По поводу каламбура, который я слышал однажды от покойного Томаса Гуда.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1860
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: По поводу каламбура, который я слышал однажды от покойного Томаса Гуда. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XIV.
ПО ПОВОДУ КАЛАМБУРА, КОТОРЫЙ Я СЛЫШАЛ ОДНАЖДЫ ОТ ПОКОЙНОГО ТОМАСА ГУДА.

Благосклонный читатель, прочитавший несколько этих летучих очерков (если они удостоились его внимания), давно уже увидел, что автор их хотя и принадлежит к тому классу старых людей, которые любят более вспоминать, нежели заглядывать вперед, но все-таки он не может удержаться, чтобы не смотреть окрест себя, вверх и вниз, на бугры жизни, количество которых - сорок, пятьдесят - указывается мильными столбами: его везет Время, беловласый возница; он сидит спиною к лошадям, лицо его обращено к прошлому, взоры его следят за исчезающими ландшафтами и горами, утопающими в туманной дали. Эти сероватые отдаленные горы были когда-то зелены, были как будто вот здесь, на этом самом месте, и покрывались веселым народом! По мере подъема на них, мы испытывали затруднения, и, не смотря на силу, присутствие духа, приятные случайности и дорожные встречи, там и сям получали толчки. Случалось также и одерживать довольно трудные победы (по воле Божией), случались и отдыхи, и дурнота, и слабость, случалось сбиваться с дороги, переносить дурную погоду, трогательные прощанья, одинокия ночи, страшные горести; вот на эти-то случаи я и навожу мои размышления, сидя в колеснице Времени, этого сребровласого возницы. Между тем молодежь, в этой же колеснице, заглядывает вперед. Ничто не ускользает от её зорких глаз, ни один цветок в садиках коттэджей, ни толпа краснощеких ребятишек у ворог: ландшафт кажется ей очаровательным, воздух свежим и приятным, дальний городок - прекрасным; но думаете ли вы, что она также неразборчива относительно блюд в гостиннице?

Вообразите себе отца семейства, путешествующого с женой и детьми в открытом экипаже; он проезжает мимо обыкновенного кирпичного дома подле дороги, с обыкновенным садиком перед лицевым фасадом и с весьма обыкновенным колокольчиком у дверей, с известным числом решетчатых окон весьма простых, четыре-угольных: крыши крыты черепицей, окна, трубы - все, все совершенно схоже с другими домами. Или представьте себе, что проезжая по каким нибудь общественным лугам, он видит обыкновенные деревья, а под ними обыкновенного осла, щиплющого траву; если хотите, его жена и дочь тоже смотрят на эти предметы, но без малейшого любопытства или интереса. Что им за дело до ручки медного колокольчика; им все равно: изображает ли она львиную голову, или что нибудь другое. Какое им дело до колючого кратегуса, и до пруда возле него, в котором отражаются и колючее дерево, и навьюченный осел.

вечерам гуси задавали громкий концерт, можно было увидеть, в известный час, знакомую фигуру в знакомом плаще и шляпке, фигуру, которая приходила из соседней деревни, и образ которой отражался в этом пруде? В этом самом пруде близь кратегуса? Да, да; в этом гусином пруде; все равно, сколько бы ни было лет тому назад, когда там отражались образы обыкновенных гусей - и еще двух гусей особенных. По крайней мере, старейший из путешественников имеет преимущество над своими молодыми спутниками в том, что Путней-Хет или Нью-Роад могут быть заключены в светлом ореоле, для них не видимом, потому что этот свет может истекать только из его собственной души.

Я читал мемуары Гуда, изданные его детьми {Memoirs of Thomas Hood. Moxon, 1860, 2 vols.}, и желал бы знать: будет ли эта книга иметь такой же интерес для других, помоложе меня, как и для людей одних лет со мной и одного призвания? Описание путешествий в какой нибудь стране становятся для нас интересными в таком только случае, когда мы сами там были. Когда-то ненавистную для нас старую школу мы постоянно посещаем с одинаковым чувством расположения к ней и привязанности. Вот тут стояло дерево, под которым поколотил вас товарищ, а здесь, на траве, вы отдыхали по праздникам, и т. д. Словом, дорогой мой сэр, вы сами составляете интереснейший для вас предмет, какой только способен занять ваши высокопочтенные мысли. Я не сомневаюсь, что крымский солдат, читая историю этой войны и дойдя до того места, где Джонс приказывал храброму 99 полку идти в аттаку, или выжидать, невольно подумает: "Ах, да; действительно, наш 100 полк был тут-то и тут; я очень хорошо это помню".

Так точно мемуары бедного Гуда имеют для меня, без сомнения, больший интерес, нежели для других, потому что я, так сказать, участвовал в одном с ним сражении, хотя и на другой части поля; участвовал с ним в битве жизни, в которой пал Гуд еще молодой, но уже покрытый славою, "Мост Вздохов" был его Корунной, - его Абрагемскими высотами; - больной, слабый, израненный, он пал в пылу битвы, окруженный славою знаменитой победы.

Какого рода человек был гений, написавший эту славную поэму? На кого похож был Вольф, который овладел Абрагемскими высотами? Нам всем желательно иметь более подробные сведения о людях, замечательных своими подвигами в войне, в литературе, в красноречии, в перенесении лишений, в науках. Один или два счастливых или геройских подвига извлекают имя человека из среды других имен, и на долго сохраняют его в памяти. С этого времени он становится великим. Мы удивляемся ему; желаем все узнать об нем; мы с любопытством ходим вокруг его монумента, осматриваем его и думаем: разве мы не так же сильны, велики и способны, как и этот богатырь; разве мы не были также хорошо воспитаны, как он; разве мы не могли бы также хорошо вынести зимний холод, как и он? Или, глядя на него пристрастными глазами, мы не находим в нем ни одной погрешности; уверяем, что он хорош собой и прекрасно сложен, называем его критиков завистниками, и т. д. Еще вчера, до совершения подвига, он был просто ничто; кому была нужда знать место его рождения, его происхождение или цвет его волос? Сегодня, вследствие его случайного отличия или целого ряда славных подвигов, познакомивших нас с его гением, он становится знаменитым, и антикварии пустились уже отъискивать: под ферулой какого школьного учителя он получил образование, где прививали оспу его бабушке и т. д. Если бы завтра случилось найти с пол-дюжины счетов прачки Гольдсмита, неужели бы они не возбудили всеобщого интереса и не были бы напечатаны в сотне газет? Несколько времени тому назад я наткнулся на Оливера в старом журнале Town und Country Magazine, где он описан в маскараде в Пантеоне "в древнем английском костюме", и вдруг мое воображение летит к нему на встречу, хочет посмотреть на него вблизи и последить за ним. Я забыл имена других изящных джентльменов прошлого века, кроме Оливера Гольдсмита, о которых говорится в том журнале. Мы желали только посмотреть одного этого человека, который забавлял нас и очаровывал; человека, который был нашим другом, подарил нам много приятных часов своей беседой и навел на добрые мысли. Признаюсь, когда я очутился среди имен известных в модном свете, среди прекрасных и двусмысленных личностей среди таких имен, как сэр Д. Р--н-- льдс, в домино, --д--к и доктор Г--льдсм--т, оба в древних английских костюмах, я не мог удержаться от восклицаний. "Как! и вы здесь, дорогой мой сэр Джосуа? Чему я должен приписать честь видеть вас? А это мистер Гольдсмит? Как к вам идут, сэр, это жабо и этот разрезной камзол! О доктор! Какое доставляло и доставляет мне удовольствие чтение одушевленной природы с вами? Не думаете ли вы, что вам заранее известно, о чем он станет разговаривать? Неужели вам не понравилась бы его болтовня за шампанским?

Но вот изчез и Томас Гуд, - сошел с лица земли, как Гольдсмит или Гораций. Изменяются или уже изменились времена, в которые он жил и жили многие из нас и были молоды? Однажды я видел Гуда еще молодым человеком на обеде, который теперь представляется мне почти таким-же призрачным, как и тот маскарад в Пантеоне (1772), о котором мы только что говорили. Это было за обедом в обществе литературного фонда, в обширном зале, увешанном портретами самых замечательных царственных франкмасонов, - теперь уже невещественных призраков. Там в конце зала сидел и Гуд. В нашей компании были некоторые из публицистов. Я очень хорошо помню его бледное лицо; он был худ, глух и чрезвычайно молчалив; во время обеда он редко открывал рот и отпустил только один каламбур. Какой-то джентльмен не мог отъискать своей табакерки; по этому случаю Гуд заметил - (таверна франкмасонов содержалась, как вы помните, мистером Куффом, а не нынешними владельцами), - что табакерка затерялась, её схватились, и так как Куфф (запомните хорошенько это имя) было имя владельца, то Гуд раскрыл свои молчаливые уста и сказал "Но должен ли я передавать вам, что он сказал! Каламбур, отпущенный тогда этим знаменитым остряком, был не из лучших. Пожалуйста выберите какой вам угодно каламбур из острот и выходок {Whims and oddities одно из сочинений Томаса Гуда. } и представьте себе, что это именно и был тот самый, которым мистер Гуд развеселил наше маленькое общество.

Надо заметить, что в том месте страницы, где поставлены звездочки, я остановился на некоторое время для прочтения Признаний Гуда, заключающих в себе биографию автора, которая и отвлекла меня. Я не буду судить о юморе Гуда; потому что не чувствую себя довольно безпристрастным. Не говорил ли я где-то, что один или два очень старых джентльмена, и до сих пор находящиеся еще в живых, имели привычку дарить мне на гостинцы, когда я был еще мальчиком? Поэтому я не могу быть справедливым критиком. Я всегда вспоминаю об их пирожках с малиновым вареньем, составлявших счастие моей юности. Еслиб эти престарелые раздаватели соверенов стали рассказывать какие нибудь старые сказки, я стал бы смеяться от души; даже соверши они убийство, я и тут стал бы считать его извинительным. Вот, например, друг мой Баггс намерен бранить меня, о чем, разумеется, наши общие друзья не замедлят сообщить мне. Браните, mon bon! Вы были так добры ко мне, когда я нуждался в поощрении, что теперь можете выменять это золото и рассказывать, если угодно, что я каннибал, что я негр. А, Баггс! не содрогаешься ли ты, читая эти строки? не трепещет ли виновная совесть в твоей груди, и не говорит ли тебе, о ком пишется эта побасенка? О, брось твой гнев и, когда он утихнет, мой Баггс будет снова моим Баггсом старых времен, великодушным, добрым, дружелюбным Баггсом.

Не хочу сказать, чтобы все его остроты были одинаково интересны, или что прочитать огромную книгу таких фарсов - считалось бы ныне забавным. Однажды Гуд в письме к своему другу относительно какой-то статьи о нем, появившейся в печати, между прочим говорил: "вы можете судить, как хорошо знает меня автор, если решается утверждать, что направление моего ума скорее серьезное, нежели комическое". В то время, когда Гуд писал эти слова, он видимо не придавал никакой цены своим серьезным способностям и воображал, что вся его сила заключалась в каламбурах и насмешках. Не правда ли, что в этой простоте, в этом скромном убеждении есть что то трогательное? "Мое призвание, говорит он: заключается в том, чтобы заставлять смеяться; я должен скакать, кривляться, прыгать; я должен ставить язык вверх ногами и скакать через грамматику", и вот с этим убеждением он смиренно и храбро принимается за работу, и то, что исполнял, было выполнено со всем усердием, не смотря на болезни, горесть, изгнание, бедность, уныние, - он всегда был готов работать; у него всегда был запас гения. Когда он оставлял свои каламбуры и шутки, сбрасывал с себя костюм арлекина и начинал говорить от чистого сердца, то вся Англия и Америка со слезами на глазах слушали его и восхищались им! Есть много людей, которые считают себя выше, чем они на самом деле; воображают, что свет не умеет оценить их. Разве мы не слышали про Листона, который думал, что ему следовало бы играть Гамлета? А тут перед вами человек ума, почти несравненного, человек способный тронуть все сердца, и который между тем проводит дни и годы в сочинении фарсов: "Молодой Бен был славный джентльмен" и т. д. Откровенно вам скажу, я читал "Признания Гуда" до тех пор, пока не разсердился. - Ты великий человек, прекрасный человек, настоящий гений и поэт, восклицал я, повертывая страницу за страницей: оставь эти фарсы, будь самим собою и следуй своему призванию!

Когда Гуд лежал на смертном одре, сэр Роберт Пиль, зная о его болезни, но не допуская, чтобы она была так опасна, написал ему благородное и трогательное письмо, в котором извещал, что ему назначен пенсион:

"Я более чем вознагражден, пишет Пиль, личным удовольствием, которое имел я, сделав для вас то, за что вы отплатили мне горячею и характеристичною признательностью. Может быть вы думаете, что человеку, имеющему такия многочисленные занятия, как у меня, вы известны только по имени, столь громкому в литературе, но уверяю вас, что из всех ваших сочинений найдется очень мало, которых бы я не прочитал, и что немногие могут ценить и удивляться более меня вашему уму и чувству, научивших вас вводить шутку и юмор в сочинения, в которых вы исправляете пороки, обличаете заблуждения, и все-таки никогда не переступая пределов, за которыми перестают уже виднеться ум и шутка. Продолжайте писать с сознанием независимости, такой же свободной и неподдельной, как будто между нами не было никаких отношений. Я не делаю для вас ни малейшого одолжения, а исполняю только то, что решила законодательная власть, уделив в распоряжение короны некоторую сумму (весьма впрочем ничтожную) для публичной раздачи тем лицам, которые за труды свои на пользу общественную имеют полное право на пособие от правительства и вознаграждение. Если вы разсмотрите имена тех лиц, требование вознаграждения которыми были признаны справедливыми, в силу их литературной или ученой известности, то вы найдете сильное подтверждение истины моих слов.

"В замен этого, я буду просить вас, чтобы вы доставили мне случай к личному знакомству с вами".

И Гуд в письме к своему другу, приложив копию с письма Пиля, говорит: "сэр Пиль выехал из Бурлея во вторник ночью и приехал в Брайтон в субботу: если бы он отправил свое письмо по почте, - я не получил бы его до сего дня. Но он прислал его с своим слугой на субботнюю ночь, - новый знак благосклонного внимания". - Далее он продолжал, что ужасно дурно чувствует себя и по словам жены своей совсем позеленел: "источник мой не изсяк. Я начерпал из него целый лист Рождественских каламбуров, нарисовал к ним картинки и напишу целый лист моего романа".

Грустная и вместе с тем удивительная картина твердости духа, честности, терпеливых лишений и долга в борьбе с недугом! Какую благородную фигуру представляет собою Пиль, стоящий у изголовья больного! Как великодушны его слова и как торжественно и чистосердечно сострадание! Бедный умирающий, с сердцем, переполненным признательностью к своему благодетелю, должен был обратиться к нему и сказать: - "если приятно заслужить память министра, то еще приятнее быть не забываемым в шумном Бурлее {Hurly Burleigh (хёрли-бёрли) игра слов. нумный, Burleigh собственное имя, - местечко в Англии, - резиденция сэра Роберта Пиля; собственно же Hurly - Burly Прим. Перев.}! Можно ли тут смеяться! Не правда ли, как эта шутка трогательна в умирающих устах? Так умирающий Робин-Гуд пустил из лука свою последнюю стрелу, - так католик надевает одежду капуцина на своем смертном одре, чтобы в нем покинуть этот свет, - так и бедный Гуд, в последний час своей жизни, надевает пестрый костюм арлекина и произносит еще одну остроту.

Он однако умирает окруженный любовию и спокойствием, умирает в кругу детей, жены и друзей; первым особенно он вполне посвятил всю свою жизнь и ежедневно доказывал свою верность и привязанность. Разсмотрев его самую чистую, самую скромную и самую честную жизнь и пожив с ним некоторое время, вы дошли бы до убеждения, что это - самая честная, любящая и прямая душа, с какой вам когда либо приводилось сходиться. Можно ли тоже самое сказать о жизни всех литераторов? Довольно впрочем, если есть и один человек без коварства, без претензий, без обмана, человек чистой жизни, посвященной исключительно семейству и небольшому кружку друзей.

А какой тяжелый труд и какое скудное вознаграждение! На какую скромную и простую жизнь указывается нам в этих маленьких, домашних подробностях, которыми изобилует его книга! Самые простые удовольствия и забавы восхищают и занимают его. Вы пируете за шримсами; добрая жена делает пирог; подробности о горничной и разбор её поведения; различные шутки, съигранные с плум-пуддингом - все эти удовольствия сосредоточивались в маленьком уютном домике. Как одному из передовых людей своего времени, Гуду предлагают быть издателем одного журнала с жалованьем 300 фунтов стерлингов в год, и он торжественно подписывается "Ed. N. М. М." {Издатель журнала }, а семейство его радуется увеличению содержания, как громадному богатству. Он едет на обед в Гринвич - и какое празднество, какие радости дома после этого обеда!

"Да, мы пили здоровье "Боза" {Диккенса. Прим. Перев.} при усладительном звоне бокалов, вызвавшем его на одушевленный спич... Он был очень хорош, и рядом с ним сидел его младший брат... Потом мы пели. Баргэт спел балладу "Робин-Гуд", Крюикшенк - комическую балладу Лорда X... и какой-то господин, незнакомый мне, великолепно подражал французскому актеру. Потом мы провозгласили тост за мистрисс Боз, за президента праздника, за вице-президента; какой-то духовный своим густым басом пропел: "Deep, Deep, Sea", (глубокий, глубокий океан); мы пили за Проктора, написавшого эту песнь; а также и за здоровье сэра Дж. Вильсона, Крюикшенка и Эйнсворта. Манчестерский друг последняго спел манчестерскую песню, до того наполненную торговой материей, что она казалась скорее выделанною на фабрике, чем сочиненною. Джердан, по своему обыкновению в подобных случаях, и обратно. Что же касается до меня, то я принужден был сказать второй девственный спич, ибо Монктон Мильнз предложил мое здоровье в таких выражениях, которые моя скромность хотя и позволяет повторить, но память противится тому. Как бы то ни было, я приписал этот тост состраданию к моему сильно разстроенному здоровью, и потому, уверил их, что мое кровообращение сделалось живее, что приятная теплота разлилась вокруг сердца, я объяснил, что дрожь руки была не от паралича или лихорадки, но от желания пожать руки всех присутствующих. При этом я был принужден исполнить этот дружеский обычай со всеми, до кого мог только достать, за исключением тех, которые сами подошли ко мне с другого конца стола. Ведь это очень приятно, не правда ли? Хотя я не захожу так далеко, как Джен, которая желает, чтобы моя рука была отрублена, положена в банку и сохранена в спирте. Она с безпокойством ждала меня, как и во всякое время, когда мне случалось уходить из дому; ведь вы знаете, я такой домосед и такой тихий; она была уже у дверей, прежде чем я успел позвонить; - меня довез в своей карете мистер Боз. Бедное дитя! Что бы она сделала, если бы имела свирепого, а не такого кроткого мужа?"

И бедная, безпокойная жена сидит и нежно ласкает руку, которая жала столько знаменитостей! Этот маленький праздник за восемнадцать лет тому назад кажется также недавним, как бы обед у мистера Треля или митинг в доме Уилля,

сцена; у ложа умирающого стоит великодушный Пиль и произносит благородные слова уважения и сочувствия, услаждающия последнее биение нежного и честного сердца.

По моему, жизнь Гуда мне нравится больше его книг, и я от всего сердца желаю, monsieur et cher confrère, чтобы то же самое можно было сказать о нас обоих, когда чернильный источник нашей жизни прекратит свое течение. Да, если я умру прежде, милый Баггс, - то надеюсь, что ты найдешь способ умерить не совсем-то лестные мнения о моем характере, которые ты так непринужденно разделяешь за одно с нашими общими друзьями. Вообразите, любезный читатель, что и вы принадлежите к тому же ремеслу, - какое бы наследство желали вы оставить вашим детям? Во первых (с помощию Божией), вы бы просили небо и старались передать им такой дар любви, которого, конечно, хватило бы на всю их жизнь, и даже может быть остаток перешел бы и на их детей. Вы бы завещали им (с тою же помощию и благословением) хранить вашу честь безупречною и передать имя ваше незапятнанным тем, кто имеет право носить его. Вы бы желали, хотя это желание - одно из естественнейших качеств литератора, вы бы желали, чтобы из ваших приобретений, больших или малых, помочь бедному собрату в нужде, перевязать его раны и хоть двумя пенсами оделить его. Разве те деньги, которые благородный Маколей роздал бедным, потеряны для его семейства? Боже сохрани! Разве для любящих сердец его родственников это не будет драгоценнейшею частью их наследства? Это было делом справедливости, делом полным любви, делом, которое только на небе получит должную награду. Вы найдете, если литература будет вашим призванием, что сберечь труднее, чем подарить или истратить. Сберегать, конечно, должно стараться, на то темное время, когда вы не в состоянии будете работать; когда рука устанет от дневного труда; когда мозг остынет; когда старость, не имеющая сил трудиться, потребует тепла и покоя, - и когда молодое поколение ваше будет просить у вас ужина.

* * *

Чтобы сделать картинку для начальной буквы этого очерка, я срисовал галерного невольника с простой, старой серебряной ложки, купленной мною в лавке редкостей в Гаге. Это одна из ложек, назначаемых в подарок, весьма обыкновенных в Голландии, и которые в последние годы так удивительно размножились в наших магазинах серебряных вещей. На ручке её были вырезаны слова: Anno 1609, Bin ick aldus ghekledt gheghaen; т. e. В 1609 году я был одет таким образом. Добрый голландец вероятно был освобожден из алжирского плена (на мой взгляд он очень похож на мавританского раба) и в приливе благодарности к своей крестнице, он смиренно рассказывает на этой ложке историю своего освобождения.

на Темзе, и ему на прощанье некому было даже протянуть свою руку; вспомните о храбром Тобиасе Смоллете и его жизни: как тяжела была она и как скудно вознаграждена; вспомните о Гольдсмите и о докторе, который шепчет: нет ли у вас еще чего на душе? и дикие, блуждающие взоры отвечают! "есть". Заметьте, как Босвел говорит о Гольдсмите и с каким гордым высокомерием смотрит на него. Прочтите статью Хокинса о Фильдинге и подумайте, с каким презрением говорят о нем епископ Хурд и денди Вальполь. Галерные рабы присуждены работать веслом и носить кандалы, тогда как милорды и денди забавляются в каюте, слушают музыку и любезничают с прекрасными лэди.

Но позвольте. Разве был какой нибудь повод к этому презрению? Разве эти великие люди имели такия слабости, которые давали первенство людям, стоявшим ниже их? Могут ли литераторы не сказать, положа руку на сердце: "Нет, виноваты не Гольдсмит и не Фильдинг, а Фортуна и равнодушие света". Не было ни малейшей причины, по которой Оливер был всегда расточительным, по которой Фильдинг и Стиль всегда угощались на счет своих друзей, по которой Стерн всегда влюблялся в жен своих соседей. Свифт долго был беден, как какой нибудь шут, над которым вечно смеялись, но он не задолжал ни одного пенса соседям. Аддисон в своем изношенном полукафтане мог прямо держать свою голову и всюду показывать свое достоинство: но, смею сказать, ни один из этих джентльменов, как бы ни был он беден, никогда в жизни не просил о сострадании, не просил иметь снисхождения к случайным слабостям литературной профессии. Галерный невольник! Если вы посажены в тюрьму за какое нибудь преступление, за которое закон присудил вас к такого рода наказанию, то тем стыднее для вас! Если же вы прикованы к веслу, как военно-пленный, как Сервантес, вы страдаете, но без стыда, и дружеское участие человечества будет служить для вас вознаграждением. Галерный невольник! Да ведь каждый человек прикован к своему веслу! На королевских галерах есть один старый загребной. Сколько лет уже работал он веслом! Днем и ночью, в бурную и тихую погоду, всегда с одинаковой силой и удивительной веселостью он вывертывал свои руки. На этой же самой Galère Capitaine находится и тот хорошо известный красавец, носовой гребец; как он ворочал веслом и с какой охотой! Какое пренебрежение оказывали им обоим в свое время! Возьмите, например, еще галера священников с черными полотняными парусами; найдется ли на Темзе какой либо моряк, которого труд был бы тяжелее? Когда законовед, государственный сановник, духовный или писатель покоятся в постели, у дверей бедного доктора раздается звонок, и он должен идти, не смотря на ревматизм, на снежную бурю; это тоже в своем роде галерный невольник, который тащит свою аптеку, - чтобы утишить лихорадочный жар, помочь матерям и детям в час их гибели и, на сколько возможно, облегчить безнадежным пациентам переправу к тихому пристанищу. Не мы ли так недавно читали про подвиги королевских галер и их храбрых экипажей в китайских водах? Люди точно также заслуживают похвалы и почестей за сегоднишнюю победу, как и те, которые отличались в прошлом году в час бедствия. Итак, товарищи, будемте гресть с надеждою в сердцах, пока не кончим плавания и не войдем в гавань вечного покоя.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница