Записки о семидневном празднике.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1860
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Записки о семидневном празднике. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VII.
ЗАПИСКИ О СЕМИДНЕВНОМ ПРАЗДНИКЕ.

Большая часть из нас любит рассказывать сказки в своих семействах. Жена и дети в сотый раз смеются над одним и тем же анекдотом. Старые слуги (хотя их число уменьшается с каждым днем) кивают головой и улыбаются при воспоминании о хорошо известном происшествии. "Пожалуйста, не рассказывай мне старый вздор", говорит Диггори мистеру Хардкастлю в одной комедии, "или я расхохочусь". Болтая, стареясь и делаясь забывчивыми, мы все-таки не прочь рассказать какую нибудь историйку, - даже из простого расположения и желания занять приятеля, когда разговор упадает, и приплесть к случаю Джо Миллера; но это не совсем-то честное занятие, оно заставляет до некоторой степени лицемерить, как самих рассказчиков, так и слушателей. Грустно подумать, что человек с запасом анекдотов бывает пустой болтун, но болтун, более или менее любезный и приятный. Какое я имею право несколько раз пересказывать всем известный анекдот о Гроуз, в присутствии моей жены, матери, тещи, сыновей, дочерей, старого лакея или горничной, поверенного адвоката, курата и т. д? А между тем я улыбаюсь и продолжаю рассказ, великолепно подражая приведенным в нем лицам: превосходно передразниваю смех Джонза, косоглазие Хоббса, заиканье Броуна, грубый разговор Грэнди, шотландский выговор Сэнди, при чем семейная часть моей аудитории весело смеется. Быть может и посторонний, для развлечения которого дано это представление, также интересуется им и тоже посмеется. Но частое повторение такого занятия - не назидательно. Это самоугождение с вашей стороны, дорогой мой Paterfamilias, составляет слабость, тщеславие, чтобы не сказать - преступление. Я представляю себе достойного человека, который неосторожно начал читать эту страницу и, дойдя до настоящей фразы, откидывается к спинке своего стула, начинает вспоминать историю, которую сам невинно рассказывал в продолжение пятидесяти лет, и с грустью признается самому себе: "Да, да, - это дурно, я не имею права заставлять смеяться мою бедную жену, принуждать моих дочерей казаться заинтересованными моей старой, престарой шуткой. Оне бы продолжали смеяться и казаться заинтересованными до последней минуты своей жизни, если бы этот человек не набросил тени на нашу веселость"... Я кладу перо и думаю. "Нет ли еще старых историй, которые я продолжаю рассказывать в недрах моего семейства? Нет ли и у меня еще какого нибудь анекдота в роде Гроуз?" Если такие и найдутся, то это значит, что мне изменяет память; но отнюдь не потому, что я нуждаюсь в похвалах и хочу повторяться. Поэтому вы видите, что люди с так называемым запасом анекдотов не повторят одной и той же истории одному и тому же лицу; но они находят, что в новом обществе повторение старой шутки весьма возможно. Мне случается встречать людей на улицах Лондона, пользующихся блестящею репутацией анекдотистов: - я даже знаю таких, которые, по всей вероятности, прочитают это и скажут: "Каков негодяй! ведь намекает прямо на меня!" И это правда. Никакой человек не должен рассказывать одного и того же анекдота более трех раз: исключение может быть допущено в таком лишь случае, если он уверен, что говорит только для того, чтобы доставить удовольствие своим слушателям, - или если чувствует, что не одно простое желание похвал заставляет его открывать уста.

Не-то ли же самое бывает с писателями, что и с рассказчиками? Не должны ли и они соблюдать до известной степени скромность? Сколько раз могут авторы пересказывать старые истории? Когда я приезжаю посмотреть на какое нибудь место, которое не видал в продолжение двадцати или тридцати лет, я вспоминаю не собственно местность, по мои впечатления, испытанные мною при первом моем посещении и совершенно различные от настоящих моих чувств. Первый день в Кале; визгливые голоса женщин, ночью, когда судно подошло к пристани; ужин в гостинице Кильяка, вкус котлет и вина; красные коленкоровые занавеси, под которыми я спал; кирпичный пол и свежий запах простынь; забавный кондуктор с его косичкой и ботфортами, - все это с удивительною ясностью представляется моему воображению; я вижу их, а не те предметы, которые в настоящую минуту у меня перед глазами. Вот Кале. Вдали виден коммиссионер, знакомый мне уже десятки лет. Вот женщины, которые кричат и хлопочут над багажем; а вот и таможенный чиновник, осматривающий ваши бумаги; о, добрые люди, я чуть чуть вижу вас. Вы меня столько же интересуете, сколько разнощицы апельсинов в Ковент-Гардене, или лавка книгопродавца в улице Оксфорд. Но вы заставляете меня припомнить время, когда на вас в самом деле любопытно было посмотреть, - когда маленькие французские солдаты носили белые кокарды на киверах, когда дилижанс достигал до Парижа не ранее сорока часов и кондуктор, на которого устремлены из coupé молоденькие глазки, в его ботфортах, с его безпрестанной перебранкой, с веревочной упряжью, с жиденькой косичкой, - был замечательным существом, производившим нескончаемый интерес. Вы, молодые люди, не помните тех молоденьких яблочниц, которые имели обыкновение бежать за дилижансом в гору вплоть до Булони, не помните также всех прелестей этой веселой дороги? Путешествуя по континенту с молодыми людьми, более пожилой человек - может казаться весьма спокойным, и даже меланхоличным; но в сущности он вернулся к дням своей юности, ему снова становится семнадцать или восемнадцать лет (смотря по обстоятельствам), и он весь обращается в удовольствие. Он наблюдает за лошадьми, как оне, в полночь, с ржаньем выходят из почтового двора, он восхищается великолепными обедами в Баве и Амиене, и наслаждается ad libitum вином за роскошным табль-д'отом, он на короткой ноге с кондуктором и с увлечением следит за всеми дорожными приключениями. И так, вы видите, что человек может воспринимать впечатления в 1860 так же, как был восприимчив и в 1830 году. Физически, в 1860 году, я могу иметь наклонность к неподвижности, бездействию и молчаливости, но душой я еще ношусь в двадцатых годах, вижу себя в голубом фраке с светлыми пуговицами, в красивом, шелковом жилете (который совершенно свободно охватывает мой стройный стан), любуюсь прелестными созданиями в узеньких рукавах, в шляпках с широкими полями, под золотистыми каштанами в Тюльери, или на Вандомской площади, где развевалось белое покрывало на безстатуйной колонне. Не зайти ли нам и ее пообедать ли у Bombarda, близь Hôtel Breteuil, или в Café Virginie? - Идем! Bombarda и Hôtel Breteuil уже давным давно срыты с лица земли. В прошедшем году таже участь постигла и бедную старушку Café Virginie. Все-таки душою я отправляюсь туда и обедаю, - тогда как телом, быть может, я сижу в вагоне железной дороги, в числе других подобных мне пассажиров, и, право, нет ничего удивительного, если спутники мои находят меня скучным и молчаливым. Не читали ли вы сочинения мистера Дэля Овена: Следы на пределах того света. (Дорогой мой сэр, от этого сочинения у вас невольно волоса встанут дыбом). В этом произведении вы прочитаете, что когда душа какого нибудь джентльмена или лэди отправляется за сотни или тысячи миль посетить друга, то тела их остаются дома в бездейственном и безчувственном состоянии в постеле или в кресле. В точно таком же отсутствии нахожусь и я в настоящее время. Душою я уношусь за тридцать лет назад. Я уже перехожу за пределы того возраста, когда поэмы Байрона перестают нравиться, и показываю вид, что я гораздо больше люблю Вордсворта и Шелли. Все, что я ни ем или ни пью, мне не по вкусу; и я один только знаю, кто должен быть прелестнейшим созданием в мире. О, милая дева (конечно, весьма отдаленного, но хорошо памятного времени), не за мужем ли ты теперь, а может быть и овдовела? - жива ли ты? - не похудела ли, не постарела ли? - не растолстела ли, не носишь ли чужих волос? и т. д.

О Элиза, Элиза? - Постойте, была ли еще она Элиза? Впрочем, я позабыл твое христианское имя. Ты знаешь, что я видел тебя не более двух дней, но твое милое личико все еще передо мной, и розы, цветущия на нем, точно так же свежи, как и в те майские дни. Ах, дорогая мисс X--, моя застенчивая молодость и неподдельная скромность никогда бы не позволили мне, даже в самых сокровенных мыслях, назвать вас иначе, как собственным вашим именем (хотя я и скрываю его); но я очень хорошо его помню, и знаю, что вашим дорогим и уважаемым отцом был пивовар.

Куранты. Я был разбужен сегодня утром звоном колоколов, раздающихся каждые полчаса от часовых курантов на Антверпенском кафедральном соборе. С тех пор эта игра звуков постоянно меня преследует. Под эти звуки вы одеваетесь, едите, пьете, гуляете и говорите сами с собою. Вы их в сущности не слышите, но звон их раздается в ваших ушах в продолжение целого дня: вы читаете газету, под один с ними такт. За завтраком я постарался, хотя довольно неуспешно, сделать подражание этой арии перед дамами, и оне сказали мне, что эти звуки похожи на музыку в одной из опер, где танцует тень Диноры. Может быть, это и так. Я смутно припоминаю, как однажды мое тело присутствовало на представлении этой оперы; глаза мои были закрыты, и все умственные способности находились в сонном состоянии в углублении ложи; но, как бы то ни было, музыкальные звуки после того долго преследовали меня, раздаваясь высоко в воздухе - ночью, утром и в полдень.

солнца, или греется под знойными его лучами в полдень; или омывается дождем, который потоками льется по широким площадям и по гладкой поверхности быстрой реки; или когда он ярко блестит под снежным покровом, одевающим собою сотню тысяч мачт, гор и башен; или когда закутан в громовые тучи, на которых белые шпицы становятся еще белее; а куранты между тем и днем, и ночью разыгрывают над вашими головами свои фантастическия мелодии: колокола продолжают звонить. Quot vivos vocant, mortuos plangunt, fulgura frangunt; так было в прошедшем, так будет и в будущем, Бог знает еще, сколько ночей, дней и лет! Когда французы бросали свои молнии в цитадель Шассе, - колокола очень весело звонили. Когда были поставлены эшафоты, окруженные пехотой Альбы, и целые полки кающихся синих, черных и серых выходили из церквей и монастырей и тихо пели отходные молитвы, направляясь к площади Ратуши, где еретикам и мятежникам предстояло встретить свою участь, - те же самые колокола продолжали вызванивать свои обычные получасы и четверти; для многих бедных душ - они были последним колокольным звоном. Кругозор этого колокола простирается до башен и плотин Роттердама. Он может требовать приветствия от колокола св. Урсулы в Брюсселе и кивнуть головой колоколу на Ратуше Оуденарде; может припомнить, как полтораста лет тому назад, после большой битвы, вся долина была покрыта бегущими французскими рыцарями. "Что вы там шумите об Оуденарде?" говорит другой колокол (этот должен быть Боб-Мажор). "Молчи ты, старый сварливый болтун! Я вижу отсюда Гугумон и Сен-Жан. А около сорока пяти лет тому назад, я звонил, в июне, целое воскресенье, когда на здешнем ржаном поле было такое сражение, о каком ты и не слыхивал. Да, французы и англичане бились тогда с заутрени и до вечерни". Но вот их призывают к делу; они должны прекратить свой частный разговор, приняться за свою профессию и распевать свой ежечасный хор из Диноры.

На какое огромное пространство можно слышать эти колокола! Сегодня утром я проснулся от их звука, что, впрочем, было уже сказано. С тех пор я безпрестанно их слышу. Дом, где я теперь пишу, находится, по показанию Мюррея, в двух-стах десяти милях от Антверпена. Прошла уже неделя; а колокол все еще гудит и гудит! Как он наскучил!

Под колоколами. Кто не видел этих величественных церковных фасадов, этих сумрачных часовен, тяжелых кафедр с резьбой, этих обширных, серых, каменных полов, на которых отражается пестрый свет из разноцветных окон, этих великолепных образов между высокими колоннами и над жертвенниками с их блестящими украшениями, церковной утварью, отекшими свечами и чашами розового масла? Под обширным сводом местного храма, я видел два строя молодых учеников, вошедших туда и составивших четыреугольник, каждый занял определенное место, немного спустя к ним подошли и их наставники. Из разноцветного окна прорывается косвенный луч солнца и играет на лицах этого строя маленьких детей, между тем, как высокия стены и колонны кажутся еще мрачнее. Легкие шаги опоздавших мальчиков глухо раздаются в глубине храма. Они присоединяются к своим товарищам, собравшимся под косвенными лучами солнца. Чему они учатся? Истине? Вон те две седые лэди, с молитвенниками в руках, посреди этого маленького люда, кажется, нисколько не сомневаются в истине каждого слова, напечатанного перед их глазами. Посмотрите, чрез окна, украшенные изображениями святых, свет прорывается с неба, и небесная живопись украшает книгу! Да, действительно это прелестная и трогательная картина, - картина детей и их серьезных наставников, собравшихся в обширном храме, который выдержал века. - Да, картина детей, наставников и книги прекрасна, - но какой же текст им толкуют? Вероятно истину, простую истину, ничего больше, кроме истины. Если бы я был убежден в этом, то пошел бы сам туда, сел бы на скамье cum parvulis и от всего сердца выслушал бы эту драгоценную проповедь.

глаз с конгрегации. Католики хвастают, что их церкви открыты для всех; но некоторые места и церкви составляют исключение. В Риме я бывал в соборе св. Петра в разные часы, двери его всегда открыты, лампады всегда теплятся, и верующие всегда на коленях, то перед одной ракой, то перед другой. Но в Антверпене не так. После полудня вы можете войти в церковь, с вами вежливо обойдутся, но за то вы должны заплатить франк у наружных дверей. До полудня двери, конечно, открыты, и нет никого для сбора денег за вход. Я долго стоял и смотрел из больших дверей на хорах на сверкающие огни, и слушал отдаленное пение священников, исполнявших литургию, как вдруг позади меня, над самою головою, раздалось дивное пение с органом, и я обернулся. Мой друг, церковный староста, в один момент очутился около меня. "Не повертывайтесь спиною к алтарю во время богослужения", сказал он на весьма вразумительном английском языке. Я повинуюсь, поворачиваю кроткое лицо и несколько времени слушаю продолжение службы. Видеть ее я не мог, равно как не мог видеть алтаря и священников. Мы отделены от них огромными ширмами и запертыми чугунными дверями, сквозь которые мерцают лампады, да отрывками доносится пение. Увидев около двадцати детей, спешащих в придел, я подумал, что могу последовать за ними. Мне уже надоело смотреть на эту огромную старую кафедру, с её фантастическими изображениями и резьбой. Я отправляюсь в боковой придел; но мой друг староста тут как тут, сзади меня, - мне даже показалось, что он хочет схватить меня. "Не ходите туда", говорит он, "вы не должны нарушать порядка во время богослужения". Я подвигался на сколько мог тихо, и пройдя шагов десять, увидел, как ребятишки толкались и шумели в волю. Я указываю на них старосте. "Они пришли молиться", сказал он. "Вы, конечно, не пришли молиться, вы..." "Если бы я заплатил, то меня бы приняли с радушием", возразил я, и с этим истертым сарказмом в гневе удалился из церкви. Я не завидую чувствам этого старосты при получении такого прямого проблеска ума.

Бельгийский лев. чичероне, которые, болтая позади меня на дурном английском языке, предлагают показать мне диковинки чрез посредство их наглых и алчных глаз. Приятно смотреть на Рубенса везде, но не в церкви. В академии, например, вы можете изучать его сколько угодно. Но в церкви? - Я скорее попрошу Александра Дюма сказать проповедь. Всякий нарисует вам мученичество очень страшно и живописно, - верно изобразит скорченные мускулы, горящие костры, угрюмых воинов и палачей, толпящияся группы, представит свет, тень, колорит в самом блестящем или самом мрачном виде; но в Рубенсе я преклоняюсь скорее перед исполнителем, нежели перед исполнением. С какой удивительной быстротой он действует по полотну; какой выразительный контраст представляют прохладные цвета и теплые тени, и как мягко и легко отделяются они друг от друга; как чудно брошен свет в картине, вон на ту сияющую кающуюся грешницу, с загорелым лицом, в желтом атласе и с лоснящимися волосами! Вот как следует работать, друзья мои, и заработывать сто флоринов в день. Смотрите, я столько же уверен в каждой моей линии, сколько катающийся на коньках уверен в том, что сделает вензель 8! От одного размаха кистью является или часть загорелой от солнца руки, или плавная складка одежды. фигуры разстанавливаются как бы по волшебству. Краски почти истощились, доставляя все теплые тени. Ученики с удивлением смотрят, как учитель действует по полотну. Изабелла или Елена, женщина No 1 или No 2, сидят подле, веселые, довольные, готовые быть снятыми; а дети между тем дерутся и резвятся в углу, ожидая, когда их потребуют для изображения херувимов на картине. Серьезные бюргеры и граждане приходят с визитом. Устрицы и рейнвейн всегда готовы на столе. Являлся ли когда еще подобный живописец? Он был посланником, настоящим превосходительством, да и возможно ли было выбрать человека лучше его? Он говорит на всех языках. Он заработывает по сту флоринов в день. Удивительно! Тридцать шесть тысяч, пять сот флоринов в год. Громадная сумма! Он отправляется в свой замок и десятки джентльменов провожают его точно губернатора. В св. Георгии он изобразил свой собственный портрет. Вы ведь верно знаете, что он английский кавалер? Он выбирает красивейших женщин. Он ездит на лучших лошадях. Он пишет лучшия картины. Он достает за них лучшия цены. А тот стройный молодой Ван-Дик, его ученик, тоже гений, и пишет портреты с знатнейших лэди в Англии, и даже некоторым из них кружит головы. А Иорденс - какой смешной и вместе с тем, какой умный человек! Видели ли вы его жирного Силена? сам учитель не мог бы написать лучше. А его запрестольный образ в церкви св. Бавона? Он может написать вам все, что угодно, все, что может написать Иорденс - пьяную пирушку крестьян и крестьянок, и вопящого мученика с полусодранной кожей. Какое знание анатомии! Но нет ничего подобного этому маэстро - ничего. Он в состоянии написать вам на тридцать шесть тысяч пятьсот флоринов в год. Не случалось ли вам слышать, что он сделал для французского двора? Удивительно! Я не могу смотреть на картины Рубенса без того, чтобы не вообразить его прекрасную фигуру сидящею перед полотном. А Ганс Хеммелинк из Брюгге? Видели ли вы когда нибудь этот чудный старый госпиталь Св. Иоанна, войдя за ворота которого, вы как будто входите в пятнадцатое столетие? Я вижу раненого солдата, все еще лежащого здесь; вижу добрых, ухаживающих за ним сестер милосердия. Его палитра лежит у мольберта, поставленного против света. Он покрывает полотно самыми удивительными, прекрасными фигурами в платьях, блестящих как рубины и аметисты. Я думаю, что у него есть волшебное зеркало, с помощию которого он схватывает портреты с маленьких херувимов, с весьма небольшими, светлыми и разноцветными крылышками. Ангелы, в длинных, легких, белых одеяниях, окруженные золотым ореолом, проходят и пролетают мимо зеркала, и он улавливает их сходство. Он ежедневно слушает обедню. Он соблюдает великий пост. Нет монаха строже и святее Ганса. На кого вы лучше любите смотреть, на ягненка, или на льва? на орла, парящого под небеса, не смотря на бурю, и быть может оттуда нападающого на падаль, или на коноплянку, щебечущую на ветке?

Из картин Рубенса, лучшею у меня в памяти осталась (в этих случаях ego стоит на первом месте, так что это мнение должно слыть только за мое, и в доброй воле читателя согласиться с ним, или отвергнуть) - это Введение во храм, замечательная по краскам, нежному и кроткому чувству, и по совершенному согласию с историей. Конечно, и все другия картины его тоже постоят за себя. Посмотрите, например, на это грубое Приветствие, Поклонение царей, написанные тою же сильною и даровитою рукою; на это достойное удивления Причащение св. Франциска, которое, мне кажется, дает артистам ключ к подражанию великому маэстро более, чем все остальные его картины. В свое время я проводил целые часы перед этой картиной, думая и стараясь понять, какою массою красок и какими контрастами артист дошел до такого эффекта. Во многих других картинах части этого метода прискорбно-очевидны, вы замечаете, что горесть и агония изображаются синими губами, - немного киновари в глазах, и они показываются налитыми кровью. Есть что-то простое в этом исполнении. Сдвиньте брови и приблизьте к ним глаза, - хотя на несколько линий - и вот у вас изображен гнев или бешенство. Напишите рот без всякого особенного выражения, но троньте немного кармином по обеим его оконечностям - и губы станут улыбаться. Это также искусство, если хотите, но искусство очень наивного рода: и теперь, когда вы знаете фокус, не правда, ли как это кажется легко?

сами. Вот вам кисти, палитра, пузыри, полные красок, и лак. Ну что, попробовали, дорогой мой сэр? - вы, имеющий претензию на знатока изящных искусств? Попробовали? Я пробовал - и много раз. А что было результатом этого труда? О, результат самый печальный. Не есть ли это ребяческая пачкотня, слабое маранье, безсильный вздор, все, все, что вы можете произвести - вы, который нашли Рубенса простым и грубым, указывали на фокусы в его исполнении, открыли тайны его искусства? Извините, впрочем, о великий начальник, чудный маэстро и поэт! Вы можете производить великия вещи. Вот мы, критики, которые насмехаемся и умничаем, мы можем только разсматривать, оценивать, сомневаться и порицать. Посмотрите на льва. Видели ли вы когда нибудь такое грубое, косматое и рычащее животное? Взгляните, как он пожирает сырое мясо, - совсем еще с кровью, сырое, вязкое - фи! вся внутренность поворачивается смотря на него. - О грубая тварь! Да, но за то он лев. Рубенс поднял свою великую руку, и сделанный им мазок живет уже двести лет; мы все еще удивляемся ему и преклоняемся перед ним. Какая сила в этой руке!

Какая сила воли скрывается под этой темной бородой и в этих благородных глазах! Чините ваше перо, мой добрый критик. Стреляйте в него перьями; бейте его, заставьте его содрогаться. Да, вы славно можете побить его, даже до крови; но, несмотря на это, он все-таки лев - могущественный, всепобеждающий, великодушный, хищный лев бельгийский - царь своих лесов. Он еще не умер, и я не смею лягнуть его.

Сэр Антони. В "Pietа" Вам-Дика, в Музее, смотрели ли вы когда нибудь на ангела в желтом одеянии, с черным покрывалом, наброшенным на крылья? Какое чудное изображение печали и красоты! Оно невольно внушает сожаление. Это успокоивает меня и доставляет мне удовольствие, как сладкое пение! Посмотрите, как мягко отличается его желтое платье от голубого неба, а покрывало соединяет вместе оба контраста! Если у Рубенса недоставало грации, то у Ван-Дика её было изобилие. Какое удивительное изящество! Какой приятный кавалер! Не мудрено, что красавицы Англии восхищались сэром Антони. Посмотрите на...

выходящие из школы. Мы тоже должны идти, хотя позади нас многие еще остаются - много британцев с гидами Мюррея в их красивых руках; они, изволите видеть, заплатили франк за вход; - а мы о франке ничего не знали, пока жандармы не вложили сабли в ножны и не изгнали нас из этого Рая.

Но за то приятно гулять и кататься по широким набережным, смотреть, как разгружают корабли, осматривать цитадель, и удивляться, каким образом, почему и с которой стороны она была так сильна. Мы надеемся видеть во всякой цитадели что нибудь подобное Гибралтару или по крайней мере Эревбрейтштейну. Но в здешней нет ничего, кроме плоского пространства, нескольких рвов, деревьев, да валов, покрытых весьма неинтересным зеленым цветом. При этом я припоминаю, что в школе у нас был один мальчик, маленький толстяк, не имевший в своей фигуре ничего представительного, но его могли одолеть только бойцы гораздо выше его ростом и то после страшной потасовки. Этот мальчик был совершенная цитадель, в непроницаемом для бомб каземате которой - в его сердце - сидел генерал Шассе, позволяя удару за ударом рушиться на свою голову и никогда не думая о сдаче.

ôtel du Parc; купили себе книг по шиллингу каждая; милые куранты продолжают разыгрывать в воздухе каждые полчаса вальс из Диноры. Мы были счастливы; нам казалось, что мы уже с месяц как уехали из Лондона, а это было вчера; и никто не знает где мы; сами же мы и думать не хотим о родительских заботах, о почтальонах.

Обширные зеленые равнины, покрытые пестрыми коровами, и окруженные рядом серых ветряных мельниц; светлые каналы, тянущиеся по лугу; аромат, похожий на тот, который испускает Темза во время каникул, и острый запах свежого сыра; маленькие, чистенькие домики, с высокими крышами и большими окнами со множеством стекол; газебозы, или летние домики, как бы висят над зелеными каналами; добродушные и круглолицые фермерши, в кружевных чепцах и вызолоченных налобниках и серьгах; города и дома, мимо которых мы проезжаем, дышащие комфортом и опрятностью; странное чувство удивления, что вы не понимаете разговора ваших спутников, тон голоса которых и некоторая небрежность в одежде так похожи на ваше родное; все эти виды, звуки, запахи поражают нас во время маленького путешествия по железной дороге из Роттердама в Гагу. Путешествие кончается; я говорю по английски с кондукторами и извощиками, а они отвечают на своем родном языке, - но тем не менее мы отлично понимаем друг друга. Карета подъезжает к великолепному, веселому и комфортабельному отелю. Нас садится за стол человек около двадцати: из них только один иностранец с женой, - я хочу этим сказать, что все остальные были англичане. Мы у самого моря и среди бесконечных каналов, а рыбы нет вовсе. Нам напоминают милую Англию только высокия цены за вино. Каюсь, что вчера в Роттердаме я изменил своему праву, заплатив флорин за бутылку эля (воду невозможно пить, а местное или баварское пиво не довольно благородно для отеля); - и так, говорю, я каюсь, что мой прекрасный, спокойный нрав был взволнован, когда бутылка белого эля оказалась дороже пинты; я мягко сказал лакею, что в Иерусалиме продастся пиво гораздо дешевле. Но ведь Роттердам в восьмнадцати часах от Лондона, и пароход с пассажирами и пивом подходит к самым окнам отеля; между тем как в Иерусалим эль доставляется на верблюдах от Яффы или Бейрута, чрез орды грабящих арабов, которым, очевидно, эль не нужен, хотя я знаю, что кораном он не воспрещен. Поданный мне эль был бы очень хорош, но выпивая его, я задыхался от злости. Флорин за бутылку с рельефной надписью "Imperial pint" на поверхности! Это ужь слишком. Я намеревался ничего не сказать; но должен говорить. флорин за бутылку, и эта бутылка еще пинта! О, стыд! стыд! Я не могу преодолеть своего негодования; у меня бьет пена от бешенства; я бледен от гнева, и жолчен от презрения.

Вечером, когда мы проезжали по старому городу, как он кипел и жужжал жизнию! какой особенный стук, говор и шум! какая толпа в еврейском квартале, где мириады ребятишек суетились около рыбной улицы. Почему нет у них фонарей! Мы проезжали мимо каналов, до того наполненных водой, что еще одно ведро - и она залила бы всю местность.

Мы уже достаточно знаем статую Эразма. Мы переезжаем по подъемным мостам, перекинутым через каналы, где отдыхают тысячи баржей. Отдыхают - на отдыхе! Найдем-ли-то мы отдых в спальнях, в тех древних, высоких спальнях, в гостиннице, где я заплатил флорин за пинту эля - фи! в отеле Новый Бат, на набережной Бумпжес? Неужели это мрачное здание и есть Новый Бат, на что же должен походить Старый Бат? Так как я боялся идти спать, то остался в кофейной, решившись сидеть там как можно дольше, но тут три молодые человека сообщали друг другу свои частные похождения с такой свободой и живостью, что я почувствовал, что не должен долее слушать их безъискусственную болтовню. Когда я потушил свечу, завернулся в одеяло и очутился в темноте, мною овладело странное чувство ужаса, как будто я спускался в колоколе водолаза. Ну что, если с аппаратом сотворится что нибудь неладное, если не поймут вашего сигнала - поднять вас на верх? Что, если спички не дадут огня при вашем пробуждении; не загорятся в то время, когда оне будут вам нужны, когда вы через полчаса должны будете встать, и вступить в битву с ужасным неприятелем, который ползает по вас в темноте? Признаюсь, я никогда не был так обрадован, как в то время, когда проснулся и увидел свет зари. Индийския птицы и чужеземные деревья виднелись на позолоченных шпалерах в высокой комнате, а перед окнами открывался Бумпжес и корабли вдоль набережной. Мы все читали, как пойманных дезертиров ставят на колена с завязанными глазами и кричат слово "пли". В эту ночь я претерпел все ужасы казни и удивляюсь, каким образом уцелел.

Нет; надо быть голландцем, чтобы еще когда нибудь отправиться в Роттердам и остановиться в отеле Бат. Флорин за бутылку белого эля! О стыд! стыд!

Не наскучу ли я своим разговором о гостинницах? Оне, впрочем, всегда казались мне прекрасным предметом для разговора. Вальтер-Скотт полон гостинниц. В Дон-Кихоте и в Жиль-Блазе находится множество трактирных разговоров. Стерн, Фильдинг и Смоллет говорят о них безарестанно; последние двое в своих путешествиях даже целиком выписывают поданный счет, и весьма подробно говорят об обеде; между тем как мистер Стерн делается сантиментальным, говоря о кэбе, и плачет горькими слезами - над участью осла.

"Карманной книге" Мюррея, - я удивляюсь, каким образом достал он их, и восхищаюсь теми путешественниками, которые их собирали! Вы читаете, например: Амьень (потрудитесь сами выбрать себе город), 60,000 жителей. Отели, и пр. - Золотой ЛевСеребряный Лев, Черный Лев - дурной, грязный и дорогой. Положим, что мистер Мюррей посылал трех путешественников - трех изследователей гостинниц - с важным поручением останавливаться во всех гостинницах в свете. Старший отправляется в "Золотого Льва" и находит славный дом, хороший табль-д'от, превосходное вино, умеренные цены. Второй коммиссионер пробует и узнает, что это посредственное заведение, с посредственными постелями, обедом, счетами, и т. д. Но подумайте о коммисионере No 3-й: - это без сомнения бедный труженик, покорный слуга двух своих товарищей. Он должен идти в отель Черного Льва. Он знает, что там прегадкий обед, - но ест его без ропота. Он знает, что там дурное вино, - но глотает его скрежеща своими несчастными зубами, в полной уверенности, что впоследствии от него будет болен. Он знает, что там ждет его грязная постель, и что предстоит ему вынести на ней. Он тушит свечу; ложится на эти грязные простыни; предает свое тело ночным мучителям, платит непомерный счет, и записывает: "Черный Лев", "Золотой Поросенок", "Серебряный Поросенок", "" - последний, разумеется, назначается бедному прислужнику. Какую жизнь должен вести этот несчастный! Какие обеды он обязан поглощать, какая должна быть у него кожа! Но и она все-таки чувствительна; иначе, еслибы он ничего не чувствовал, то мог ли бы он предупреждать других от укушения насекомых? Нет; при вторичном размышлении, вы заметите, что у него очень нежная кожа. Эти ночные чудовища, вероятно, нарочно стремятся к нему, кусают его сильно и свободно, собственно за тем, чтобы он был в состоянии предупредить всех будущих покупателей гида об ожидающей их опасности. Я вижу, что этот человек чисто приносит себя в жертву всякой опасности, неопрятности, дурным обедам, мутному вину, сырой постели, безсоннице и невероятным счетам. Я восхищаюсь им и благодарю его. Подумайте об этом рыцаре, жертвующем для нас своим телом, - об этом неустрашимом гладиаторе, отправляющемся на битву, - один, в темноте, вооруженный только бумажным шлемом, да коленкоровой броней. Я сожалею и уважаю его. Иди, Спартак! Иди, великодушный человек - проливать кровь, стонать, страдать - и улыбаться в безмолвии ночи, когда дикие звери нападают на тебя!

Каким образом попал я на этот разговор? Вероятно меня настроило на него слово отель; - вот и еще один из них. Hôtel de Belle Vue, в Гаге, самый комфортабельный, красивый, веселый, в каком мне когда либо случалось отдыхать. А какое там чудное баварское пиво, мой милый друг, какое вкусное, пенящееся и прозрачное! Выпейте еще стакан, - оно освежает, но не одуряет, а потом мы отправимся осматривать город, парк и картины.

Город оказался самым хорошеньким городком, с кирпичными домами, с веселым парком для езды верхом, с добрыми, опрятными жителями, с каналами, не лишенными приятности, с деятельной и живописной старосветской жизнью. Ряды за рядами тянутся дома, построенные из чистых маленьких кирпичей, с недавно выкрашенными окнами и высокими полированными дверями, с резьбою, доведенною до совершенства. Каким миленьким и довольно обширным садиком окружена наша гостинница, блестящим осенними цветами и украшенным статуями! В конце его ростет ряд дерев и стоит летний домик, перед самым каналом, куда вы можете удалиться, выкурить трубку с мингером Ван-Дунком, и очень приятным образом схватить лихорадку. Вчера, гуляя, мы увидели, как складывали сено в лодку, стоящую в канале, посредине луга. Кенсингтонский дворец тоже окружен точно такими же домами, крышами, трубами и кирпичами. Я чувствую, что голландец человек - и мой брат. Ужасно смешно читать их газету, но все-таки можно что нибудь понять. По справедливости, можно сказать, что это один из самых опрятных о веселеньких городов; - в нем десятки и сотни домов похожи на Чейн-Уалк или на женские пансионы в Чизвике и Хакнее.

картинку, которая доставит ему похвалы и сожаления всей Европы на целые столетия? Он и Стерн выиграли 20-тысячный приз славы. Последнему удивительно везло в жизни. Дамы толпились вкруг него; остроумцы преклонялись перед ним, модный свет приветствовал его, как преемника Рабле. Драгоценность Гольдсмита едва ли была столько же оценена, да и то в позднейшие дни. Творения этих людей еще до сих пор приводят в восторг и удивление любителей английского искусства. Картины Викара и Дяди Тоби стоят между образцовыми произведениями нашей английской школы. В картинной галлерее в Гаге есть портрет бледного и пылкого Поля Поттера, а вдали находится то чудное произведение, которым этот молодой человек упрочил свою славу. Каким это образом вы, такой еще молодой, а пишете так хорошо? Что за могущество скрывается в этом слабом юноше, могущество, доставившее ему возможность одержать такую блестящую победу? Мог ли маленький Моцарт, будучи пяти лет, сказать вам, каким образом он дошел до такого совершенства в своих удивительных сонатах? Поттер покинул здешний мир, не достигнув тридцатилетняго возраста, но на память о себе оставил это чудное произведение (я не знаю, сколько еще есть образцов его гения и искусства). Подробности этой чудной картины столько же любопытны, сколько удивителен в ней и полон эффект. Погода была непостоянна, тучи и солнце безпрестанно сменялись на бурном небе, и мы во время нашего маленького путешествия видели безчисленное множество Полей Поттеров, - видели луга, освещенные солнцем и испещренные разным скотом, город, мелькавший вдали, сбирающияся над головою громовые тучи. Наполеон увез эту картину (смотри Мюррея) в числе других трофеев своего лука и копья, чтобы украсить ею Лувр. Если бы я был победителем, то конечно тоже взял бы эту картину, как взял бы и Рафаэля из Дрездена, и Успение Тициана из Венеции, а также Сечение трупа "Господину директору моего императорского дворца Лувра, в Париж. Этой стороной к верху". Австрийцам, пруссакам, саксонцам, итальянцам etc. дана была бы полная свобода приезжать в мою столицу, и обливаться слезами перед картинами, вырванными из их родных городов. Их посланники кротко возражали бы и с сдержанными улыбками намекали бы на чувство отчаяния, возбужденное отсутствием любимых произведений искусства. А я! я, прогуливаясь по моей галлерее с ползущими за мной их сиятельствами, предложил бы им понюхать табаку из моей табакерки. Зиновия была красавица и королева, но она должна была отправиться на торжество Аврелия. Не правда ли, что этот procédé был peu délicat? En usez-vous, mon cher monsieur? Какие роскошные цвета в этом облаке! Какое богатство, какая свобода кисти, и какая удивительная точность! Я наступил на мозоль вашего превосходительства? - тысячу извинений. Его превосходительство улыбается и говорит, что ему даже приятно, когда ему наступают на мозоль. Сердились ли вы на Сульта из-за того Мурильо, которого мы купили? Ветеран любил эту картину, потому что она спасла жизнь его ближняго - ближняго, который спрятал произведение гения, и которого герцог хотел повесить, если бы он не выдал картины.

Мы дали за нее несколько тысяч фунтов, да еще сколько тысяч! Её достоинство составляет вопрос вкуса, о котором мы здесь не будем разсуждать. Если вам угодно поставить Мурильо между первоклассными живописцами, основывая такое право на его запрестольных образах св. Девы, я ваш покорный слуга. Томас Мур писал запрестольные образа так же хорошо, как и Мильтон, и по своему щебетал "Священные мелодии" и "Любовь ангелов". Желал бы я знать, писал ли Ватто что нибудь историческое? Что касается до Грёза, то вам известно, что его головки продавались за 1,000, 1,500 и 2,000 ф.; - оне стоили столько же, сколько севрский сервиз Розы Дю-Барри. Если высокая цена должна служить вашим критерием достоинства, то что вы скажете о маленькой росписке в 10 ф. за издательское право "Потерянного рая", висевшей в комнате старого мистера Роджерса? Если нынешние живописцы, что часто случается, видят, как распродают их картины на аукционах в четыре или пять раз дороже той суммы, какую они сами получили, то разве они станут гневаться на это? Лет сто тому назад положение картинного рынка было совершенно иное: скучные, старые итальянския картины ценились гораздо выше, нежели в настоящее время; Рембрандт, жадный до денег, часто затруднялся продавать свои картины. Если замогильные духи все еще любят деньги, то каков же должен быть его гнев при настоящей оценке его произведений!

Картины Рембрандта в Гаге можно назвать замечательнейшими и лучшими из всех его произведений. Некоторые из его головок так же хорошо и светло написаны, как и у Гейнсборо; лица, хотя и не особенно красивы, но нежны и выразительны; изящные серые тоны вполне достойны внимания и изучения; головы не намалеваны, но написаны свободной сочной кистью: в этом заключается результат его искусства и составляет одну из величайших побед, одержанных этим совершеннейшим учителем, и оставленных на удивление и восхищение последующих веков.

воевавший полководец выиграл ее. Самый блистательный подвиг для прирейнского жителя - победа над безчисленной армией. Ночная стража в Амстердаме великолепна во многих частях, по когда зритель смотрит на нее справа, то она кажется тускла и мрачна. Пят суконщиков замечательны по глубине мысли, силе, блеску и массивному обаянию. Но достаточны ли эти слова для того, чтобы выразить ими достоинство картины! описать описание! Однажды я смотрел на луну, величественно плывущую по небу, окруженную своими светлыми фрейлинами, и вдруг маленькая лэди, с видом самодовольства, сказала: "Я ". О, моя дорогая лэди! если вы с помощию карандаша, бристольской бумаги и кусочка резинки, в состоянии срисовать звездную твердь и луну во всем её блеске, то поздравляю вас! Я так никакими чернилами и пером не мог бы срисовать Пяти суконщиков, - по могу смотреть на них во все глаза, и быть благодарным, что сподобился увидеть такое образцовое произведение!

Говорят, что старый арендатор мельницы был тяжелый, необходительный старик. Какого он мнения о картине Вам-дер-Гельста, которая висит против его Бивуака, которая считается одною из лучших картин в свете? Она написана не таким великим человеком, как Рембрандт; но в ней вы видите - событие из вашей жизни. Смотря на нее, вы чувствуете, как будто сами жили в 1648 году на знаменитом договоре в Мюнстере. Вы как будто жали руку голландским гвардейцам, ели из их чашек, пили их рейнвейн, слушали их анекдоты, когда они потряхивали своими бородами. Амстердамский каталог следующим образом говорит, об этом: - кстати сказать, это образцовый каталог: он сообщает вам цены, заплаченные за картины, подписи живописцев и краткое описание их творений.

"Это мастерское произведение представляет банкет национальной гвардии, данный 18 июня 1648 в большом зале св. Джориса Доеле, в Амстердаме, в память заключения мира в Мюнстере. Тридцать пять лиц, составляющих картину, - портреты.

"Капитан Витзе помещен за столом на главном месте и потому первый обращает на себя внимание. Он одет в черный бархат, грудь покрыта панцырем, а голова черной, широкополой шляпой с белыми перьями. Он покойно сидит на стуле из черного дуба, с бархатной подушкой, и в левой руке, опирающейся на колени, держит рог с вином, украшенный изображением св. Георгия, убивающого дракона, и масличными ветвями. Черты капитана выражают искренность и добродушие; он жмет руку лейтенанту Ван-Ваверену, сидящему подле него, в темно-серой одежде, с золотыми кружевами и пуговицами, в кружевном воротнике и нарукавниках; ноги у него скрещены и обуты в желтые сафьянные сапоги, с высокими отворотами и золотыми шпорами, а на голове черная шляпа с темно-коричневыми перьями. Позади его, в центре картины, стоит знаменоносец в спокойной воинственной позе, с шляпой в руке, причем его правая рука облокочена на стул, а правая нога сложена на левое колено. Он держит синее шелковое знамя, на котором в шитье изображена Пресвятая Дева (какой шелк! какое знамя! какая живопись!) - это герб города Амстердама. Знамя покрывает его плечи, и он открыто и весело смотрит в лицо зрителя.

"Человек, стоящий позади него, - вероятно один из сержантов. Его голова не покрыта. На нем панцырь, желтые перчатки, серые чулки, сапоги с широкими отворотами и суконные наколенники. У него на коленях салфетка, а в руках кусок ветчины, ломоть хлеба и ножик. Далее, за ним - какой-то старик, - вероятно Вильгельм барабанщик. У него в правой руке шляпа, а в левой рюмка, на золотой ножке, с белым вином. На нем красный шарф и черное атласное полукафтанье с-желтыми шелковыми разрезами. Позади барабанщика, на конце стола сидят два фитильщика. Один в широком черном платье, с салфеткой на коленях, с желтым орденом на шее, и в полотняном шарфе и воротнике: он ест ножом. Другой держит высокую рюмку с белым вином. Четыре мушкатера, в различных шляпах, стоят позади них, - один держит рюмку а три остальные - ружья на плечах. Прочие гости расположены между лицом, предлагающим тост, и - знаменоносцем. Первый, с обнаженной головой и поднятой рукой, говорит с другим. Второй обгладывает курицу; третий держит серебряную тарелку; а далее, за ним, еще один, на заднем плане, - подле него серебряный графин, из которого он наполняет кубок. Угол позади капитана, занят двумя сидящими лицами, из которых один очищает апельсин, двое других стоят вооруженные аллебардами, и из них один держит шляпу с перьями. Позади него еще три человека, один держит оловянную кружку с вырезанным именем Пук".

Теперь, зная подробности содержания этой картины, вы можете отправиться домой и нарисовать точно такую же другую. Если вы приметесь за этот труд, то пожалуйста не забудьте написать руки всех этих фигур, как они написаны в оригинале - ведь это тоже портреты. Здесь нет ни одной изысканности Ван-Дика, которые особенно в изображении рук повторяются такое множество раз: тут у каждого свои руки и свое лицо. Я краснел за невежество одного из начальников этого большого общества, за личность позади Вильгельма барабанщика, великолепно разодетую и сидящую лицом к публике с костью окорока в руке. Ну что, если бы критик "Saturday Review" вдруг попал на эту картину? Ах, какой был бы удар для этой благородной натуры! Почему в каталоге не описана эта кость? Во всяком случае отчего бы вокруг нея не нарисовать кружевной оборки? или отчего бы не прикрыть ее хоть розовой бумажкой? Разве нельзя было нарисовать вместо отвратительной свиной кости флакон для духов с гербом и с золотой пробкой, или наконец батистовый носовой платок, с розовой коронкой в уголке? Неужели нельзя было прикрыть руку этого человека (очень грубую и сильную) замшевой перчаткой и тем придать ей более приличный вид? Но кусок свинины в голой руке! О, нервы и одеколон! спрячьте ее, спрячьте!

Наперекор этой плачевной грубости, мой благородный сержант, дай мне твою руку, какою создала ее природа! Сколько высокого, славного и благородного исполнения увидел я здесь! Не великолепнейшую в мире картину - не произведение величайшого гения, - но выполнение такое великое, разнообразное и удивительное, - заключающее в себе столько юмора, столько разумной наблюдательности, столько верного и полного выражения, что вид всего этого доставляет истинное наслаждение, а воспоминание о нем будет служить удовольствием на все последующие дни. Славно, Варфоломей Ван-дер-Гельст! Храбрый, достойный, победоносный, счастливый Варфоломей, на долю которого выпало произвести такое образцовое творение!

и во все горло хохочет. Какой блеск в глазах! Какой рот для песни, каламбура или пива! Мне кажется, что композиция в некоторых картинах Иоанна доходит до совершенства, и я смотрю на них с тем же восторгом и удивлением, какое испытывал перед произведениями высшого стиля. Галлерея эта вообще удивительна - а город, в котором она находится, может быть еще удивительнее и любопытнее.

Первое прибытие в Кале (и вообще на другой чужеземный берег), первый вид восточного города, первый вид Венеции и Амстердама, - я считаю самыми приятными толчками, испытанными мною в качестве путешественника. Амстердам так же хорош, как и Венеция, но имеет более юмора и смешных сторон, которые доставляют зрителю необыкновенное удовольствие. Я едва могу вообразить что нибудь страннее, уморительнее и в тоже время обыкновеннее - прогулки по Пекину. Этот шум, эти толпы и обилие жизни; эта огромная деятельность; это вечное движение на водах, толпящияся баржи, висячие мосты, громадные старые шпицы, обширные рынки, кипящие народом; всюду всегда возбуждающий удивление жидовский квартал; этот милый, старый мир, едва дышащий и становящийся достоянием прошедшого, но все еще живой, трепещущий, осязаемый, - мир действительный, но все-таки проходящий перед вами быстро и загадочно как сон! Из многих путешествий моей скитальческой жизни, поездку в Амстердам я всегда буду вспоминать с особенной благодарностью. Видели ли вы когда нибудь дворец в Амстердаме, мой дорогой сэр? В этом дворце есть мраморный зал, который способен напугать вас не менее кошмара. В одном конце этого старого, холодного, гладкого, блестящого, призрачного, мраморного зала стоит трон, на который следовало бы посадить белого мраморного короля, с белыми ногами, покоящимися на белой мраморной подушке, с белыми глазами, которые смотрят на Атласа, несущого на своих оледенелых плечах голубой глобус величиною с луну. Не будь он миф, да еще заколдованный, с силою сверх-естественною, он бы с грохотом бросил луну на мраморный пол, и осколки её пробили бы отверзтие в преисподнюю. Дворец после того колеблется в основании, стены дают трещины и он рушится; подземные воды поднимаются все выше и выше; - шпицы тонут, тонут и тонут; баржи поднялись в уровень с дымовыми трубами; рыбы бродят, где обыкновенно сидели голуби и журавли; реки Амстер, Роттер, Саар и Оп вышли из берегов; голландские шлюзы все прорвались и Зюйдерзе свободно разгуливает над плотинами; вы просыпаетесь от вашего сна, и видите себя сидящим в кресле.

Неужели это был сон? По крайней мере, что-то очень похожее на сон. Неужели мы были в Голландии? Неужели мы слышали этот полуночный звон колоколов в Антверпене? Неужели мы в самом деле были в отсутствии целую неделю? или же только дремали, сидя в кресле перед старым, дряхлым бюро? Да, действительно; вот и бюро. Но если это сон, каким же образом мог я узнать звуки этой мелодии из Диноры? И откуда, наконец, происходят эти звуки, от самой ли мелодии, или от меня самого? Если это сон, то каким же образом очутилась предо мной эта желтенькая брошюрка Notice des tableaux du Musée d'Amsterdam avec facsimile des Monogrammes, и подпись очаровательного

° 1648.

еще и Бог весть на сколько дней? быть может еще на неделю, на десять дней? Кто знает секрет, каким образом сделать волчок, который бы вертелся, никогда не кувыркаясь?

Но один из товарищей просил посылать ему письма в Амстердам, с надписью poste restante. Почта находилась рядом с тем страшным дворцом, в котором Атлас тащит луну и который мы осматривали.

На почте было только одно письмо, - одно средство узнать наше местопребывание. "Почта только сию минуту пришла", сказал ухмыляющийся коммисионер, подавая письмо и воображая, что поступил очень умно.

Едва только письмо было распечатано, как я увидел слова: "Возвращайтесь домой", написанные так четко, как будто они были нарисованы на стене. Все кончилось. Действие чарующей силы, под влиянием которой мы находились, прекратилось. Живая, маленькая, праздничная фея, весело прыгавшая и скакавшая вокруг нас в продолжение восьми светлых (или дождливых - но все-таки приятных) дней - бросила на нас прощальный взгляд полный сожаления, взмахнула крылышками и улетела.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница