Легенда Татр.
Часть первая. Марина из Грубого.
Страница 5

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1912
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Ужасы, которые она слышала о возлюбленном своем, Сенявском, не выходили у нее из головы; штурм замка, во время которого она лила смолу на солдат, бросала камни и вилами сталкивала вниз тех, кто взбирался по лестницам на стену; час, проведенный с Косткой в комнате Платенберга; неприбытие брата, сдача замка, выдача Костки и его спокойствие, похожее на спокойствие дерева, увлеченного вниз обвалом, - все это ошеломило и словно заморозило кровь в жилах.

Молчали и мужики. Даже дерзкий и озлобленный Курос отвернулся и опустил глаза в землю.

Так стояли они, выдавая людей на смерть.

Вдруг раздался хриплый, сдавленный голос:

-- Кланяюсь ясновельможному пану старосте и полковнику, низко кланяюсь!..

Это Иозель Зборазский перестал бояться Костки и мужиков. Тем более перестал бояться, что в эту минуту в открытые ворота замка въезжал на белом испанском жеребце полковник Яроцкий, а рядом с ним, на рослом золотисто-гнедом турецком коне, с золотою булавой в руке, - сын воеводы, Иероним Сенявский. За ними - драгуны. Прибежали также чорштынские крестьяне и, тотчас приметив, что счастье переменилось, захотели угодить солдатам: они стали дергать Костку за длинные волосы и всячески издеваться над ним. Он застонал от ужаса и горя. Но Яроцкий велел драгунам отогнать всех.

Тогда Сенявский подъехал ближе и насмешливо крикнул:

-- Так вот где мы встретились, пан Костка!

Но в этот миг взгляд его упал на лицо Марины.

-- Всякое дыхание да хвалит господа! - воскликнул он, крестясь золотой булавой. - Марина? Ты что здесь делаешь?

Марине что-то сдавило горло. Она узнала Сенявского и остолбенела.

Ни на Яроцкого, ни на офицеров и шляхту Сенявский не обращал никакого внимания: он был пан, и они кланялись ему чуть ли не в ноги, чтобы снискать его высокую милость. Слишком легкое взятие Чорштына тоже его не занимало.

Он пришпорил коня и подъехал к Марине.

-- Марина, ты здесь, с этим бродягой? - сказал он сурово, указывая булавой на Костку, которого вместе с Лентовским окружили уже драгуны Яроцкого.

Марина молчала. Горе, боль, возмущение и гнев мешали ей говорить.

-- Ты с этой собакой? - повторил Сенявский.

К Марине вернулся голос. Она выпрямилась и прямо в лицо бросила Сенявскому первое, что ей пришло на ум:

-- То, чего целых два года ты не мог у меня ни выпросить, ни купить, он час тому назад получил по доброй моей воле! Понял теперь?

по голове. Брызнула кровь, и Марина, крикнув: "Господи!" - с раскинутыми руками упала навзничь. А он вонзил золотые шпоры в бока своего бахмата и так хлестнул его поводьями, что жеребец поднялся на дыбы и повернул на месте. Сенявский махнул булавой и сквозь ряды своих солдат, как безумный, помчался к воротам. Его кавалеристы поскакали за ним.

Около Марины засуетились. Новобильские и Ганка подняли ее с земли. Жена Мацека приложила руку к ее груди. Видя, что она еще жива, ее отнесли к колодцу и стали приводить в чувство.

Солдаты разграбили замок дочиста. Яроцкий, оставив в нем гарнизон из епископской пехоты с пушками, посадил Костку и Лентовского на свободных лошадей и во весь опор поскакал с драгунами к Новому Таргу: он боялся крестьян, которые могли прийти от Черного Дунайца или с Белой горы.

Яроцкий спешил и под вечер следующего дня, миновав Любонь, Мысленицы и Могиляны, достиг Кракова. Когда туда дошла весть о том, что везут мятежника Костку, навстречу им выехали к Казимежу второй отряд драгун и паны северские со знаменами. Там его поставили на телегу, привязав к ее решеткам, и связали ему руки. Так он и ехал стоя, и всякий мог его видеть. Он весело, смело, непринужденно смотрел на огромную толпу, вышедшую к Казимежу. Лентовский сидел в телеге позади него, со связанными за спиной руками, в венгерской шапке и грязной рубахе. Через городские ворота, мимо вала, и дальше, через весь город, привезли их к дворцу епископа, а оттуда отвезли в крепость и заперли: Костку - в дворянской тюрьме, а Лентовского - в той, где содержались разбойники.

Между тем в Шафлярах мужики передали уже местному ксендзу воззвание Хмельницкого - одно из тех, которые даны были Косткой Чепцу и Савке, а ими и их посланцами распространялись среди народа. Это воззвание шафлярский ксендз переслал епископу Гембицкому, сообщив "под присягой", откуда он его получил. Подобную же бумагу при обыске в тюрьме нашли в одном из карманов Костки.

Экстренно созван был краковский суд, экстренно судебный пристав представил суду протокол, акты, письма и воззвания Костки, донесения о вербовке немецких войск, упомянутое послание Хмельницкого и настаивал на обвинительном приговоре. Суд спешил, так как ходили слухи, что горцы идут отбивать Костку.

Краковские власти, а особенно епископ Гембицкий, никак не допускали, чтобы какой-то молодой человек, Костка или не Костка, один, не имея ни состояния, ни власти, ни влияния, как бы он ни был смел, мог восстать против шляхты, да еще так нагло и дерзко, не имея при этом никого за спиной. В нем подозревали чьего-то агента.

Притом предполагалось, что Костка рассчитывал не на одно лишь соглашение с Хмельницким, против которого как-никак было двинуто большое войско Речи Посполитой. Одни говорили, что за Косткой стоит Ракоци, другие - что германский император, третьи - что там замешан сам король, которого большинство шляхты ненавидело. Он, дескать, мог тайно добиваться подавления шляхты. Некоторые хотели видеть здесь сведение личных счетов. Известно было, что Костка бывал у вельмож. Может быть, здесь сыграла роль чья-нибудь оскорбленная гордость, желание отомстить, честолюбивые замыслы?.. Костка мог быть подставным лицом какого-нибудь магната, добивавшегося разорения и гибели соперников, свержения вымирающей династии Вазов и короны, которую он завоюет при помощи крестьянства. Епископ Гембицкий обратил свое подозрение на последователя Франциска Ассизского, тынецкого аббата, который давно уже был у него на плохом счету. Известно было, что аббат в последнее время не только принимал у себя Костку, но и получил от него охранную грамоту, приобщенную к делу.

Епископ не мог понять, чего добивался аббат, вступая и союз с бунтовщиками-крестьянами, что он мог этим выиграть. Но факт был налицо: в то время как всех крестьянское восстание пугало, он его не боялся. Недаром же, не ради добродетелей аббата выдал ему Костка охранную грамоту! "Рука руку моет, - думал ксендз Гембицкий, - ворон ворону глаз не выклюет: наверное, аббат обещал Костке убежище, в случае надобности обещал помочь ему и деньгами... Кто знает, что замышлял этот аббат, расхаживая по своему саду?"

Костка должен был сказать правду, сознаться во всем! Решено было при допросе арестованных прибегнуть к пытке.

Костка смотрел из башенного окна шляхетской тюрьмы на Вислу, в сторону Тыньца. Было раннее утро, светало. Солнце всходило, победно заливая все небо золотым светом. На Висле зеленели и серебрились волны.

Куда ни глянь, - поля да луга, фруктовые сады, осыпанные белым цветом, а вокруг - леса. Вот зеленая гора святой Брониславы, вот две башни камельдульского монастыря, белые с черными крышами, словно склонились над Вислой. А там - широкие, зеленые дали городских пастбищ, на которые выгонялись стада лошадей и коров.

Под стенами замка и вокруг него - тишина. Тишина на всем пространстве, до голубых холмов Бескид, до далеких Татр, ярким блеском мерцающих средь утреннего тумана.

Проходили казавшиеся сверху крошечными краковские женщины в пестрых платках и красных сапожках, с корзинами в руках и на плечах. Они шли на рынок в Краков по две, по три, иногда небольшими группами, маленькие, пестрые, похожие на фигурки детского театра.

На склоне горы под стенами замка пело множество весенних птиц, и от их веселого щебета, казалось, звенел воздух.

Весь мир пробудился от сна и раскрыл яркие, лучистые, прекрасные глаза.

В эти часы епископ Пстроконский ходил обычно по своему тынецкому парку и читал утренние молитвы.

Цвели вокруг яблони и черешни, зеленел виноградник бенедиктинцев, распускались старательно взлелеянные розы, лилии, нарциссы, фуксии, пионы, тюльпаны...

Благоухал сад в мирной неге и молитвенной тишине утра.

И казалось аббату, что бог слышит его молитву и молитву монастырского сада; что вековые дубы, липы и клены, среди которых бродит он в строгой своей монашеской одежде, молятся вместе с ним и что верхушки их куполом высятся над незримым алтарем, в котором он совершает службу...

Зачем не захотел ты взять в руки крест и выйти из стен своего монастыря, из ворот Тыньца, чтобы научить мужиков польской, мужицкой вере, чтобы показать им крест, обвитый колосьями, васильками и луговыми травами?..

Зачем не захотел ты быть мужицким папой, утренней зарей и глашатаем народной церкви?

Зачем не захотел ты быть провозвестником и пророком мужицкого, польского Христа?

Зачем предпочел ты остаться, как прежде, слугою Рима?

Зачем ты дал погубить святое дело, зачем погибло оно от рук и прислужников Рима, от гордецов и мучителей?..

О Беата!

Прекрасная Беата Гербурт! Твоими руками предан я в руки суда...

В тоске и скорби смотрел Костка вдаль.

Железная дверь открылась, вошел тюремный смотритель и два солдата с короткими, широкими тесаками в руках.

-- На суд? - спросил Костка.

-- Нет, на пытку, - ответил смотритель.

-- Как?!

Ему ничего не ответили. Мгновенно холодным потом облилось все его тело.

-- На пытку? Почему? За что? Вы можете убить меня, но зачем же мучить?

-- Не знаем. Велено привести.

Костка овладел собой.

-- Идем, - сказал он так же, как тогда, когда выдавали его в Чорштыне.

Его повели вниз по узкой каменной лестнице, потом по темному коридору и ввели в комнату с низкими сводами, похожую на погреб.

Там на облицованных черными плитами стенах мерцали красные огни светильников, а сквозь решетки на окнах сочился слабый дневной свет; около стола на полу желтым пламенем горела в жаровне сера.

Костку поставили перед столом.

Он стоял выпрямившись, неподвижно и гордо.

Сын короля, вождь и освободитель народа...

-- Кто ты? - спросил судья.

-- Александр Леон Костка Наперский из Штемберка.

-- Лжешь, - сказал судья.

-- Хорошо, я не буду лгать. Я сын короля Владислава Четвертого.

-- С кем ты был в заговоре?

Молчание.

-- Палач! Бери его.

Подошел палач и его помощники. Костку раздели до пояса. Ноги его привязали к кольцам, приделанным к полу; веревку, которой связаны были руки, продели и такие же кольца, ввинченные в потолок. Палач обеими руками взялся за веревку.

-- С кем ты был в заговоре?

Молчание.

-- Палач! Поднимай.

-- Палач! Жги.

Два помощника палача сунули факелы в пылающую жаровню и, зажегши, поднесли их с двух сторон к напряженному, растянутому телу Костки. Кожа начала тлеть.

-- С кем ты был в заговоре?

Молчание.

-- Раз!

-- Три! Жги.

Палач опустил в жаровню железную ложку и брызнул горящей серой на обнаженное тело Костки.

Из-за стиснутых зубов его вырвался короткий, но страшный стон.

-- Будешь отвечать? - спросил судья.

-- Буду, - простонал Костка.

Унесли огонь, ослабили веревки.

-- Я хотел поднять крестьян. Мне была обещана помощь Хмельницкого. Попробуй-ка его поднять на дыбу! Ракоци был заодно со мной. Жги его! Я послал людей вербовать немцев, я хотел разграбить Краков, сжечь костелы, в пепел обратить шляхетские усадьбы, тупыми ножами резать шляхту. В пожарище, в золу и прах хотел я обратить старую Польшу и создать новую, из польского дуба и польской пшеницы! Моровым поветрием, божьим гневом, потоком лавы, огненным, адским дождем хотел я пронестись над духовной Гоморрой, над шляхетским Содомом, не оставить от них ни следа, стереть память о них на земле! Потопить в крови и огне вас, ксендзы, магнаты, шляхтичи, епископы, судьи и палачи! Вот чего я хотел!

Он упал в обморок. Его облили водой и привели в чувство. Возмущенный судья больше не стал пытать его, велел взять под мышки и унести в башню. А слова Костки записал.

Потом привели Лентовского.

Входя, он перекрестился и вздохнул.

-- Как зовут? - спросил судья.

-- Станислав Лентовский, солтыс Черного Дунайца.

-- С кем был в заговоре?

И Лентовский ответил:

-- С господом Иисусом, который всех людей создал равными.

Ему зажали пальцы в тиски и стали рвать мясо железными щипцами, но он даже не застонал. Только сказал:

-- Хоть до смерти меня замучьте, - ничего не скажу, потому что мне нечего вам сказать. Разве только одно: не нынче, так завтра! Остальное все сами знаете.

Но у епископа в руках было письмо ксендза из Лубня. В Птим послано было пятьдесят драгун. Ректора Мартинуса Радоцкого привязали к седлу ремнями и привезли в Краков, где он предстал перед судом, а под пыткой заявил так же, как Лентовский, что ничего такого, что не было бы известно, сказать не может.

Тем временем получено было известие, что для усмирения крестьянского мятежа король послал из Сокаля своего меченосца, Михала Зебжидовского, с несколькими стами солдат, прибавив к ним наемные войска, четыре казацких эскадрона и четыре эскадрона драгун пана Мартина Чарнецкого. К ним, по собственному почину, присоединился Александр Михал Любомирский, коронный конюший и староста сандомирский. Сделал он это, "желая, с одной стороны, поместья свои, которые почти все находились около Кракова, succurrere [], с другой - надеясь, что там скорее представится случай добыть себе славу". С тою же целью двинулся к Кракову и Ланцкоронский, староста снятынский. Они отправились в путь, имея при себе следующий королевский указ, освобождавший их от обязанности находиться в ополчении:

"Божиею милостию мы, Ян Казимир, король Польский, великий князь Литовский, Русский, Прусский, Мазовецкий, Жмудский, Инфлянтский, Смоленский, Черниговский, наследственный король Шведский, Готский, Вандальский [Формула "Великий князь Русский" в титуле польских королей (после Люблинской унии 1569 г.) отражала господство Речи Посполитой над захваченными в XIV-XVI вв. Литвой и Польшей украинскими и белорусскими землями. Смоленская и Чернигово-Северская земли были захвачены Речью Посполитой в результате интервенции в Русское государство в начале XVII в. Лифляндия (по-польски - Инфлянты) - в Ливонской войне 1558-1582 гг. Сигизмунд III Ваза в 1592 г. унаследовал шведский престол, но уже в 1599 г. был свергнут, и власть в Швеции перешла к младшей линии династии Ваза. Сигизмунд III и его сыновья продолжали себя именовать королями Швеции (официальный титул - король шведский, готский и вандальский)], объявляем всем и каждому, кому знать надлежит, а именно: сановникам, старостам, всему рыцарству, чиновникам и всем подданным короны нашей, любезным сердцу нашему, что для подавления бунта и беспорядков в воеводстве Краковском и по всему Подгалью, неким вором, Александром Косткой, чинимых, послали мы и т. д.

...Посему, если бы кто-либо вознамерился потребовать из-под знамен благородного коронного конюшего какого-нибудь солдата или прислужника для зачисления оного в общее ополчение, то этот солдат или прислужник немедленно по предъявлении нашего указа от сей повинности освобождается. В удостоверении чего при подписи нашей королевскую печать приложить повелеваем. Дано в лагере под Берестечком, XXVI дня июня месяца, в лето от рождества Христова MCDLI, царствования нашего в Польше третье, в Швеции - четвертое.

Ян Казимир, король".

Кроме того, "Ежи Любомирский, граф висничский, великий маршал коронный, генерал краковский, староста спижский, хмельницкий и прочая", от себя лично издал указ всей шляхте. В указе говорилось, что "ввиду опасности, угрожающей со стороны горцев, и мятежа, вспыхнувшего среди крестьян, его королевское величество, всемилостивейший государь наш, по предложению советников и сената, ради обороны от происходящих разрушений и прекращения их, соизволил дать согласие на возвращение шляхты в ее поместья" и что она возвращается в Речь Посполитую, будучи вынуждена к тому "интересами отчизны, волею его королевского величества и требованием сената". Всего под влиянием великого страха, несмотря на опасность со стороны казаков и татар, экстренно отправлены были две тысячи солдат из ополчения.

"Ибо более всех остальных тревожных известий (в том числе от пана Твардовского, викария познанского и пана Адама Недзведзского) встревожили всех письма Петра Гембицкого, епископа краковского".

Приговор суда был объявлен: Радоцкому отрубить голову, Лентовского четвертовать, Костку посадить на кол.

Аббат Пстроконский поехал было в Краков хлопотать за Костку, но когда ему сказали, что охранная грамота, выданная Тынецкому монастырю, обратила на себя всеобщее внимание, он испугался. Испугался тем более, что сношения Костки с сектантом Радоцким, врагом господствующей церкви, могли навлечь некоторые подозрения и на него самого.

Он только заявил в замке, что, как давнишний знакомый осужденного и друг покойного воспитателя его, каштеляна Рафала Костки, хотел бы исповедовать его перед смертью, на что и получил разрешение.

Настал день казни. Было еще раннее утро, когда аббата впустили в камеру Костки.

Костка лежал на соломе. Глаза его были открыты и неподвижно смотрели в одну точку.

-- Слава господу Иисусу Христу, - сказал аббат, переступая через порог.

-- Во веки веков. Аминь, - ответил осужденный, не глядя на вошедшего.

-- Сын мой, приношу тебе последнее утешение перед смертью, - сказал аббат.

Костка поднял голову и узнал его.

-- А, - сказал он, вставая, - это ты, отче? Здравствуй!

-- Я принес тебе тело и кровь господню.

-- Тело и кровь господню принес я тебе.

-- Отче, я хотел раздать мужикам имущество духовенства!

-- Тело и кровь господню принес я тебе, - в третий раз сказал аббат.

-- Рим принес ты мне, отче! Вы - как смерть: что ни делай, как ни отбивайся, - она придет! И вы приходите имеете со смертью, неизменно, как она. Но нет вас там, где сеть жизнь!

-- Мы крестим, - сказал аббат.

-- Крестите! Цепями крестите вы, а не водой!

-- Ты кощунствуешь, сын мой, и грешишь в последние минуты жизни.

-- Кощунствую и грешу?! Разве не заковали тебя, отче, еще на утре дней в кандалы, чтобы, когда придет пора, ты почувствовал их на руках и ногах? Ты не восстал, ты не вышел с крестом к простому народу - к тому народу, которого мессией был Христос!

-- Анабаптист Радоцкий говорит твоими устами.

-- Анабаптисты тут ни при чем! Ты подражаешь святому Франциску Ассизскому, который подражал Христу. О, воистину, - если бы Христос захотел в эти дни сойти с небес, он простил бы тебе все грехи, встретив тебя, с крестом идущего впереди нас! И был бы ты святым не и том календаре, по которому мы отмечаем дни! Ты был бы святым в великом календаре миллионов угнетенных душ несчастного народа! Отче! Не ладаном, купленным у торгашей, кадили бы тебе в алтаре, - благословили бы тебя толпы угнетенных, и слезы неволи омыли бы руки и ноги твои, как святая вода, которую крестят!..

В это самое время Лентовский, исповедавшись и причастившись у тюремного священника, диктовал писцу, присланному к нему перед казнью, свое завещание:

"Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Лета господня 1651, июля 24 дня.

Я, Станислав Лентовский, прозванный маршалом, видя, что с соизволения всемогущего нахожусь ближе к смерти, нежели к жизни, делаю следующие распоряжения: прежде всего душу свою предаю всемогущему господу богу, в святые его руки, а тело - земле. Сестре моей, Касе, оставляю бочку капусты, что стоит в черной избе у окна, и двух телят. Кошелек с большими серебряными талерами венгерскими жертвую на новый алтарь в дунаецком костеле, а горшок с дукатами пусть поделят между собою дети. Только чтобы при этом не ссорились! Пусть брат мой Франек справедливо разделит все на равные части. Деньги зарыты в садике за службами, близ колодца, под большим камнем. Только сперва надо перекрестить это место и трижды сказать: "Во имя отца и сына и святого духа, аминь", - потому что иначе их не достать.

Человек смертен и должен быть готовым к смерти каждую минуту. Умирать мне не жалко, потому что я долго жил, и на господа бога я не ропщу; только жаль мне, что умру не дома, где помирали отцы, а на плахе, чего при жизни я никак не ожидал.

Однако, если уж такова воля господня, пусть так и будет. Еще жалко мне, что не прощусь со своими - с женой, детьми, братом, сестрой и со всеми прочими, что не взгляну еще раз на поле свое и на сад, на луга и на лес, на все хозяйство свое, по милости божией немалое, не порадуюсь на него, потому что приходится мне умирать вдали от родной стороны. Да благословит господь всех и все, что после меня остается, и да помилует меня грешного ныне и в час смерти моей. Сие да будет во имя отца и сына и святого духа. Аминь".

Ректор Радоцкий от напутствия ксендза и последней исповеди отказался.

-- От бога получил я душу, богу ее и отдам, - сказал он пришедшему к нему монаху. - Не дерзай думать, что можешь связать или развязать руки господа. "Что завяжете на земле - будет завязано и на небесах, а что развяжете на земле - будет развязано и на небесах", - сказал Христос. Но это сказано было о его святых истинах, а не о власти рук человеческих над небом и адом!

Ни увещания, ни уговоры, ни просьбы не помогли, и этот сухой, жилистый старец остался непоколебим. Возмущенный священник ушел, воскликнув: "Так иди же, проклятый еретик, в огнь вечный по своей воле! Тебя следовало бы сжечь на костре!"

Суд, немедленно осведомленный о таком упорстве, велел выставить голову Радоцкого на колу.

и окрестных вельмож. Огромные толпы городской черни хлынули на ту сторону Вислы по мосту, на пароме, в рыбачьих лодках. Они шли к месту казни со страхом, который, однако, не мог преодолеть омерзительного и гнусного любопытства.

Весть о том, что Костку поймали, что драгуны везли его и Краков "с обнаженными саблями", волной прокатилась по всей горной округе. Бабы и дети плакали о "молодом полковнике", жены обнимали мужей, матери - сыновей, сестры - братьев, девушки - возлюбленных, умоляя их идти на защиту Костки. Костка на допросе заявил, что он королевский сын, и весть об этом подлила масла в огонь. Старые мужики еще помнили большие войны при Сигизмунде III и Владиславе IV, сражались при них с турками и русскими, помнили междоусобия и мятежи шляхты, унижение королей и в душе сохранили преданность королевскому дому, почтение к королевской крови. Потому-то и были стянуты к месту казни "все военные силы воеводства" - целых одиннадцать эскадронов.

Беата Гербурт заключена была отцом на покаяние в монастырь св. Клары в Новом Сонче. Услышав, что Костку должны посадить на кол, она спустилась ночью на связанных простынях со стены и побежала, как безумная, в монашеской одежде, в которую ее облекли. Она бежала по большой дороге, ведущей к Кракову. На нее кидались собаки, рвали ее одежду, и она отгоняла их аметистовыми четками.

Бежала она всю ночь, с единственной мыслью спасти Костку, но к утру силы ее иссякли, и она уже шаталась от изнеможения. Вдруг она увидела невдалеке, среди поля, дым и огонь. Чувствуя, что все равно упадет и не сможет израненными ногами идти дальше, она направилась к этому огню.

Случаю было угодно, чтобы здесь расположился на отдых отряд Сенявского, шедший из-под Чорштына на усмирение крестьян.

Сенявский еще ни с кем не говорил ни слова; он ехал впереди и искал крестьянских отрядов, которые бродили по окрестностям и рассеивались при приближении его драгун.

В стороне от солдат, у отдельного костра, на груде попон, покрытых ковром, лежал Сенявский. Он дремал, когда к нему подбежала Беата Гербурт.

-- Всякое дыхание да хвалит господа! - воскликнул он, открывая глаза.

-- Аминь! - ответила Беата. И в этот миг они узнали друг друга.

-- Вы здесь? В этой одежде? Одна, пешком? - говорил пораженный Сенявский.

-- Я бегу спасать пана Костку! Его должны посадить на кол в Кракове!

Сенявский соскочил со своего ложа. Злые огоньки сверкнули в его глазах. Он приставил к губам рожок и затрубил тревогу. Мигом сбежались проснувшиеся уже драгуны.

-- Лошадь! Без седла! - крикнул он.

Драгуны, услышав приказ, тотчас привели верховую лошадь. С недоумением поглядывали они на панну.

-- Вот лошадь, панна Беата. Простите, дамского седла у нас нет, - сказал Сенявский.

-- Куда? - спросила Беата.

-- Отбивать Костку, - странным голосом ответил Сенявский.

Беата припала губами к его руке. Рыцарски отстранил ее Сенявский, посадил на лошадь, накинул ей на плечи свою бурку, вскочил на своего жеребца, дал ему шпоры и крикнул: "Вперед!" Они помчались, как вихрь. Все это произошло так быстро, что только теперь, на всем скаку, солдаты имели время удивляться и недоумевать. Скоро Ланцкоронские леса остались позади.

Никто не препятствовал совершению казни. На большой телеге, окруженной стражей, с обнаженными саблями, провезли осужденных через Страдом, Казимеж, по мосту - за Вислу. Стоял дождливый и сырой день, то облачный, то сверкающий солнцем.

Костка ехал бледный, как мертвец, сжав губы, с таким холодным и суровым выражением, что мороз пробегал по коже у тех, на кого он смотрел. А он все время смотрел на людей, поворачиваясь то вправо, то влево. Хотел ли он наглядеться на них в последний раз, или искал кого? Он сидел, выпрямившись, не делая ни одного движения. Только время от времени горбился, съеживался, и смертельный ужас мелькал в его лице, мука и отчаяние клонили его голову, - но он снова выпрямлялся и стоял, холодный и суровый.

Вдруг сквозь туман увидел Костка виселицу и под ней кол.

В один миг голова его ушла в плечи, подбородок уперся и грудь, глаза остекленели, на лбу выступил пот, - и он весь затрясся от рыданий. Невыразимый ужас отразился им лице. Но это продолжалось недолго. Он овладел собой, но поднял, а вскинул голову, выпрямился - и показал всем такое спокойное, застывшее, упрямое лицо, как будто смерть, навстречу которой он шел, для него была желанной.

Подъехали к эшафоту. Осужденных высадили из телег.

Рядом с палачом стоял его помощник; у одного в руке был тяжелый меч, другой стоял около кола с железным острием. Тут же была приготовлена плаха.

Член городского магистрата среди гробового молчания толпы и солдат стал читать приговор. Осужденные выслушали его спокойно.

Потом подвели к плахе Мартина Радоцкого; у него, как и у Лентовского, руки были связаны за спиной.

Два помощника палача поставили Радоцкого на колени, обнажили его шею. Радоцкий молчал. Глаза его были подняты к небу.

И только уже став на колени, он вздохнул и громким голосом воскликнул:

-- Да приидет царствие твое!

Тяжелый меч упал, голова покатилась среди потока крови, брызнувшей из артерий.

Тогда палач поднял ее за длинные седые волосы; изо рта лилась еще кровь и глаза моргали. Палач гвоздями стал прибивать ее к виселице.

Ропот ужаса пронесся в толпе.

Следующим к плахе подвели Лентовского.

Он только сказал:

-- Если уж так угодно было господу богу...

Потом стал на колени, и голова его была отрублена. Огромное тело, раздетое донага, палач разрубил мечом на четыре части.

Костка, не моргнув глазом, смотрел на казни. В лице его не было ни кровинки. Он не дрожал, только качался взад и вперед, не отдавая себе отчета в этих движениях.

Иногда он обращал лицо в сторону Татр: помощь не пришла.

-- В час смерти своей скажи свое настоящее имя, - произнес судья.

Ему ответил ропот сочувствия, горя, издевательства, ненависти, ожесточения и жалости.

Палач велел Костке лечь на землю.

Он лег.

Два помощника палача стали около него на колени так, что каждый из них одной рукой оттягивал к себе его ногу, а другой прижимал к земле плечо.

Тогда палач поднял заостренный кол и ударил что было силы.

Костка застонал. Послышался истерический плач и смех женщин.

Кол не входил в нутро как следует.

Среди криков, проклятий, брани, рыданий и пронзительного свиста толпы палач дрожащими руками другой и третий раз всадил его в тело Костки; пот струился по его лицу; он весь дрожал. Из груди Костки вырывались нечеловеческие вопли.

Наконец палач разорвал тело его, как следовало: острие вошло во внутренности.

Тогда помощники палача подняли кол, весь красный от крови, лившейся из-под живота Костки, и врыли его в заранее приготовленную яму.

Толпа увидела над собой мертвенное, но живое лицо Костки, с глазами, которые то открывались, то закрывались. Голос его, по-видимому, замер в груди от боли.

Вдруг толпа заколыхалась и начала расступаться: ужасный, пронзительный женский крик пронесся по воздуху, из толпы показались фыркающие лошадиные морды, и к месту казни подскакали покрытые пылью Сенявский в полном вооружении, Беата Гербурт в бурке Сенявского и следом за ними - Сульницкий.

Беата сдержала лошадь и застыла в полной неподвижности. Сенявский подбоченился и крикнул:

-- Что ж, пан Костка? Довелось нам встретиться? Воистину, имя твое записано в книге истории не там, где будет записано наше! Соперник!

Толпа, солдаты, даже чиновники и вельможи подумали в первую минуту, прежде чем узнали Сенявского, что, быть может, это прискакали королевские гонцы с вестью о запоздавшем помиловании. Слова Сенявского вызвали удивление и ужас. Вдруг Беата Гербурт соскочила с лошади и не с криком, но с отчаянным визгом подбежала к колу, на котором сидел Костка.

Бурка спустилась с ее плеч и упала на землю. Все узнали в ней женщину.

Среди замешательства никто не преградил ей пути; она обхватила руками столб с телом Костки и припала губами к туловищу, истекающему кровью.

С присутствующими стало происходить нечто неописуемое. Палач и его помощники бежали в толпу солдат. Толпа стала безмолвно расходиться, унося женщин, лишившихся чувств. Сульницкий вырвал поводья из рук Сенявского, который сидел на лошади и, казалось, не сознавал ничего, перекинул их через голову лошади и помчался к драгунам. Впрочем, им никто не угрожал, потому что вся многотысячная толпа безмолвствовала.

Эскадроны краковского воеводы без приказания стали смешиваться и поворачивать лошадей к городу. Один за другим поскакали они рысью вдоль берега Вислы, по направлению к мосту. Тут толпой овладел панический страх перед мужиками, которые, по слухам, шли отбивать Костку. Толкая, сбивая с ног, опрокидывая и давя друг друга, тысячи людей бежали, одни за всадниками, другие - к парому и лодкам. Чиновники и вельможи вскакивали в повозки, кто куда мог, и галопом скакали за повозкой палача, который, хлеща лошадей, вместе со своими помощниками мчался впереди всех по следам войска.

к земле, четыре красных куска его тела, да посаженный на кол Костка, да Беата Гербурт, обхватившая руками кол.

-- Пить... - прошептал Костка.

Беата оторвалась от столба и оглянулась кругом: воды не было. Вдали текла Висла. Но в чем принести?

-- В чем же я принесу? - крикнула она в отчаянии.

Костка сделал движение рукою, в знак того, что он понимает. Это было движение больного ребенка.

-- О боже! - простонала Беата. - О боже! - крикнула она. - Люди! Помогите!

Никого не было.

Костка сложил ладони и показал, в чем принести ему воды.

-- Как же я подам тебе, если даже донесу? - кричала Беата.

Костка снова сделал движение ребенка, пришедшего в отчаяние.

-- Больно? - вырвалось из груди Беаты.

Он не отвечал.

-- Люблю тебя! - крикнула она.

-- Из-за тебя... - явственно ответил Костка, но, должно быть, сердце его разорвалось: он умер.

Собек Топор стоял около загона и, как полагалось баце, считал овец, пригнанных к вечеру с пастбища: все ли тут?

Сто овец! Сто одна!..
Стоит баца у окна...--

напевал себе под нос старый Бырнас, издали наблюдая за его работой.

Собек считал овец, вверенных Мардуле. Считать приходилось не только потому, что это вообще обязательно делалось через каждые несколько дней, но и потому, что Мардуле самому казалось, будто у него "неладно". Если Мардула, возвращаясь с пастбища, пел:

На моей поляне сто овечек станет,

то это означало, что он ведет стадо в целости; если же, как случалось время от времени, он пел:

Надо бы нам, баца, стадо посчитать:
Куда это овцы стали пропадать? -

то Собек уже знал, что либо "волк утащил", либо "со скалы сорвалась", либо "что-то где-то случилось да не поймешь что: только не хватает одной"... А иногда двух, а иногда трех... Потому что ночью у Мардулы - искушение, днем - искушение, а беда не ждет. Только он от овец сбегает в Каспрову, к Броньке Польковской, или к Хельце, Селегиной дочери (да ведь это редко: мало ли у Озер своих девок?) - хлоп! готово! одной овцы не хватает!

Выругается Собек, обозлится - и после этого некоторое время все идет хорошо.

Но у Мардулы ночью - искушение, днем - опять искушение...

Собек пересчитал овец: трех не хватало.

-- Ну, сколько там? Одна? - спросил Мардула с деланной небрежностью. Собека он боялся.

-- Три, - ответил Собек.

-- Да ну? - переспросил Мардула, притворяясь изумленным.

-- Ты что делал?

-- А что мне было делать? Разве что вздремнул маленько.

-- Где был?

-- В Каспр... то есть... в Косцельце.

-- Да это я знаю, что велел тебе с овцами в Косцелец идти. А без овец-то, один где ты был?

-- Да где мне быть? Я ж тебе говорю: вздремнул, видно, - а лиха с бедой звать не надо, - прыткие, сами за человеком бегают.

-- Как ты за Бронькой.

-- Ну вот, - обиделся Мардула. Подпаски захохотали.

-- Я знаю, как было дело, - сказал Бырнас, - Раруг-бесенок залез Галайде в рукав, да и обратил его в волка-оборотня. А он у Мардулы овец украл и съел!

Галайда был великан, - управлялся за троих и ел за троих, мог есть всегда и никогда не бывал сыт.

Раруг-Рарасик, бесенок маленький, прислужник Сатаны, мог в рукаве Галайды скакать блохой.

-- Ну, - сказал Собек, поглядывая на густой туман, заволакивавший горы, - нынче их нечего искать: темно. Пойдем завтра утром. А если не найдутся, так Мардула заплатит за них Кубе из Подвильчаника. Потому что виноват он.

-- Отчего не заплатить? Заплачу, - проворчал Мардула. Он был зол.

-- Девки заплатят. Бронька с Хельцей сложатся, да Ядвися кое-что прибавит, да Кася, да Ганка, да Зося... - смеялся Собек.

Мардула буркнул что-то довольно-таки обидное для девушек, - объяснил, куда он их пошлет, и, чтобы умилостивить Собека, стал готовиться к доению.

-- Эй, ребята! - фыркнул Бырнас. - Рубите лес для костра, а то до завтра сварить не успеем. Мардула доить станет!

-- Ха-ха-ха! - заливались подпаски.

Подоили, поужинали и еще шутили над Мардулой. Особенно донимали его ревнивая Ядвися и неподатливая Зося. Сошла на землю темная, облачная ночь, и с нею на луг к озеру сошел сон; он склеил веки детей и старцев, теснее сомкнул объятия любовников и распластал тела одиноких - таких, как Галайда, спавший у костра поблизости от волов, под широкими ветвями ели.

-- Завтра снег будет, - сказал старый Крот сидевшему на скамье Собеку и топорищем помешал огонь, разложенный в шалаше.

-- Кто его знает? Может, и будет. Зима на носу.

-- Да. Помню, раз на Бартоломея такие наступили холода, что мы ночью со скотиной ушли в долину: боялись, не замерзли бы.

Крот подкинул в костер поленьев и стал греть руки, вытянув их над огнем. Собек снова мысленно вернулся к тому, что произошло.

Со времени поражения под Новым Таргом прошло уже несколько недель. Собек вернулся на пастбище. Весть о взятии Чорштына, о выдаче Костки и Лентовского, об их мученической смерти разнеслась далеко. На Озера ее принес сын того Стаселя, который приводил туда Костку.

Марину бабы привезли в Грубое, где она долго лежала без памяти, а потом стала поправляться. "Рыцарь" нанес ей страшный удар. Ее окружала теперь какая-то тайна, тайна роковой любви, о которой никто ничего не знал.

Собеку иногда казалось, что все это происшествие - одна из сказок, которые сказывал Саблик. Трудно было поверить, что все случилось на самом деле, что он сам принимал в этом участие.

И слово "жаль", уже несколько недель завершавшее все мысли Собека, вмещало в себе все, что он чувствовал.

-- Жаль... А ведь казалось, мир обновится...

Он засунул руки между колен. Голова его склонилась к огню.

Собек спал, а в это время тяжелые, темные тучи, нависшие над Татрами, сыпали снегом, как в ноябре. Оравский пронизывающий ветер гудел в долине, налетая с запада.

-- Эге, - прошамкал Крот, - вот так когда-то озеро шумело там наверху...

Огромное, темное, бездонное Черное озеро он не видел уже тридцать лет, потому что пас только в долине.

К утру Крот задремал, а Собек проснулся. Было еще темно, но близился рассвет. Собек поел холодной простокваши, умылся из глиняного кувшина, взял чупагу, засунул за пояс пистолеты и, выйдя из шалаша, тихонько свистнул своим двум овчаркам.

Снега насыпало много, но Собек боялся, что августовское солнце может взойти и быстро растопить его; между том он хотел по следам на снегу разыскать потерянных Мардулой овец.

Было холодно, но Собек не обращал на это внимания: он часто в крепкие зимние морозы босиком работал около своей избы в Грубом.

Все было тихо вокруг, только ветер иногда свистел в зарослях и проносился дальше.

Собек шел по тропинке, которой гоняли овец к Черному озеру.

В долине ветер был не сильный, но выше, в горах, он, должно быть, дул крепко: тучи стали расползаться, подыматься выше, и когда взошло солнце, свет его из-за туч, в которых тонули вершины, разлился по склонам гор.

Рассвело.

И тут Собек вздрогнул, остановился и в ужасе воскликнул:

-- Господи Иисусе! Во имя отца и сына и святого духа, аминь! Что это такое?

Испуганными глазами посмотрел он на собак, но собаки стояли спокойно.

Да, это был явственный след. Собек заметил его при первом проблеске дня. След маленьких, словно детских ног.

Собек слышал от стариков о лесных девах "богинках", ходивших в кожаных лаптях, но этот след был не от лаптей. Это был след маленьких, широких, странных сапожек с высокими каблуками.

Собек дрожал и сжимал в руке чупагу. Но разве может помочь чупага против духа, который ходит в сапожках? Вот если бы была у него освященная пуля для пистолета! Но ее не было. Все-таки он вытащил пистолет из-за пояса и приготовился стрелять, как полагается стрелять в злого духа: из-под колена, повернув пистолет курком к земле.

Охваченный невыразимой тревогой, он убежал бы обратно в шалаш, если бы не спокойствие собак, которые стояли совершенно смирно; а известно, что пес нечистую силу чует.

К Собеку понемногу возвращалось спокойствие. Он даже решился заглянуть в заросли, среди которых извивалась тропинка. След шел и дальше.

-- Ночью оно тут шло... - шепнул он про себя в сильном волнении.

"А что, если пойти за ним? - подумал он. - Да только не завело бы оно меня куда-нибудь в глушь да не придушило бы. Или в какую-нибудь пещеру заманит и завалит там на веки вечные камнями".

Он шел осторожно, напрягая слух и зрение. Сердце его билось часто и сильно. Что-то неудержимо влекло его вперед.

И вдруг он увидал перед собой Черное озеро, - тихое, мрачное, оно широко раскинулось вокруг, и поверхность морщила легкая рябь. Тучи нависли над ним, как саван. Вокруг белели скалы. Мертвое, вечное озеро.

Собек остановился, обеими руками опираясь на чупагу.

Вдруг собаки громко залаяли: от страха у Собека чуть не выпала из рук чупага.

Неподалеку, в каких-нибудь десяти шагах в кустарнике, по-видимому опираясь передними лапами на пень, стоял огромный черный медведь.

Чупага словно приросла к руке Собека. К нему сразу вернулась смелость, и даже весело стало при виде этого зверя, коренного жителя гор.

-- Это ты здесь? - крикнул он, - Ах ты бестия этакая!

-- Назад! - крикнул он на собак, бросившихся к кустарнику. - Назад.

Но было уже поздно: освирепевшая сука подскочила к медведю слишком близко. Он наклонился, и отчаянный собачий визг взрезал воздух. С разорванным, окровавленным ухом, которое медведь рванул когтями, сука отскочила к Собеку.

-- Ах, чтоб тебя! Будешь ты мне дорогу загораживать да собак калечить? - гаркнул Собек.

И, вытащив пистолет, он, недолго думая, выстрелил медведю в самую морду.

Пуля скользнула около пасти, окровавив черную шерсть. В первую минуту медведь как будто удивился: он, по-видимому, вовсе не собирался вступать в драку, пропустил бы человека мимо и хотел только отогнать собаку. Но теперь он свирепо зарычал, на миг исчез в кустарнике, закачал им, как горный ветер, и затем очутился на тропинке перед Собеком, стоя на задних лапах, огромный, с окровавленной мордой, с поднятыми передними лапами и растопыренными когтями.

"Ах, чтоб тебя черти взяли! Погоди же!" - подумал Собек и, выхватив из-за пояса второй пистолет, выстрелил медведю в брюхо.

И в тот же миг на медведя с боков бросились, защищая хозяина, верные собаки. Вероятно, это и спасло Собека: он успел вскочить на высокий камень, лежавший в зарослях.

Медведь после выстрела зарычал, встал на все четыре лапы и, оторвав от себя одну собаку, швырнул ее в сторону. Она упала мертвая, даже не застонав. Но тотчас острие чупаги по самую рукоять врезалось медведю в череп.

Медведь взревел, рванулся назад с такой силой, что Собек, чтобы не упасть вместе с чупагой, должен был выпустить ее из рук.

Зверь припал перед камнем на передние лапы, чупага застряла в черепе. Сука впилась ему в затылок, а Собек обеими руками вырвал чупагу.

-- Жаль зверя! - сказал он вслух, тяжело дыша. - Он пас и стада наши не трогал, одну только корову задрал. Каждый хочет жить. Ну, да что поделаешь, когда смерть приходит, с нею не поспоришь.

Суеверный страх охватил Собека, но только что одержанная победа придавала ему храбрости. Он чувствовал над собой милость господа.

Сняв с убитой собаки ошейник, он свистнул суке и пошел по следу, раздумав искать овец.

След уклонялся от берега вправо и был ясно виден на склоне Косцельца.

"Пришло к воде, шло по берегу, а потом начало подниматься в гору", - заметил про себя Собек.

Вместе с тем он заметил, что здесь сапожки уже скользили по снегу, видно было даже, что в одном месте шедший стал на колени, потом свернул направо вниз, причем кое-где падал и принужден был ползти.

-- Что за черт? - прошептал Собек. - Какая же это богинка, если она ползет?

Между тем внезапно загремел гром, и из туч, саваном нависших над горами, пошел крупный, холодный град, такой густой, что мгновенно покрыл всю землю. Гора побелела от сырого тумана. Сука скулила, а Собек закрыл рукою лицо, потому что боялся, что ему выхлестнет глаза, и присел в кустарнике, чтобы кое-как укрыться.

Через несколько минут граду насыпало по щиколотку.

"Плохо, - думал испуганный Собек, - видно, след-то был колдуна, который градом ведает. Разозлился он за то, что я его выслеживаю, и теперь всю долину градом засыплет... Как бы еще он сюда ко мне прийти не вздумал!.."

Стало так холодно, что, несмотря на сермягу и всю свою выносливость, Собек весь дрожал.

А град сыпал и сыпал. Время от времени гром грохотал над скалами, потом туча разразилась дождем и снегом с таким неистовством, точно наступал всемирный потоп.

"И дернуло меня идти за этим дьяволом! - думал Собек. - Коли не перестанет - весь мир водой снесет..."

Вдруг сука ощетинилась.

У Собека дух захватило. Он услышал шлепанье: казалось, кто-то бежит. Все ближе, ближе...

-- Спасите, святые угодники! - прошептал он.

Но неожиданно увидел Мардулу. Тот бежал, накрыв голову сермягой, большими скачками, как олень.

-- Франек! - крикнул Собек.

Мардула вздрогнул, чуть не присел от страха и остановился как вкопанный.

-- Куда ты бежишь? - спросил его Собек, вылезая из-под куста.

-- Где?

-- Там, под Малым Косцельцем, в зарослях.

Собек больше не спрашивал; он выскочил к Мардуле на тропинку, и они стали удирать влево от Косцельца.

-- Там медведь, - задыхаясь, сказал Собек.

-- А ну его! - так же отвечал Мардула, не убавляя шагу.

Они перепрыгнули через труп медведя; сука, ворча, перепрыгнула следом за ними, и кружным путем все побежали к шалашам.

Когда они, задыхаясь, выбежали из-за елей на поляну, то увидели перед шалашом старого Крота, который держал на куске древесной коры горячие уголья и кидал тучам.

-- Гляди, гляди! - сказал Собек, - Крот дымом колдуна отгоняет.

-- Да только одолеет ли? - усомнился Мардула.

Они подбежали к старику.

-- Это вы? - сказал он. - Весь мир он хочет залить, что ли?

Вокруг лило как из ведра.

Но вдруг ливень ослабел так же быстро, как начался.

Налетел неудержимый вихрь и с невероятной силой погнал тучи. Так, разливаясь, большая горная река уносит ветвистые деревья, переплетая их друг с другом. Тучи неслись к востоку, за Гранаты и Козий Верх, неслись с такой быстротой, что вскоре с севера в ущельях Татр, над низкими холмами стало проглядывать чистое небо, бледное, голубое, словно омытое и остуженное ливнем. Оно простиралось все шире, поднималось, раздвигалось, - и, наконец, из-за туч брызнул огненный, ослепительный блеск. Огромный солнечный шар, казалось, ринулся вниз из клубящихся туч; солнце буйно метнуло лучи свои на землю. Снег и град в тех местах, где не размыл их дождь, стали приметно таять; солнце пекло, как огонь. После разбушевавшегося ненастья пролилось на мир столько яркого света, что, казалось, весь он сейчас закипит и брызнет пламенем.

Стали выгонять голодное стадо из шалашей и загонов на пастбище. Вдруг к шалашу подошел великан Галайда, который стерег волов. Он шлепал по лужам, неся в руках тело, завернутое во что-то белое и черное, - должно быть, женщину, потому что длинные светлые мокрые волосы падали почти до земли.

-- Что это ты несешь? - спросил Собек, с любопытством подходя к Галайде.

-- Вот, нашел в зарослях, - отвечал Галайда.

В тихом, уединенном лесном урочище Марина укладывала последние камни на квадратный жертвенник. Было это в самый день успения пресвятой богородицы, 15 августа.

на камень.

-- Побойся бога, Марина, - говорила она, - мы продаем душу дьяволу. К тому еще сегодня успение. Храмовый праздник в Людзимеже.

Марина ничего не ответила, только, став рядом с каменным возвышением и смерив, доходит ли оно ей до пояса, сказала:

-- Теперь довольно.

Потом принялась топором срубать молодые елочки, ломать их и складывать в костер.

Тогда Марина вынула из кармана кремень, огниво и трут, высекла огонь и, зажегши сухие ветки, сунула их под поленья.

-- Марина! Ради бога... - говорила Терезя, - ведь мы же крещеные... святой водой...

Ждать пришлось недолго: огонь охватил смолистые сучья, огненные языки забегали по белому дереву, ползали по нему, лизали его, извиваясь, как ленты багрово-красного железа. Языки эти вырывались из груды дерева, взлетали над нею, похожие на колеблемые ветром червонно-золотые цветы с острыми лепестками.

Когда костер разгорелся, Марина подошла к молодому бычку, привязанному неподалеку к елочке, поставила на землю медный горшок и, убив бычка ударом обуха, надрезала ему горло. Кровь стекала в горшок.

-- Ешьте и пейте!..

-- Марина! - проговорила Терезя, дрожа.

Но Марина, казалось, ее не слышала, она взывала, устремив глаза в небо:

-- Галь, ты, что замерзаешь зимой и оттаиваешь каждую весну, всемогущий бог, свет мира, слово отца богов и людей, ты, посылающий знаменья! Я здесь! Галь, всемогущий бог, ты, истребляющий мир и вновь созидающий, - в тебе время, в тебе вечность! Трехглавый, из чьих трех оторванных голов возникли три божества, бог белый, бог черный и бог красный, обладающие каждый семью силами, что правят миром! Солнце и вы, вечерние и утренние звезды, Лель, Полель, мать Лада, мать Дева, беременная богами! И ты, Перун-Гром, Тор, поражающий врага, ты, Живена, богиня любви, Дедилия, ты, Приснена, богиня справедливости, что только во сне нам являешься, и вы, владыки озер, и вихри! И ты, святой бор еловый, полный ароматов! И вы, зеленые майские девы, сияющие лунными лучами, лесные девы! И вы все, злые боги, владыки ада - Адовик, Ния, Мажанна, Черти, Смерть, Домовой, Похитители, Мор! Ешьте и пейте!

-- Что же? - закричала Марина. - Шли люди во имя Христа, во имя пресвятой девы Марии - и чем кончилось? Люди перебиты, Чорштын взят, пан Костка погиб на колу, солтыса Лентовского палач четвертовал мечом, как я своим топором разрубила этого бычка! А что дальше? Под Берестечком [В битве под Берестечком 28-60 июня 1651 г. польско-шляхетские войска одержали победу. Исход битвы решила измена крымского хана, уведшего свою орду в разгар боя и вероломно захватившего Богдана Хмельницкого], где-то в степях, шляхта разбила русских мужиков! И теперь паны слетелись обратно в Польшу мстить, как воронье на больного зайца! Только и слышно: виселицы, колы, батоги, пытки, огонь да меч! Паны карают мужиков за то, что они захотели воли! Кровь льется, стоны, плач, скрежет зубовный! Крестьянская воля обратилась в пепел и дым! Во имя Христа, во имя божией матери паны идут на мужиков, - что же нам делать? Бог сам против себя не пойдет, - что ему простой народ? Против бога нужны такие же боги, как он!

-- Да ведь христианский бог всех сильнее!

Мужик был свободен, от мужика шел королевский род, - вот хоть бы от нас, Топоров. Не был Пяст из Крушвицы [Пяст из Крушвицы - легендарный основатель первой правящей династии в Польше] выше нашего подгалянского Топора! Он был мужик! При старых богах была воля, а при нынешней вере - барщина, цепи, пытки да смерть! Только и всего, - ничего больше!

-- Так чего же ты хочешь?

-- Зову древних наших богов! Пусть защитят и поддержат нас! Стонут крестьяне по всей Польше! Паны вернулись с войны и карают за мятеж пана Костки! Это ты слышала?

-- Что есть у меня самого дорогого, отдаю вам!

Оглядела себя - на ней не было больше ничего ценного; тогда она сорвала с себя корсаж, расшитый золотыми цветами, и бросила его в огонь со словами:

-- И это!.. Хоть это жалкий дар!

Вдруг взор ее упал на золотой медальон, освященный в Кракове. Он висел на красной ленточке на груди Терези, под расстегнутой рубашкой. Марина подбежала и сорвала его с ленты.

-- Приношу его в жертву Ние, богине милосердия, царице ада!

Терезя с ужасом закрыла лицо руками и бросилась бежать к дому, а Марина, как бы сама пораженная тем, что сделала, стояла перед огнем безмолвно и неподвижно.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница