De finibus.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1860
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: De finibus. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

III.
DE FINIBUS.

Когда Свифт был влюблен в Стеллу и отправлял ей письма из Лондона три раза в месяц с ирландским пакетботом, вы, вероятно, помните, как он начинал письмо, скажем, No XXIII, в тот самый день, когда было отослано письмо No XXII, и как тайком он уходил из кофейни или собрания, собственно с тем, чтобы побеседовать с своей возлюбленной: "он никогда не выпускал её нежной руки", как выразился бы тот или другой комментатор, говоря о декане и предмете его любви. Когда мистер Джонсон, отправляясь в клуб Додсли, и, дотрогиваясь, по дороге, до уличных тумб в Полль-Молле, забывал стукнуть по голове одной из них, он ворочался назад и налагал на нее свои руки, будучи побуждаем к тому, я ужь не знаю, каким предразсудком. Мне кажется, и я подвержен этой неопасной мании. Как скоро у меня кончилась статья, я, не отправляясь еще спать, люблю начинать другую; быть может, придется написать каких нибудь строчек шесть, но оне уже принадлежат следующему нумеру. Типографский мальчик не успел еще дойти до Грин-Арбор-Корта, - личности, которые с час тому были оживлены, Пенденнис, Клэйв Ньюком и (как бишь его? как звали последняго героя?) Филипп Фирмин, только что выпили по рюмке вина, мама сию минуту надела плащи своим детям, и все, раскланиваясь, переступили через порог моего дома, как я снова возвращаюсь в свой кабинет: tarnen usque recurro. Какими одинокими кажутся все эти люди! Милые добрые мои друзья! некоторым вы страшно надоели и они говорят: "Какое бедное однообразное общество у этого человека! Он вечно приглашает нас встретиться с этими Пенденнисами, Ньюкомами и им подобными. Почему бы ему не познакомить нас с какими нибудь новыми личностями? Почему он не такой робкий, как Туустарс, - не такой ученый и глубокомысленный, как Тринстарс, ее такой причудливый и гуманный, как Фаурстарс? Почему, наконец, он не кто нибудь другой!" Согласитесь, добрые люди, ведь ее только не возможно угодить вам всем, но было бы нелепо даже делать подобную попытку. Блюдо, которое с жадностью уничтожает один человек, другому может не понравиться. Неужели сегоднишний обед не по вашему вкусу? В таком случае будем надеяться, что завтрашнее угощение будет приятнее. *** Я снова обращаюсь к моему первоначальному предмету. Какое странное, приятное, своеобразное и в то же время грустное чувство овладевает мной, когда я сижу в кабинете, один одинешенек, в тишине, когда удалились все эти люди, которые жили у меня, сидели со мной за одним столом в течении двадцати месяцев {Эти гости - известные герои романов Тэккерея, печатавшихся иногда в его журнале месяцев по двадцати к ряду. Пр. пер.}! Они нарушали мой покой; не проходило минуты, чтобы чем нибудь не раздражали меня, лезли мне в глаза и на шею, когда мне нездоровилось, когда я хотел полениться, и ворчал про себя: "Повисните вы все! неужели вы не можете оставить меня одного?" Раза два они помешали мне отправиться на званый обед. Много и много раз они отнимали у меня всякую возможность воротиться домой, потому что я знал, что они там, в кабинете, ждут меня, и - чума их возьми! сколько раз оставлял я дом и семейство и уходил обедать в клуб, не сказывая никому, куда я ухожу. Да; страшно наскучили мне эти народы. В часы душевного треволнения они были для меня бельмом на глазу. Они производили такой хаос в моем доме и уме, что иногда я не знал, что происходило у меня в семействе, не слышал, что говорили мои знакомые. Но наконец-таки они убрались: и вы, пожалуй, подумали, что вот теперь-то он будет спокоен? Ничуть не бывало. Я душевно был бы рад, если бы Вулком зашел ко мне побеседовать, или если бы снова появился Твисден, занял место в кресле, которое стоит против меня, и начал бы один из своих нескончаемых рассказов.

из разстроенного воображения? и неужели романисты вообще обречены смирительной куртке? Я часто забываю имена живых людей; признаюсь с раскаянием, что относительно их я делаю ужасные ошибки; но смело могу сказать, что личности, вводимые в повести вашего покорного слуги, ему совершенно знакомы, знаю даже звуки их голосов. Однажды пришел ко мне повидаться джентльмен, который был так похож на портрет Филиппа Фирмина в прекрасных рисунках мистера Уокера в Cornhill Magazine, что сделался для меня предметом величайшого любопытства. Те же самые глаза, та же борода, те же плечи, словом тот самый портрет, который вы видели из месяца в месяц. Но все-таки он не похож на того Филиппа Фирмина, который хранится в моей душе. Это отважное, великодушное, беззаботное, мягкосердое создание, приключения которого только что приведены мною к концу, давно, давно спит непробудным сном. Много прошло лет после того, как я слышал звучный его смех, или смотрел в его светлые голубые глаза. Когда я знал его, мы оба были молоды. Вспоминая его, я снова становлюсь молод. Не дальше как сегодня утром он был снова жив, сидел в этой комнате, готовый смеяться, спорить, плакать. В то время, как я пишу эти строки, на дворе уже наступили серые сумерки; в доме глубокая тишина, все ушли из него; в комнате становится темно, я отрываюсь от бумаги, пристально смотрю на двери и думаю: - не войдет ли он!.. Нет? Ни малейшого движения. Не показывается даже серой тени, которой воображение могло бы придать известные формы и из которой наконец бы выглянули хорошо знакомые глаза. Нет, нет. Пришел типографщик и унес его вместе с последним корректурным листом: неужели же вместе с типографщиком улетела и вся вереница невидимых призраков? Ха! позвольте! что это такое? Небесные духи и ангелы! Дверь отворяется и в нее входит темная фигура... на руках у нея что-то черное... черная пара платья. Это Джон. Он говорит, что время одеваться к обеду.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Всякий, кто имел немецкого учителя и прогуливался с ним по знаменитому Фаусту, Гёте (ты это делал со мной, мой наставник, добрый старый Вейсенборн, и мои глаза видели самого великого поэта в маленьком Веймаре!), вероятно читал очаровательные стихи, которые предпосланы этой драме и в которых поэт, обращаясь к тому времени, когда его творение было впервые сочинено, припоминает друзей, уже отшедших в вечность, но некогда слушавших его песню. Дорогия тени, говорит он, возстают вокруг него; он снова живет в прошедшем. В настоящее время это кажется чем-то неопределенным, мечтательным. Мы, более скромные писатели, не можем создавать Фаустов, или производить монументальные творения, которые должны пережить все века; наши книги ни более ни менее как дневники, в которые по необходимости должны записываться наши собственные чувства. Взглянув на страницу, написанную в прошедшем месяце или десять лет тому назад, мы припоминаем день и его события; быть может, в соседней комнате лежало больное дитя, быть может, в то время, когда работал ум, его терзали сомнения и страх за жизнь любимого существа; рука милого друга, который читал начало той повести, не будет более уже лежать в нашей руке. Что касается до меня, то я признаюсь, что когда читаю страницы, написанные этой рукой, в глазах моих часто теряется их содержание. В эти минуты я вижу перед собой не слова, но тот день, в который оне были написаны; вижу страницу из истории жизни; вижу, быть может, трагедию или комедию, разыгранную в нашем маленьком семейном кружке, веселье, которое мы разделяли, погребальное шествие, в котором принимали участие, глубокую, тяжелую горесть, которую мы старались схоронить в своих сердцах.

какого нибудь своего сочинения, я сам нахожу ошибку, две, даже полдюжины. Джонс назван Броуном. Умерший Броун призван к жизни, и, о ужас! спустя месяцы после напечатания статьи, я вижу, что Филиппа Фирмина назвал Клэйвом Ньюкомом, тогда как Клэйв Ньюком, покорнейшим писателем читателя изображен как герой совсем другого рассказа. Эти две личности в моих глазах так не похожи одна на другую, как... как, скажем хоть, как лорд Пальмерстон на мистера д'Израэли. Между тем ошибка эта существует в 84 томе Cornhill Magazine, на 76 строке, 990 страница; и я желал бы убедиться, что в жизни моей не делал ошибок или заблуждений хуже этого.

Но вот еще написан Finis. Еще пройден мильный столб по дороге, ведущей от рождения к будущему миру! Действительно, это такой высокий предмет, который требует серьезного размышления! Неужели мы до конца нашей жизни будем продолжать это сказочничество, будем всегда словоохотливы? Не пора ли тебе, о говорун! замолчать, и позволить говорить молодому поколению? У меня есть приятель, живописец, который, подобно другим личностям, не составившим себе известности, начинает стареть. Он никогда не рисовал с такой тщательной отделкой, как показывают теперь его произведения. Этот артист все еще один из самых скромных и прилежных тружеников. У искусства он всегда считался усерднейшим, почтительным учеником. В его призвании, в вашем, в моем, трудолюбие и смирение помогают нам и утешают нас. Позвольте сказать вам одно слово. При довольно значительной опытности, я никогда не находил людей пишущих книги, которые были бы ученее и остроумнее людей непишущих. Относительно обыкновенного запаса сведений неписатели часто стоят выше писателей. Нельзя ожидать, чтобы адвокат, имеющий обширную практику, был сведущ во всех родах литературы; так точно и писатель обыкновенно бывает слишком занят своими собственными книгами, чтобы иметь возможность обращать внимание на произведения других людей. После дневного труда (в котором я описывал, скажем например, агонию Луизы при разлуке с капитаном, или гнусный поступок взбалмошного маркиза с лэди Эмилией), я отправляюсь в клуб с тем, чтобы дать отдых голове и, как выражаются американцы, "порешить" на этот день с литературой. Что же из этого следует? Удовольствие, прогулка после обеда, приятная книга, прекомфортабельное кресло у камина, и... остальное вам известно. Начинает одолевать дремота. Приятная книга вдруг падает на пол, быстро поднимается, и с видом некоторого смущения кладется на колена; голова склоняется на мягкую подушку кресла; глаза закрываются; раздается нежная носовая музыка. Неужели вы думаете, я рассказываю клубные тайны? Вечером, после обеда десятки таких людей, как я, имеют обыкновение спать. Быть может, я еще заснул над той самой книгой, в которой недавно было написано Finis. А если над ней засыпает автор, то что же бывает с читателями? спрашивает Джонс, налетевший на меня с своим остроумием. Что?! А вы разве спали над ней? И прекрасно делали. Мои глаза не раз видели приятелей, дремлющих над страницами, написанными этой рукой. Где-то в одной из моих книг есть виньетка, в которой один господин сладко спит с "Пенденнисом" или "Ньюкомами" на коленях; а если автор может доставить отрадное утешение, безвредный сон, то разве он не сделал вам доброго дела? Так точно и автор, который возбуждает ваши чувства и интересует вас, вполне достоин ваших благодарностей и благословений. По временам у меня бывает лихорадка и головная боль, которые укладывают меня в постель на несколько дней. Начинается озноб, от которого, я с признательностию должен сказать, мне прописан коньяк с горячей водой; это лекарство бросит меня в жар и т. д. Во время двух таких лихорадочных припадков я читал романы с ужасным удовольствием. Однажды, на Миссиссипи, со мной был Jacob Faithful (Яков Верный), в Франкфурте на Майне - очаровательные Двадцать лет спустя, Мг. Dumas, на Тонбриджских минеральных водах - приводящая в трепет Woman in White (Женщина в Белом)! Эти книги доставляли мне наслаждение с утра и до заката солнца. Я с особенным удовольствием и признательностию вспоминаю об этих лихорадочных припадках! Ведь стоит только представить себе: целый день в постели, и хороший роман вместо собеседника. Никаких забот, ни малейшого угрызения совести за леность, ни одного посетителя, и только Женщина в Белом или кавалер д'Артаньян рассказывают мне свои истории с утренней зари до ночи! "Ма'м, мой господин свидетельствует вам свое почтение, и просит, нельзя ли получить третий том". (Это послание было отправлено к моей приятельнице и соседке, которая ссужала мне, том за томом, Женщину в Белом на друга, обилие ратоборства, и какой нибудь наглец в шкафу, который должен выдержать пытки перед самым концом. Мне не нравится ваш печальный конец. Я никогда не прочитывал два раза историю какой-то чахоточной лэди. Если бы я мог дать коротенький совет безпристрастному писателю (как выражался в былые дни Examiner), я бы сказал: не должно действовать à la mode le pays de Pole (кажется, такова была фразеология), но миловать. В истории Филиппа я имел позволение от автора сообщить, что он намерен был утопить двух негодяев - некоего доктора Ф... и некоего мистера T. X. на пароходе President, или на каком-то другом трагическом корабле, но, как видите, я смиловался. Я представил себе мертвенно-бледное лицо Фирмина среди толпы дрожавших от ужаса пассажиров, на разрушавшейся палубе, в пустынном океане, и подумал: - "Жалкий злодей! ты не должен утонуть; ты должен только получить горячку; должен иметь сознание о своей опасности и шанс, самый незначительный шанс, к раскаянию". Не знаю раскаялся ли он, когда увидел себя в желтой горячке, в Виргинии? Знаю только одно, что он воображал, что сын сильно его оскорбил, и что он простил его на смертном одре. Не думаете ли вы, что в мире этом много можно найти неподдельного истинного раскаяния? Неужели вы не знаете, что люди всегда находят извинения, которые успокоивают их совесть, всегда стараются доказать себе, что их злостным образом оклеветали или перетолковали слова их и действия в дурную сторону; прощают преследователей и притеснителей, которые предъявят вексель в надлежащий срок, и не питают злобы к тому дикому зверю, который притянет в полицию за кражу ложек? Много лет тому назад я имел ссору с одной известной особой (я поверил показаниям относительно его, сообщенным мне его друзьями и оказавшимся впоследствии совершенно неверными). Эта ссора до самого дня его смерти была непримиримою. "Зачем это душа вашего брата остается для меня темною? говорил я брату его. Ведь не ему, а мне следует сердиться и быть недоступным для прощения: - виноват был я, а не он". Если в стране, где они обитают теперь (ибо Finis поставлен уже в книгах жизни того и другого), сделались понятны им все неприятности, сплетни и дрязги здешняго мира, то я надеюсь, что они согласятся, что моя вина не имела непростительного свойства. Если вы, добрый мой сэр, не сделали ничего худшого, то, поверьте, обвинение ваше не будет тяжелое. Да, dilectissimi fratres! только относительно не обнаруженных еще наших прегрешений мы можем петь и то в полголоса, выражающим плачь и раскаяние минорным тоном: Miserere nobis miseris peccatoribus.

К грехам, в которые нередко впадают романисты, следует отнести высокопарность или велеречие, против которых, с своей стороны, я хочу предложить особенное libera me. Этот грех принадлежит учителям, гувернанткам, критикам, проповедникам и наставникам молодых и старых людей. Мало того (я намерен очистить свою грудь и освободить душу), быть может, из всех существующих ныне составителей романов, ваш покорнейший слуга более всех привержен к назидательности. Разве вы не заметили, что он безпрестанно останавливается в своем рассказе и начинает говорить вам проповедь? В то время, когда бы ему следовало заниматься делом, он хватает музу за рукав и начинает надоедать ей своими циническими речами! Громко и от чистого сердца я вопию: peccavi. Я говорю вам, что мне хотелось бы иметь возможность написать роман, в котором не проглядывало бы ни малейшого эгоизма, в котором не было бы ни разсуждений, ни цинизма, ни вульгарности (и так далее), но чтобы на каждой странице описывался какой нибудь страшный случай, чтобы в каждой главе являлся какой нибудь негодяй, была бы драка или какая нибудь тайна. Я желал бы иметь возможность кормить читателя так вкусно и пряно, чтобы оставлять его при конце ежемесячной трапезы еще более алчущим и жаждущим.

Александр Дюма описывает себя во время составления плана работы безмолвно лежащим на спине в течение двух дней на палубе яхты в каком нибудь порте Средиземного моря. Через два дня он требовал обед. В эти два дня он созидал целое здание, делал лепку из глины, чтобы тотчас же обратить ее в вечную бронзу. Главы, характеры, случаи, приключения, комбинации, все приводилось в порядок в голове этого артиста прежде, чем перо прикасалось к бумаге. Мой Пегас не хочет летать, чтобы позволить мне осмотреть раскинувшееся подо мною поле. У него нет крыльев, на один глаз он ослеп, он ленив, упрям, неповоротлив; ползет как рак там, где нужно мчаться, мчится там, где нужно идти шагом. Он не покажет своей удали, когда я этого хочу. Иногда бежит таким шагом, который изумляет меня; а когда мне более всего желательно, чтобы он бежал, животное это становится неподвижным, и я принужден бываю уступить его капризу. Хотелось бы знать, испытывают ли эту же самую роковую участь другие писатели? Они наперекор самим себе должны личность, и я сейчас же спрашиваю: ну, как бы подумал об этом Диккенс? Каждый человек замечал во сне громадную драматическую способность, которая иногда в нем обнаруживала, я не говорю изумительную, силу, потому что во сне ничто не изумляет. Но встречаемые нами странные личности делают такия замечания, о которых вы прежде и не думали. Точно также воображение предсказывает разные вещи. Мы как-то говорили о напыщенном слоге некоторых писателей. Почему же не быть вдохновенному слогу, когда писатель, подобно Пифии на её прорицательном треножнике, начинает произносить сильные слова, - слова, от которых он не может удержаться, которые вылетают чрез разговорные органы его телесного организма с шумом, треском и свистом? Я говорил вам, что для меня было поразительно, когда Филипп Фирмин (произведения артиста, - но не моего) с рекомендательным письмом в руке вошел в эту комнату и сел на противоположный стул. В романе "Пенденнис", написанном десять лет тому назад, есть рассказ о некоем Костигане, которого я изобрел (точно также, как, я полагаю, другие авторы изобретают своих персонажей из лоскутков, обрывков, обрезков и концов различных личностей). Однажды вечером я сидел в какой-то таверне и курил; вдруг входит этот Костиган живьем, точь в точь такой же, каким я его изобразил в своих грубых рисунках. На нем была та же самая визитка, та же изношенная шляпа, нахлобученная на один глаз, тот же самый блеск в этом глазе. "Сэр, сказал я, принимая его за старого приятеля, которого встречал в неведомых странах: сэр, сказал я: - могу ли я предложить вам стакан грогу? - "Почему же! можете, отвечал он: - за это я спою вам песенку". Само собою разумеется, что у него был грубый ирландский выговор; разумеется также, что он был из военных. Через десять минут он вытащил свой формуляр, в котором значилось его имя. Каким образом узнал я его, угадал, что это он? Ничто не может убедить меня, что я не видел этого человека в мире духов. Там, я знаю, я видел его; но ведь это только пустая игра слов. Я нисколько не удивился, услышав ирландский его выговор. Я каким-то образом знавал его прежде. Кто не ощущал внезапного изумления, когда перед вами ни с того, ни с другого является какое нибудь лицо, какое нибудь место, некоторые слова в книге, и вы знаете, что еще раньше встречали и это лицо, и эти слова, и эту сцену, и так далее?

Доброго сэра Вальтера Скотта обыкновенно называли "Чародеем Севера". Ну что, если явится какой нибудь писатель, который может писать так в открытое окно, вон подле того маленького сада? Если бы Онкас и наш благородный старый Лидсер Стокин молча пробрались в него? Если бы, без всякого шума и закручивая усы, вскочили в него Атос, Портос и Арамис? Если бы за ними последовали милая Амелия Бут, опираясь на руку дяди Тоби и Титльбат Титмаус с выкрашенными в зеленый цвет волосами; вся компания комедиантов Крумльса с труппой Жиль-Блаза, сэр Роджер де-Коверлей, и величайший из всех сумасбродных джентльменов, Ламанчский рыцарь, с своим блаженным оруженосцем? Повторяю вам, я пристально смотрю на открытое окно, размышляя об этих людях. Если бы кто нибудь из них вошел, я, право, нисколько бы не испугался. Дорогие старые друзья! сколько приятных часов проведено мною с ними! Мы не очень часто видимся друг с другом, но когда видимся, то встреча наша бывает самая счастливая. Вчера вечером, когда просмотрен был последний корректурный лист, когда выставлен был на нем Finis, и разсыльный мальчик благополучно донес его до типографии, я с удовольствием провел полчаса с Яковом Верным.

И так ты ушел, маленький разсыльный, с последними поправками на корректурном листе и великолепным росчерком в виде слова Finis при конце рассказа. Последния поправки? Ничуть не бывало! Эти последния поправки никогда не кончатся. Это настоящия плевелы, - чтобы их чума взяла! Каждый день, приходя в свой собственный литературный садик, я усматриваю их, беру лопатку и вырываю их с корнем. Но, сосед мой, праздные слова - не пособят горю. Возвращение к старым страницам ничего не производит, кроме кичливости ума. Согласитесь, вы дорого бы заплатили за возможность вырвать некоторые из них. О, грустные старые страницы, скучные старые страницы! Одне и теже заботы, ennui, ссоры, повторения, старые разговоры! Но, впрочем, от времени до времени приходит на ум добрая мысль, от времени до времени пробуждается какое нибудь приятное, дорогое воспоминание. Еще несколько глав и явится последняя, а за ней, посмотрите! и самый Finis - конец приходит к концу и начинается Безконечное.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница