Дениc Дюваль.
Глава III. Путешественники.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1863
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Дениc Дюваль. Глава III. Путешественники. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

III. Путешественники.

Бедный г. де-Саверн так торопился, что вполне оправдал на себе старинную пословицу: "тише едешь, дальше будешь." В Нанси он занемог горячкой, от которой едва не умер, и в продолжение которой безпрестанно бредил своим ребенком, умоляя свою вероломную жену возвратить ему дочь. Еще не оправившись от болезни, он снова пустился в путь, и наконец достиг до Булони, где его глазам предстал тот самый английский берег, на котором, как он справедливо угадал, приютилась его беглянка-жена.

Отсюда, благодаря моей детской памяти, в которой ясно запечатлелись события этих ранних дней моей жизни, я могу продолжать начатый разказ. Читатель увидит, что несмотря на свой юный возраст, я призван был исполнять довольно значительную роль в той странной, фантастической и часто ужасной драме, которой суждено было вскоре разыграться. Теперь, занавес опущен и драма давно кончена; но когда я думаю о всех этих нечаянностях, переодеваниях, таинственных побегах и опасностях, я сам прихожу в удивление, и почти готов поддаться фанатизму г. де-Ламотта, который клялся и божился, что нашими поступками управляет высшая сила, и что он также не в состоянии изменить свою судьбу, как и остановить седину в волосах. Боже! Но что за судьба это была! И какая роковая трагедия должна была разыграться!

Однажды вечером, в 1769 году, во время наших летних вакаций, я сидел дома на своем маленьком стуле, между тем как в окна стучал проливной дождь. В лавке, против обыкновения, в этот вечер не было ни души, и мне кажется, что я ломал себе голову над каким-то правилом из латинской грамматики, которую, по приказанию матери, я непременно должен был зубрить, возвращаясь долгой из школы. Уже 50 лет прошло с тех пор {Этот разказ, повидимому, был написан около 1820 г.}, и я успел позабыть в это время Бог знает сколько событий из моей жизни, которые, впрочем, и не заслуживали особенного воспоминания, но маленькую сцену, случившуюся в эту замечательную ночь, я помню так живо, как будто она только что происходила перед моими глазами. Вот мы сидим каждый за своим занятием, а в пустой и безмолвной улице шумит ветер и хлещет дождь. Но кроме дождя и ветра, мы различаем еще шаги нескольких человек, идущих по мостовой. Эти шаги раздаются все громче и громче, и наконец, останавливаются у наших дверей.

-- Г-жа Дюваль! кричит с улицы голос, - это я, Грегсон!

-- Боже мой! воскликнула моя мать, вскочив со стула и побелев как полотно.

В эту минуту я услыхал плач ребенка. Дорогая моя! Как живо сохранился в моей памяти этот слабый детский крик!

Но вот дверь отворилась, сильный порыв ветра едва не задул свечей, и в комнату вошли, вопервых, какой-то господин с дамой, закутанною с ног до головы разными плащами, за ними нянька с плачущим ребенком, и наконец, позади всех, лодочник Грегсон.

Моя мать издает какой-то хриплый звук, и восклицая: "Кларисса, Кларисса!" бросается к даме на шею, душит ее в своих объятиях и страстно целует. Дитя плачет и стонет, нянька старается его успокоить, а приезжий господин, сняв с себя шляпу и стряхивая с нея воду, смотрит в это время на меня. Этот взгляд как будто кольнул меня в сердце, и я почувствовал необъяснимый ужас. Подобное ощущение я испытал еще один или два раза в жизни, и один раз, взгляд поразивший меня таким образом принадлежал моему врагу, которого постиг весьма печальный конец.

-- Наш переезд был самый бурный, сказал по-французски приезжий господин моему деду, - мы провели 14 часов на море. Качка совершенно измучила графиню, и она ужасно утомлена.

-- Твои комнаты ужь готовы, сказала моя мать с нежною заботливостью. - Бедная моя Biche, ты будешь спать сегодня совершенно спокойно, и не должна ровно, ровно ничего бояться!

За несколько дней перед тем я видел как мать и служанка возились в первом этаже, приготовляя и убирая комнаты. Когда я спросил у матери, не ожидает ли она кого, она выдрала мне уши и приказала молчать; но я догадался, что приезжие были те самые посетители, которых она ожидала, а по имени, которым она назвала даму, я конечно узнал, что это г-жа де-Саверн.

-- Это твой сын, Урсула? сказала дама. - Какой большой мальчик! А моя несчастная крошка все пищит.

-- О, мое сокровище, сказала мать, - схватив дитя, которое еще пуще расплакалось, озадаченное кивавшим пером и хохлатым шлемом г-жи Дюваль, которая в те дни носила огромный чепчик, и своим грозным видом могла поспорить с любым героем древности.

Когда бледная дама выразилась так жестко о своем ребенке, я удивился и почувствовал к ней что-то неприятное. В самом деле я всегда любил детей, и до сих пор от них без ума, доказательством чему служит мое обращение с собственным моим бездельником. Никто не может сказать, чтоб я кого-либо притеснял в школе, или чтоб я дрался иначе, как для собственной защиты.

Мать собрала на стол все, что было у нея в доме порядочного, и пригласила своих гостей разделить её скромный ужин. Какие пустые вещи остаются иногда в памяти! Помню, что я пренаивно засмеялся, когда г-жа де-Саверн сказала: "А, так это чай? Я его еще никогда не пробовала.. Но он совсем не вкусен, не правда ли, г. барон?" Вероятно, в Альзасе в то время еще не научились употреблению чая. Мать остановила мой детский смех обыкновенным воззванием к моим ушам, и нужно сказать, что мне ежедневно приходилось получать от доброй женщины это неприятное угощение. Дед предложил графине небольшую рюмку настоящей нантской водки, и спросил, не желает ли она подкрепить себя после утомительного путешествия; но она отказалась от того и от другого, и скоро удалилась в свою комнату, в которой мать моя приготовила для нея свои лучшия простыни и одеяла. Там же она поставила постель и для горничной Марты, которая уже улеглась на ней вместе с плачущим ребенком. Что касается до барона де-Ламотта, ему наняли помещение в этой же улице, в доме булочника г. Виллиса: этот булочник Виллис был мой большой приятель, награждавший меня в детстве неимоверным количеством сладких пирожков, и если ужь говорить правду, носивший парики, которые обыкновенно завивались у моего деда.

По утрам и по вечерам мы все собирались для общей молитвы, которую дед произносил с большим чувством. Но в этот вечер, когда он достал свою большую Библию, с тем чтоб, я прочел из нея главу, мать сказала ему: "Нет, бедная Кларисса устала и пойдет спать." Действительно, приезжая дама немедленно удалилась. Тогда я стал читать главу из своей маленькой Библии, и помню, как слезы градом катились по лицу моей матери, и она приговаривала: "Боже, Боже мой, умилосердись над нею!"' Когда же я хотел запеть наш вечерний гимн: "Nun ruhen alle Waider" она приказала мне молчать, сказав, что дама очень утомлена и хочет заснуть. После этого мать отправилась на верх к г-же де-Саверн, чтобы посмотреть хорошо ли она устроилась, а мне нелела проводить приезжого господина в дом булочника Виллиса. Я, конечно, не заставил ее повторить себе этого приказания дважды и немедленно пустился вперед, болтая и показывая дорогу незнакомцу; должно заметить, что последний уже не внушал мне более того ужаса, который я почувствовал в первую минуту нашей встречи. Читатель может быть уверен, что все население местечка Уинчельси уже знало о том, что какая-то приезжая французская дама с ребенком и горничной остановилась у г-жи Дюваль, и что приехавший с ней французский господин будет занимать квартиру у булочника.

название монастыря, но почти не имели сношений с людьми нашего звания, хотя мать моя и ходила иногда убирать голову г-жи Уэстон, как ходила и к некоторым другим городским дамам. Я забыл сказать, что г-жу Дюваль приглашали иногда к родильницам, в качестве сиделки. Эту обязанность она исполняла подле г-жи Уэстон, которая, впрочем, скоро лишилась своего ребенка. У Уэстонов была часовня в бывшем монастырском саду, и священники их исповедания приезжали туда совершать службу, то от лорда Ньюбера из Слиндона, то от Арунделя, фамилия которого также принадлежала к римско-католической церкви. Один или два католика, - их было очень мало в нашем городе, - погребены были в одной стороне этого старинного сада, там, где до времен Генриха VIII помещалось монастырское кладбище.

Приезжий господин был первый папист, с которым мне пришлось говорить. Идя вместе с ним по городу, и показывая ему старые ворота, церковь и прочее, я вдруг спросил его:

-- А что, вы жгли протестантов?

-- Конечно! отвечал он, и лицо его искривилось ужасною улыбкой: - я многих в свою жизнь поджарил и съел.

При этих словах я с содраганием отвернулся от его бледного, улыбавшагося лица, и почувствовал, как прежний ужас снова начинает овладевать мною. Он был весьма странный человек; моя простота и наивные вопросы крайне забавляли его; мое присутствие никогда ему не надоедало; он говорил, что я буду его маленьким английским учителем, и в самом деле он поразительно скоро выучился этому языку, между тем как бедная г-жа де-Саверн никогда не могла ни одного слова понять по-английски.

Слабая, бледная, с красным рдеющим пятном на каждой щеке, она целые часы просиживала в молчании, с безпокойством озираясь кругом, как бы преследуемая каким-то страхом. Я видел, что мать наблюдает за ней и что на лице её отражается почти такой же ужас, как и на лице графини. По временам г-жа де-Саверн, раздраженная плачем своего ребенка, приказывала уносить его от себя. Иногда же она судорожно брала его на руки, укрывала плащами и запиралась с ним на ключ в своей комнате. Ночью она часто вставала и ходила по всему дому. У меня была по соседству с матерью небольшая комната, которую я постоянно занимал, возвращаясь из школы на вакационное время, а также по субботам и по воскресеньям. Я очень хорошо помню, как проснувшись однажды ночью, я услыхал голос г-жи де-Саверн, которая, стоя у дверей моей матери, кричала: "Урсула, Урсула! Лошадей, скорее лошадей! Я должна спасаться. Он едет, я знаю, что он едет!" За тем последовали увещания со стороны моей матери, пришла горничная графини, и уговаривала ее возвратиться. Стоило, бывало, бедной матери услыхать крик ребенка, и она летела к нему со всею поспешностью, где бы ни находилась. Нельзя сказать, что она любила его. Минуту спустя, бросив его на постель, она снова подходила к окну, и начинала смотреть на море. Целые часы просиживала она перед этим окном, закутавшись занавеской, как бы скрываясь от чьих-то взглядов. Ах! сколько раз смотрел и я с тех пор на это окно, и на мерцавший в нем огонек! Хотел бы я знать, существует-ли еще этот дом? Но я не люблю теперь останавливаться мыслию на той глубокой, отчаянной тоске, которую я пережил, смотря на его решетку.

Было очевидно, что наша бедная гостья находится в самом безнадежном состоянии. По временам ее навещал аптекарь; он качал головой и прописывал лекарство. Но лекарство почти не помогало; безсонница продолжалась и жар не оставлял больную. Иногда она давала несвязные ответы, не впопад, плакала и смеялась; отталкивала от себя пищу, хотя это были самые вкусные блюда, какие только моя бедная мать в состоянии была приготовить; приказывала моему деду уходить в кухню и не сметь садиться в её присутствии; то плакала, то бранила мою мать, и весьма резко останавливала ее, если та делала мне замечания. Бедная г-жа Дюваль сделалась тише воды, ниже травы. Она, которая заправляла всем домом, совершенно смирилась перед бедною полусумашедшею женщиной. Я как теперь вижу их обеих: графиня, вся в белом, молчаливая, безпечная, сидит в продолжении нескольких часов сряду, на одном месте, ни на кого не обращая внимания, а мать моя наблюдает за ней своими испуганными черными глазами.

Кавалер де-Ламотт, как я уже сказал выше, имел отдельную квартиру, но большую часть своего времени проводил у нас. Так как он называл себя двоюродным братом r-жи де-Саверн, то я действительно принимал его за её родственника, и потому никак не мог догадаться, что бы значили слова нашего пастора г. Бореля, когда он, пришед однажды к моей матери, сказал ей:

-- Стыдись г-жа Дюваль; так вот каким ты делом занимаешься, ты, - дочь протестантского церковного старосты!

-- Каким делом? спросила его мать.

-- Ты даешь убежище преступлению и укрываешь беззаконие, - сказал он, назвав преступление его настоящим именем: грехом против седьмой заповеди.

Будучи ребенком, я не понял тогда этого слова; но не успел он его выговорить, как мать моя, схватив кастрюлю с супом, крикнула: "вон отсюда, или я не посмотрю, что вы пастор, и вылью этот суп вам на голову, да и кастрюлю пошлю туда же!" И при этом она посмотрела так свирепо, что я ни мало не удивился, видя как маленький человек выкатился из комнаты.

Вслед за тем вернулся домой и дедушка, почти столько же перепуганный, как и его командир, г. Борель. Он был чрезвычайно взволнован, и начал упрекать свою невестку за то, что она осмелилась говорить таким образом с пастырем церкви.

-- Весь город, прибавил он, толкует о нас и об этой несчастной женщине.

-- И ты, и твой город старые бабы! возразила г-жа Дювал, топая ногой и крутя ус, можно было бы прибавить. - Как? эти дрянные Французы смеют порицать меня за то, что я принимаю свою молочную сестру? Стало-быть, грешно приютить у себя бедную, полусумашедшую, умирающую женщину? О, низкие, низкие люди! Слушай меня дедушка; если про твою невестку скажут хоть единое слово в клубе, и ты не расправишься с этим человеком, то знай, что я сама расправлюсь с ним!

Чорт возьми! я и сам был того мнения, что невестка моего деда сумела бы сдержать слово.

К сожалению, моя собственная глупая простота была отчасти причиною того позора, которому подверглась моя бедная мать в нашей французской колонии, и вот каким образом: однажды утром наша соседка, г-жа Крошю, заглянув к нам в комнату, спросила меня:

-- А как здоровье вашей жилицы и её двоюродного брата, г. графа?

-- О! так он не родственник ей? сказала портниха.

Этот разговор мигом разнесся по всему городу, и когда мы на следующее воскресенье пошли в церковь, г. Борель сказал проповедь, которая обратила на вас всеобщее внимание, а бедная мать моя сидела вся красная, как печеный рак. Я никак не мог взять в толк, в чем состоит моя вина, но я очень хорошо понял, что мать угощает меня за какую-нибудь скверную штуку, потому что прут её так и хлестал меня по спине. Чтобы не кричать, я положил себе в рот пулю, но вероятно наша бедная больная услыхала свист прута, потому что она стремглав вбежала в комнату, вырвала из рук матери орудие пытки, оттолкнула ее с-удивительною силой на другой конец комнаты, и обняв меня, начала ходить взад и вперед по комнате, дико посматривая на мою мать. "Бить свое собственное дитя! чудовище, чудовище!" проговорила несчастная. "На колени, и проси помилования: или я даю тебе королевское слово, что ты будешь казнена!"

За обедом она подозвала меня и приказала сесть подле себя. "Епископ," сказала она деду, "моя статс-дама провинилась. Она высекла маленького принца скорпионом. Я сама отняла у нея этого скорпиона. Герцог! Если она вздумает повторить наказание: вот вам сабля, и я повелеваю вам тогда отрубить графине голову." Тут она взяла со стола большой разрезной нож, помахала им и засмеялась тем диким смехом, который постоянно вызывал слезы из глаз моей матери. В разстроенном воображении несчастной женщины мы все были принцы, герцоги, епископы, и Бог весть какие знатные особы. Герцогом она обыкновенно называла г. де-Ламотта, и протягивая ему руку, говорила: "на колени, сэр, на колени, и целуйте нашу королевскую руку". И г. де-Ламотт, с выражением глубокой скорби на лице, повиновался, и смиренно преклоняя колена, исполнял печальную церемонию. Нужно сказать, что дед мой был совершенно плешив, и сняв с себя однажды вечером парик, собирал салат под окошком графини. Увидав его, графиня приветливо кивнула ему головой, и когда бедный старик подошел к окну, вылила ему на плешь блюдцо с чаем, говоря: "назначаю и помазую тебя Сен-Дениским епископом."

Горничная Марта, бежавшая из Саверна вместе с графиней, - я полагаю, что со времени рождения ребенка несчастная графиня никогда не приходила в совершенный разсудок, - почувствовала себя наконец страшно утомленною от постоянных забот и неусыпного надзора, которых требовало болезненное состояние её госпожи; обязанности, вероятно, были тем тяжелее и неприятнее, что в лице достойной г-жи Дюваль у нея явилась другая госпожа, резкая, повелительная и ревнивая. Мать моя готова была командовать всеми, кто только подчинялся её воле, и совершенно забирать в свои руки людей, которые ей были дороги. Она сама укладывала в постель графиню и укачивала её ребенка; для обеих приготовляла пищу, одевала их с одинаковою заботливостью, и страстно любила эту несчастную мать и её дитя. Но она любила их по своему. Все что только становилось между ею и дорогими ей существами возбуждало её ревность, и нет никакого сомнения, что подчиненным г-жи Дюваль иногда приходилось от нея весьма жутко.

Три месяца жизни в доме моей матери измучили альзасскую горничную графини. Марту. Она взбунтовалась и объявила, что уедет на родину. Мать назвала ее неблагодарною дрянью, но в сущности весьма рада была от нея избавиться. Она постоянно утверждала, что будто бы перед отъездом своим Марта украла несколько платьев, золотых вещей и кружев, принадлежавших графине; да и не в добрый час ушла от нас эта Марта. Мне кажется, она искренно любила свою госпожу, и верно привязалась бы также и к ребенку, еслибы суровая рука моей матери не оттолкнула ее от этой детской колыбели. Бедная невинная малютка, в каком трагическом мраке началась твоя жизнь! Но невидимая сила берегла тебя свыше, и верно добрый ангел сохранил тебя в минуту опасности!

Итак, г-жа Дюваль выпроводила от себя Марту, подобно тому как Сарра выгнала некогда из своей палатки Агарь. Неужели женщинам приятно бывает после особенно милых проделок? Про то оне сами знают. Г-жа Дюваль не только выгнала Марту, но всю жизнь свою чернила ее. Быть-может поведение этой женщины действительно было не безупречно, но во всяком случае она ушла глубоко оскорбленная оказанною ей неблагодарностью, и унесла с собой одно звено той таинственной цепи, которая опутывала всех нас; и меня, семилетняго мальчика, и маленькое, невинное семимесячное существо, и его бедную помешанную мать, и мрачного непроницаемого спутника несчастной женщины, который повсюду вносил с собою несчастие.

От Дендженеса до Булони всего 36 миль, и. наши лодки, по окончании войны, то и дело сновали по этой дороге. Даже и в военное время, эти безобидные суденышки оставлялись в покое, и как я подозреваю, сильно занимались мирным контрабандным промыслом. Мой дед также имел пай в рыбном промысле пополам с одним Томасом Грегсоном из Лидда. Когда горничная графини решилась от нас уехать, одна из наших лодок отправлялась как раз в то место, откуда она прибыла, и потому ей предложили или все время ехать на нашей лодке, или пересесть по пути на какое-нибудь французское судно, возвращающееся в свою гавань {Когда не бывало препятствий, то наши лодки доходили обыкновенно до известных пунктов, где оне встречались с французскими лодками, и таким образом отлично обделывали свои дела, чего я тогда вовсе не понимал.}. Марту отвезли в Булонь и высадили на берег. Я хорошо знаю происшествия этого дня; предо мною и теперь лежит печальный документ, написанный, благодаря злополучной высадке.

В ту минуту как Марта спускалась с пристани, окруженная толпою людей, которые вырывали у несчастной её скудный багаж, чтоб отнести его в тамогкшо, первое лицо, попавшееся ей на глаза, был граф де-Саверн. Он только что приехал в этот день в Булонь и ходил по пристани, поглядывая на английский берег, как вдруг глаза его остановились на горничной жены. Он рванулся к ней; Марта с криком отшатнулась назад, и едва не лишилась чувств; но толпа нищих, окружавших ее со всех сторон, помешала ей скрыться. "живо ли дитя?" спросил ее граф по-немецки, так как оба они говорили на этом языке.

-- Дитя здорово.

-- О, благодарю, благодарю Тебя, Создатель!

Сердце бедного отца забилось свободнее! Потом он опять обратился к Марте с вопросом: "где осталась твоя госпожа, в Уинчельси, у своей молочной сестры, не так ли?"

-- Да, г. граф.

-- А барон де-Ламотть также в Уинчельси?

-- Д-д-д-а... о нет, нет, г. граф!

-- Молчи, лгунья! он уехал вместе с ней. Они останавливались в однех гостиницах. Г. Лебрен, купец 34-х лет, сестра его г-жа Дюбуа 24-х лес с грудным ребенком на руках и с горничной отплыли отсюда 20 апреля на английской рыбачьей лодке из Райя. Перед отъездом они ночевали в гостинице Ecu de France. Ты видишь, я знал, что отыщу их.

-- Клянусь вам всем святым, что я ни разу в продолжение путешествия не оставляла графиню одну!

-- Ни разу до нынешняго дня? Довольно. Как называется рыбачья лодка, которая доставила тебя в Булонь?

и Альзас в 1814 г.}. Казалось, сама судьба решилась внезапно и быстро отмстить преступнику, посредством карающей руки друга, которого он обманул. Граф приказал матросу идти вместе с ним в гостиницу, обещая ему на водку.

-- Хорошо ли он обходится с ней? спросил несчастный де-Саверн у горничной, в то время как они уходили с пристани.

-- О, ни одна мать не может быть нежнее с своим ребенком, отвечала Марта. Но в смущении она не прибавила, что госпожа её совершенно лишилась разсудка и почти не приходила в себя с самого рождения дитяти. Марта созналась, что она присутствовала в соборе при крещении графини и её дочери, и что г. де-Ламотт также находился там.

"Он взял не только тело, но и душу," подумал вероятно несчастный граф.

Случай привел г. де-Саверна именно в ту самую гостиницу, где за четыре месяца перед тем останавливались беглецы которых он теперь отыскивал (из чего можно заключить, что бедный граф по крайней мере два месяца пролежал больной в Нанси при начале своего путешествия). Лодочник, носильщики и Марта следовали за ним; их встретила горничная, которая сейчас же припомнила г-жу Дюбуа и её брата. "Такая больная, слабая дама, всю ночь напролет тогда проговорила", заметила она. "Брат её ночевал в правом флигеле на дворе, а вам я отвела теперь её комнату. Ужь как же ребенок-то кричал! Смотрите, комната хорошая, окна выходят прямо на пристань."

-- Вы говорите, что эту комнату занимала г-жа Дюбуа?

-- Да.

-- А где лежал ребенок?

-- Вот здесь.

Г. де-Саверн посмотрел на место, указываемое женщиной, прислонился головой к подушке и зарыдал. По загорелому лицу матроса также струились слезы. "Бедный, бедный господин," проговорил он.

-- Ступай за мной в кабинет, сказал ему граф. Матрос повиновался и запер за собою дверь.

В это время г. де-Саверн уже успел овладеть собою. Он был, повидимому, совершенно спокоен.

-- Знаешь ли ты в Уинчельси, в Англии, тот дом, из которого приехала эта женщина?

-- Знаю.

-- Не ты ли отвозил туда недавно одного господина с дамой?

-- Я.

-- Помнишь ты хорошо этого господина?

-- Как нельзя лучше.

-- Согласишься ли ты за 30 червонцев пуститься сегодня же вечером в обратный путь, взять в свою лодку пассажира и доставить письмо к г. де-Ламотту?

Матрос согласился. Вот оно это письмо с его темнобурыми расплывшимися от времени буквами; пятьдесят лет прошло с тех пор как оно написано; но всякий раз как мне приходится вынимать его из конторки, я перечитываю его с странным, непонятным интересом.

"Кавалеру Франсуа Жозефу де-Ламотту. Англия, в Уинчельси.

"Я знал, что найду вас, и давно уже не сомневался в том где вы находитесь. Еслибы не жестокая болезнь, задержавшая меня в Нанси, я приехал бы к вам двумя месяцами раньше. После всего происшедшого между нами я знаю, что этот вызов будет для вас приказанием, и вы поспешите ко мне теперь также, как спешили некогда выручать меня от английских штыков под Гастенбеком. Я должен сказать вам, барон, что мы будем драться на смерть. Прошу вас не сообщать о том никому и поспешить за посланным, который приведет вас ко мне."

"Граф де-Саверн."

Это письмо было доставлено к нам вечером, когда мы все сидели в комнате, позади нашей лавки. Я держал на коленях маленькую Агнесу, которая ни к кому не шла с такою охотой, как ко мне. Графиня была в этот вечер довольно спокойна; ночь тиха и окна открыты. Дед читал какую-то книгу, а г. де-Ламотт играл в карты с графиней, хотя бедняжка более десяти минут сряду никак не могла сосредоточить свое внимание на игре. Вдруг кто-то постучал в дверь; дед опустил книгу. {В последствии я узнал, что тайные друзья моего деда извещали его о своем появлении особенным стуком, который вероятно употребил и г. Бидуа.}

-- Взойдите сказал он. Как, это вы, Бидуа?

-- Да, это я, хозяин! отвечал г. Бидуа, огромный малый в больших сапогах и в куртке, волосы которого были перевязаны сзади ремнем. - А это, не правда ли, сынишка бедного Жана Луи? Бравый молодчик! - И глядя на меня, он потер себе переносицу.

я не люблю нисколько, нисколько, нисколько! Он там! Я его видела в окне. Там! Там! Спрячьте меня от него, он убьет меня, убьет!

-- Успокойтесь Кларисса, сказал ей барон, которому, без сомнения, надоели бесконечные крики и бредни несчастной женщины.

-- Успокойся, душа моя! послышалось из другой комнаты, где мать мыла что-то.

-- А это, должно-быть, кавалер де-Ламотт? спросил Бидуа, обращаясь к барону.

-- Что вам нужно, отвечал последний, надменно взглянув на него из-за карт.

И матрос передал ему приведенное мною выше письмо, чернила которого были тогда еще свежи и черны, между тем, как теперь они выцвели и пожелтели.

Барон де-Ламотт двадцать раз в жизни встречался лицом к лицу со смертью и опасностью в своих отчаянных экспедициях. Трудно было найдти человека более хладнокровного в игре пулями и сталью. Он спокойно опустил в карман полученное им письмо, доиграл партию с графиней, и приказав Бидуа идти за ним на квартиру, простился с нами и ушел. Бедная графиня тотчас же начала строить карточные домики, и вся погрузилась в это занятие. Мать пошла затворять ставни и, поглядев в окно, сказала:

-- Странно, что этот маленький человек, товарищ Бидуа, до сих пор стоит на улице.

Читатель видит, что у нас были всякого рода странные друзья. К нам безпрестанно являлись моряки, говорившие особенным наречием, состоявшим из смеси французских, английских и голландских слов. Боже мой! когда вспомню в каком обществе я жил и в каком кругу я вращался, то право удивительно, как не кончил я тем, чем кончили многие из моих друзей.

drôle de metier, как говорят Французы. Дед заставил меня изучать свою профессию, и наш подмастерье посвятил меня в первоначальные приемы благородного парикмахерского искусства. Когда я достаточно подрос, так что мог находиться в уровень с джентльменским носом, меня обещали произвести в брадобреи. Сверх того, мать приказывала мне разносить её картонки и исполнять для нея различные поручения, и наконец приставила меня нягькой к бедной малютке, которая, как я уже сказал выше, любила меня больше всех домашних, и протягивая ко мне свои пухленькия ручки, ворковала от восторга, когда я к ней подходил. В первый день как я вывез ее покататься на маленькой ручной тележке, где-то приобретенной для нея моею матерью, городские мальчики подняли меня на смех, и мне пришлось даже подраться с одним из них, между тем как бедная крошка Агнеса, сидя в тележке, сосала свой маленький пальчик. В то время как между вами шла перепалка, откуда ни возьмись доктор Бернард, приходский священник Церкви Св. Филиппа, который уступал нам, французским протестантам, трапезную своего храма, пока поправлялась наша ветхая полуразрушенная церковь. Доктор Бернард (по весьма уважительной причине, в то время для меня неизвестной) не любил ни моего деда, ни моей матери, ни всей нашей семьи. Да и они также не оставались у него в долгу. Мать называла его гордым священником, гадким париком и проч., хотя может-быть одною из главных причин её недоброжелательства было и то, что этот гадкий парик (по моему он мог служить образцом наилучшей цветной капусты), - завивался и пудрился не у нас, а у другого парикмахера. Итак, в то время как между мною и Томом Каффином (добрый Том! Как живо я его помню, даром что 54 года прошло с тех пор как мы наколотили друг другу носы) шла отчаянная драка, доктор Бернард подошел к вам и прекратил эту потеху: "Ах вы маленькие негодяи! погодите, я сейчас велю сторожу вас высечь, сказал доктор, который в то же время исправлял должность городского судьи; что же касается до этого маленького французского цырюльника, он вечно ссорится и дерется!"

некому защитить теперь кроме меня и Отца Нашего, который на небесах. - Тут я поднял вверх свою маленькую руку, как делал обыкновенно мой дед. - Если эти мальчики будут обижать ребенка, я не перестану с ними драться.

Доктор провел рукою по глазам, пощупал у себя в кармане, и дал мне доллар.

-- Да, смотри, навещай нас иногда, дитя, сказала г-жа Бернард, шедшая вместе с мужем. - Она взглянула на маленькое создание, сидевшее в тележке и прибавила: - бедная крошка, бедная крошка! -

А доктор, обернувшись к мальчикам, и продолжая держать меня за руку, проговорил: - Смотрите, негодяи, если я еще раз услышу, что кто-нибудь из вас окажется столь низким, чтобы бить этого мальчика, который исполняет свою обязанность, я велю сторожу отхлестать вас на славу, и это также верно, как то, что меня зовут Томасом Бернардом. А ты, Томас Каффин сейчас же помирись с французским мальчиком и протяни ему руку.

Я с своей стороны заметил доктору, что готов и на рукожатие и на драку, смотря потому, чего пожелает сам Том Каффин. И затем я снова стал лошадкой и покатил свою тележку вниз к Сандгету.

завещана была мне драгоценность, которою я владею и до сих пор. На другой день после приезда Бидуа, в то время как я тащил свою тележку на гору к маленькой ферме, где дед и его компаньйон держали отличных голубей, которых я в детстве страстно любил, ко мне подошел какой-то смуглый, небольшого роста человек. Лица его я теперь никак не могу припомнить, но он говорил со мною полуфранцузским, полунемецким наречием, которое употреблялось в нашем семействе. "Не это ли дитя r-жи Саберн?" спросил он дрожащим голосом.

-- Да, сударь, - отвечал я...

О Агнеса, Агнеса! Как мчатся годы! Какие странные события совершались с нами, сколько горя мы перенесли: и как чудесно хранило нас благое Провидение с тех пор, как твой отец стоял на коленях перед тележкой, в которой покоилось его дитя! Я как теперь вижу эту сцену. Вот извилистая дорога, ведущая к городским воротам; вот голубоватые болота, а там за болотами возвышаются башни и кровли Райя, еще дальше на горизонте блестит необъятное море, и посреди этой картины выступает фигура смуглого человека, склонившагося над спящим ребенком. Но он не поцеловал его и даже не коснулся до него. Я помню, что малютка, улыбаясь, открыла глазки, и протянула ему свои маленькия ручки: а он только отвернулся, и из груди его вылетело что-то похожее на стон.

-- А мы вас везде ищем, г. граф, сказал он; - прилив начался и уже давно пора съехать.

-- А барон где? спросил граф де-Саверн.

-- Ужь он в лодке отвечал рыбак. - И они стали спускаться с горы, ни разу не оглянувшись назад.

Мать моя была в этот день необыкновенно тиха и кротка. Она как будто боялась чего-то. Бедная графиня болтала, смеялась или безсознательно плакала; но когда во время вечерней молитвы дед мой слишком распространился о каком-то тексте, г-жа Дюваль топнула ногой и сказала: "assez bavardé comme èa, mon père!" и затем опустившись на стул, закрыла лицо передником.

"Ты славный у меня мальчик, Денисушка." И погладила меня по голове с необыкновенною вежностью, что с ней редко случалось. В эту ночь наша бедная больная безумствовала более обыкновенного; она безпрестанно хохотала и так громко пела, что проходящие останавливались на улице, прислушиваясь к её дикому голосу. На другой день, между тем как я тащил свою маленькую тележку, доктор Бернард опять повстречался со мною на улице, и в первый раз зазвал меня к себе в приход. Он дал мне бисквитных пирожков и вина, подарил киижку с арабскими сказками Тысяча и одна ночь, а дамы любовались малюткой Агнесой, сожалея о том что она папистка. "Я надеюсь, что ты не перейдешь в католичество", сказал мне доктор. "О, никогда!" отвечал я с уверенностью. Ни я, ни мать не любили этого мрачного католического священника, которого привозил к себе г. де-Ламотт от Уэстонов. Сам барон был чрезвычайно тверд в своей религии; и я конечно не мог предвидеть тогда, что его мужество и вера подвергнутся когда-нибудь жестокому испытанию.

Наступил вечер; я сидел погруженный в чтение интересной книжки, которую подарил мне доктор. Странно, никто не посылал меня спать, и я с большим любопытством заглядывал вместе с Али-Баба в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы зашипели, готовясь пробить полночь, а в пустой улице раздались чьи-то быстрые шаги.

Мать вскочила как безумная, и пошла отворять дверь. "Это он" сказала она с сверкающими глазами, и в комнату, вошел кавалер де-Ламотт, бледный как мертвец.

с вопрошающим взглядом.

-- Il l'a voulu (он хотел этого), отвечал г. де-Ламотт, поникнув головой. И опять раздалось на верху пение бедной сумашедшей.

Объявление.

"27-го июня текущого 1769 г. граф де-Саверн прибыл в Булонь, и остановился в гостинице Ecu de France адмирал Дюкен, принадлежал, также как и сам граф де-Саверн, к реформатской религии, и в силу этой духовной связи, умолял маркиза быть его секундантом в дуэли, которая, вследствие горестных обстоятельств, становилась для него неизбежною.

"В то же время граф де-Саверн сообщил маркизу Дюкену причины своей ссоры с кавалером Франсуа Жозефом де-Ламоттом, бывшим офицером Субизского полка, который проживает в настоящее время в Англии, в графстве Суссекс, в местечке Уинчельси. Причины сообщенные графом де-Саверном были такого свойства, что маркиз Дюкен призвал за графом право требовать удовлетворевия от кавалера де-Ламотта.

"29-го июня вечером в Авглию отправлена была лодка с нарочным, которому поручено было отвезти к г. де-Ламотту письмо от графа де-Саверна. В этой же лодке барон возвратился из Англии в Булонь.

"Нижеподписавшийся, граф де-Бериньи, находящийся с своею бригадой в Булони и знакомый с г. де-Ламотом, согласился быть его секундантом в предстоявшем поединке.

"Противники сошлись в 7 часов утра на песках, в полумили от Булоньского порта, и решились драться на пистолетах. Оба были совершенно спокойны и сохранили полное присутствие духа, как и следовало ожидать от офицеров, отличившихся на королевской службе и вместе воевавших против врагов Франции.

"Когда все было готово, кавалер де-Ламотт сделал четыре шага вперед с опущенным вниз пистолетом, и положив руку на сердце, сказал: "клянусь верою во Христа и честью дворянина, что я не заслужил обвинения, взведенного на меня графом де-Саверном".

"Г. де-Саверн отвечал: - "кавалер де-Ламотт, я не обвинял вас ни в чем, во еслиб я и сделал это, то вам ничего не стоит солгать".

"Тогда г. де-Ламотт, вежливо поклонившись секундантам, не с выражением гнева, но скорее с выражением глубокой скорби на лице, возвратился на свое прежнее место, отмеченное на песке секундантами, и стал в разстоянии десяти шагов от своего противника.

"По данному сигналу, оба выстрелили разом. Пуля г. де-Саверна слегка задела барона по волосам между, тем как пуля барона попала в правую сторону груди г. де-Саверна. Граф постоял немного и грянулся на песок. Секунданты, медик и г. де-Ламотт бросились на помощь к раненому, а г. де-ла-Мотт, подняв руку к небу сказал: "Бог свидетель, что она невинна!"

"Граф де-Саверн, повидимому, хотел говорить. Он приподнялся немного, опираясь на локоть, сказал только: "Вы, вы --" и затем кровь хлынула у него горлом; он упал навзничь и после нескольких судорожных движений умер".

(Подписано) "маркиз Дюкен Менвилль, начальник эскадры королевского флота; граф , начальник кавалерийской бригады."

Рапорт медика.

"Я нижеподписавшийся Жан Батист Друо, штаб-лекарь королевского полка, расположенного гарнизоном в Булони, сим удостоверяю, что я присутствовал при поединке, имевшем столь плачевные последствия. Смерть г. де-Саверна была почти мгновенная. Пуля, попав в правую сторону грудной полости, пробила легкия, и артерию, которая снабжает их кровью, что и причинило смерть вследствие немедленного задушения."



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница