс, и три испытанных бурями старых капитана, которые ехали навстречу своим китоловным судам. Эти последние играли в "охру" (euchre) в "курилке" день и ночь, пили неимоверное количество неразбавленной водки без малейшого признака того, чтобы это на них вредно влияло, и были вообще счастливейшими из людей, каких я когда-либо видел.

Был там еще и "старый адмирал", бывший китолов в отставке, воплощенная совокупность грома, вихря и молнии и усердной искренней брани. Тем не менее сердце у него было нежное, как у девушки. Он представлял собою как бы бешеный, оглушительный, опустошительный смерч с тихим неизменяемым местечком внутри его, где всякий пришелец чувствует полное спокойствие и безопасность. Узнав адмирала, никто не мог не полюбить его, а в неожиданных и крутых обстоятельствах, я думаю, никто из его друзей не задумался бы предпочесть его проклятия молитвам какой-либо менее достойной личности.

Его звание "Адмирала" было более оффициальное, нежели какое-либо другое, принадлежавшее морскому офицеру до него или после, потому что оно было добровольно даровано ему целым народом и прямо исходило из "народа", без всякого посредничества красного сургуча и печати; и этот народ - все население Сандвичевых островов.

Этот титул достался ему, уже снабженный чувством любви и уважений; которое внушала справедливая оценка его прямых достоинств. А в доказательство того, что это звание действительно ему присуще и принадлежит безспорно, был обнародован приказ изобрести для него особый флаг, который предназначался бы исключительно для того, чтобы приветствовать его появление и развеваться ему на прощанье при отплытии, желая ему благополучного пути. С этих пор, когда бы ни был подан сигнал, что судно "Адмирала" уже виднеется в открытом море, когда он становился на якорь или когда выходил в море, этот флаг взвивался, в знак привета, над царственным шпилем здания парламента, и весь народ в единодушном порыве снимал перед ним шапки в знак уважения.

"Аяксе", ему было уже семьдесят два года и он уже успел избороздить воды шестидесяти одного моря и океана. Целых шестнадцать лет он отплывал из Гонолулу, то вступал в него, состоя все время командиром китоловного судна; и шестнадцать лет служил в капитанах на пассажирском пароходе, который делал рейсы между Сан-Франциско и Сандвичевыми островами; за все это время с ним ни разу не случалось никаких несчастий, ни одно судно не погибло под его командой.

Простодушные туземцы видели в нем друга, который никогда им не изменял, и смотрели на него, как любящия дети на отца родного. Опасно было кому бы то ни было их притеснять, пока по близости их находился друг их адмирал.

За два года перед тем; как я познакомился с ним, адмирал вышел в отставку с пенсией и поклялся девяти-этажным ругательством, что больше "никогда в жизни и близко не подойду к соленой водице и запаха её не хочу слышать, пока буду жив!"

И он добросовестно сдержал свое слово. То есть, вернее говоря, он считал, что сдержал его; и не безопасно было возразить ему, что он скорее придерживается только общого смысла своей клятвы, а не точного, буквального её значения, потому что за те два года, которые он провел уже "в отставке", он успел совершить одиннадцать продолжительных переездов по морю в качестве обыкновенного пассажира.

Адмирал придерживался одной только узкой колеи, по которой он и направлял свои поступки во всех и во всяческих случаях, какие ему только могли в жизни повстречаться: он неизменно становился в борьбе на сторону слабейшого. Вот причина, благодаря которой он всегда присутствовал на суде при разборе дела каждого всемирно-известного и отъявленного злодея для того, чтобы стеснять судебный состав и угрожать им при помощи телодвижений, которыми наглядно показывал, как он намерен им отомстить за притеснение "малых сих", - если ему случится встретиться с ними вне зала заседаний. Вот почему загнанные кошки и бродячия собаки, которые были близко ему известны, искали убежища у него под креслом, когда им приходилось круто.

он тотчас же перебежал на сторону знамени конфедератов и с этой минуты до самого конца был непоколебимым сторонником независимости.

Адмирал ненавидел пьянство и питал к нему самую непримиримую вражду, какую когда-либо питало к нему лицо мужеского или женского пола; он без устали громил нетрезвость и убеждал как своих друзей, так и посторонних быть трезвыми и соблюдать воздержанность в вине. А между тем, он же сам, за все время нашей переправы по морю, выпил девять галлонов "очищенной" водки, что, конечно, не вязалось с строжайшим воздержанием, которое он проповедовал; но, если бы у кого-нибудь хватило дерзости, чтобы указать ему на это, старик, в порыве ярости своей, забросил бы его на край света. Заметьте, однако, что я этим вовсе не хочу сказать, чтобы старик был слаб на ногах или у него мутилось в голове: водка не имела никакого влияния ни на то, ни на другое. Он мог бы чрезвычайно много вместить в себе вина, но недостаточно пил для этого. Он пил только по одному стаканчику водки по утрам, прежде чем начать одеваться, чтобы сгладить себе дорогу по морю, как он говорил. Затем, выпивал еще стаканчик, когда на нем было надето почти все, что полагалось, - "для того, чтобы придти в себя и прибодряться". После того он брился и надевал на себя чистую рубашку; а затем читал молитву Господню таким горячим, таким рокочущим баском, от которого весь пароход содрогался до основания и прерывалась беседа в кают-компании. Дойдя до этого пункта, он был неизменно расположен "пропустить другую", чтобы держаться "на носу" или "на корме", свернуть налево или "на штирборт", поставить себя "на ровный киль", чтобы соблюдать свой руль и не шататься, и ходить туда и сюда, когда пойдешь по ветру.

Но вот дверь его парадного покоя открывалась настежь и, подобно солнцу, в отверстий её начинало сиять его красноватое, добродушно благосклонное лицо, приветствуя мужчин, женщин и детей. Громовым голосом, разсчитанным на то, чтоб разбудить мертвецов и ускорить страшный суд и всеобщее воскресение, он кричал:

- Товарищи, на палубу!.. - и выступал вперед, являя из себя картину, достойную созерцания, и всей внешностью своей привлекая к себе всеобщее внимание.

Вид его был внушительный и стройный; на голове ни одного седого волоска; шляпа с широкими полями, полу-матросский наряд из морской фланели широкий и свободный; внушительных размеров грудь рубашки с воротом, который щедро обмотан черным шелковым галстухом, завязанным матросским узлом; большая золотая цепь и внушительной величины печатки висели из его кармашка для часов; ужасающих размеров ноги и длань "аки длань Провидения", как говорила в шутку его морская братия; нарукавники и рукава сдвинуты почти до локтей из уважения к жаркой погоде, вследствие чего выставлялись напоказ его волосатые руки, обильно разукрашенные красными и синими якорями, кораблями и богинями свободы, татуированными с помощью индийских голубых чернил...

в непогодах маску черного дерева и, как гвоздями, утыканную бородавками, изборожденную шрамами, "сверкавшую" порезами от бритвы, - маску, в которую смотрели веселые глаза из под густых нависших бровей; эти глаза глядели на весь мир из-за сучковатого, утесистого носа, который одиноко торчал над волнообразным обширным пространством, расплывавшимся от его основания. По его пятам трусил его любимец, любимец этого старого холостяка, его такса "Веер", миниатюрное создание, величиной не более, как с белку.

Наибольшая часть его ежедневной жизни была преисполнена заботами о том, чтобы присмотреть с материнским вниманием за своим детищем "Веером" и лечить его от сотни всяческих болезней, которые существовали единственно в его воображении.

Адмирал редко когда читал газеты, но и читая их никогда не верил ничему, что в них говорилось. Он вообще не читал ничего, не верил ничему, за исключением "Старой Гвардии", - периодического органа "независимой" печати, издаваемого в Нью-Иорке. Он всегда носил при себе с десяток номеров этого издания и обращался к ним за всеми справками, какие были ему необходимы. Если же таковых не оказывалось, он доставлял их себе сам, с помощью своего богатого воображения, измышляя исторические эпизоды, имена и годы и вообще все остальное, необходимое для того, чтобы подкрепить свои слова, как веское доказательство. Из всего этого следует, что он был весьма серьезным соперником в споре. Когда бы он ни вышел из его пределов, пускаясь в измышление исторических фактов, его противнику оставалось только почувствовать себя безпомощным и сдаться. Правда, неприятель не мог удержаться, чтоб не выказать хоть искорку негодования на вымышленную им историю, но когда дело доходило до негодования, в этом-то и оказывалась главная "заручка" адмирала. Он был всегда готов пуститься в разсуждения политического свойства и, если никто его к этому не побуждал, он сам вызывался на это. Уже начиная с третьяго его возражения, горячность его начинала возрастать и через какие-нибудь пять минут он уже бушевал, как вихрь, а минут через пятнадцать всех его слушателей, его товарищей по "курилке", словно как бурей, выметало, и старик оставался сир и одинок, стучал кулаком по столу, опрокидывал стулья и в виде рева изрыгал целый поток богохульств и ругательств. Мало-по-малу дошло до того, что если наш адмирал начинал приближаться к другим пассажирам, а те замечали у него в глазах стремление потолковать о политике, все от него бежали, как бы молча согласившись между собой, из страха повстречаться с ним.

Но, наконец, он нашел себе пару, пред лицом всей честной компании. В разное время каждый из пассажиров уже выступал против него и был побежден; один только смирный пассажир Вильямс составлял исключение. Никогда еще не удавалось адмиралу добиться от него его мнения в политике. Но вот однажды, когда адмирал подошел к дверям и нея компания присутствующих готовилась ускользнуть от него, Вильямс проговорил:

- Адмирал, твердо ли вы "уверены", что случай со священником, про который вы на-днях упоминали, "действительно" произошел? (Это был намек на один из пунктов истории, вымышленный адмиралом).

по местам, чтобы выждать, когда состоится взрыв. Сам адмирал был изумлен не меньше других.

Он остановился на пороге и, не донеся наполовину до своего потного лица свой красный платок, молча созерцал дерзновенное пресмыкающееся, притаившееся в уголке.

- Уверен ли я? Уверен ли? Ужь не думаете ли вы, что я солгал? Да за кого вы меня принимаете? Кто этого происшествия не знает, тот не знает ровно ничего! Всякий ребенок должен это знать! Перечитайте-ка историю, перечитайте, чтоб... и суйтесь спрашивать человека взрослого, уверен ли он в таких азбучных пустяках, про которые даже южноамериканским неграм все хорошо известно!

Тут ужь ярость адмирала разгорелась сильнее; воздух сгустился, чуялся гул наступающого землетрясения. Старик начал метать гром и молнии. Еще минуты три спустя в его вулкане началось извержение и достигло полного разгара. Он выбрасывал пламя и лаву негодования, изрыгал из кратера своего раскаленные до-красна потоки брани...

Тем временем Вильямс сидел молча и, повидимому, был серьезно заинтересован в том, что говорил старик. Мало-по-малу, когда наступило затишье, он сам заговорил с ним самым почтительным образом и с довольным видом человека, которому разъяснили тайну, занимавшую и безпокоившую его.

"Теперь" я понимаю! Я всегда думал, что этот исторический факт мне довольно хорошо знаком; но все же я боялся положиться на самого себя, потому что в нем не было тех убедительных подробностей, которые приятно видеть в изложении исторического факта. До, когда вы назвали мне (на-днях) каждое из имен, каждое число, каждое малейшее из обстоятельств в точном их порядке и постепенности, я сказал сам себе: "Вот это сейчас слышно, что на что-нибудь похоже; это исторический факт; это действительно называется придать факту вид, который внушает человеку доверие". И я тогда же сказал себе, что спрошу у адмирала, действительно ли он уверен в подробностях, и если да, то я подойду и поблагодарю его за то, что он разъяснил мне это дело. Я так и сделаю сейчас же, потому что, пока вы мне этого не разъяснили, у меня в голове был лишь полный безпорядок, без определенного начала и конца.

До сей минуты еще никогда никто не видывал адмирала в таком мягком и довольном настроении духа. Никогда еще не случалось никому принимать слова его вымышленных рассказов за особое откровение; подлинность их всегда подвергалась возражениям на словах или во взгляде присутствующих. Но вот нашелся человек, который не только проглотил все это, но даже был благодарен за полученную им "порцию".

Адмирал был озадачен; он не знал, что и сказать; даже его брань отказывалась ему служить. Но вот Вильямс продолжал скромным и серьезным тоном:

- Однако, адмирал, утверждая, что это обстоятельство было первым камнем, который ускорил войну, мы упустили из виду одно обстоятельство, которое вам хорошо известно, но которое вы случайно запамятовали. Ну-с, я допускаю, что все, утверждаемое вами, верно до малейших подробностей, а именно: что шестнадцатого октября 1860-го года два священника из Массачузетса, по имени Уэт и Грэнджер, пошли в переодетом виде в дом Джона Муди, в Рокпорте, в глухую ночь, вытащили оттуда двух женщин "южанок" и их двоих маленьких детей; после чего, обмазав их смолою и обсыпав перьями, отвезли их в город Бостон и сожгли за-живо на площади Государственного Совета. Я даже допускаю возможность, что действительно дело было так, как вы предполагаете, а именно: что этот самый эпизод и привел к независимости Южную Каролину двадцатого декабря следующого же года. Ну, и прекрасно!

(Тут все общество было приятно изумлено тем, что услышало, как Вильямс, свернув на обратный путь, продолжал состязание уже на его собственном, непобедимом оружии, вымышленных исторических фактах, - фактах, которые состоят из чистой, неприкрашеной правды и правдивого фабрикованного рассказа, в котором не было ни слова правды).

Ваши доказательные разсуждения и ваши беседы показали, что вам близко известна малейшая подробность этой "национальной" распри. Вы ежедневно развиваете в разговоре такия историческия стороны, которые показывают, что вы не какой-нибудь заурядный недоучка, который довольствуется тем, что понахватается верхов, но человек, докопавшийся до самой глубины и завладевший всем, что только имеет отношение к этому великому вопросу. Поэтому позвольте мне снова привести вам на память этот самый случай с Виллисом и Морганом... хоть я и вижу у вас по лицу, что в эту минуту, он уже мелькнул у вас в воспоминании.

"12-го августа 1860 года, за два месяца до истории, случившейся с Уэтом и Грэнджером, два священника в Южной Каролине, по имени Джон Г. Морган и Уинтроп Л. Виллис, из которых один принадлежал к школе методистов, а другой к шкоде старо-баптистов, в переодетом виде отправилис в полночь в дом плантатора Томпсона Арчибальда Ф. Томпсона, вице-президента в правлении Томаса Джефферсона. Там они завладели его вдовствующей теткой (уроженкой "Севера") и её приемным сыном, по имени Мортимером Хиги, который страдал припадками падучей; вдобавок у него до-бела вспухала нога и вследствие этого он был вынужден ходить на костылях. Не взирая на мольбу своих жертв, служители церкви затащили их в чащу кустарников, там облили их смолою и обсыпали перьями, а затем привязали их к позорному столбу и сожгли за-живо в городе Чарльстоне... Вы помните прекрасно, какого это наделало шума. Вы помните прекрасно, что чарльстонский "Вестник" заклеймил этот факт названием неприятного по своей неблагопристойности, спорного и едва ли достойного оправдания, и даже указывал на возможность возмездия, как на нечто вовсе неудивительное. Вы также помните прекрасно, что это именно и было настоящею "причиной" оскорбительных поступков жителей Массачузетса. И в самом деле, кто такие были те два священника в Массачузетсе? Кто были те две женщины (уроженки Юга), которых они сожгли? Мне нечего напоминать "вам", добрейший адмирал, о том, что этот самый Уэт был племянник женщины, сожженной в Чарльстоне, что Грэнджер был её двоюродный брат, а женщина, которую они сожгли в Бостоне, никто иная, как жена Джона Г. Моргана и все еще любимая, но разведенная жена Уинтропа Л. Виллиса. Итак, весьма правильно и справедливо с вашей стороны утверждать, что первый вызов был сделан со стороны духовных ораторов Южных Штатов, и что Северные были правы, действуя им в отместку. В ваших доказательствах вы никогда не выказывали ни малейшого расположения воздержаться от изъявления заслуженного приговора или от осуждения какого-либо непорядочного поступка, даже и тогда, когда историческия данные прямо опровергают ваши положения. Поэтому-то я и решаюсь просить вас снять ваш обвинительный приговор в этом деле с проповедников в Массачузетсе и применить его к южно-каролинским священникам, которых по справедливости следует осудить.

Адмирал был побежден.

Этот кротко изъяснявшийся господин, который жадно ловил каждое слово его лживого, вымышленного повествования, как если бы оно было для него хлебом насущным; этот человек, гревшийся, как на солнце, в лучах своего дерзновенного вымысла, таил в своем смиренном сторонничестве лишь невозмутимое, безпристрастное правосудие и напал на него с помощью такой же вымышленной сказки, так ловко подслащенной и замаскированной лестью и уважением, что поневоле адмиралу приходилось согласиться, что его "одолели".

Бедный адмирал неловко забормотал что-то такое неясное, смущенное, про... чч... ч!.. эту историю с Виллисом и Морганом, что она у него "совсем из ума вон", но что "теперь" он ее "припоминает", а затем, под предлогом дать лекарства своей таксе "Вееру" от какого-то воображаемого кашля, старик ушел с поля битвы уничтоженный и побежденный.

был устроен восторженный прием гостей; туда все толпой стремились, торопясь пожать руку победителю.

Рулевой рассказывал потом, что адмирал стоял позади рубки и рвал и метал от бешенства, наедине сам с собою до тех пор, пока не усилил оттяжку и не сложил паруса на штиль.

Власть адмирала была сломлена.

После этого происшествия, если когда адмирал начинал опять приводить свои доказательства, кто-нибудь непременно звал Вильямса, и тогда старик тотчас же начинал успокоиваться. Я как только старик был добит, Вильямс со своей обычной сладенькой, любезной манерой начинал выдумывать какую-нибудь такую историю, от которой столы становились вверх ногами, а бедный адмирал оказывался "за бортом", без сил и без защиты, тем более что в доказательство правдоподобности своих слов шутник Вильямс прибегал за подкреплением к прекрасной памяти старика и к тем из номеров газеты "Старая Гвардия", которых он знал, что у него нет. С течением времени адмирал стал так бояться Вильямса и его позолоченных речей, что переставал говорить, когда издали замечал, что тот подходит, а потом и вовсе перестал упоминать о политических вопросах.

С той поры на пароходе водворились полный мир и тишина.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница