Простодушные у себя дома и за границею.
Часть третья. Простодушные за границею.
Глава III.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Твен М., год: 1872
Категории:Роман, Юмор и сатира

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Простодушные у себя дома и за границею. Часть третья. Простодушные за границею. Глава III. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА III. 

Недостаток в нравственных началах и... в водке. - Отчет рынка невольниц. - Нравственные воззрения торговца. - Бродячия собаки в Константинополе. - Сомнительное наслаждение вести газетное дело в Турции. - Ловкость итальянских журналистов. - Не хочу больше знать турецких завтраков! - Турецкия бани - обман! - "Наргилэ" - обман! - Попался туземцу в руки!.. - Турецкий кофе - обман!..

Мечетей здесь вдоволь, церквей вдоволь, кладбищ вдоволь, но добрая нравственность и водка здесь большая редкость. Коран не позволяет магометанам пить; их природные инстинкты не позволяют им быть нравственными. Говорят, у султана восемьсот жен: это ведь чуть-чуть что не двоеженство! Щеки наши пылают от стыда, что подобные дела допускаются в Турции. Впрочем, на Соленых озерах мы этому еще не придаем такого значения.

Еще и по сей час в Константинополе родители продают своих дочерей, черкешенок и грузинок, но только не гласно. Теперь уже давно не существуют те торги невольников, о которых мы так много читали, торги, на которых девушек самого нежного возраста волокли для осмотра, для обсуждения и разбора по статьям, как лошадей на сельской ярмарке. Теперь и торги, и этот разбор производятся частным образом. Как раз в настоящее время есть большой запас этого рода товара отчасти потому, что султан и его приближенные вернулись из путешествия по дворам Европы, отчасти по случаю необыкновенного изобилия хлебных продуктов, благодаря которому их хозяева не страдают от голода и имеют возможность придерживаться высоких цен, отчасти же и потому, что покупатели слишком слабы для того, чтобы тягаться с торговцами, которые, наоборот, совершенно подготовлены к тому, чтобы с ними тягаться. Если бы во время таких обстоятельств в Константинополе издавались американския газеты, их ближайший коммерческий отчет гласил бы приблизительно нижеследующее, насколько я могу предположить:

Отчет рынка невольниц.

"Лучшия патентованные черкешенки, производства 1850 г. - 200 ф. стерл.; 1852--250 ф.; 1854--300 ф. Лучших патентованных грузинок вовсе нет в продаже; второстепенного достоинства 1851 года - 180 ф. Девятнадцать блондинок ближе к среднему возрасту, валашского племени, предлагаются по 130 ф. и 150 ф, но без запроса. Шестнадцать девушек марки а, продано небольшими партиями; чтобы только сбыть, условия заключались частным образом.

"Продана партия черкешенок хорошого достоинства от 1852--1854 года по 240 ф. и 242 1/2 ф.; покупателей 30 человек; одна сорокадевятилетняя, с изъяном, за 23 ф., залогов никаких. Несколько грузинок различного достоинства 1852 г. перешли с рук на руки, чтобы выполнить заказ. Грузинки, которые теперь имеются в распоряжении, принадлежат к прошлогоднему запасу, который вообще был необыкновенно беден. Новейший транспорт несколько запоздал, но в скорости будет получен. Что же касается его величины и его качества, то сведения, касающияся его, весьма утешительны, вследствие чего мы можем утверждать, что черкешенки нового транспорта чрезвычайно хороши. Его величество султан ужь дал большой заказ для своего нового гарема. Это, весьма естественно, укрепило настроение невольничьяго рынка и подняло цены на запас черкешенок. Пользуясь выгодами такого положения дел на рынке, многие из наших самых ловких спекуляторов распродают свой товар. Есть намеки на то, чтобы "поставить ребром" валашских невольниц.

"С нубийскими - ничего нового. Тихо.

"На евнухов нет предложений; впрочем, ежедневно из Египта ожидаются новые транспорты".

Мне кажется, таков приблизительно должен был быть отчет о торгах. Цены теперь довольно высоки и держатся довольно крепко; но года два-три тому назад родители, умиравшие с голоду, сами приводили на рынок своих дочерей и продавали за какие-нибудь двадцать-тридцать долларов, если ужь им не оставалось больше ничего другого, чтобы только не дать умереть с голоду своим дочерям и себе самим. Грустно подумать, что нечто подобное возможно, и я, по крайней мере, искренно рад, что цены теперь опять повысились.

Торговые нравы и нравственность здесь не хороши, это неоспоримо. Все нравственные начала только в том и состоят у греков, турок и армян, чтобы аккуратно посещать свою церковь в дни установленных праздников и преступать все десять заповедей в течение недели. Им кажется естественным прежде всего лгать и обманывать, а затем уже они идут дальше и совершенствуются в своих природных качествам, пока не дойдут до высшей степени совершенства. Рекомендуя своего сына купцу, как искусного продавца, отец его не скажет, что он милый, нравственный, прямодушный мальчик, что он ходит в воскресную школу и держится честных правил, наоборот, он говорит:

- Мой мальчишка весит не пудами, а деньгами, целые сотни монет; он ведь сумеет провести кого бы то ни было, кто бы ни имел с ним дело. От Понта Эвксинского до Мраморного моря нет другого такого талантливого лгуна!

Как вам покажется такого рода рекомендация?

Здешние миссионеры говорили мне, что им приходится ежедневно слышать подобные похвалы. Здесь люди, чтобы выразить свой восторг, говорят, например:

- Ах, он прекрасный шуллер и восхитительнейший лгун!

И каждый непременно лжет и надувает, по крайней мере, каждый, кто только занимается торговлей. Даже иностранцам приходится подчиняться обычаям страны и в весьма короткое время, продавая и покупая, они научаются обманывать и лгать, как любой грек. Я говорю, как "грек", потому что греки считаются наихудшими из обидчиков этого рода. Многие из американцев, давно живущих в Константинополе, утверждают, что большинство турок скорее достойно доверия, но лишь немногие говорят, что у греков есть добродетели, которых, пожалуй, днем с огнем не доищешься.

Я почти склонен думать, что знаменитых константинопольских собак обидели, взвалив на них напраслину. Мне всегда казалось, что оне бегают такими плотными толпами по улицам, что даже мешают прохожим; что оне двигаются целыми организованными шайками, отрядами, или даже полками и берут все приступом, с невероятной жестокостью и упорством; что по ночам все другие звуки заглушает их ужасное вытье.

Собаки же, которых я здесь вижу, по всей вероятности, другия. Я вижу их везде, но совсем не в таком ужасном количестве. Самое большее, это если их встретишь кучками в десять-двадцать штук, а ночью и днем значительная часть их крепко спит; те же, которые еще не спят, всегда имеют вид, как будто бы вот-вот готовы уснуть. Никогда в жизни не видывал я таких совершенно несчастных, чуть живых, печальных и павших духом собак. Какою-то мрачною сатирой отзывает обвинение этих несчастных в желании завладеть чем бы то ни было насильно.

У них, повидимому, не было даже настолько силы, чтобы перейти через улицу, и я даже не знаю, случалось ли мне видеть, чтобы хоть одна из них прошла так далеко. Оне тощи, разслаблены и искалечены; часто случается встречать собак с такими широко и определенно проведенными полосами выдранной шерсти, что их спина имеет вид какой-то карты вновь открытых земель. Эти собаки самые жалкия из всех живых существ, самые отвратительные, самые несчастные на свете. У них на мордах застыло определенное выражение грусти и безнадежной подавленности. Константинопольския блохи предпочитают облезшия места на ободранной собаченке гораздо большим на здоровой собаке: эти голые плешины приходятся как раз по вкусу блохам. Мне пришлось видеть, как одна из таких облезших собак встрепенулась и принялась кусать то место, где сидела блоха; но в это время муха отвлекла её внимание и она бросилась на нее; блоха опять куснула его, и это уже окончательно разстроило бедного пса. Он грустно посмотрел на место, изъеденное блохами, и с такой же грустью перевел взгляд на своя плешины; потом он глубоко вздохнул и опустил голову на лапы. Такая борьба была ему не под силу.

По всему городу собаки спят на улицах; с одного конца улицы до другого, мне кажется, их можно вообще насчитать от восьми до десяти на участок, иной раз на такой же участок приходится от пятнадцати до двадцати собак. Оне не принадлежат никому и между собой, повидимому, не водят тесной дружбы. Но оне сами делят весь город на участки, и собаки каждого участка, будь он меньшей или большей величины, должны ужь строго придерживаться его границ. Горе собаке, которая переступит за его границы. Её соседи в одну секунду выдерут у нея всю шерсть... По крайней мере, так здесь говорится; но оне вовсе не похожи на таких воинственных псов.

что я не на главной улице, где стоит наш отель и, значит, должен идти дальше. На главной улице у собак какой-то такой вид, словно оне все время на-стороже, вид, естественно вытекающий из необходимости непрерывно давать дорогу экипажам; и это выражение тотчас же можно отличить от всякого другого, так как оно совершенно отсутствует у других собак, которые живут за пределами этой улицы. Все остальные безмятежно спят, потому что им нечего караулить и, конечно, оне не двинулись бы с места, если бы даже сам султан проехал мимо.

В одной узкой улице (впрочем, широких вовсе нет) я видел трех собак, которые лежали свернувшись, в футе или двух разстояния, одна от другой, но так, что, где кончалось туловище одной, там начиналось другое. Таким образом, оне совершенно заграждали дорогу от одной канавы до другой.

Подошло стадо овец и все оне ступали прямо через собак, причем задния овцы напирали на передних в нетерпении поскорей пройти вперед. Собаки лениво посмотрели на них и как будто немного морщились, когда торопливо шагавшия овцы задевали копытами за их ободранные спины; оне только вздыхали и продолжали себе спокойно лежать. Никакия слова не могли быть красноречивее этого молчания. Итак, некоторые из овец перепрыгивали через собак, другия задевали их по ногам своими острыми копытами, а когда все стадо прошло через них, собаки только почихали немножко в облаке пыли, но ни на дюйм не передвинулись со своих мест...

Я всегда считал себя ленивым, но я просто какая-то паровая машина в сравнении с константинопольскою собакой... А все-таки, разве это не странная картина для города с миллионным населением? Эти собаки - мусорщики Константинополя, такова их оффициальная профессия, и профессия тяжелая; впрочем, она же служит им защитой. Еслиб оне не приносили пользы тем, что хоть отчасти очищают улицы от грязи и отбросов, их, вероятно, не стали бы так долго терпеть.

Оне едят все вообще и что ни попало, начиная с дынных корок и гнилого винограда и кончая всеми разрядами и сортами грязи и помоев, даже собственными своими друзьями и родными, когда те околеют. А между тем, оне всегда остаются тощими, голодными, унылыми. Людям противно их убивать и они действительно их не убивают. Говорят, у турок есть врожденная антипатия к тому, чтобы лишать жизни безсловесных животных, но они делают нечто худшее: они вешают, и побивают камнями, и добивают этих несчастных до полусмерти, а затем предоставляют им жить и страдать.

Однажды султан возъимел намерение перебить всех здешних собак и принялся за это дело, но народ поднял такой вопль ужаса, что избиение было приостановлено. Несколько времени спустя, он предложил перевезти их всех на остров, в Мраморное море. Никакого возражения не последовало и был увезен целый корабль собак. Но как только сделалось известно, что так или иначе, а эти собаки никогда не попадают на остров, потому что всегда "сваливаются" за борт ночью и погибают, вторичный рев раздался в народе и мысль о переселении собак была оставлена.

Таким образом, собаки остаются в Константинополе и продолжают занимать все её улицы. Я не говорю, чтобы оне не выли по ночам, не говорю, что оне не нападают на людей, у которых нет на голове красной фески. Я только говорю, что с моей стороны было бы недостойно обвинять их в таких неказистых деяниях, если я сам не видел своими глазами, что оне так поступают, или не слышал своими ушами.

Я был немного удивлен, при виде того, как турки и греки забавляются игрою в газеты в той самой стране, где некогда обитали духи и великаны тысячи и одной ночи, где крылатые кони и гидрообразные драконы стерегли заколдованные замки, где принцы и принцессы летали по воздуху на коврах, которые повиновались велению волшебного талисмана, где в одну ночь, по мановению руки чародея, выростали из земли целые города, в которых дома были построены из драгоценных каменьев, где шумные рынки внезапно умолкали под мановением жезла, исполненного волшебных чар, и каждый горожанин или селянин оставался на сто лет в том самом положении, в котором он лежал или стоял, без звука, без движения.

Было крайне любопытно видеть мальчишек-газетчиков в такой сонной стране, как эта. Говоря откровенно, газеты здесь собственно еще юная затея, а их розничная продажа на улицах - совсем еще младенец: она начала здесь свое существование с год тому назад после австрийско-прусской войны. Здесь есть только одна газета на английском языке "Вестник Востока" ("The Levant Herald"), а вообще бывает много греческих и несколько французских газет, которые то прогорают, то снова появляются, и снова прогорают. Газеты не пользуются популярностью у турецкого правительства: оно не имеет понятия о периодической печати. Турецкая пословица не даром говорит: "Неведомое велико!" В глазах придворных, газеты презренное и таинственное дело. Что такое чума, они знают прекрасно, потому что она иногда бывает у них и уменьшает население в размере до двух тысяч человек ежедневно, а на газету они смотрят, как на смягченную форму чумы. Если газета позволит себе отклонение в сторону, они накидываются на нее и без всяких предостережений принимаются ее душить. Если она долгое время придерживается прямого направления, они все равно начинают ее подозревать и все-таки душат ее, потому что предполагают, что она в своей кузнице тайком кует всякую чертовщину. Вы только представьте себе такую картину: великий визирь держит верховный совет с главнейшими сановниками государства и, разбирая по складам ненавистную газету, в заключение изрекает свое глубокомысленное решение:

- Эта штука, очевидно, бедовая: она слишком таинственна, слишком "подозрительно" безвредна... Запретить ее! Предупредить издателя, что мы не можем дальше ее допускать, а редактора засадить в тюрьму!

Газетное дело в Константинополе имеет свои неудобства. В продолжение нескольких дней были запрещены две греческих газеты и одна французская. Например, о победах, одержанных критянами, вовсе не разрешается печатать. От времени до времени, великий визирь сам присылает заметку о том, что возмущение на острове Крите совершенно потушено и, хотя редактору хорошо известно противное, он волей-неволей должен напечатать это сообщение. Английский "Levant Herald" не пользуется вниманием у султана, которому не по вкусу наше сочувствие к критянам, а следовательно и то, что эта газета отзывается об американцах с похвалою; поэтому редактору приходится быть весьма осторожным, чтобы не навлечь на себя беды.

Однажды, позабыв про оффициальную заметку о том, что критяне будто бы разбиты, он напечатал письмо совершенно противоположного содержания, полученное от американского консула на Крите. За это с него взяли штраф в двести пятьдесят долларов. Вскоре после того он напечатал и еще письмо из того же источника, и его засадили на три месяца в тюрьму. Я, кажется, мог бы получить место помощника-издателя "Levant Herald'а", но пока попробую как-нибудь перебиться без него.

Запрещение издавать газету здесь почти влечет за собою разорение издателя; но в Неаполе, мне кажется, они даже спекулируют на этом. Там газеты закрываются ежедневно, и на другой же день появляются опять под новым названием. В течение десяти-пятнадцати дней, которые мы там провели, одна таже газета была дважды запрещена и дважды воскресала. Газетчики здесь ловкие малые... как, впрочем, и везде. Они пользуются слабостями людскими и, как только видят, что газета с рук нейдет, тотчас же подходят к кому-нибудь из горожан и тихонько ему сообщают:

- Последний номер! Только-что запрещена: двойная плата!

Газету покупают и, конечно, не находят в ней ничего такого особенного. Говорят (конечно, не могу поручиться за достоверность!), будто иногда нарочно выпускают большое издание с какой-нибудь особенно ярой статьей и поскорее раздают ее газетчикам на продажу, чтобы успеть сделать хороший сбор, пока еще не остыл гнев правительства. И выручка действительно получается прекрасная, и запрещение тогда ничего не значит, а набор и печатание обходятся совсем даром.

В Неаполе только одна единственная английская газета, у которой семьдесят подписчиков. Её издатель весьма основательно (не спеша) собирается разбогатеть... да, весьма основательно!

Никогда больше не захочется мне повторить турецкий завтрак. Плиточка или приспособление для стряпни находилась в маленькой столовой, близь базара, и выходила прямо на улицу. Повар был замазанный, и стол его также; скатерти на столе не было. Повар взял целую кучу колбасной начинки, облепил ею проволоку и положил на горящие уголья, чтобы испечь. Когда это было готово, он отложил в сторону, а какая-то собака подошла, печально понюхала приготовленное и, вероятно, узнала в мясе останки кого-нибудь из своих. Затем повар отложил колбасу в сторону от собаки и подал ее нам. Джэк сказал:

- Пасс! (Он иногда поигрывал в карты).

И все мы, по-очередно, повторили "пасс!"

Повар состряпал большой пшеничный пирог, хорошенько уснастил его колбасным салом и отправился к нам, но по дороге пирог упал в грязь. Он его поднял, вытер о свои брюки и поставил его перед нами.

Джэк сказал:

- Пасс! - и все мы "пропассовали".

Джэк сказал:

Мы просто не знали, что и делать, поэтому заказали себе опять новую порцию жареной колбасы.

Повар достал свою проволоку, отделил надлежащее количество колбасной начинки, поплевал себе на руки и принялся стряпать.

На этот раз мы все единодушно "спассовали", уплатили за завтрак и ушли. Вот и все, что мне удалось узнать про турецкие завтраки. Турецкий завтрак, без сомнения, вещь прекрасная, но у него есть и свои погрешности.

Когда приходится мне вспоминать, как меня обманули книги описаний путешествий по Востоку, я бы готов, кажется, проглотить целого туриста.

восточные ароматы, которыми там переполнен воздух, затем прохожу через все мытарства целой системы хитроумного дерганья, втирания, высушивания, растирания, которым меня угощают оголенные дикари, похожие на демонов, очертания которых неопределенно виднеются в густых облаках пара, густого, как туман, потом я отдыхаю на таком диване, что хоть бы самому султану впору. После того, надо мной срвершают несколько сложных обрядов, один ужаснее другого, и, наконец, меня укутывают в нежнейшия ткани, ведут в царственно-пышную гостиную и укладывают на пуховое ложе, а надо мной пышно-разодетые евнухи опахалами навевают на меня прохладу, пока я дремлю и предаюсь сладким грезам, или с полным довольством смотрю на богатые драпировки, мягкие ковры, роскошную мебель, картины, пью восхитительнейший кофе, курю успокоительное наргилэ и, в конце концов, погружаюсь в состояние мирного отдохновения, усыпленный сильными духами, исходящими из невидимых курильниц, негою, навеянной персидским табаком наргилэ и тихой музыкой фонтанов, которая дивно подражает шуму дождевых капель...

Такова картина, которая представлялась моему воображению, благодаря книгам путешествий. Но то был наглый, неумелый обман! Действительность была на него похожа... как С. Giles на райский сад Эдема...

Меня встретили на большом дворе, выложенном мраморными плитами; вокруг тянулись, одна над другою, галереи, устланные продырявленными цыновками, огороженные некрашенными перилами; вместо всякой мебели, на них стояли громадные плетеные стулья, а на них, вместо подушек, истрепанные, старые тюфячки с углублениями, которые оставили в них девять поколений людей, отдыхавших на них после купанья. Здесь было просторно, но голо и уныло: двор - настоящее гумно, а галереи - стойла для двуногих лошадей. Мертвенно-бледные, полунагие слуги, которые там служили, не имели ничего поэтичного, ничего романического, ничего восточно-роскошного в своей наружности. Они не разливали ароматов, а даже напротив. Их жадные взоры и изможденное тело непрерывно, ясно говорили о таком безусловно не сентиментальном факте, как необходимость "наесться вплотную", как говорят в Калифорнии.

Я вошел в стойло и разделся. Один из неряшливых оборванцев опоясал свои чресла пестрой скатертью, а мне на плечи накинул белую большую тряпку. Если бы у меня тут же под рукою оказалась бочка, я счел бы вполне естественным в нее окунуться. Но меня повели вниз по лестнице на мокрый, скользкий двор и первое, что там привлекло мое внимание - это мои собственные пятки. Я упал и мое падение не вызвало никаких замечаний: очевидно, его ожидали; по всей вероятности, оно принадлежало к общему списку мягчительных, успокоительных средств, составляющих неотъемлемую принадлежность этого вместилища восточной неги и роскоши. Конечно, оно действовало в усмирительном смысле, но применение его в данном случае было не совсем удачно. Мне подали пару дощечек, нечто вроде скамеечек в миниатюре, к которым были прикреплены кожаные ремни; в них-то мне и полагалось просунуть ноги и придерживать их плотнее, но этой цели они не достигли, так как мой номер сапог не 13-й, а меньше. Эти деревянные штуки неприятно болтались у меня на ногах и каждый раз, как мне приходилось ступать, оне хлопались о земь, как-то совсем ужь неудобно, попадая совсем не на то место, куда бы следовало, или подвертывались на бок, так что я легко мог вывихнуть себе ногу. Как бы то ни было, это была принадлежность восточной неги и роскоши и я прилагал все усилия к тому, чтоб ими наслаждаться.

Меня пристроили на противоположном конце гумна и разложили на своего рода подстилке, состоявшей, однако, не из штофной материи или персидских шалей, а просто из неказистой ткани, которой я довольно навидался в Арканзансе в тех местностях, где проживают негры. В этой большой, мрачной мраморной тюрьме ничего больше не было, кроме еще нескольких таких же гробов.

зажженной трубкой и гибкую трость в целый ярд длиною, с медным набалдашником на конце. Это и было знаменитое "наргилэ", то самое, которое курит повелитель правоверных на картинах из восточной жизни.

Это, не шутя, ужь начинало походить на роскошь!

Я добросовестно разочек затянулся, но и того было довольно: табачный дым ворвался ко мне в желудок, в легкия, во все части моего несчастного тела. Я разразился мощным кашлем и вдруг, словно Везувий, лопнул. Со всех сторон моего тела поднялись клубы дыма: я задымился, как деревянный дом, который тлеет изнутри.

Нет, нет! Не надо мне вашего наргилэ во веки!.. Вкус табаку и без того, сам по себе, ужь был противен; но вкус медного набалдашника, оставшийся на нем от прикосновения к нему тысячи нехристианских языков, был еще того противнее. Я начинал отчаяваться... И с тех пор, когда бы мне ни случалось увидать на обертке коннектикутского табаку изображение "знатного турка", который, скрестив ноги, с притворным наслаждением упивается душистым наргилэ, я уже буду знать, что это заманчивое изображение не более, как самый наглый вздор и обман!

Темница, в которой я находился, была наполнена гретым воздухом; когда я сам достаточно нагрелся для того, чтобы перенести еще более теплую атмосферу, меня повели еще дальше, в мраморную баню, мокрую, скользкую, наполненную паром, и положили на высокую площадку по самой середине. Здесь было очень жарко!

дурной запах и чем больше он меня полировал, тем больше увеличивался он. Это, наконец, встревожило меня я я обратился к нему:

- Я вижу, что я уже чуть жив. Ясно, что меня следует немедленно предать земле. Может быть, лучше вам тотчас же пойти предупредить моих друзей; если погода будет все так же тепла, меня нельзя будет "держать" так долго!

Но он не обращал на меня внимания и продолжал себе скрести, причем я вскоре заметил, что должно быть уменьшаюсь в размере. Он сильно нажимал своей рукавицей, а из под нея катились цилиндрической формы катышки, вроде тончайших макарон, но это была не грязь: грязь не имеет такой белизны.

Долго, долго валял он меня таким манером; наконец, я опять взмолился.

- Это довольно-таки скучная процедура. Вам придется много часов под-ряд меня скоблить, пока я приму вид, которого вы так усердно добиваетесь. Я лучше подожду немного: сбегайте, попросите мне у кого-нибудь скребницу!

Он подошел ко мне и взмылил воду так, что в ней появилась целая гора мыльных пузырей, которыми он и обдал меня с головы до ног, не предупредив, чтобы я закрыл глаза, - и с яростью принялся растирать меня лошадиным хвостом. Затем он вышел, оставив меня сидеть посреди комнаты в виде белоснежной статуи... Наконец, утомленный бесконечным ожиданием, я сам пошел выслеживать его, как дичь, и... действительно нашел в соседней комнате. Он стоял, прислонившись к стене, и стоя спал.

Я его разбудил. Нимало не смутившись, он повел меня обратно, окатил горячею водой, навертел мне на голову чалму и закутал в сухия скатерти; потом повлек меня еще дальше, наверх, в курятник, находившийся в одной из галерей, и указал на одну из помятых арканзасских "постелей". Я взобрался на нее и питал смутную надежду, что хоть теперь-то начну ощущать прелести аравийских ароматов. Но так и не дождался!

Голая, неукрашенная ничем "насесть" не имела ни тени подобия той восточной роскоши, о которой нам так много приходится читать; она скорее походила на деревенский госпиталь, нежели на что-либо другое. Слуга-скелет принес мне наргилэ, но я заставил его унести, не тратя времени на него даром. Тогда он явился опять и принес турецкий кофе, который так восторженно прославляли целые поколения поэтов. Я ухватился за него, как за последнюю надежду, остававшуюся у меня от моих прежних грез о роскоши Востока. Но и она оказалась обманом!

отвратительный на вкус. На дне её получается осадок в полдюйма толщиною. Все это отправляется к вам в горло, причем частицы его оседают по дороге в желудок и производят в горле такой зуд, такое раздражение, что вам приходится лаять и кашлять чуть не целый час под-ряд.

На том и кончается описание моей попытки испробовать на себе прелести знаменитых турецких бань, а вместе с тем кончается и моя мечта о тех блаженствах, которые суждены смертному, побывавшему в их стенах. Оне не более, как гнусный обман и плутовство! Про человека, который в них находит наслаждение, можно только сказать, что, значит, он способен восхищаться всем, что по виду и по существу своему отвратительно и гадко; значит, он тогда в состоянии придать в воображении своем некоторую прелесть всему, что только есть на свете противного, скучного, неприятного, отталкивающого.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница