Иглы в подушке.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1860
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Иглы в подушке. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XI.
ИГЛЫ В ПОДУШКЕ.

В одном из наших очерков мы сравнили свой журнал, Cornhill Magazine, с кораблем, отправившимся в дальнее плавание, и капитан произнес уже весьма усердную молитву о его благополучии. Опасности от бурь и скал, огромная стоимость корабля и груза, некоторый риск предприятия, производили в командующем офицере не малое безпокойство: кто в состоянии сказать, откуда можно ждать опасности и каким образом отклонить ее от достояния владельца? После шестимесячного плавания мы с сердцами, полными глубокой признательности, убедились в нашем добром счастии, и взявшись за аполог, сочинили торжественную процессию в честь нашего журнала, и в великолепной колеснице отправились в храм Победы принести нашу благодарность. Корнгилль привык к пышности, блеску и величию; он был свидетелем каждое девятое ноября, ужь я и не знаю сколько столетий, торжественного шествия, сопровождаемого вереницей парадных колесниц и оглушительным звуком труб. Контора нашей редакции находится в весьма близком соседстве с дворцом лорда мэра и потому читатель поймет, каким образом пришла мне идея церемониальной процессии. Воображение легко доставило золотую карету, весьма белых лошадей чистой пегасовской породы, толпы народа, кричащого ура! бегущих скороходов, рыцарей в броне и шлемах, меченосца с меховой шапкой на голове, выглядывающого из окна кареты, и лорда мэра в малиновой мантии, с горностаем, золотой цепью и белыми лентами. Игривая фантазия могла завлечь еще дальше, могла бы изобразить пир в Египетском Зале, министров, судей, высокопочтеннейших прелатов, занимающих места вокруг виновника торжества, и, позади центрального тропа, мистер Тул провозглашает собравшимся гостям и сановникам: - милорд такой-то и такой-то, милорд, как бишь зовут вас, милорд Этцетера, лорд-мэр приглашает вас выпить с ним вместе бокал, который должен служить залогом всеобщей любви! Этим тостом процессия кончается. Лорд Симпер предлагает дамам руку; гости встают из за стола и отправляются к кофе и бисквитам. Кареты нобльменов и других гостей катятся на запад. Египетский Зал, так ярко освещенный до этой поры, кажется мерцающим как в сумерки, под прикрытием которых лакеи опустошают десерт и в тоже время убирают посуду. Лорд-мэр и его супруга удаляются в свои частные аппартаменты. Мантия, цепь и белые ленты сняты. Мэр становился обыкновенным смертным, но только сильно взволнованным вследствие произнесенных им речей, в которых, ему теперь только пришло на ум, он не высказал главных пунктов. Он ложится в постель с больной головой, с заботами, с раскаянием и, смею сказать, с приемом лекарства, прописанного ему его телесным врачем. А между тем в городе безчисленное множество людей воображает его счастливейшим человеком!

И в самом деле, положим, что милорд во весь день 9-го ноября страдал от страшного ревматизма, что во время обеда у него была зубная или головная боль, при которой он должен был улыбаться и мямлить свои жалкие старые спичи: неужели ему можно позавидовать? Неужели вы согласились бы поменяться с милордом своим местом? Ну что тут завидного, если кубок, который подносит ему обшитый золотом лакей, вместо какого нибудь старого вина, содержит в себе отвратительный настой александринского листа? Прочь! прочь от меня золотой кубок вместе с коварным лакеем! Начинаете теперь понимать мрачную мораль, которую я намереваюсь написать.

В прошедшем месяце мы пели торжественные гимны и разъезжали в триумфальной колеснице. Все это было очень хорошо. Тогда кстати было и ура! Кстати было приносить благодарности и кричать: браво! наша взяла! тогда, кроме того, немалое удовольствие доставляла мысль о том, как довольны останутся Броун, Джонс и Робинсон (наши дорогие друзья) этим провозглашением нашего успеха. Но теперь, когда кончилось представление, прошу вас, добрый мой сэр, войдите в мой кабинет и вы увидите, что достижение успеха не есть еще источник нескончаемого удовольствия. Бросьте ваш взгляд вон на те газеты, на те письма. Посмотрите, что говорят критики о ваших безобидных шутках, чистых и опрятных сентенциях, невинных шалостях! Читайте, читайте! Вам прямо говорят за это, что вы - просто идиот; вы несете дичь, вы бредите, умственные способности покинули вас, - падение черезчур превознесенных писателей всегда совершается с необыкновенною быстротою, и пр. и пр.

назад приводили правоверных в Грэнаде в восторг. Может случиться и то (утешительная мысль!), что критик - тупоумный человек, сам не понимающий, что пишет. Кто бывал на выставках художественных произведений, тот вероятно слышал отзывы посетителей о различных картинах. Один говорит: - это очень хорошо; - другой: какая дрянь! - третий восклицает: - браво! это chef-d'oeuvre! и каждый из них имеет неотъемлемое право на свое мнение. Например, одна из картин, которой я больше всего любовался в королевской академии, написана джентльменом, на котором, сколько мне известно, ни разу не останавливался мой взгляд. Эта картина, No 346, Моисей, работы мистера С. Соломона. Мне казалось, в ней была хорошая мысль. Мне показалась она прекрасно отделанною и скомпонованною. На мой взгляд, в ней верно изображены были смуглые дети египетского рабства и напоминали трогательную историю. А посмотрите, что говорит моя газета: - "две смешные до безобразия женщины, смотрящия на смуглого ребенка, не составляют занимательного предмета", - и так, прощайте, мистер Соломон. Не так же ли точно отзываются о большей части наших детей? - разве мистер Робинсон не считает херувимчика мистера Брауна безобразным, ревущим во всю глотку маленьким мальчишкой? - Утешьтесь же мистер С. Соломон. Быть может, критик, трактовавший о вашем младенце, дурной судья и знаток младенцев. Когда добрая дочь фараона нашла ребенка, приласкала его и полюбила, принесла домой и приискала няньку для него, то смею сказать, что во дворце были угрюмые, с кирпичного цвета лицами царедворцы, или сухия, старые, морщинистые, желтые принцессы, никогда не имевшия детей, - все они в один голос закричали: - "фи! какая дрянь, какое чудовище!" - они уже знали, что из него путного ничего не выйдет, и тоже в один голос завопили: "что, не говорили мы вам?" когда Моисей напал на египтян.

Поэтому не унывайте, мистер С. Соломон, из-за того, что критик неверно оценил ваше художественное произведение, - вашего Моисея, - вашего ребенка, вашего найденыша. Чего тут! - еще не так давно какой-то мудрец "Блэквудова Магазина" вздумал было очернить Тома Джонса? и восторг храброму старому маэстро.

В этих последних словах я допускаю предположение, что многоуважаемый читатель одарен запасом юмора, которым он может или не может пользоваться, - это как ему угодно; и в самом деле, мы знаем многих прекрасных, почтенных людей, которые на столько же в состоянии понять шутку, на сколько сочинить какую нибудь песенку. Но я решительно уверен, дорогой мой сэр, что вы переполнены юмором, - вы не делаете шуток, но могли бы, еслиб захотели, - вы сами это знаете; при вашем спокойном характере, вы чрезвычайно их любите. А есть много людей, которые или не делают их, или не понимают их, когда оне сделаны, или не любят их, когда поймут, и бывают недоверчивы, угрюмы и сердиты на тех, кто позволяет их себе. Случалось ли вам наблюдать за пожилыми мужчиной или женщиной, которые начинают находить, что какой нибудь молодой шалун в обществе подтрунивает над ними? Испытывали ли вы когда саркастический или сократический метод над ребенком? В простоте или невинности своего сердца этот ребенок съиграет какую нибудь шутку или делает какое нибудь нелепое замечание, которое вы обращаете в насмешку. Маленькое создание как будто сквозь туман усматривает, что вы делаете его предметом позора; и потому оно ежится, краснеет, становится неловким, и наконец заливается слезами, - скажу вам откровенно, - не хорошо направлять оружие насмешки на такую невинную молодую жертву. В этих случаях лучше всего действует система упреков. Поставьте на вид его поступок, и обнажите ужасные от того последствия: выставьте его как можно крупнее, и придайте ему вид приличной, торжественной, моральной экзекуции, но не прибегайте к castigare ridendo. Не смейтесь над его еженьем и не позволяйте другим мальчикам смеяться над этим. Друг мой, припомните ваши собственные молодые дни, проведенные в школе - припомните; разгоревшияся щеки, пылающия уши, разрывающееся сердце, горячия слезы, сквозь которые смотрели вы, сделав какую нибудь глупость, в то время, как начальник заведения выставил вас на позор перед целым классом и осыпал вас тяжелыми, неуклюжими насмешками, - вас, беззащитного и арестованного! Лучше идти прямо на плаху, лучше стать перед ликторами с пучками розог, нежели переносить доводящую до бешенства пытку этих насмешек!

Обращаясь к этим насмешкам, нельзя не сказать, что много людей, - за исключением, разумеется, наших читателей, - даже большинство людей, простодушны, как дети. У них почти вовсе нет юмора. Они не любят шуток. Насмешка в печати досаждает и оскорбляет их. Не касаясь уже грубостей, мне кажется, я встречал весьма, весьма немногих женщин, которым нравился сарказм Свифта и Фильдинга. Их безъискусственные, нежные натуры возмущаются при одном смехе. Неужели сатир в душе всегда бывает диким зверем, неужели их в самом деле ужасают его усмешки, его прищуренный взгляд, его рога, копыта и уши? Fi donc, le vilain monstre, с его хохотом, его тощими кривыми козлиными ногами! Что бы ему завести себе пару подбитых ватой черных шелковых чулков и прикрыть ими эти отвратительные голени; что бы ему набросить себе на бороду и на спину широкий плащ, вылить на носовой платок с дюжину склянок лавандовой воды, и вместо насмешек - заливаться слезами. Во всем этом будет видеться чистейшая поэзия, благоуханное чувство и стремительное красноречие; козлиная нога уже не выглянет, - да и ну ее! прикройте еще ее чем нибудь. И затем, выньте ваши батистовые платочки, прелестные лэди, и прольемте вместе тихия слезы.

Поэтому, положа руку на сердце, мы торжественно провозглашаем, что редакторскую грудь волнует или устрашает вовсе не огонь озлобленных критиков. Они могут быть правы; могут иметь личную злобу; могут быть теми существами, которым по природе суждено брыкаться, лаять, и репейнику отдавать преимущество перед ананасом; могут иметь здравый смысл, могут быть проницательными, глубоко учеными, восторженными судьями, которые в один момент заметят вашу шутку и сейчас же похоронят ее в глубине своей мудрости. Но мудрые ли будут наши критики, или тупоумные, готовые ли хвалить нас, или порицать, мы оставляем в стороне их мнения. Если они станут хвалить, мы будем довольны; если они вооружатся своими борзыми перьями и налетят на нас с змеиным шипеньем, мы вооружимся всем нашим мужеством. Конечно, я лучше бы желал услышать от злого человека доброе слово, нежели дурное; но чтобы вызвать его на комплимент, - возбудить в нем искусственным образом хорошее расположение духа, замазать ему злой рот хорошим обедом, или поместить его произведения в журнал из одного страха, из-за того только, чтобы он не лаял, не кусался - allons donc! Это не наш образ действий. Лай, лай, Цербер! сколько тебе угодно. Здесь не будет для тебя подачки, - разумеется, с тем исключением, если Цербер - необыкновенно добрая собака; тогда мы сами не будем злиться на него, потому что он налетел на нас из ворот нашего соседа.

Но в чем же, скажите, заключается источник ваших сетований, вашей печали? - неужели зубную боль лорда можно принять за иглу в подушке редакторского кресла? Именно так. О! она колет меня, теперь, в это самое время, как я пишу. Она является ко мне с каждой утренней почтой. Вечером прихожу я домой и забираю к постели все письма (не решаясь распечатать их), а поутру смотришь, ужь и есть две или три иглы в подушке. Три я вытащил вчера; - две нашел сегодня утром. Оне, впрочем, не так колят, как калывали прежде, но кожа - все-таки кожа, и ей от них все таки больно. Ведь было же объявлено при журнале: - "Всякого рода требования адресовать в редакцию журнала, "Корнгилль, No 65", а не в место жительства редактора". Добрый мой сэр, как еще мало знакомы вы с мужским или женским и вообще с человеческим родом, воображая, что тот или другой род обратит внимание на это объявление! Принимая письма с подноса, почем я знаю (хотя, конечно, теперь я начинаю узнавать), в каком конверте вложено письмо bona fide, и в каком - просто шпилька или иголка? Одно из лучших предложений нынешняго года я ошибочно принял за письмо с шпилькой и оставил его нераспечатанным. Вот что я называю письмом со шпилькой:

4.

"М. г. Могу ли я надеяться, могу ли просить, что вы удостоите прочитать прилагаемые при сем строки, и что оне окажутся заслушивающими помещения в "Cornhill Magazine". М. г. Мы знавали лучшие дни. Теперь у меня на руках больная и вдовая мать, маленькие братья и сестры. В качестве гувернантки я употребляю все свои усилия для поддержания их существования. Ночью, когда они все успокоятся, я принимаюсь за труд и тружусь, пока не устанут руки и голова. Если бы я могла прибавить хотя немного к нашим средствам, то были бы удовлетворены многия нужды бедной больной; я доставила бы ей комфорт, которого она теперь лишена. Небу известно, что не от недостатка воли и не от недостатка с моей стороны моя мать находится теперь в болезненном состоянии и наше семейство почти без куска хлеба. Прошу, умоляю вас, бросьте милостивый взгляд на мою поэму, и если вы можете помочь нам, то вдова и сироты будут вас благословлять! Остаюсь, сэр, в тревожном ожидании

Ваша покорная слуга
С. С. С."

При письме приложены были два небольших стихотворения, конверт с почтовым штемпелем, и, о небо! имя автора и адрес.

"Я бедна; я добра; я больна; я усердно тружусь; на моем попечении больная мать и голодные братья и сестры. Вы можете помочь нам, если захотите!" Я смотрю на сочинение с тысячной частицей слабой надежды, что оно может идти в дело, и нахожу, что не годится: я заранее знал, что оно не будет годиться; и зачем эта бедная труженица обратилась к моему сожалению, и у постели моей, поставив на колена бедных малюток, заставила их просить хлеба, который я будто бы могу им дать, если захочу? Не проходит дня, без этого аргумента ad misericordiam. День и ночь печальный этот голос вопиет о помощи. Вчера три раза он взывал ко мне. Сегодня утром я уже слышал его два раза, и я нисколько не сомневаюсь, что когда возьму шляпу, то увижу его в приемной, с его плачевным лицом и бледным семейством вокруг него. Одно из громадных преимуществ, которое женщины имеют пред нашим полом, заключается в том, что оне любят читать эти письма. Любить письма? Небо - пощади нас! Еще до редакторства я не слишком жаловал почтальона: - но теперь!

траву подобного рода, я знаю, что внутри её скрывается змея, и тотчас же от нея отскакиваю, так что она не успеет меня ужалить. Прочь, прочь, пресмыкающееся! убирайся в корзинку с негодной бумагой и оттуда в огонь!

Но из этих разочарованных людей, только некоторые кротко переносят свое разочарование. Некоторые начинают ненавидеть вас и считать своим врагом, потому что не могли быть вашим другом. Более неистовые и завистливые начинают кричать: что это за человек, который отвергает мое предложение, и как смеет он, надменный снобс, отрицать во мне достоинства?

Иногда письма ко мне содержат не простые иглы, но сучковатые с колючками палки. Вот два образца этих сучьев благородного ирландского дуба, которые не раз доставляли альпийцы для моей кроткой и безобидчивой головы:

, Доннибрук.

"М. Г. Сейчас только кончил я чтение первой части вашей повести Вдовец Ловель (Lovel the Widower) и чрезвычайно удивляюсь непозволительным суждениям, которые вы приводите в своей книге относительно

"Уже более десяти лет я принадлежу театру, и смею уверить вас, что большинство corps-de-ballet - добродетельные, благонравные девушки и, следовательно, те уютные коттэджи в Риджентс-парке нанимаются вовсе не для них.

"Долгом считаю также известить вас, что театральные антрепренеры имеют привычку говорить по английски, и говорить лучше и чище всякого автора.

"Вы или вовсе ничего не знаете об этом предмете, или позволяете себе распространять гнусную ложь.

"Мне приятно сказать, что личности кор-де-балета, а также актеры и актрисы стоят несравненно выше всякой клеветы со стороны жолчных пасквилянтов, выше злобных нападений и brutum fulmen эфемерных писателей.


А. В. С."

Редактору журнала "Cornhill Magazine".

Королевский театр, Доннибрук.

"М. Г. Я только что прочитала в январской книжке "Cornhill Magazine" первую часть повести, написанной вами и озаглавленной Lovel the Widower.

"В этом произведении вы употребляете всю вашу ядовитую злобу (на что вы одарены большими способностями), чтобы унизить личности, составляющия кор-де-балет. Вы утверждаете, что большинство балетных танцовщиц имеют виллы, нанимаемые для них в Риджентс-парке, но я должна сказать, что

"Воспитанная с детского возраста для поступления на сцену и, хотя в настоящее время уже актриса, но пробыв семь лет главной танцовщицей в опере, я могу компетентно говорить об этом предмете. Меня удивляет, каким образом такому гадкому пасквилянту позволено было присутствовать за обедом Драматического Общества, 22-го числа нынешняго месяца. Было бы гораздо лучше, если бы вы сделали реформу в вашей собственной жизни и перестали бы говорить ложь о тех, кто стоит несоизмеримо выше вас.

А. Д."

Разумеется, подписи почтенного писателя и писательницы выставлены анонимные, настоящия же, сколько мне известно, по местности театра и по сообщенным мне сведениям (если только они верны) сделались уже давно знаменитыми за ссоры, драки и разбитые головы. Но скажите, можно ли спокойно сесть в кресло, когда в его подушке, может быть, торчат такия две страшные шпильки? И из-за чего вышла эта неприятность? В небольшом рассказе Lovel the Widower я описал и присудил к примерному наказанию одну жалкую балетную танцовщицу, которая роскошно жила непозволительными приобретениями, лишилась по несчастному случаю своей красоты и умерла бедною, всеми покинутою, безобразною и отвратительною во всех отношениях. В том же самом рассказе, другия маленькия балетные танцовщицы изображены в скромных домашних нарядах, исполняющими свой долг и приносящими свои скромные сбережения в свое семейство, в свой дом. Милым моим корреспондентам непременно хочется навязать мне заявление, что большинство балетных танцовщиц имеют виллы в Риджентс-парке, хочется обвинить меня в преднамеренной лжи. Положим, например, мне вздумалось ввести в мой рассказ рыжую прачку. Неужели же из-за этого можно присылать ко мне укоризненные письма, в которых говорится: "М. Г. Заявив, что большинство прачек - рыжия, вы становитесь лжецом! советуем вам лучше ничего не говорить о дамах, которые стоят несравненно выше вас". Или положим, мы решились описать какого нибудь безграмотного купчика: - неужели один из таких джентльменов должен писать ко мне: "М. Г. Описывая купчиков безграмотными, вы произносите преднамеренную ложь. Знаете ли, что эти купчики владеют английским языком несравненно лучше иных писателей?" Нет никакого сомнения, что тут есть недоразумение. Я никогда не говорил того, что навязывают мне мои корреспонденты. Текст у них перед носами, но что же станете делать, если им хочется читать по своему? Уф! так и хочется подраться! Вон чья-то лысая голова выглядывает из лачуги! Это должно быть голова Тима Малона. - Бац! и сразу сбиты обе колючки.

которому бы из одной злобы нравилось наживать врагов. Но здесь, в деле редакторства, поступить иначе невозможно. Смешная, грустная, странная, горькая мысль по неволе должна промелькнуть иногда в голове многих общественных деятелей. Что бы я ни делал, буду ли я невинен в своих намерениях или в них будет проглядывать чувство злобы, буду ли великодушен или жесток, но А. В. С. и Д. станут ненавидеть меня до конца главы, до конца той страницы, когда будет навсегда положен конец ненависти, зависти, удачам в жизни и неудачам.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница