Панна Мэри.
Страница 3

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тетмайер К., год: 1909
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Панна Мэри. Страница 3 (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Мэри стала приходить в себя. Может быть, даже будет лучше, если порвет он, а не она?.. Это будет хорошо, если не она первая решится порвать. Да, безусловно, это выставит ее в хорошем свете. Она не остановилась даже перед этим, она слушалась голоса своего чувства, она была энтузиасткой; когда оказалось, что нечего особенно впадать в энтузиазм, то чувство, зарожденное из энтузиазма, могло очень легко исчезнуть... Но все же она чувствовала себя связанной.

Чувствовала себя связанной и готова была даже пожертвовать собой, даже пожертвовать! Не из любви уже, а из чувства долга (исполнить данное обещание) она готова была отдать Стжижецкому руку. Как хорошо будут говорить о ней! Нужно быть теперь грустной и молчаливой. "Делать любовь" после всего случившагося достойно какой-нибудь провинциальной курочки. Мэри Гнезненская могла позволить себе влюбиться в талант; но любить, несмотря на все, это хорошо для мещаночек или для дочерей мелких чиновников. Теперь с людьми надо быть грустной и молчаливой, и если Стжижецкий сразу же не сделал первого шага к разрыву - то разъздругой обойтись с ним так, чтобы заставить его сделать это как можно скорее.

И тогда арена опять открыта. Граф Чорштынский, граф Пшецлав Вычевский, граф Стефан Морский... Впрочем, нет необходимости выходить замуж в Польше... Есть австрийские графы и князья, - итальянские, венгерские, - прусские бароны, есть изящные, красивые, остроумные attachés посольств, есть молодые сановники в европейских министерствах. Нужно только всплыть на поверхность Европы. Надо показать себя не только в Ницце, в Биаррице, во время сезона, но и в салонах Парижа, Вены, Берлина и Лондона. Папины деньги откроют дорогу всюду - надо только захотеть.

Стжижецкий, невестой которого Мэри считалась уже месяца два и которого она любила тайком уже полгода, тяготил ее. Она не задумывалась над тем, как мог он с часу на час становиться для нея все более безразличным.

Это случилось само собой, без участия её сознания.

- Иначе говоря, я его никогда не любила, и все это мне только казалось, - думала она.

Он опротивел ей, стал для нея отвратительным. Она забыла обо всем, что было между ними, точно никогда ничего не было...

Пошла дальше по своему пути...

Родители с ней ни о чем еще не говорили. Вообще, со вчерашняго вечера, после позорного провала оперы Стжижецкого "Роза саронская", его фамилия не произносилась в доме...

Послышался вдруг легкий стук в дверь комнаты Мэри.

- Папа? Войди!..

Вошел Рафаил Гнезненский, немного смущенный и, как всегда, с любезной и сладкой улыбкой на губах.

- Пишешь?

- Нет, так сижу...

Гнезненский взглянул на Мэри, и она ответила:

- Ну, конечно, папа, - о чем тут говорить?

Гнезненский подошел к ней ближе, поцеловал ее в лоб; Мэри поцеловала его руку.

- Что ты думаешь делать?

- Думаю ничего не делать и ждать. Он первый порвет, наверное...

Потом он вынул из кармана нить великолепного жемчуга и, протягивая его на руке дочери, спросил:

- Смотри, - хорош?..

У Мэри заблестели глаза.

- Замечательно!

Гнезненский надел нитку на шею дочери; Мэри опять поцеловала его руку.

- Ты не чувствуешь запаха сена и... амбаров? - спросил Гнезненский, улыбаясь собственному остроумию.

- Нет, папа, - а что?

- У тебя на шее - деревня!

Оба разсмеялись, и Мэри почувствовала себя прежде всего дочерью крупного капиталиста.

- Я хотел доставить тебе удовольствие, Мэри, но не только потому купил этот жемчуг. Распространились слухи, что я потерпел большие убытки за последнее время. И я, действительно, потерял немного, тысяч 500, или что-то в роде этого... При таких делах, как у нас, приходится иногда и терять. Но ведь, в конце концов, отец оставил мне два миллиона, у меня их скоро будет двенадцать: значит, я больше зарабатывал, чем терял. И хоть я потерял полмиллиона, но я еще могу, если мне придет в голову, купить моей дочери жемчуг за 30 тысяч рублей, жене бриллианты за 15 тысяч и дать на больницу 5 тысяч. Во всей Варшаве об этом говорят.

- Какой ты умный, папа!

- А ты какая умная! Но что же ты думаешь делать теперь?

- Выйду или за Чарштынского, или за Вычевского. Если это не удастся, мы поедем за границу.

- Хорошо.

- Поедем в Париж, и у нас будет там открытый дом. Прежде всего - художники. Музыканты, живописцы, литераторы, - за ними общество. У нас будут завтраки по понедельникам и обеды по четвергам. Мы должны быть известны, как один из очагов интеллигенции в Париже. Как бы там ни было, папа, но если ты кончаешь двенадцатый миллион, то у тебя больше 32-х миллионов франков состояния. Это не Ротшильд, не Эфрусси, не Макей, но вполне европейская марка. И у тебя только одна дочь. С этим можно кое-что сделать. Но ты, папа, добейся, прежде всего, титула барона. Первый попавшийся купчик из Лодзи - уже барон... Раздобудь титул, папа!..

- Хорошо, Мэри, я буду добиваться!

- Если бы нам можно было стать графами!..

- Нет, это невозможно!

- А римское графство? Ведь мы католики!

Мэри закусила губы.

- Ну, так будем хоть баронами, папа, хоть "де". Чтоб у нас на каретах можно было ставить хоть пять палочек. А то эти орнаменты и стрелки на шорах! Выезжать стыдно. Точно мы какие-нибудь Куфкэ или Румлеры. Ужасно неприятно: когда мы едем, люди нас могут принимать за каких-нибудь пивоваров или булочников... Вообще за мещан...

Гнезненский вздохнул.

- Что делать, детка?..

- Надо во что бы то ни стало добиться титула. Твое состояние - мое состояние. Я дам 100.000, если у нас будет титул.

- Ну, так много не надо.

- Но, если бы понадобилось...

Мэри почувствовала вдруг свою мощь. Она может распоряжаться сотнями тысяч, она - девятнадцатилетняя девушка.

- Папа, лет за десять ты можешь сделать еще большое состояние?

- Этого нельзя разсчитать, Мэри. Мы не проживаем и шестой части наших доходов, хотя живем очень роскошно. Капитал все увеличивается. А кроме того, может подвернуться какое-нибудь дело, которое сразу может дать в руки несколько десятков миллионов. Этого никогда не знаешь. Барон Гирш начал с пустяков. Правда, он обделывал свои дела на великосветской арене.

- Ну, вот видишь, папа. И чего это мы, чорт возьми, родились как тараканы за печкой!

- Что же делать, детка, что делать? И так нам роптать нечего. Нам Господь Бог помогает ничего себе...

- Да, но в Европе у нас могло бы быть не 11 или 12, а двести миллионов.

- О, даже больше! Но что же делать...

- Вот видишь, папа! У нас нет ни имени, ни мирового состояния! Что мы?!

Гнезненский погладил дочь по лицу.

- Ну, не злись, Мэри милая. Титул мы где угодно раздобудем, - во всяком случае, нас везде будут считать одними из самых богатых людей.

- Но не в Америке, например.

- И там, и там...

нас упоминают, как о приезжих, на последней странице "Fremdenbllatt", наравне с какими-нибудь Куфкэ или Вульбербург. И не больше. Разве не должны писать в хронике: "В нашем городе находится проездом известный миллионер барон Рафаил Гнезненский с женой и дочерью, известной красавицей"? Разве так не хорошо?

Гнезненский слегка прищелкнул губами и едва заметно кивнул головой.

- Но для этого, папа, надо иметь не 10 или 12 миллионов рублей (ведь такия деньги найдутся у любого берлинского биржевика), а пятьдесят или сто! Ведь ты видел, папа, что делалось в Ницце вокруг Вандербильдов? А Кузнецов, который приехал на собственной яхте? Как все им интересовались! А o нас кто говорил? Говорили те, кто видел меня. Mademoiselle Gniezniensky, mademoiselle Gniezniensky, et voila tout. Это надо изменить!

- Я буду добиваться титула.

- Тогда и мне будет легче выйти замуж за аристократа.

- Ну, это легко и сегодня!

- Да, но за первого встречного я не выйду. Уж, кажется, у нас, в Польше, мне можно выбирать.

- О, сколько угодно. Как Гаммершляг говорит: nur pfeifen!

- Фи! Это грубо!

- Прости, Мэри, - но ведь это правда.

И Гнезненский с гордостью взглянул на дочь; она была удивительно изящна.

- Ну, так что же, как решил?

- Это выяснится окончательно сегодня или завтра.

- Надо, чтобы это выяснилось как можно скорее.

- Да, но и спешить - людей смешить!

- Ты прав: никогда не спешить! Это мой принцип. Осторожность прежде всего!

- Насколько я знаю Стжижецкого, он сюда больше не придет. Подождем день, другой, а потом пустим слух, что он сам захотел разрыва. Ты понимаешь, папа, и мне незачем тебе объяснять, что мне не нужно порывать самой с Стжижецким. Если бы Стжижецкий сделал какую-нибудь подлость, смошенничал или надул кого-нибудь, тогда другое дело, но что опера его провалилась - il faut être noble.

Мэри иронически улыбнулась, а Гнезненский расхохотался довольным смехом.

- Надо кое-что делать для этих людей! - сказала она, презрительно надувая губы. - Знаешь, папа, а хорошо бы было поехать в Загаевицы и там "перестрадать"... Или нет, ведь раз "страдания", то зачем порывать? В таком случае я не могу принять обратно слово, данное Стжижецкому, а должна броситься перед ним на колени и молить его остаться. "Но я любила только талант Стжижецкого, моя любовь была преклонением, результатом энтузиазма и должна была исчезнуть"... Я могу "грустить" о том, что разочаровалась, но "страдать" мне нельзя, раз причина любви исчезла, и я больше не люблю. Не правда ли, папа?

Гнезненский смотрел на дочь с восторженным изумлением.

- Ведь ты, папа, сделал большое состояние! - ответила Мэри.

- Да, но у меня было два миллиона, а у него две коробки спичек...

Гнезненский поцеловал свою дочь и вышел из комнаты.

Мэри осталась одна с своим брезгливым чувством при воспоминании о Стжижецком и обо всем, что случилось. Мэри, на которую Стжижецкий всегда производил впечатление и которая после того, что случилось в оранжерее полгода тому назад, влюбилась в него, - всячески заставляла Стжижецкого действовать смелее. Они часто писали друг другу. Она написала первая. Сначала эти письма были очень скромны и молчаливы, но потом становились все откровеннее и красноречивее.

Мэри писала совершенно определенно, что любит его, что считает себя его невестой и от него зависит, чтобы она стала его женой. Она дала ему понять, что надо сделать нечто большое, иначе ей придется натолкнуться на сопротивление со стороны родных. Она тонко наводила его на мысль, что такая богатая девушка, как она, должна выйти за имя. Стжижецкий ответил ей в середине июля, что он взялся за работу, сам сочинил либретто и пишет оперу.

Мэри охватило безумное желание выйти за Стжижецкого. Письмо за письмом торопило его кончать. Уже?.. Скоро ли?.. Мэри тонула в бездонных пучинах своего воображения. Какая удивительная картина! Влюбленный гений творит шедевр искусства, вдохновленный ею! Она - героиня этой оперы, сама дала заглавие: "Роза саронская". Первоначально опера должна была называться "Мариам". Гений покоряет её сердце своим творением. Об этом кричит весь мир... А потом принцы Бурбонские, Габсбурги, Кобурги, Гогенцоллерны - большой свет завоеван!

Она не могла дождаться.

- Пиши!.. Кончай!.. Кончил?! - вот было содержание её писем.

Наконец, Стжижецкий ответил ей, что кончил. Мэри была с отцом за границей. К осени они приехали. Начались репетиции "Розы саронской". Мэри жила в Загаевицах, куда приезжал Стжижецкий, и так как она сама способствовала распространению этих слухов, стали говорить, что Стжижецкий на ней женится. Легенда была известна заранее, чудная легенда, которую родили волны грез Мэри... И вдруг гром средь ясного неба! Опера провалилась совершенно!

Когда после первого действия хотели подать венки и цветы от "ценителей таланта" (венки заготовила сама Мэри), раздался громкий хохот, шиканье и крики. Со второго акта половина публики ушла. "Провал" формальный. Мэри испытывала правственные пытки. Все на нее смотрели. Она пришла торжествующая, но сразу поняла, что опера не нравится. Закусила губы, но не пересела в глубину ложи, не дрогнула даже. Чувствовала, что она бледна как мрамор. В середине второго действия, когда публика стала уходить, ей казалось, что она упадет в обморок, но овладела собой, столкнула свой букет с барьера ложи в партер, что имело символический смысл, встала и стала одеваться. За ней пошли и родители. Поехали домой, и никто не упоминал ни имени Стжижецкого, ни "Розы саронской".

Мэри провела страшную ночь. На нее одновременно нападали приступы плача и бешенства. Она задыхалась от бешенства и стыда, от чувства унижения. Чувствовала, что скомпрометирована, осмеяна, освистана. Но это продолжалось недолго.

После ухода отца она почувствовала себя почти совершенно спокойной. Она почувствовала опеку над собой, и еще такую мощную. Ей можно было позволить себе все это. Ей это не может повредить. Она - царица в обществе. Это и было так: царица влюбилась в пастуха, одевшого рыцарския латы.

Но на турнире оказалось, что это пастух.

На следующий день она, в обычный час, вышла на улицу, в обычный час поехала гулять и вечером была на "Севильском цырюльнике". Она усиленно разглядывала в бинокль Маттини, тенора, чувствовала, что краснеет при этом, и была очень этим довольна. Все на нее смотрели.

Стжижецций не подавал признаков жизни. И только на пятый день после катастрофы написал:

хотел уехать, но не могу - так... Можно с Вами проститься?"

Мэри задумалась... "Noble", - мелькнуло у нея в голове, и она ответила: "Жду Вас".

Она примет Стжижецкого так, точно ничего не произошло.

она и так царица света. Ей это повредить не может. И она надула губы с одинаковым презрением как к Стжижецкомому, так и к свету.

Но когда приблизилась минута прихода Стжижецкого, она с трудом боролась с волнением. Выпила несколько стаканов воды и натерла виски одеколоном. Она не назначила времени, но знала, что он придет, когда отца не будет дома, а мать будет сидеть в своем будуаре на качалке.

Лакей доложил о приходе Стжижецкого. Мэри всегда принимала его в обществе m-lle de Pierrefeu, или мисс Тамерлан, или в обществе обеих dames de compagnie; но теперь она не попросила их к себе. Стояла, опершись об угол дивана, и ждала. Чувствовала, что она сильна, что она госпожа кого-то и чего-то.

Стжижецкий вошел. Он был так бледен и смущен, руки его так дрожали, что первое впечатление, какое он произвел на Мэри, было сострадание и жалость, но она его быстро подавила.

Он поклонился издали, она ответила на поклон и попросила сесть. Руки друг другу они не подали. У Стжижецкого сверкнули в глазах слезы.

Минуту они сидели молча; она испугалась, что это может довести до чего-нибудь нежеланного. Пожалела, что не пригласила одной из дам, - и быстро спросила:

- Вы уезжаете?

Она спросила таким голосом, что рыдания, повидимому, сжали горло Стжижецкого. Он едва смог выговорить:

- Да.

- Когда?

- Сегодня.

- И куда?

Этот вопрос был ненужен; какое ей дело?

- Не знаю еще. Еду на Вену.

Мэри встала.

- Мне очень жаль, что я не могу задерживать вас дольше, но мама у себя, а обе мои компаньонки чем-то заняты. Итак, до свидания. Счастливого пути...

Она все время боялась, как бы у нея не сорвался с языка вопрос, вернется ли он? Она протянула Стжижецкому кончики пальцев, но он взял всю её руку, сделал к ней шат и шепнул сдавленным голосом:

- Мэри, вам больше нечего мне сказать?

Инстинкт советовал Мэри поклониться и уйти, но какое-то любопытство и желание подзадорить себя остановили ее. Она чувствовала себя такой сильной, такой самоуверенной и еще, вдобавок, в такой интересной обстановке.

- Как же! - ответила она, слегка пожимая руку Стжижецкого и вынимая свою из его ладони. - Поклон вашим родителям.

И Стжижецкий застонал, точно она ранила его кинжалом:

Но она чувствовала пустоту в себе и страстное желание чего-то ужасного.

Ничего не ответила и ждала, чувствуя себя как прекрасно вооруженный охотник перед смертельно раненым волком.

Ничуть не боялась, и в то же время чувствовала легкое возбуждение. Стжижецкий плакал. Она стояла и смотрела с каким-то удовольствием.

- Мэри... Мэри... - заговорил он прерывающимся голосом, - я знаю, что не могу назвать тебя так больше... Ты велела мне спешить... Я не мог ничего обдумать, обработать...

Она перебила его с деланой вспышкой:

- Вот это великолепно! Значит, я виновата!?

Но внутри она была совершенно спокойна и равнодушна.

Стжижецкий заломил руки.

- Нет, не ты... не вы... Впрочем, все равно... Я и так знаю, что ты для меня потеряна навсегда...

Но в голосе его, полном отчаяния, была какая-то далекая, глубокая нота надежды, которая шла вразрез со словами, которые он говорил. Это надо вырвать с корнем, оборвать сразу!

- Итак - прощайте! - бросила она холодно.

Стжижецкий замолчал и поднял, точно высохшие, широко открытые глаза.

- Значит, навсегда?.. - шепнул он.

И у Мэри вырвался ответ, который ей самой, даже в эту минуту, показался безжалостным.

- Неужели вы думаете, что я когда-нибудь серьезно думала стать вашей женой?

И случилась катастрофа. Стжижецкий, которому было двадцать шесть лет, но который был очень слабого здоровья и был совершенно сражен двойным несчастьем, - услышав ответ Мэри, побледнел еще больше, пошатнулся, схватился за стул и упал без чувств навзничь. Падая, он опрокинул стул - на шум вошел лакей.

Это освободило Мэри от каких бы то ни было обязанностей; это было первое чувство, которое она ощутила, кроме страха.

- Господин Стжижецкий нездоров, - сказала она лакею. - Приведите его в чувство и проводите к экипажу. Я ухожу в город.

Это больше относилось к Стжижецкому: больше он ее не увидит, с нея было довольно.

Через несколько минут Иоася рассказала, что её Ян и Викентий привели Стжижецкого в чувство, что он дал им по пяти рублей, что он не позволил им проводить себя с лестницы, сошел один, опираясь на перила. Викентий велел швейцару позвать извозчика, и Стжижецкий никому ни сказал ни слова.

Все это Иоася рассказала со смехом, одинаково дерзко и грубо по отношению к Стжижецкому. Она подслушивала и подсматривала за дверью салона. Вдруг Мэри вскочила от окна, у которого сидела спиной к Иоасе, и изо всей силы дала ей пощечину, так что девушка застонала и покачнулась.

- Вон! - крикнула Мэри, схватив с этажерки первую попавшуюся коробку с нитками и швыряя ее на землю. - Вон! Вон со службы! Не сметь входить сюда!.. Вон!!..

Перепуганная Иоася выбежала из комнаты, а в белой руке Мэри сверкнул длинный испанский кинжал, который тоже лежал на этажерке. Мэри на минуту перестала владеть собой.

Потом бросила кинжал и прошептала:

- Господи! Господи! - и упала на диван, рыдая во весь голос.

Она так хотела, чтобы Стжижецкий был здесь, так хотела ласкать его, целовать.

- Плевать на все! Ты мой!.. мой!.. - повторяла она сквозь слезы. - Написать ему, позвать...

Но чувствовала, что никогда не сделает этого. Она готова прижимать к себе и ласкать Стжижецкого, но ведь этот же Стжижецкий скомпрометировал себя и оскандалил. Минутами она опять вспоминала, как схватила кинжал; тогда ее охватывала холодная дрожь, и она опять повторяла: - Боже!.. Боже!..

Бежать, бежать куда-нибудь! В Загаевицы, за границу, куда-нибудь!.. Бежать, забыть обо всем... Но что с ним будет?..

Вдруг он умрет?.. Нет, нет!.. так нельзя его оставить. Но что же делать? Есть только два выхода: или позвать его опять, или никогда его не видеть! Средняго ничего нет! Нет! Нет! Выйти замуж за него невозможно. Критика в один голос назвала его бездарностью. Все утверждают, что нет никакой надежды на то, чтобы он стал чем-нибудь большим, чем посредственнсстью. А стать женой посредственности, второстепенного или третьестепенного музыканта... Ни за что на свете! Лучше умереть... А что будет с ним? Что будет с ним?!..

Может быть, лучше было ему оставить какую-нибудь тень надежды, оттянуть разрыв - он вышел бы потом сам собой...

Ах, нет... Лучше было оборвать сразу... Но...

И Мэри почувствовала себя такой же безпомощной, как тогда, когда лошади понесли ее к Пшеховскому озеру.

Шумные волны моря подбегали к ногам Мэри.

Оне бежали, тихия, страшные, темные, и разливались у её ног в черкой, бесконечной ночи.

О, шумное море!.. Из глубин моря, из его незримых, шумящих в бесконечной ночи глубин, поднималась какая-то жизнь и шла к Мэри и расплывалась шумными волнами у её ногь волна за волной.

Точно чья-то жизнь разливалась у её ног волна за волной...

О, море! шумное море!..

Жизнь человеческая шла к ногам Мэри по волнам моря, что рвались к берегам.

Никогда...

И Мэри вся ушла в эту мысль; никогда...

   никогда...

Если срубят ветку с дерева

    - никогда...

Если умрет мать

    - никогда...

Если звезда отпадет от другой звезды

    - никогда...

Если прожит день

    - никогда...

Если умрет человек

    - никогда...

Если бы земля разорвалась пополам, и одна из этих половин расплавилась на солнце

    - никогда...

Если бы солнце погасло

    - никогда...

И казалось ей, что вдали морских пучин замаячил какой-то призрак и приближается к ней.

белыми ободками. Птица-призрак...

У птицы нет ничего ни в клюве, ни в когтях, но она несет что-то в себе...

- Кто ты? - шепчет Мэри.

- Я душа! - отвечает птица.

- Чья душа?

- Судьбы.

- Чьей судьбы?

- Твоего несчастья.

- Несчастья - для меня или для другого?..

- Гуа-а-а! - завыла птица.

Мэри вздрогнула и открыла глаза. Птица исчезла. Но только закрыла она глаза - птица опять перед ней.

- Не понимаю тебя, - говорит Мэри.

- Я душа судьбы.

- Не понимаю тебя.

- Человек состоит из жизни и предопределения.

- Не понимаю тебя.

- Вокруг тебя - доля.

- И что же?

- Я душа доли.

- Моей?..

Мэри начинает понимать.

- Внутри и извне?

- Да.

- Во мне и вокруг?

- Да.

- Существую я, - вокруг люди и доля?

- Да.

- Чего ты хочешь?

- Я душа твоей доли...

Мэри поняла. Стала разглядывать птицу. Она чудовищно безобразна. Особенно блестящие глаза с белыми ободками - страшны и отвратительны. Мэри охватывает страх.

- Зачем ты пришла?

Птица без шелеста поднимается на крыльях и влетает через окно в её комнату... Мэри очнулась и открыла глаза... Вскочила со скамейки на которой сидела и взглянула в свое окно. Там виднелся свет лампы.

Какая-то сила толкнула Мэри из сада над морем к двери виллы. Вошла. На столе лежало письмо от Герсыльки Вассеркранц.

- "Представь себе, - писала Герсылька, - Стжижецкий пустил себе пулю в лоб и теперь он между жизнью и смертью в Вене. Это случилось уже давно, десять дней тому назад, но только теперь это известие дошло до Варшавы".

О, море! шумное море!..

Мэри стояла в окне, как мертвая. К подножью виллы подбегало море, что разливалось там, точно чья-то жизнь, волна за волной.

О, мope!

Вдруг на глубинах моря загорелись две злобные звезды. Мэри закрыла глаза.

На глубинах моря замаячил огромный призрак Сфинкса, с глазами блестящими, как две злобные звезды над землей.

Гипнотизирующий взгляд этих глаз вел по волнам моря смерть.

Мэри утонула в этой мысли: смерть...

Глубже!..

Черная, бездонная глубина, бесконечная, безбрежная...

У Мэри вырвался, наконец, страшный крик из груди:

- О, Боже! Боже! Боже! Как я страшно несчастна!..

А вдалеке, вдалеке, казалось, чей-то голос напевал песню Шумана:

Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,
Es fait kein Strahl in deines Herzens Nacht...
  Ich grolle nicht. Wie auch das Herz mir bricht,
  Ewig werlor'nes Lieb, ich grole nicht...
Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,
Es fält kein Strahl in deines Herzens Nacht...

Кто это пел? Кто? Где? Море несло эту песню Шумана, мрачную как само море. Ах, нет не море...

Вот там, в лодке качается на волнах человек. На нем средневековый наряд, шляпа с перьями, испанский плащ и трико.

Сбоку шпага. Он стоит в лодке, в руках у него гитара.

Это он поет. Весла брошены. Лодка качается на морских волнах.

Он поет. Плывет все ближе и ближе. Голос его звучит все сильней... Вот он гудит как гром, как все колокола Рима.

Мэри стоит, как зачарованная. Но вот голос утихает, падает, смягчается.

Ich grolle nicht Ich sah dich ja im Traum.
Und sah die Nacht in deines Herzens Raum...

Черный, высокий крест.

Плач...

Долгий, долгий, бесконечный плач...

Чудится, что все море плачет, что все волны рыдают...

Грусть, небывалая, чудовищная, страшная грусть упала на грудь Мэри.

О, море!..

Значит, никогда, никогда...

Никогда - и смерть...

Странная, чудовищная птица, что показалась на воде, появилась снова, и два её крыла точно обняли на лету голову Мэри.

- Я душа твоей доли! - кричит ей птица.

Никогда - и смерть...

О, море!..

Мэри упала на колени и прижалась головой к оконной раме.

Хотела молиться.

Хотела молиться, но не могла.

Крест, который она видела перед тем, появился снова, но точно сплетенный из огненных языков, потомь он стал змеей с двумя светлыми крыльями, потом - огненным кустом, наконец, зарычал как волк, сломался, лопнул - разлегелся туманом искр и пропал во мраке.

И снова над Мэри появилось какое-то лицо, искривленное дьявольской, адской, иронической усмешкой. На нем венец из терновых роз... В руках призрака распрямленная змея с головкой без кожи, - из кости, - с живыми глазами.

Исчез. И появился какой-то странный старик с кровавыми глазами, за плечами крылья, как тучи, - весь он огромный, как мир, в руках у него горсть грязи, и он берет щепотки её и бросает в пространство, как сеятель...

И страшный, язвительный смех гремит за ним.

- Отчего, отчего я не могу молиться? - простонала Мэри.

- Быть может, он умер уже?..

Судорожная дрожь пробежала по её телу.

На её кровати, на шелковом одеяле сидит скелет с головой Стжижецкого,

Голова совсем живая, с кровавым черным пятном на лбу.

У ног скелета стоит чудовищная птица с белыми ободками вокруг глаз.

Скелет протянул к ней руку и назвал ее. Встала и подошла к нему.

Обняла его голые ребра и положила губы на его губы.

Поезд несся как вихрь, но Мэри казалось, что и это слишком медленно. Первым же утренним поездом, после получения письма от Герсыльки, она помчалась с отцом в Вену.

- Жив ли он еще? Жив ли еще?.. - Повторяла она мысленно.

Страх, ужас, подавленность наполнили всю её душу. Кроме этого она ничего не чувствовала, ни о чем не могла думать.

Хотела только одного: чтобы он жил, чтобы он не умер...

Смерть эта приводила ее в такой ужас, что все окружающее сразу превращалось в ничто в её глазах.

Рафаил Гнезненский молчал в углу купэ, за которое он заплатил, чтобы быть одним, Покушение Стжижецкого на самоубийство не было, правда, нисколько Strich durch die Rechnung, как говорил дядя Гаммершляг, но, во всяком случае, это было вещью в высшей степени неприятной. Впрочем, у Рафаила Гнезненского было доброе сердце, и ему было жаль этого мальчика, которого бы он наверное любил, как зятя.

Дочь сказала ему, что случилось, и заявила, что хочет ехать в Вену. Гнезненский никогда не спорил с дочерью. Если он из двух миллионов своего отца сделал уже 12, то она, будь она только мужчиной, сделала бы на его месте 24, если не 36.

Весь гений знаменитого Габриеля Гнезненского вселился в эту девушку. Будь она мужчиной, она бы может быть уже сравнялась с Ротшильдами. Гнезненский боготворил ее и во всем её слушался.

Они остановились в Вене.

Герсылька не написала, где лежит Стжижецкий. Пришлось узнавать через полицию. Он лежал в одной из больниц, которую назвали.

- Я поеду! - сказал Гнезненский.

Гнезненский немного заколебался:

- Ты?

- Да, папа! Коляска подана?

Гнезненский закурил сигару и молча сел в карету.

В больнице он спросил о Стжижецком, не забыв прибавить к его фамилии: "фон".

Доктор сказал, что Стжижецкий лежит здесь уже две недели и находится при смерти. Мэри с трудом овладела собой, чтобы не упасть в обморок.

Гнезненский назвался близким родственником Стжижецкого и спросил, не потревожат ли они больного своим появлением.

- Его уже ничто не может потревожить, - ответил доктор.

- Значить, можно?...

- Да, помолиться за умирающого...

- Мэри, ты лучше не входи, - обратился Гнезненский к дочери по-польски.

Мэри слегка надула побелевшия губы и пошла за докторомь.

Стжижецкий лежал на кровати с забинтованной головой, с широко открытыми, ничего не сознающими глазами.

Мэри минуту стояла неподвижно; ей казалось, что все в ней каменеет.

Она подошла к кровати. Стжижецкий повидимому ничего не видел и не слышал.

Мэри стояла и смотрела на него...

Этот человек целовал ее...

Этот человек говорил ей: "люблю тебя".

Этому человеку она клялась в любви...

И никогда, никогда уже...

И только смерть...

О, море! Шумное море!..

Мэри упала к кровати с ужасным криком:

- Живи! Живи! Ты должен жить! Я хочу, чтобы ты жил! Живи!..

На другой день в венских газетах Мэри могла, наконец, читать о себе не только на последней странице "Fremdenblatt'а".

Её ужасный, раздирающий крик проник в сознание Стжижецкого и победил смерть. Стжижецкий сделал движение глазами и губами; потрясение, какое он испытал, раздуло последнюю искру жизни в его организме. Она затлела бледным пламенем.

Доктора изумились.

Рафаил Гнезненский обещал баснословный гонорар за излечение Стжижецкого, которого его дочь любит как родного брата, так как они воспитывались вместе... К сожалению, болезнь жены заставляет его уехать сегодня вечером...

И он увез Мэри, почти потерявшую сознание, - с экстренным поездом.

Графиня Мэри Чорштынская ходила большими шагами по своей комнате. Афиши анонсировали оперу Мириама Сарони: "Лилия долин", оперу, которая совершила триумфальное шествие из Америки, где была написана, по Италии, Германии и Франции. Готовился большой праздник искусства, тем больше, что сам маэстро должен был присутствовать на первой постановке.

Маэстро по происхождению итальянец, его отчизна - родина Россини, Верди, Палестрини, и оттуда он вынес свое музыкальное дарование. Но родители его переехали в Америку, и там это дарование развивалось. "Лилия долин" - его первое произведение; после первой же постановки в Нью-Иорке она сразу сделалась известной. Сарони, как некогда Байрон, "лег спать неизвестным, а проснулся знаменитостью".

Более интимных подробностей о жизни маэстро никто не знал. В Европе он еще не бывал. Американские журналы печатали его портрет; он носил длинные свисающие на лоб волосы, так что они закрывают его до бровей. Волос этих он никогда не подымает, в противоположность Падеревскому, у которого так белеет под львиной гривой лоб. Черты его лица нельзя назвать итальянскими. Его мать сербка; от нея он и унаследовал в лице что-то славянское - меланхолическое выражение глаз и некоторую грустную, тоскующую славянскую певучесть своих мелодий.

Потом следовало описание того, как он одевается, что ест, сколько ему лет, какие носит ботинки и в какую цену курит сигары. Раньше у него было скромное, но достаточное состояние; теперь он богатый человек. Дочь одного американского миллиардера предложила ему свою руку, но он отказался. "Это чисто славянская причуда - наплевать на 15 тысяч долларов", - писал "New-Iork Herald". Прибавим к этому, что мисс Смит очаровательна, у нея глаза антилопы и движения зебры. Англичанка, мисс Анабель Спенсер, желая снять фотографию с его рабочого кабинета, куда не могла проникнуть, упала с крыши противоположного дома. К счастью, она упала в проезжавший экипаж и только сильно ушиблась. Англичанин лорд Готснер, желавший быть на всех первых представлениях "Лилии долин", заплатил 10 тысяч фунтов стерлингов, чтобы постановку в Милане отложили на несколько дней, так как он находился в Мадриде. Но тут случилось несчастие: поезд сошел с рельс и остановился. Лорд заплатил еще 10 тысяч фунтов и на паровозе проехал двадцать станций. Принцесса Мария-Саксен-Веймарн-Кобург-Гота-Мекленбург-Стрелицкая на представлении в Берлине заболела от потрясения, а император Вильгельм будто бы воскликнул: "Я жил не напрасно!"

Вот что писал New-Iork Herald.

Графиня Чорштынская большими шагами ходила по зале.

- Это он, никто, как он... - думала она.

И не сомневалась, что под псевдонимом Мириама Сарони скрывался Владислав Стжижецкий.

Все, что она читала в выдержках из американских газет и в тех европейских газетах, которые были у нея, все больше утверждало ее в этом убеждении. Ее сразу поразило название оперы и фамилия композитора.

"Я как роза саронская и как лилия долин"...

Сердце её усиленно билось, она волновалась. С тех пор, как она видела Стжижецкого в венской больнице, прошло три года. Её сыну было уже шесть месяцев.

Стжижецкий выздоровел и тотчас исчез из Вены. Из Гамбурга только Гнезненским была получена телеграмма: "Благодарю".

Что с ним было потом, - никто не знал.

Мэри, вернувшись в Варшаву, разболелась. Несколько недель у нея была горячка и галлюцинации. Потом ее выслали в Нормандию. Туда за ней поехаль граф Чорштынский и сделал ей предложение. Она приняла его; ей было решительно все равно, за кого выйти замуж, а выйти она уже хотела. Оба сделали блестящую партию. Чорштынский получал 200 тысяч в год, а Мэри стала дамой большого света. Впрочем, Чорштынский был недурен собой, хорошо воспитан и образован.

Туалетами она затмевала княгиню Изу, остроумием графиню Розу, красотой известную Валерию Красницкую. Она была проста, искренна, свободна и непринужденна.

Когда княгиня Иза представляла ее какой-то принцессе крови:

- Madame la comtesse Czorsztynsky, née de Gniezniensky.

Мэри перебила ее:

- Je ne suis que Gniezniensky, tout court.

- Я женщина, и каждый мужчина должен был мне представлен!

- Но это несогласно с этикетом! - прошипела одна из дам.

- Но это согласно с моим этикетомь, - отрезала Мэри.

- Я хотела бы обладать вашим остроумием, - сказала ей однажды Валерия Красницкая с брезгливой усмешкой.

Красницкая покраснела и с язвительной усмешкой процедила:

- У вас, графиня, "расовая" ирония.

Мэри отрезала:

- И вы это замечаете?

Через три дня, на вечере, Красницкая подошла к Мэри и сказала:

- Я не могу бороться с вами, вы меня побеждаете; заключим мир и будем на"ты".

Но Красницкая была хитрой и лицемерной женщиной; так как она перешла на второй план, а вместе с нею, с минуты появления Мэри на горизонте, померкло много других звезд первой величины, то составился заговор. Ничем нельзя было победить эту "жидовку" - ни деньгами, ни красотой, ни остроумием, ни умением держаться в гостиной. Но ее можно было скомпрометтировать.

Мэри очутилась вдруг окруженная дружбой всех дам. Сначала это были только дамы. Но потом стали появляться какие-то племянники и тоже стали дарить Мэри своей искренней дружбой. И стало случаться так, что когда, например, к Мэри должна была приехать какая-нибудь дама со своим двоюродным братом, то приезжал только двоюродный брат с извинениями, что у ceстры болит голова.

На вечерах ее постоянно оставляли одну с каким-нибудь молодым человеком. Незаметно, ловко и легко все устраивали, все подготавливали. Муж, которого интересовал главным образом спорт, а затем карты, оружие и статистика всех рекордов в мире, предоставил Мэри полную свободу и ни во что не вмешивался. Но Мэри поняла сразу, в чем дело, и, чувствуя все превосходство своей догадливости, остроумия и интеллигентности, играла теми, кто хотел ею играть. И это ее ужасно занимало. Вот, вот она уже тонет... и вдруг оказывалось, что она твердо стоит на земле.

И однажды, оставив молодого камергера Вычевского, она подошла к Красницкой, взяла ее за руку, подвела к зеркалу и, сняв брильянтовое кольцо с пальца, провела по зеркалу длинную продольную черту.

Красницкая покраснела, как рак, и закусила губы. Мэри разсмеялась.

- Тебе жаль зеркала?



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница