Простодушные у себя дома и за границею.
Часть вторая. Простодушные за границею.
Глава XXVII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Твен М., год: 1872
Категории:Роман, Юмор и сатира

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Простодушные у себя дома и за границею. Часть вторая. Простодушные за границею. Глава XXVII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XXVII. 

"Истерзаны римлянам на потеху". - Человек, который ни на что и никогда не жаловался. - Отчаянный субъект. - "Ослоподобные" проводники. - Римския катакомбы. - Святой, веру которого сердце не может вместить и разрывает ему ребра. - Чудо кровоточивого сердца. - Легенда "Ara Cœli".

Худо ли, хорошо ли, а только я смело могу сказать, что если кто действительно может гордиться собою, так это я! Ведь я же писал и про Колизей, про гладиаторов, про мучеников, про львов и никогда еще, ни разу, не употребил выражения: "Меня, как на убой, тащат на аркане по римским увеселениям". А я ведь единственный свободный "бледнолицый", который совершил этот подвиг с тех самых пор, как Байрон пустил в ход это выражение. Оно, пожалуй, звучит еще ничего себе первые семнадцать или восемнадцать тысяч раз, когда его видишь в печати; но потом оно начинает сильно надоедать. Я встречаю его во всех книгах, в которых говорится о Риме, и это, кстати, напоминает мне про судью Оливера.

Оливер был молодой юрист только-что со школьной скамьи. Он прямо отправился в пустыни Невады... для того, чтобы начать свою карьеру. Он нашел и эту страну, и наш образ жизни в ней (в те давния времена!) совершенно иными, нежели жизнь в Новой Англии или в Париже. Но он надел шерстяную рубаху, подтянул на себе ремнями морской револьвер, приучил себя есть местный горох и ветчину и порешил примириться с Невадой в том виде, в каком она есть. Оливер так углубился в свои воззрения, так предался своему настоящему положению, что, как тяжко ему ни приходилось горевать над своими многочисленными испытаниями, он никогда не жаловался, никогда, за исключением одного единственного раза. Вот как это случилось.

Он сам, двое других и я отправились на новые серебряные копи в горах Гумбольдта: он, чтобы в качестве судьи быть оценщиком графства Гумбольдта, а мы, чтобы действительно копать. Разстояние равнялось двум стам милям; время - глухая зимняя пора.

Мы купили парную повозку и навалили в нее тысяча восемь сот фунтов ветчины, муки, гороху, пороху, кирок и лопат, купили парочку мексиканских лошадок с печальными глазами, с шерстью, торчавшей не туда, куда ей подобало, с "углами", которых было на их тщедушном теле больше, чем на мечети Омара. Затем тронулись шажком, ковыляя; поехали! Переезд был ужасный; но Оливер не жаловался. Две мили под-ряд протащили лошадки нашу повозку, выехав из города, а затем силы им изменили. Тогда мы все втроем подпихивали свой экипаж в продолжение семи миль, а Оливер шел впереди и тянул за собою лошадей, понемногу. Мы сетовали на свою судьбу, а Оливер нет. Земля была мерзлая и замораживала нам спину, пока мы, лежа на ней, спали. Ветер смазывал нас по лицу и отмораживал нам носы... А Оливер все не жаловался!

После того, как мы пять дней под-ряд подпихивали свою повозку и пять ночей мерзли в пути, мы добрались до самой худшей части своего путешествия, до "Сорока-мильной" или "Велико-Американской Пустыни", с позволения сказать. А все же этот мягчайшей души человек, какой когда-либо существовал на свете, и не думал жаловаться! В восемь часов утра мы отправились в путь через пустыню, подкатывая повозку по бездонному песку, с трудом подвигаясь вперед мимо обломков тысячи повозок, мимо скелетов десяти тысяч волов, мимо такого множества шин, что, казалось, их бы хватило в длину до самой верхушки памятника Вашингтона, а цепей для волов столько, что ими можно было бы опоясать целый Лонгайлэнд, мимо человеческих могил... В горле у нас постоянно пересыхало; губы трескались до крови; мы были голодны... и голодны в поту, и утомлены, страшно утомлены; утомлены уже до того, что, останавливаясь через каждые пятьдесят ярдов дать лошадям вздохнуть, мы и сами не могли удержаться от того чтоб не заснуть.

От Оливера не слышно было ни жалобы; не жаловался он и в три часа на следующее утро, когда мы, до смерти усталые, направились дальше. После того две или три ночи под-ряд нас будила после полуночи неминучая опасность быть занесенными снегом, который бил нас в лицо в этом узком ущельи. Мы снова подтягивались и шли себе вперед часов до восьми утра, перешли "Границу" и увидали, что мы спасены! Но жалоб никаких! Две недели трудного пути и утомления привели нас все-таки к концу двухсот миль, а судья все еще не начинал жаловаться. Мы удивлялись и задавали себе вопрос: "Может ли что-либо разсердить его?"

Мы выстроили себе Гумбольдтов домик, который делается так:

В самой крутой части подошвы горы роют квадратную глубокую яму, ставят две стойки, а на них сверху кладут две балки. Затем, с того места, где эти балки сходятся с боковой стеной, спускают большую простыню из бумажного доместика до того места на земле, где укреплены нижния балки: таким образом получается крыша и передняя стенка домика, а задняя и боковые состоят из той земли, которая была вырыта из ямы. Трубу сделать легко: стоит только приподнять один угол кровли.

Однажды вечером Оливер сидел один в этой безотрадной берлоге у берестяного огня и писал стихи (ему очень нравилось откапывать в себе стихи или взрывать их на воздух, когда они приходились ему слишком тяжелы).

Вдруг ему послышались шаги какого-то зверя над кровлей. Камень, другой свалился, посыпалась земля. Ему стало жутко и он приговаривал изредка:

- Эй, ты, убирайся прочь!.. Да ну же!

Мало-по-малу он заснул, а там вскоре к нему в трубу свалился... целый мул!

Огонь разлетелся во все стороны, а Оливер, пятясь задом, вышел вон. Дней десять спустя он настолько уже пришел в себя, чтобы начать снова писать стихи. Опять он задремал, и опять в трубу к нему провалился мул. На этот раз, однако, вместе с ним обвалилась чуть ли не половина дома. В своих усилиях подняться на ноги животное брыкнуло и загасило свечу, искалечило большую часть кухонных принадлежностей и подняло значительную пыль. Такое неоднократное и тревожное пробуждение должно было безпокоить Оливера, но он не пожаловался ни разу. Он перебрался в какое-то большое здание по ту сторону ущелья, потому что заметил, что туда мулы не забегали.

Однажды вечером, часов около восьми, он пытался окончить свою поэму, когда к нему вдруг вкатился камень, а за камнем показалось копыто и даже часть коровы... задняя часть её!

В ужасе он откинулся назад и закричал:

- Но-о!.. Но-о!.. Убирайся вон!

Мужественно попыталась корова встать и окончательно потеряла равновесие... В домик посыпались грязь и мусор и, прежде чем Оливер успел выбежать вон, вся корова целиком ввалилась к самому его столу, превратив мигом все окружающее в безпорядочную кучу обломков!..

Только тогда (кажется, в первый раз в жизни!) Оливер пожаловался, говоря:

После чего он отказался от своего сана судьи и покинул графство Гумбольдта.

Так-то и для меня наше тасканье на аркане по Риму начало казаться мне однообразным. И в этом-то смысле я желал бы сказать словечко про Микель-Анджело Буонаротти.

Я привык преклоняться пред могучим гением Микель-Анджело, этого человека, который был равно знаменит в поэзии, скульптуре, живописи и архитектуре, словом, во всем, за что бы он ни принимался. Но все-таки я вовсе не нуждаюсь в Микель-Анджело за завтраком и за обедом, за чаем и за ужином, за всеми промежутками между ними. Я иной раз люблю и перемену. В Генуе, что бы ни было написано, все это он рисовал. В Милане все писал или он сам, или его ученики; он же написал и озеро Комо. В Падуе, в Вероне, в Венеции, в Болонье, о ком, как не о Микель-Анджело напевали нам проводники? Во Флоренции он все написал и почти все нарисовал, а где и ничего не нарисовал, то все же там хоть посидел на своем любимом камне, или хотя посмотрел на него, и нам показывают этот самый камень! В Пизе он же написал все и повсюду, за исключением лишь "Падающей башни", но и ее, конечно, приписали бы ему, если бы только она не так страшно отклонилась от перпендикуляра. Он же изобразил на полотне набережные Ливорно и таможенные постройки в Чивита-Веккии. Но здесь, в Риме... здесь это нечто ужасное! Микель-Анджело. написал собор св. Петра, он же - самого папу, Пантеон, мундир Папской гвардии, и Тибр, и Ватикан, и Колизей, и Капитолий, Тарпейскую скалу, дворец Барберини, церковь св. Иоанна Латеранского, Кампанью, Аппиеву дорогу, Семь холмов, Бани Каракаллы, водостоки Клавдия, так называемую Большую яму (Cloaca Maxima) и, наконец, это вечное больное место всего мира, Вечный город. Если не врут книги и люди, Микель-Анджело написал все, что только есть в нем картин.

На-днях как-то Дан сказал нашему проводнику:

- Довольно, ужь довольно! Не говорите больше ничего! Валяйте за-одно: скажите, что Сам Создатель создал мир по рисункам вашего Микель-Анджело!

Никогда еще в жизни я не чувствовал в себе такого умиротворения, такой признательности и душевного блаженного покоя, как, например, вчера, когда узнал, что Микель-Анджело ужь давно покойник. Но нам пришлось добывать это сведение от нашего проводника, после того, как он провел нас по целым милям картин и скульптурных произведений, которыми переполнены обширные галереи Ватикана, - по целым милям галерей живописи и скульптуры в двадцати других дворцах. Он показал нам Сикстинскую капеллу и такое множество фресок, что их хватило бы на украшение всего небосвода, и почти все это оказывалось делом рук Микель-Анджело. Так вот с этим-то проводником мы и сыграли шутку, которая побеждала кроме него и многих других проводников: мы притворились идиотами и дураками (Эти люди не подозревают обмана, им незнакомо, что такое сарказм).

Он нам показывает, например, статую и говорит:

- Статуя, бронзоа, т. е. бронзовая статуя.

Мы глядим на нее равнодушным оком и доктор вопрошает:

- Это Микель-Анджело?

- Нет, не знаю кто!

Потом он нам показывает Римский форум. Доктор еще раз вопрошает:

- Микель-Анджело?

Проводник таращит на него глаза.

- Нет!.. На тысячу лет раньше, чем он родился.

Затем мы отправляемся в египетскому обелиску. Доктор опять:

- Микель Анджело?..

- О, mon Dieu, джентльмены! За две тысячи лет до того, как он родился!

Его, наконец, до того утомляет этот неизменный вопрос, что он начинает бояться показывать нам что бы то ни было. Он уже перепробовал все способы, какие только мог придумать, чтобы дать нам понять, что Микель-Анджедо ответствен не за все мироздание, а лишь за часть его, но это ему что-то не удается до сих пор. Отдых для напряженного зрения и утомленных мозгов необходим, в противном случае нам грозит судьба сделаться порядочными идиотами. Поэтому наш проводник должен продолжать страдать, если же ему это неприятно, тем хуже для него. А нам это приятно!

Здесь я себе позволю некоторого рода отступление в виде главы об этом неизбежном зле, проводниках в Европе.

Многие в глубине души желали обойтись без проводника. Но, зная, что это невозможно, хотели все-таки извлечь из него некоторую для себя забаву, как бы в вознаграждение за бремя, которым являлось его общество. Мы так и делали, если же наш опыт может быть полезен другим, то и прекрасно!

собора и всяких других чудес, которые они вам покажут. Они все это знают и говорят, как попугаи, а если вы прервете их или собьете с толку, им приходится возвратиться вспять и начинать сначала. В продолжение всей своей жизни они занимаются единственно тем, что показывают разные редкостные вещи иностранцам и выслушивают взрывы их восторга.

Это уж свойственно человеческой природе любить возбуждать в других восхищение, и это самое свойство побуждает детей говорить что-нибудь особенно умно, а поступать глупо, и вообще всякими другими способами показать себя в обществе. Оно же заставляет сплетниц выходить из дома в дождь и бегать к приятельницам, лишь бы поспеть первой, чтобы рассказать какую-нибудь поразительную новость. Представьте же себе, в какую страсть это свойство должно обратиться у проводника, который имеет за собою преимущество показывать ежедневно иностранцам чудеса, повергающия их в восторг и в упоение! Он втягивается в это до того, что не мог бы жить в более здравой атмосфере.

Сделав это открытие, мы больше никогда и ничему не удивлялись, никогда ничем не восхищались. На лице у нас проводники не видали ничего, кроме совершеннейшого и "глупейшого" равнодушия, даже перед самыми совершеннейшими чудесами, какие когда-либо доводилось проводнику показывать иностранцам. Мы нашли их слабую струну и с тех пор пользовались ею для своих же выгод. Мы иной раз сердили проводника, но за то сами сохраняли свою невозмутимость, ни на минуту её не теряя.

Обыкновенно доктор задавал вопросы, потому что он мог выдержать свою невозмутимость, мог казаться идиотом и в тон свой прибавить больше глупости, нежели всякий другой. Очень ужь у него естественно это выходило.

Проводник в Генуе всегда рад заручиться группой американцев, потому что американцы так удивляются и так много проявляют чувства и волнения перед священными останками Колумба. Наш проводник в этом городе был, конечно, преисполнен возбуждения и... нетерпения. Он обратился к нам:

- Пожалуйте за мною, джентльмен, пожалуйте! Я покажу вам письмо... написано Христофор Колумбо!.. Сам написал! Сам своей рукой!.. Пожалуйте сюда!

Он нас повел в городскую ратушу.

После внушительного грома ключей и отмыкания замков перед нами предстал испачканный и ветхий документ. Глаза проводника засверкали, он заплясал вокруг вас и похлопал пальцем по пергаменту.

- Что, говорить я вам, джентльмены? Разве не верно? Смотрите! Почерк - Христофор Колумбо! Сам писал!

Мы притворились совершенно равнодушными. Доктор весьма глубокомысленно разглядывал этот документ. Настало тяжелое молчание. Затем он начал без малейшого оттенка любопытства:

- А!.. А как его... как звали того господина...который это напнеал?

- Христофор Колумбо!.. Великий Христофор Колумбо!..

Доктор опять глубокомысленно задумывается над пергаментом.

- А!.. И он это сам написал... или как там еще?

- Написал сам... сам Христофор Колумбо! Почерк его самого, сам написал!

Тут доктор положил пергамент на место и проговорил:

- Ну, я видывал в Америке четырнадцатилетних мальчуганов, которые умели писать гораздо лучше!

- Но это, ведь... это великий Христоф...

- А по мне, кто бы он ни был! Это самый ужасный почерк, какой я только видел! Прошу вас не воображать, что вы можете нас надуть потому только, что мы иностранцы. Мы не позволим с собой так поступать! Если у вас есть образцы лучшого писанья, мы с удовольствием готовы их осмотреть; если же нет, нечего нам больше тут и киснуть!

Мы пошли дальше. Проводник был порядком озадачен происшедшим, но попытался еще раз. У него было в запасе нечто такое, что должно было окончательно нас победить. Он обратился к нам с такою речью:

- О, джентльмэны, пожалуйте со мной! Я покажу вам превосходный... о, да, чудесный бюст Христофор Колумбо! Роскошный бюст, чудесный, превосходный!..

И он повел нас к бюсту, который был действительно превосходен, и вдруг отскочил назад, стал в позу.

Доктор поднес к глазам лорнет, приготовленный им для подобных случаев:

- А!.. Как вы говорите, звали этого господина?

- Христофор Колумбо! Великий Христофор Колумбо!

- Христофор Колумбо! "Великий" Христофор Колумбо! Ну, хорошо; а чем же он велик?

- Открыл Америку!.. Открыл Америку... О, чорт побери!

- Открыл Америку?! Нет, на это нас не подденешь! Мы сами прямо из Америки и ничего про это не слыхали. Христофор Колумбо... гм... приятно звучит... и что же, он умер?

- О, corpo di Вассию (чорт побери!)... триста лет назад!

- И... от чего он умер?

- От оспы, кажется?

- Не знаю, джентльмэны!.. Не знаю, что это такое, от чего он умер.

- От кори, вероятно?

- Может быть, может быть... не знаю. Я думаю, он от чего-нибудь да умер.

- Невозможно!

- А!.. А который бюст, который пьедестал?

- Санта-Мария (Святая Дева!)! Вот бюст, а вот пьедестал.

- И это... это первый раз, что господина этого водрузили на пьедестал?

Мы сделали нашу погоню за редкостями весьма интересной для нашего проводника. Вчера мы провели три или четыре часа в Ватикане, в этом дивном мире редкостей. Мы еле удержались от того, чтобы не выразить своего любопытства, а иной раз даже и восхищения, ужь очень было трудно удержаться. Однако, мы все-таки в этом успевали. Наш проводник был ошеломлен и уничтожен. Он был почти без ног, до того усердно бегал в погоню за редкостями и исчерпал все свое хитроумие, но и тут потерпел неудачу: мы ни к чему не проявили интереса. Однако, напоследок он приберег то, что, по его мнению, следовало бы считать величайшим из чудес всего света: мумию египетского царя, наиболее сохранившуюся, пожалуй.

Он нас туда повел и был настолько уверен в успехе, что к нему вернулась отчасти его прежняя восторженность.

Лорнетка доктора поднялась в глазам покойнее, глубокомысленнее, чем когда-нибудь.

- Имя? У него нет имени: это мумия... мумия! Египетская мумия!

- Ну, да! Ну, да!.. Он здесь родился?

- Нет, египетская мумия.

- А, так! Так! Он ведь француз, я полагаю?

- Родился в Египте!.. Никогда еще не слыхивал я про Егппет! Какая-нибудь чужеземная страна, весьма возможно. Мумия... Мумия!.. Как он спокоен, какое самообладание! Не... не умер ли он?

- О, sacrebleu (черт побери!), три тысячи лет тому назад!

Доктор свирепо оглянулся на него.

- Ну, это еще что за штуки? Что должны означать ваши поступки? Вы, кажется, принимаете нас за китайских божков потому только, что мы иностранцы и хотим набраться ума-разума? Вы нам навязываете каких-то второстепенных, негодных развалин... Это нам-то! Гром и молния! Мне что-то хочется вас... вас... Если у вас есть более свежий покойник, тащите его сюда; а не то... клянусь, мы расквасим вам мозги.

мог, яснее описал нас, чтобы содержатель отеля узнал, про кого он говорит. Описание свое он заключил убеждением, что мы, вероятно, все сумасшедшие лунатики. Это было сказано так невинно и так чистосердечно, что положительно могло сделать честь проводнику.

Были мы еще и в катакомбах.

Нам казалось, что мы спускаемся в глубокий погреб, только этому погребу не было конца. Узкие переходы грубо высечены в скале и по обе стороны вырублены как бы глубокия полки от трех до четырнадцати футов в глубину. Каждое из этих углублений некогда содержало в себе по мертвецу. Почти на каждом саркофаге высечены имена, эмблемы христианства и молитвы или изречения, выражающия надежды верующого. Числа по времени относятся, понятно, к заре христианства.

Здесь, в этих подземных логовищах, христиане иногда подолгу пресмыкались, чтобы спастись от преследований. По ночам они выползали наружу, чтобы добыть что-нибудь себе на пропитание, а днем сидели под землею. Священник объяснил нам, что св. Севастьян жил некоторое время, пока его преследовали, под землею. В один прекрасный день он вышел на свет Божий; его увидали солдаты и до смерти изранили своими стрелами.

Пять или шесть человек из числа пап отдаленнейшого времени, около шестнадцати веков тому назад, собирались на свои папския собрания и на совещания с духовенством в недрах земли. В продолжение целых семнадцати лет - с 235 по 252 г. по P. X. - папы не показывались на поверхности земли; а между тем в этот высокий сан их было посвящено целых "четверо", что составляет приблизительно по четыре года на каждого, или около того. Катакомбы весьма естественно наводят на мысль о том, какое должно быть нездоровое местопребывание недра кладбищенской земли. Один из пап даже все время своего владычества - целых восемь лет - провел всецело в катакомбах. Другого нашли там же, под землей, убитым на своем епископском троне. В ту пору никакого удовлетворения не доставлял папский сан: слишком ужь много было с ним сопряжено тревог.

Тщательное и подробное исследование длины этих галерей всех катакомб показало, с точностью до одного фута, что оне тянутся на разстоянии девятисот миль, а могил в них находится до семи миллионов! Мы ходили, конечно, не по всем переходам катакомб, хотя усердно этого желали и даже сделали необходимые для того приготовления, но ограниченность времени, которым мы располагали, заставила нас отказаться от этого намерения.

Поэтому мы только побродили по мрачному лабиринту св. Каликста, расположенного под церковью св. Севастьяна. В различных катакомбах встречаются малые часовни, грубо высеченные из камня; там, при зловещем тусклом освещении свечей, христиане часто отправляли свои церковные обряды и службы. Представьте себе целую обедню или проповедь в глубине этих подземных запутанных пещер!

В катакомбах же были погребены: святая Цецилия, святая Агнеса и многие другие из прославленных святых. В катакомбе св. Каликста св. Бриджет имел обыкновение долгие часы пребывать в священном созерцании, а св. Карл Борромейский привык целые ночи проводить здесь в молитве. Кроме того, эта катакомба была свидетельницей весьма чудесного явления:

..."Здесь сердце св. Филиппа Нери до того воспылало жаром святой любви, что разорвало ему ребра"...

Это важное заявление я нашел в книге, напечатанной в Нью-Иорке в 1858 году и написанной "Его преподобием от. Вилльямом X. Нелиганом, Колледжа "св. Троицы" в Дублине, членом великобританского общества археологов". Потому только я и верю этому заявлению; иначе я бы не поверил. Будь это при других условиях, я, пожалуй, пожелал бы знать, что кушал св. Филипп за обедом.

дом, потому что этот пастырь церкви уже почил двести лет тому назад. Говорит он еще, что Пресвятая Дева явилась этому святому, и продолжает так:

"Его язык и сердце, найденные лишь около ста лет спустя, оказались совершенно невредимыми, когда тело его было вырыто из могилы, дабы сопричесть его к лику святых, и теперь еще хранятся в стеклянном ящике; прошло двести лет, а сердце св. Иосифа все еще нетленно. Когда в Рим ворвались французския войска и кода папа Пий VII был увезен, как пленник, сердце св. Иосифа выделяло капли крови"...

Если бы кто прочел это в книге, написанной каким-нибудь монахом в самом начале средних веков, это, конечно, никого бы не удивило, это, напротив, показалось бы весьма естественно и сообразно с той эпохой. Но, когда это говорится в середине ХИХ-го века и вдобавок говорится человеком, закончившим свое ученое образование, представителем археологической науки, - это звучит таки довольно странно. А все-таки я охотно променял бы свое неверие на веру Нелигана и предоставил бы ему выбрать какие угодно тяжелые условия. Твердая вера и безспорная простота этого почтенного старика-джентльмэна носят отпечаток свежести, столь редкой в наши дни процветания реализма, железных дорог и телеграфов. Послушайте-ка, что он повествует о церкви "Ara Сoеli" {Т- е. "Небесный жертвенник".}.

На своде церкви, прямо над высоким её алтарем, начертано латинское изречение:

"Regina Coeli latare. Allelaia!" {"Царица Небесная, радуйся! Аллилуиа".} В шестом веке Рим постигла страшнейшая чума. Папа Григорий Великий убеждал народ покаяться во грехах. Устроена была духовная процессия, которая должна была проследовать от церкви Ага Coeli до церкви св. Петра. В то время, как она шла мимо мола Адриана (ныне замок св. Ангела), раздалось пение небесных голосов (дело было утром, в день св. Пасхи):

"Regina Coeli, latare! Alleluia! Quia quem meruisti portais, alleluia! Resurrexit sicut dixit. Alleluia"! {"Царица Небесная, радуйся. (Аллилуиа!). Поелику Его же сподобилась носити, воскрес яко же рече. Аллилуиа!"} Папа, который сам, своими руками, нес изображение Пресвятой Девы (оно теперь висит над главным алтарем и, говорят, было написано св. апостолом Лукою), ответствовал вместе с изумленным народом: "Ora pro nobis Deum, alleluia!" {"Моли Бога о нас. Аллилуия!"}

В то же время народу показался ангел, который влагал меч в ножны... В тот же день чума прекратилась.

"Есть четыре обстоятельства, которые "подтверждают" это чудо: 1) ежегодная процессия, которую соблюдает вся западная церковь в день чествования памяти св. Марка; 2) статуя св. Михаила Архангела, водруженная на моле Адриана, который был с тех пор переименован в замок св. Ангела; 3) антифон "Regina Ссеи!", который католическое духовенство поет в продолжение Пасхи, и 4) надпись на своде церкви "Ara Coeli".



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница